1

— Сказано вам, никаких Рудаковых здесь нет! Дом этот куплен машинотрестом и живут в нем только наши сотрудники!

С этими словами человек в полушубке звонко захлопывает передо мною дверь...

Я спускаюсь по лестнице медленными шагами... Все еще не верится. Нет и все! Уж слишком просто. Стоило ли приезжать, чтобы пламенное мое устремление, прочертившее тысячи километров пути, тупо расплюснулось о захлопнутую дверь!

Впереди пустота широкой и снежной улицы с одинокими пешеходами... Рассматривать город у меня нет желания...

Сегодня утром, при выходе из вагона, я думал о том, что могу не найти Рудаковых. И эта мысль ударила по нервам настоящим страхом. Именно сегодня, когда я стоял у начала! Раньше думалось об этом много проще.

Теперь для меня перестали звучать даже самые ощущения новизны Ленинграда.

И надо же, чтобы главный опорный мой пункт — рудаковский адрес — первым же лопнул, как мыльный пузырь!

Но нет! У меня остаются еще две зацепки. Я не сдамся без боя!..

Я направляюсь к первой зацепке — в адресный стол. По дороге льнут ко мне впечатления. Только дразнят сейчас и мешают. Тревога моя растет.

В людном и грязном зале адресного стола меня удивляют барабаны за барьером. Они набиты карточками бесконечных горожан. Весь город собран сюда — отвлеченный, спрессованный в пачки, статистически обработанный город.

С волнением я заполняю бланк. Жду. Барабаны кажутся колесами лотереи, а себя я начинаю чувствовать рискнувшим на большую ставку игроком... Как много могу я выиграть! Улыбнется мне фарт, и опять я счастливый путник в страну чудес!

Проходит пятнадцать минут... Я проиграл. На бланке отметка, что Рудаковы в Ленинграде не числятся.

Что же мне делать? Спорить, но с кем?..

Я смотрю на часы. Служебное время еще не вышло. Отправляюсь в последний поход, искать последнюю зацепку. Иду в трест.

По мрачной, затоптанной лестнице поднимаюсь я к освещенной площадке. Рядом с дверью висит доска, на ней — расписание комнат.

На минуту задумываюсь — куда итти? Выбираю № 16. Это плановый отдел. Там я подхожу к горбатенькому человечку, еле видному из-за зеленой конторки.

Горбатенький пишет, высовывая кончик языка. На желтом лице его недовольная гримаса.

— Нет ли у вас в архиве каких-нибудь материалов по приискам бывшего золотопромышленника Рудакова? — робко спрашиваю я.

— Я же вчера вам сказал, что нет! — раздраженно отрезает горбатый, даже не взглянув на меня.

— Это ошибка. Я приехал только сегодня утром...

Горбатый вскидывает голову и смотрит на меня подозрительно. Потом он слезает с табуретки и быстро ковыляет к двери.

— Подождите немного, я справлюсь...

Во мне опять оживает тепло надежды, и в окна начинает заглядывать Ленинград.

Горбуна мне приходится ждать очень долго. Возвращается он в сопровождении какого-то рыжего человека, который сразу задает мне вопрос:

— Как ваша фамилия, товарищ?..

Когда дело идет о документах по золотой промышленности, такой вопрос уместен, поэтому я доверчиво называю свою фамилию.

Записав ее в блок-нот, рыжий убедительно говорит:

— В архиве что-то, как будто, есть. Мы попросим вас еще подождать...

Я, конечно, соглашаюсь, и с благодарностью смотрю ему вслед. И вдруг цепенею... Когда рыжий выходит в коридор, перед дверью мелькает блик знакомого лица. Он поспешно скрывается во мгле коридора. Но глаза мои фотографируют его моментально...

Максаков!.. Я и верю и не верю себе. Но это он, он!

Я растерянно озираюсь. В голове моментально рождаются мысли о недобром. Немного помедлив, я шагаю к двери.

— Куда же вы? Куда?.. — пытается остановить меня горбатый.

Он порывается даже бежать, но застревает между конторкой и табуретом.

Все острее чувствуя опасность, я волчьим, размашистым шагом прохожу коридор и выскакиваю на улицу.

2

Несомненно одно — я бит по всем пунктам...

В тресте меня, конечно, просто собирались схватить — по указанию Максакова. Вот была бы история! Ведь, при мне был похищенный план Буринды... Однако, угроза продолжает висеть надо мной. Надо что-то предпринимать.

Я решительно захожу на городскую станцию и покупаю билет на ближайший поезд в Сибирь. Он отходит через три дня.

Должно быть, я был рассеян, потому что из очереди меня окликнули: я забыл получить из кассы сдачу.

Но что же делать эти три дня?.. Ходить с отравой в душе и радоваться городу я, право, не умею! Каким тысячекратно более близким и родным мне кажется сейчас наш рабочий прииск! Я рассеянно брожу по улицам. Захотелось есть. Свертываю в первую попавшуюся общедоступную столовую.

В дверях столовой стоит человек с букетом алюминиевых ложек. Каждого входящего он наделяет этим оригинальным пропуском.

