Он шел по знакомым местам и многое вспоминал. Годы битв, лишений, труда, надежд… Каждая пядь земли, камень и мох — кровь и пот во славу далекой родной России.

Корабли ушли. На одном из них отбыл Резанов, целый год проведший на островах. Он многим помог Баранову, одобрил планы, обещал заступничество и помощь из Санкт-Петербурга… Неважно, что жизнь кончалась, было признание, был Павел, были впереди еще долгие, трудные дни…

Дул ветер. Непрерывные дожди прекратились, стало сухо. Изредка появлялись плавучие льдины, оборвавшиеся со Скалистых гор. Течение заносило льды в бухту. Оголились кусты. Лес стоял темный, нетронутый, шумели и гнулись вершины, а внизу был покой и давняя нерушимая тишина. Лишь за кекуром стучали топоры, слышался треск падавших деревьев. Рубили палисады, из гладких двадцатисаженных бревен строили крепостную стену. На макушке утеса желтели венцы нового дома правителя. Кончался тысяча восемьсот шестой год…

Баранов шел медленно, обходя вросшие в землю скалы, переступая трухлявые стволы. Часто он останавливался, глядел вверх, но сквозь переплеты ветвей не было видно просвета. Только у небольшого ключа, бурлившего на камнях, стало светлее, мерцала над лесом вершина горы. Узкая поляна с порыжевшей травой, хилыми лиственницами окружала ручей.

Из ключа поднимался пар. Здесь находился, как и много лет назад, горячий источник. За ним лежало озеро. Сюда не достигали звуки строившегося форта, было покойно и глухо, журчал ручей. Высоко вверху шелестели ветви.

Баранов присел на камень, горстью зачерпнул воды из горячего ключа, напился, на минуту опустил тяжелые веки. Однотонный шум леса, плеск ручья, благотворная тишина…

Внезапно правитель вздрогнул, открыл глаза. Прямо против него, за кустом кедровника, стоял индеец. Он был до пояса голый, грубо размалеван желтой краской. Яркая маска, вырезанная из сердцевины тополя, укрывала лицо, жесткие волосы были связаны на макушке ремнем. Индеец был из враждебного племени колошей и вышел на боевую тропу. Это Баранов узнал по татуировке.

Прежде чем Баранов успел что-либо предпринять, над плечом у него пропела стрела и, звякнув железным наконечником, подскочив, упала на камни. В тот же миг индеец снова натянул тетиву лука.

Правитель не испугался. Под рубашкой он всегда носил кольчугу и решил теперь использовать свое преимущество перед нападающим. Пусть индейцы убедятся в его неуязвимости. Это будет для них лишним уроком.

Напрягая мускулы, чуть согнувшись, он поднялся с камня и, не дожидаясь, пока воин пустит вторую стрелу, снял с перевязи руку, распахнул полы кафтана.

— Стреляй, — сказал он спокойно. — Твои стрелы меня не убьют.

Он напряженно ждал. Кольчугу на таком близком расстоянии еще не приходилось испытывать ни разу.

Вдруг индеец что-то крикнул, отпустил тетиву. Удар был настолько силен, что Баранов качнулся, но сразу же облегченно вздохнул, выпрямился и с усмешкой глядел на тлинкита. Стрела ударила по металлу и, обессиленная, упала в траву.

Потрясенный воин сорвал маску. Страх исказил его резкие, суровые черты, но в следующее мгновение он быстро нагнулся и поднял лежавшее у его ног ружье.

Теперь Баранов перестал смеяться. Броня защищала от стрел, но пули ее пробивали. Однако он не отступил. Щеки его побелели. Сгорбившись, придерживая больную руку, глядел он большими светлыми глазами в упор на противника. Словно хотел победить взглядом. Много раз он видел смерть в лицо, но никогда не была она так близко.

Но индеец не выстрелил. Ломая кусты, раздирая заросли, на поляну выбрался Гедеон. Он шел прямо на индейца, не выбирая дороги, прямой, огромный, черный. В высоко поднятой руке монах держал сорванный с груди крест. На кольцах серебряной цепи застряли клочья мха, щетинистая ветка хвои. Искры безумия блуждали в темных, расширенных зрачках.

