1

В горнице было душно, остро пахло душмянкой — смолистым кедром с отрогов Кордильеров, на бересте возле лежанки сохла набранная Гедеоном малина. Монах рвал ее вместе с росистыми ветками, принес, словно хворост. Ананий сам ощипал ягоды, выбрал покрупнее для пунша, остальные положил сушить.

— Благодать, — сказал он вздыхая. — Сила... Как с кровлей, отец Гедеон?

Монах отряхнул рясу, выгреб разбухшими пальцами мокрые листья из бороды.

— Ветр... — пробормотал он нехотя. — Дождь... Алеуты в море ушли.

Он переступил огромными стоптанными ичигами, оставляя на скобленом желтом полу грязные следы. В крепость он не показывался. Баранов все еще не вернулся, временный правитель был приторно любезен, называл монаха «святой отец», но руки не подавал и раза два наказал Серафиме вытереть тут же, при госте, занесенную монахом в комнату грязь.

Лещинский жил в нижнем этаже, рядом с зальцей, куда изредка вечерами пробирался Гедеон. Монах задумчиво трогал клавиши органчика или при свете еловых сучьев в очаге внимательно разглядывал живописные картины, корешки книг. Однажды Лука, приносивший дрова для камина, — Баранов велел просушивать помещение, — видел, как Гедеон, улыбаясь тихой, умиротворенной улыбкой, стоял перед картиной Ротчева «Меркурий с Парисом», дарованной колонии графом Строгановым.

Лука никогда не видел монаха таким спокойным и мягким и после ухода не вытерпел, чтобы самому не разглядеть полотно. Но, кроме богатой золотой рамы, ничто не заинтересовало его. Лука почесал нос, бороду и решил, что это, наверное, икона.

С отъездом правителя в крепости внешне ничего не изменилось. Так же били зорю в четыре утра и девять вечера, дежурили обходные вокруг палисада. Лещинский посылал людей ловить палтуса и треску, охотиться на диких баранов. Но отсутствие главного хозяина чувствовалось во всем.

Индейцы снова напали на рыбачивших островитян, убили троих. Грозились обложить крепость, но пока только индейские юноши ночью проникли на верфь и унесли якорные лапы. Лещинский поднял тревогу, выскочил на площадь в стальном панцыре, сам хотел вести отряд наказать дерзких, однако истощенные звероловы враждебно и молча разошлись по казармам.

— Будет чудить, сказал ему Наплавков с усмешкой. — Пизарро из тебя не выйдет!

Лещинский промолчал с досады, все утро стрелял из пистолета в пикового туза, приколотого к стене комнаты.

Алеуты держались отдельной группой, рыбу промышляли только для себя. Нанкок все еще вздыхал по отобранной Барановым медали и жаловался всем, в особенности Ананию, позвавшему однажды князька в свой покой «келейно посоветоваться».

Архимандрит жил в крепости уже два месяца. Первая встреча с правителем и все последующие дни до его отъезда в Охотск показали Ананию, что Баранов — единственный и полновластный хозяин здесь.

Ананий читал его письма. Хитрый, умный поп, начитанный и образованный, он понимал всю косность Синода, но молчал, никогда не высказывал своих взглядов. Могущество иезуитского ордена, для которого все способы были одинаково пригодны, — вот что было жизненно необходимым для укрепления духовной власти! Приходской священник, позже настоятель маленького монастыря, Ананий ехал в Америку за епископской мантией. Однако ему нехватало размаха. Сказывалась натура поповича, воспитанного многими поколениями мелких служителей церкви.

В зальце, на ореховом столике, где обычно правитель работал, Серафима оставила ключи. Ананий открыл ящик, и пока женщина искала Луку, вдруг понадобившегося архимандриту, Ананий успел проглядеть несколько черновиков писем Баранова. Один из них, лежавший отдельно, заставил монаха задуматься. Письмо было написано не Барановым, но приписка на полях «сколь верно!» и подчеркнутые строки, еще больше раскрывали правителя, с которым придется упорно бороться. И кто знает, будет ли Ананию это под силу!

«...Монахи наши не шли путем Езуитов в Парагвае... — мелким, растянутым почерком было написано на плотном листе бумаги, — ...не искали развивать понятия диких, не умели входить в обширные интересы Отечества и Компании. Они купали американцев и, когда по переимчивости оных умели те в полчаса крест хорошо положить, гордясь успехами и далее способностями их не пользуясь, с торжеством возвращались, думая, что кивнул, мигнул и все дело сделано...»