После обеда, двигаясь к выходу, я несу перед собою свой пропуск — ложку, как свечку. В дверях — заминка. Выйти хотят обязательно все сразу. Меня тискают, давят и на улицу я еле выбираюсь.

Дома я обнаруживаю, что пуст мой карман, бумажник исчез. Там были деньги и, главное, удостоверение и справка!.. Счастье мое, что билет на поезд лежал в записной книжке. Там же оказался забытый червонец.

Сначала я негодую, но потом мне становится даже весело! Вот славное положение! Как говорится, кругом шестнадцать!..

3

...В Питере так же мерзнут руки, как и в моей Сибири. Особенно, когда они в худых перчатках...

Я спешу на толкучку, боюсь пропустить самый выгодный час. Давно уже новый день. Давно один за одним обгоняют меня трамваи, и поет под ними железо.

Иду вслед трамваям упрямо. По дороге рассчитываю: два этюда... Если каждый по полтора рубля, то как-раз хватит ровно до того момента, когда наступит срок моего билета, то есть, на два дня... Денег у меня нет. Червонец не в счет. Он неприкосновенен, — удостоверения тоже нет. Есть только база, ненадежная, как сыпучий песок, — моя квартирная хозяйка.

Плачу я ей рубль в сутки за угол в душной лампадной каморке.

Сегодня я совсем другой человек. Немножечко голодный и поэтому очень изобретательный и энергичный. Главное же — прожит мерзкий вчерашний день!

Близок Обводный канал, скоро и рынок. Уже встречаются его «передовые».

Краснощекая молодуха тащит граммофонную трубу и лукаво обещает своему спутнику:

— Я как заиграю... как заиграю!

Сейчас самый важный момент. Я подтягиваюсь, обдергиваюсь, точно кулачный боец. Крепче обхватываю свои этюды и впираюсь в движущуюся людскую гусеницу.

Меня сжимает, подталкивает и тащит вперед. Пробираюсь к краю потока. Там — кисельные берега. От коробов с горячими пирожками валит густой пар. Оборванец звенит протоптанной пяткой в медный зеленый чайник.

— Эй, налетай!

Над плотной толпой повисли многокликие разговоры. Кого же мне выбрать для первого раза?

Вон дамочка в яркой шляпе, в каракуле, роется в золоченой посуде. Посуда на скатерти, скатерть на снегу.

— Простите, — говорю я мягко и с достоинством. — Не купите ли два этюда сибирского художника?

— Нет, — не глядя отмахивается она. — Разве из этого крана течет?

Далека она от искусства!

Я толкаюсь дальше, тру коченеющие уши и мечтательно думаю о теплой пивной.

— Английский галстук! Английский! — потрясает разноцветной тряпкой худой и высокий, как жердь, дядя.

— Нет, брат, — говорю я себе, — со скромностью далеко не уедешь...

Нацеливаюсь на жирного гражданина с хорошенькой девочкой. Он любуется портретом Толстого. Решительно подхожу.

— Не возьмете ли этюд Айвазовского? — нагло выговаривает мой язык.

— Ну... Какой же это Айвазовский! — добродушно улыбается толстяк.

— Это? Нет! — быстро лавирую я. — Это натура — Ангара во время ледохода и вид Байкала. А... Айвазовский — дома!

— Красиво, папа? — говорит девочка.

— Сколько же вы за это хотите? — спрашивает толстяк.

— Четыре рубля... — лепечу я с замиранием сердца.

Веселый, чудный толстый гражданин молча достает бумажник. Ура! Теперь мне чорт не брат!

Я победно пробираюсь через толпу. У меня не мерзнут больше уши. Я уже не продавец, а покупатель.

На снегу, как лужи, — всякая дребедень. На платках, на скатертях.

Среди фарфора, подсвечников и кружев я замечаю груду технических книг. Подымаю одну — как-раз по моей специальности. Я перелистываю страницы и с последней синим оком глядит на меня печать.

Дыбом взвивается для меня весь базар!

В середине печати фамилия «Розенфельд».

Я глухо спрашиваю:

— Сколько?

— Рупь, — отвечает мне девушка с подведенными глазами. Я сую ей бумажку и выскакиваю из толкотни.

Я еще и еще раз прочитываю фамилию и в памяти моей оживает последний вечер на прииске, у Анисьи Петровны.

На рудаковских книгах, которые она мне показывала, был такой же штемпель!

Я быстро возвращаюсь назад.

— Не помните ли, милая гражданочка, откуда у вас эта книга?

Она удивленно и холодно настораживается.

— Дело в том, — как можно веселее объясняю я, — что эту книжечку я подарил когда-то одной барышне...

Я плету дикую чепуху!

Девушка успокаивается, поводит чернеными бровями и слушает, прищурясь.

— Понимаете, мне хотелось бы разыскать мою знакомую...

— А может и знаю? — игриво подзадоривает она и откровенно меня разглядывает.

— Красавица вы моя, ну, скажите!

Она хохочет.

— А вы сами откуда же будете?

— Я художник из Сибири.