— Бог православный… Бог вездесущий… Бог единый…

В ужасе воин пригнулся к земле и с криком исчез. Монах продолжал двигаться. Затем, не видя больше индейца, остановился, бессмысленно глянул по сторонам и вдруг, далеко швырнув крест, упал на камни.

Баранов поднял крест, положил рядом с Гедеоном. От пережитой опасности еще дрожали руки, но он о ней забыл. Монаха в таком состоянии видел уже второй раз: после взятия крепости возле трупов индейских детей, и вот теперь.

Пятнадцать лет назад Гедеон, в то время богатый горный заводчик Геннадий Шипулин, в припадке безумия задушил жену. Поправившись, бросил все: заводы на Урале, поместья, родню и ушел в монастырь. Исступленным постом, истязаниями и молитвами он пытался вытравить неутихающую боль. Припадки повторялись и в монастыре. Часто забирался он в покинутую церковь и по нескольку суток лежал на холодных каменных плитах. Иной раз с трудом отыскивали его в лесу или у озера. Слух о нем шел по всей округе, посмотреть на его странности приезжали купцы даже из Иркутска. Отчаявшиеся монахи согласны были объявить собрата святым, лишь бы от него избавиться и вернуться к спокойной жизни. Наконец придумали: Синоду представили Гедеона подвижником, и безумный монах был направлен в далекие земли миссионером. Так он попал к Баранову.

В колониях припадки стали реже. За время перехода от Кадьяка на Ситху Гедеон сидел неподвижно на палубе, смотрел на величавый простор, синее небо в просветах парусов. В дни штормов молился, ничего не ел. Ночью, чтобы не мешать Павлу читать, уходил на бак и, прислонившись к мачте спиной, задумчиво глядел на звезды. Он вел себя спокойно и тихо, и только здесь, на берегу, вспышки безумия снова сделались частыми.

Баранов подождал, пока монах очнулся, помог ему встать. Молча вышли они из леса. Над бухтой плыл туман, в молочной мути тонули острова, стих ветер. Из крепости по-прежнему доносился разноголосый гам, на берегу пылали костры.

Гедеон остановился и долго смотрел на пролив. Затем неожиданно обернулся, поднял голову.

— Пусти, — сказал он правителю. — Пойду в горы. И диким дано познать слово Христа.

Баранов поправил на больной руке повязку, застегнул полы одежды. Три года подряд просил он Санкт-Петербург прислать грамотного, дельного монаха, не сутягу и пропойцу, каких направляли в колонии. «Ученого и смиренномудрого священника, но не суеверного и ханжу, — писал он еще Шелехову. — Учить слову божию и слову земному…» И снова просьба осталась неудовлетворенной. Безумный монах не годился для его широких планов. Но поселения не могли больше оставаться без церкви и священнослужителя. По крайней мере, Гедеон хоть не пытался ему мешать.

— Руби церковь, — ответил, наконец, Баранов. — Богу не пристало в палатке жить… — и, отойдя несколько шагов, добавил уже мягче: — Пришлют другого попа — отпущу. А без церкви нельзя. Россия тут строится.

Монах ничего не ответил и молча свернул к поселку. А вечером, принимая рапорт начальника караула, Баранов узнал, что Гедеон захватил топор и вышел из крепости.

После дневного приключения правитель не мог уснуть и до самого рассвета слышал удары в лесу. Это монах рубил сосны для будущего храма. Гулкое эхо пугало зверье, ревел потревоженный сохатый.

* * *

Все дни Павел был занят на берегу. Закладывали верфь. Правитель сам хотел строить небольшие суда, чтобы не платить бешеные деньги иноземцам. На «Неве» прибыл опытный корабельный мастер, и правитель хотел построить двухсоттонный клипер для постоянных рейсов в Охотск. Корабль «Юнона», купленный при Резанове, обошелся слишком дорого, да и ушел вместе с ним в Россию. На корабле отправились и опытные офицеры Хвостов и Давыдов, поступившие на службу компании.