Ананий знал историю заселения Калифорнии. Миссии францисканских монахов были главными и, по существу, основными пунктами опоры испанских владений, богатыми житницами, влиятельными монастырями. Власть принадлежала духовным. Сам вицерой и военные силы во всем зависели от монахов... Здесь это могла дать епископская шапка. Но ни шапки, ни даже заметного влияния при Баранове ему не получить. Нужно бороться терпеливо и неустанно.

...Ананий проворно шагал по мягким травяным плетенкам, устилавшим пол горницы, снял с каминного крюка большой котелок с кипевшим сахаром, влил туда рому, надавил малиновых ягод, добавил воды. Душистый пар распространился по комнате, заставил Гедеона вздрогнуть. Когда-то бывший горнозаводчик не раз готовил такое питье.

— Благослови, — сказал он хмуро, дергая отросшую щетину усов. — Лучше мне в лесу. Людей не вижу...

Ананий продолжал бесшумно ступать меховыми сапогами, разглядывал на свет тягучую жидкость, мешал ее ложкой, что-то бормотал и, казалось, совсем не слушал монаха. Однако, когда Гедеон замолчал, архимандрит обернулся, повесил котелок над углями, вытер рушником веснущатые пальцы. Благодушие и блеск в его глазах исчезли.

— Ослушание... — сказал он очень внятно и тихо. — Из монастырских темниц не выходит никто. Сурова кара господня... Иди в казармы. В тягостные времена церковь не покидает мирян... Внемли всему и излагай мне.

Не глядя на Гедеона, он сунул ему руку и стоял до тех пор, пока монах, попятившись, не закрыл за собой дверь.

До поздних сумерек сидел архимандрит в своих покоях, писал письмо. За окном стучал плохо прилаженный ставень, мелкими каплями хлестал в стекла дождь. Шторм усиливался, слышно было, как шипели вдоль берега волны. Изредка с палисадов доносились окрики часовых.

Ананий ежился, плотнее натягивал лисий тулуп, отхлебывал горячий пунш и продолжал скрипеть пером.

«...Царствующая здесь французская вольность заставляет меня много думать... — выводил Ананий строчки тайного донесения в Санкт-Петербург. — Ежели подробно описывать все его деяния, то надобно будет сочинять целую книгу, а не письмо писать. Я не могу и поныне узнать, приезд ли мой или ваши колкие выговоры, господину Баранову писанные, взбесили его. Всех промышленных расстраивает и вооружает против вас, все называет принадлежащим Компании, а не компаньонам... Ныне ни одного алеута не венчаю, не доложась его, но и тут не угодишь, всегда старается промышленных взбесить и распустил слухи, я-де имею предписание свиту духовную содержать во всякой строгости. А у него собрания частые, игрушки и через всю ночь пляски, так что не оставляет на воскресенье и праздничные дни, а иногда и в будни игрушки делает... С пропитанием довел до того, что народ помереть весь должен, ходят на лайду улитки морские да ракушки собирать, алеуты ждут полного затишья, чтобы сбежать на Кадьяк и протчие острова... Сам в Охотске доныне прохлаждается. За людьми и припасами отбыл, край заселять, строить жадность проявляет несусветную. А того не хочет якобы и замечать, что появление большой деятельности совсем напугает бобров и они исчезнут или истреблены будут предприимчивостью новых жителей...»

Ананий писал неторопливо, вспоминая и используя каждую мелочь. Он знал тех, кому писал. Все могло пригодиться.

2

Наплавков морщился, с напряжением вытаскивал больную ногу из раскисшего липкого грунта. Он давно уже перестал ходить на ключ лечиться. Источник только ослаблял сердце, ноге все равно не стало лучше. Да и не до этого теперь было.

Отъезд Баранова и Кускова дал возможность Наплавкову ближе сойтись с звероловами. И новая, дерзкая, как в прежние годы, мысль овладела им. Он знал о бунте Беньевского на Камчатке, учиненном много лет тому назад такими же промышленными людьми, знал, что бунт удался. Может быть, стоит и здесь попытаться?

Охотники встречали теперь Наплавкова всюду, хлопотливого и старательного, помогающего то одной партии, то другой, присаживающегося на крылечке казармы выкурить трубку, поговорить. И всегда случалось так, что после разговоров с ним люди сидели до темноты, взбудораженные и задумчивые. Им представлялось что-то новое, хорошее. Что — Наплавков не договаривал. Он умел разбередить людей и осторожно отступал. Время и неудачи научили его действовать осмотрительно.

Дождь усиливался, креп ветер. Мокрые лапы елей преграждали дорогу, заросли лиан и терновника становились непроходимыми. Высоко над головой гудели вершины сосен-великанов. Надвигались сумерки.

Наплавков, придерживая на плече горного барана, убитого возле редута, торопился выбраться из леса. Надвигалась буря, и нужно было скорее добраться до форта, укрепить якорями недостроенное судно. Иначе его сорвет, как легкую байдарку.

Наконец, показались строения крепости. Сквозь струи дождя выступили зубцы палисада. За несколько месяцев бревна потемнели, и казалось, что крепость стоит уже не один год. Некоторые из ее обитателей приняли вторую родину сразу. Каждый венец сруба, проложенная тропа, каждый новый, прожитый здесь в трудах и лишениях день сближали их с хмурыми скалами, великим лесным простором, с морем, с ущельями Скалистых гор...

Наплавков вздохнул и прибавил шаг. Крепость уже была совсем близко, сейчас его окликнет караульщик. Однако он подошел почти вплотную к форту, но ни часового, ни обходных на местах не оказалось. Не было их и возле узких, тяжелых ворот. Лишь после настойчивого стука промокшего, рассерженного Наплавкова, между зубьями палисада брякнул мушкет, показалось бородатое лицо.

— Кто грохает? — сердито спросил караульный, стараясь вглядеться в не видное сверху подножие стены.

Наплавков разозлился. Лещинский последнее время мало следил за гарнизоном. При Баранове подойти незамеченным к крепости нельзя было даже ночью. Строгость правителя Наплавков оправдывал. Распущенности он не выносил сам и не терпел ее в других.

Сказав пароль, гарпунщик угрюмо поднялся по тесаным ступенькам внутри ограды, молча толкнул калитку и, не отвечая на завистливый возглас бородача, приметившего добычу, захромал к бараку, стоявшему у моря. Казарма была срублена одной из первых при закладке форта, казалась давно обжитой. Здесь, в углу, отделенном сивучьими шкурами, с первого же дня гарпунщик и поселился.

Сюда обычно собирались почти все звероловы, находившиеся в крепости. Огромный очаг, сложенный из дикого камня, давал свет и тепло. Смолистые корчаги душмянки, сухой плавник горели до утра, озаряя низкие, конопаченные стены, нары, увешанные снастями, широкий, на каменных плитах, стол. Перед очагом — две плахи, положенные на пни, здесь обычно сидели только обитатели казармы. Приходившие рассаживались вокруг стола.

В казарме семейных не было. Охотники гордились отсутствием женщин. Пленные индианки — жены других зверобоев, алеутки не допускались в строгое жилье старейших посельщиков. Не слышно здесь было говора, напоминавшего курлыканье птиц, неустанной возни, пестрых лоскутьев, унылой песни индианок.

Одно исключение было допущено в старой казарме. Высокий седой старик, сподвижник Баранова еще с шелиховских времен, промышляя речного бобра, нашел под скалой у горячего источника старуху-индианку и девочку. Старуха была мертва. Рысь прокусила ей шею. Два жирных ворона клевали посиневшую ногу индианки и даже не взлетели при появлении охотника. Девочка была почти без сознания. Хищник ободрал ей кожу с плеча и спины, и девочка истекала кровью.

Зверобой хотел пройти мимо. Много смертей видел он на своем веку. Но тощие косицы, измазанные в крови, беспомощная детская фигурка вызвали воспоминания о днях, проведенных пленником в индейской деревне на Миссисипи, о детских участливых руках, приносивших ему тайком пищу.

Старик снял нательную рубаху, разорвал полосами, залепил глиной раны девочки. Очнувшись и увидев чужого, она хотела вырваться, но сил нехватило, она снова потеряла сознание.

Охотник прожил у ключа два дня, а когда раненая немного окрепла, забрал ее с собой. Он принес девочку прямо в казарму, положил на свои нары, стоявшие рядом с углом Наплавкова, потом вскинул заросшее, скуластое лицо на притихших зверобоев.

— Кто лаять будет? — спросил он, чуть сбочив седую в бобровой шапке голову. Но глаза глядели по-молодому — задорно и воинственно.