Такелаж на судах был гнилой. Баранов и Кусков когда-то самолично мастерили его из снастей «Св. Ольги» — двухмачтового брига, сожженного за ветхостью. Для прочности вплетали китовый ус, но шкоты и фалы рвались, лопались старые, латаные паруса. До сих пор якоря доставляли из Иркутска распиленными на части. Везли целый год на сотнях коней через тайгу, каменные хребты, топи. Иной раз во время метели караван срывался в пропасть, тогда погибали люди и труд всего опасного пути. Доставленные куски якорей сваривались в кадьякских кузнях, и часто якорные лапы отваливались во время первого шторма.

— Поставим литейню, — мечтал вечерами Павел, вскакивая и снова усаживаясь на лавку. — Якоря станем ковать, ядра лить.

Он откладывал книжку, ходил по скрипучему полу недостроенной горницы первого этажа. Сюда они перебрались с Барановым из палатки. Оплывала свеча, трещал фитиль, шатался в углу органчик, привезенный Лисянским. Тускло отблескивала золотая рама картины на грубой бревенчатой стене.

Взбудораженный, в расстегнутом сюртуке, Павел шагал по комнате, улыбаясь и хмурясь. Красные пятна на скулах становились заметней, блестели темные, продолговатые глаза. После взятия крепости он совсем переменился. Снова стал прежним, увлекающимся и деятельным, каким его знал Баранов раньше. До полночи читал, чертил планы, что-то высчитывал и утром чуть свет уже торчал на берегу рядом с неторопливым, бородатым корабельным мастером.

Правитель отрывался от бумаг, от толстой счетной книги, втыкал в песочницу гусиное перо и молча глядел на крестника. Пытливые глаза его еще больше светлели, на лбу расходились складки. На некоторое время он забывал о бесчисленных делах и заботах и о главной тревоге насчет продовольствия. Лещинский, посланный с кораблем в Якутат, до сих пор не вернулся, а запасы, привезенные Резановым из Калифорнии, уже иссякли, тем более, что пришлось поделиться с экипажем «Юноны».

Но Баранов ничего не говорил Павлу, не говорил никому. Незачем до поры будоражить людей. Он неторопливо обходил форт, проверял караулы, зорко и напряженно вглядывался в темень леса, в мерцающее море.

Новая крепость днем и ночью охранялась стражей. В будках по углам палисада стояли дозорные, двое дежурили у самой воды. Подальше от берега качался огонек судна. Там хранился порох. На каменном острове нельзя было выдолбить погреб.

«Крепость крепка караулом», — говорил Баранов. И хотя колоши не появлялись возле блокгауза, небольшой гарнизон из промышленников всегда был настороже. На столбе у флагштока висел корабельный колокол. Медный тревожный гул извещал об опасности, все спешили в блокгауз, запирались ворота. Наружный караул укрывался за стенами. На вытаску бревен из леса, рубку дров промышленные и алеуты ходили с мушкетами, копьями. Баранов сам проверял вооружение.

Кроме зерна и других припасов, Резанов привез из Калифорнии ром. Раз в неделю промышленные напивались, напивались и алеуты, женщины, дети. Караул несли по очереди, и не пили только дозорные. Весь гарнизон от пьянки шалел. Баранов не мог отказать в продаже буйного зелья. Люди знали о его существовании, и лучшее, что оставалось сделать, — поскорее от него избавиться. Однако компания не пожалела места в трюме — бочонков было много.

Чтобы не быть застигнутым врасплох, правитель изредка проверял стражу. Он выносил на двор котел, наполненный даровым ромом, и когда люди валились с ног, устраивал тревогу. Если промышленный не мог даже доползти, до своего поста, но оружие не выпускал, Баранов назавтра благодарил его.

— Коли пьяный лежит с мушкетом, — говорил он, — дикий пострашится тронуть. Подумает, что притворяется. А ежели без оружия — убьет.

Потерявших оружие приказывал беспощадно сечь.

И благодарил и порол публично, тут же, у колокольного столба. Для торжественности косой алеут Пим бил в барабан.

Ни Павел, ни корабельщик в гульбищах не участвовали. Павел с удовольствием выпивал полкружки, затем весело принимался за чертежи, а мастер аккуратно сливал свою долю в дубовую баклажку, прятал ее под сваи — дорогая штука, жалко даже пить.