Никто ничего не сказал. Старика знали по всему Северу, сам губернатор Канады подарил ему ружье. Единственный из русских побывал он на вершине св. Ильи, высочайшей горы Аляски, пешком перевалил водораздел до Гудзонова озера. Все причуды ему прощались.

Уналашка жила на нарах тихо, как мышь. Днем, когда охотники уходили на берег, девочка выползала из своего закутка, приоткрывала дверь и долго сидела на пороге, удивленно разглядывая островки бухты, ломаную линию скал, поросшую нескончаемым лесом. Когда наступали ясные дни, она могла разглядеть вершины родных гор. Ярко белые, чистые, они проступали за лесной равниной, на краю неба, и казались девочке совсем близкими.

Она пробиралась к очагу, трогала посуду, висевшую на крючьях, осторожно стучала пальцами и удивленно прислушивалась, как бренчит медь. Пугливая и настороженная маленькая индианка ни разу не сказала ни слова и только однажды, увидев женщин, проносивших мимо казармы дрова, возбужденно крикнула: «Кс!», затем, съежившись у окна, снова притихла.

Старик приносил ей ягоды и рыбу, смущенно и ворчливо клал на нары. Что делать с девочкой, он не знал, советоваться с кем-нибудь не хотел. Бережно охранял покой найденыша, не позволяя никому даже приблизиться к ней. Как-то днем, когда в казарме был один Наплавков, зверобой кивнул на свои нары, спросил будто невзначай:

— Попам достанется?

Он сказал это притворно равнодушно, словно дальнейшая судьба девочки его не интересовала, но Наплавков понял, что старик сильно озабочен.

Наплавков помолчал, переставил через порог хромую ногу.

— Коли отдашь — достанется, — ответил он спокойно и, не торопясь, вышел.

Приближаясь сейчас к жилью, гарпунщик услышал непривычный шум, доносившийся из старой казармы. Плотно закрытые ставнями окна не позволяли видеть, что делалось внутри. Но шум и крики были слышны сквозь плеск дождя.

Распахнув дверь, Наплавков еще с порога увидел, что в бараке произошли серьезные события. Криков больше не было слышно. Все звероловы столпились вокруг очага, тяжелые плахи стола сдвинуты в сторону, ярко пылал на костре опрокинутый котелок с ромом.

Перед очагом спиной к огню стоял Гедеон. Лохматые, спутанные волосы пламенели в отблесках костра. Монах что-то быстро и громко бормотал; огромная тень его падала на освещенную стену. На нарах виднелась скорчившаяся девочка и, заслоняя ее, старый охотник, спокойно и решительно опиравшийся на тяжелую боевую винтовку.

Наплавков догадался, что столкновение произошло из-за маленькой индианки. Миссия давно хотела ее окрестить, но Гедеон находился на озере, Ананий был занят другими делами. Вернее, предусмотрительный поп не хотел ссориться со старожилами. Зверобой заявил Лещинскому, что монахов к приемышу он не подпустит.

— Коли замают... — сказал старик и, не договорив, остро глянул на Лещинского из-под кустистых жестких бровей.

Лещинский потер свой круглый, желтоватый лоб, подумал, затем словно решая что-то чрезвычайно трудное, ответил с торопливой доброжелательностью:

— Повеление государя. Император расточает великую заботу о диких. Однако я немедля изложу духовным твою просьбу.

Он ничего не сказал Ананию, наоборот, долго и почтительно выслушивал осторожные намеки архимандрита касательно дел Компании, прощаясь, подошел под благословенье. Нюхом чуял возможного сообщника. Но пока молчал...

Наплавков кинул на лавку свою добычу, раздвинул толпу. Нужно было поскорее вмешаться, иначе Гедеон мог натворить беды.

Он опоздал. Кряжистый, тугощекий Попов, с обветренным, багровым лицом, медленно поднялся с обрубка, на котором до сих пор сидел, шагнул к монаху. Приложившись к его кресту, охотник опустил крест на лавку, затем, почти без усилий, поднял Гедеона на уровень плеч. Прежде чем ошеломленные люди успели что-либо сказать, зверолов ногой пихнул дверь, качнулся и выбросил монаха на мокрый, гудевший от шторма каменистый берег форта.

— Вольные мы... — сказал он угрюмо, поворачиваясь к затихшей толпе.