К концу января киль будущего судна лежал между упорами. Из самого прочного дерева устанавливали шпангоуты. Плотничья артель достраивала казарму, амбар для пушнины, провиантский магазин. Над домом правителя выводили трубы. Море стало бурным, часто шел снег, но бухта не замерзала. Залив круглый год был пригоден для плавания.

Баранов ежедневно приходил на верфь. Заложив руки за спину, простаивал у остова корабля, потом снова шел к крепости, в лес, на берег, где намечался поселок, клали фундамент церкви. Весь лес на божью храмину был срублен Гедеоном. Деревья оказались настолько огромными, что половину пришлось оставить на месте порубки.

Правитель держался, как всегда, ровно, тихо, изредка хмуро шутил, но когда кругом никого не было, вынимал из кармана подзорную трубу и долго разглядывал серый, вздымающийся вдали океан.

Посланные в Якутат не возвращались, а вся надежда была на них. Не появлялся и Кусков, ушедший на «Ростиславе» искать новые лежбища морских бобров. Напуганные людьми, драгоценные стада ушли к северу.

О своем беспокойстве Баранов по-прежнему не говорил никому. Так же сам выдавал остатки провизии, обходил работы, вел ежедневный журнал, проверял сторожевые посты. А потом взбирался на голый высокий утес, наводил трубу. Ветер трепал полы его ватного кафтана, шевелил концы черного платка, завязанного под подбородком. К медному ободку стекол примерзали брови… Корабля с продовольствием не было.

Первую весть принес Лещинский. Это произошло утром. Всю ночь дул норд, нанесло снега; холодные волны, шипя, растекались по гальке, выкидывали мерзлые водоросли. Баранов только спустился со скалы. Засунув озябшие пальцы в рукава, он медленно брел вдоль утеса, обходя длинные, набегавшие языки волн. Перестук упавших камней заставил его насторожиться. Правитель отступил назад, глянул вверх. Снова посыпались камни, а потом показалась медленно продвигавшаяся фигура.

Баранов выступил из-за прикрытия. Он узнал приближавшегося человека и понял, что произошло несчастье. Удивленный, не скрывая тревоги, правитель шагнул навстречу.

— Лещинский! — сказал он хрипло. — Где судно?

Лещинский сполз вниз, приблизился к правителю и упал на одно колено. Несколько секунд он не мог ничего сказать.

— Сударь, — выговорил он наконец отрывисто и тихо. — Якутатского заселения больше не существует… Все изничтожено. Корабль, редут, люди… даже дети умерщвлены…

Шатаясь, он поднялся с колена, оперся о каменный выступ скалы. Узкие плечи его были опущены, капюшон меховой парки сполз на спину, обнажив круглый, выпуклый лоб с прилипшим завитком волос.

Баранов не сделал ни одного жеста, не произнес ни одного слова, пока Лещинский рассказывал. Несколько сот колошей напали ночью на поселок, перекололи защитников форта, сожгли корабль и лабазы с мукой, приготовленной для Ново-Архангельска. Убили всех. Удалось бежать только Лещинскому и рулевому. Много дней носило их на опрокинутой шлюпке по морю, матрос утонул, а Лещинского подобрала китобойная шхуна. Капитан доставил его в соседнюю бухту верстах в пяти отсюда, за мысом.

Когда Лещинский кончил, правитель молча отошел в сторону. Повернувшись к ветру лицом, не мигая, глядел на залив, на темные береговые скалы. Всплески разбившихся волн порою взлетали выше утесов, белая пена оседала на камнях. Океан отступал, затем рушился снова и снова. И все так же стояли скалы… Беспредельность борьбы… Второй раз нанесен беспощадный удар. И это произошло теперь, когда, казалось, фортуна повернула к нему свое лицо. В теплых морях друг Томеа-Меа, король благоухающих островов, давно обещал ему тихую лагуну, кокосовые рощи, подданных — белозубых, веселых островитян. Там был мирный покой…

Лещинский понемногу окреп, негромко кашлянул, но Баранов уже очнулся, спокойно, как всегда, поглядел из-под нависшего лба на своего спутника. Только над переносицей, словно трещина, залегла глубокая складка.

— Веди на шхуну, — заявил он коротко.