— Ишь! — мотает она головкой. — Мало там у вас своих барышнев... — И задумывается. — Уж, право, не знаю, как вам помочь. Откуда книга? Разве упомнишь? Всякие продают. То ли Нинка Шустрова, то ли барон...

— Барон? — изумляюсь я.

— Ну, да, барон Грингоф. Его все так зовут...

— А как же мне их разыскать? — говорю я с забившимся сердцем.

— Нинку — просто: на Лиговке она... Номер 34. А тот далеко (она называет адрес какой-то химической лаборатории). — Спросите там у швейцара... Только вряд ли он скажет. Незнакомых не любит, и немножечко полоумный...

На признательную мою благодарность кричит мне вслед:

— Ниночку обязательно повидайте. Хорошенькая она... Как вы!

4

Какая прекрасная и удивительная случайность! Трижды благословенны вчерашние жулики, принудившие меня итти на рынок! К чорту проклятый вчерашний сумбур, толкнувший меня на отступление.

Сейчас я попрежнему чувствую крепкий заряд моих устремлений. Я иду вперед, я весел, я почти что счастлив!

Но с чего мне начать? Передо мною две тропинки, — какую же выбрать?.. Пойду к Нине Шустровой!

Если и она такая же, как эта милая девушка с базара, то, пожалуй, к вечеру я узнаю что-нибудь об Ирине. А, значит, и о тетради.

Случайно попавшая в мои руки нить уводит меня в лабиринты города. Здесь еще не мало прошлого, неизжитого. В каждой улице кто-нибудь да воюет, тщетно воюет с победным, новым миром.

Я иду вдоль кирпичных, полузанесенных снегом лабазов. Названия улицы я не знаю. Прочитать полустертую надпись на дощечке невозможно.

Обращаюсь к встречному.

— Будьте добры сказать, как зовется теперь эта улица?

Подслеповатый человек ехидно смотрит на меня через старые очки и едко отвечает:

— Извините, гражданин, мы этим не интересуемся! Раньше как звалась — извольте, скажу... А теперь напротив должно быть!

Чувствую, — протестует! По-своему борется с революцией...

— То есть, как напротив?

— А так-с, — поясняет он. — Была, скажем, Опекунская улица, теперь Самодеятельная-с! Или, положим, Ружейная, а нынче — Улица Мира! Дамочка, дамочка! — перехватывает он прохожую. — Может вы скажете, как теперь эту улицу величают? Вот им нужно. А мы, извините, этим не интересуемся...

И дамочка не знала, и извозчик не знал.

Милиционер, которого я разыскал, отдирал объявление, кем-то самочинно наклеенное на колонку. Боясь порвать бумагу, он трудился с такой бережливостью, что напомнил мне реставратора старых икон, снимающего пленку краски.

Он оказался верным ключом к обновленному городу, все рассказал — обстоятельно и толково.

5

Сгорбился домище. Точно мамонт какой-то, причудой случая уцелевший до наших дней.

Серый, шершавый, слякотный. Сырая нора ворот...

Трудно верить старой, слинявшей таблице, перечисляющей жильцов. Она, как скрижаль, висит в полутьме туннеля, под увядшим цветком электрической лампочки.

Номер 34, — читаю я с трудом. — Исаак Давидович Шомпол...

Женщина с злым, стиснутым лицом мне не ответила, только махнула рукой. Выручил мальчик с красным бантиком на куртке:

— Туда идите, в пятый этаж, налево...

Номер 34. Я постучал.

Снизу вверх на меня смотрит лицо еврея, лысого, в одной жилетке... Оборвется моя путеводная нить или нет?..

— Исаак Давидович, — начинаю я.

Еврей нерешительно отступает и я шагаю за ним в комнату.

— Мне очень надо на минуточку повидать Нину Шустрову.

— Хе! — ухмыляется он, поднимая бровь, и с секунду молчит. — На минуточку вы хотите видеть Нину и не хотите видеть ее Ваську, с его кулаками и ножами?

Видеть Ваську мне решительно не хочется!

— Слушайте вы, молодой человек, — говорит еврей. — Вы сами не знаете, чего хотите!

— Напротив, я прекрасно знаю.

— Ну, так я вам скажу, что она всегда бывает в «Олимпе» после десяти часов, за столиком. На ней такая шляпа, что вы ее из другого города узнаете. Синяя, с красным пером.

— Ну, поймите, за каким чортом я потащусь в этот «Олимп», когда мне ее надо видеть сейчас и только на два слова?

— Ай! — досадливо морщился он. — Ну, какие два слова? Идите в «Олимп» и говорите ей там хоть двадцать два слова! А сейчас дома нет, и до вечера она не вернется!

Опять неудача!.. С тяжестью в сердце выхожу на улицу. Значит, вечером предстоит «Олимп» — еще невиданный мною «цветок», распустившийся на нэпманском болоте.

«Олимп» и... Максаков! Есть что-то общее...

По дороге домой вспоминаю о письме к доктору Корневу. Старичок-инженер просил меня обязательно повидать этого доктора. Почему не зайти? Тем более, что живет он совсем недалеко от моей квартиры.

У своих ворот морщусь. Как не во-время потерял я удостоверение! Еще утром хозяйка приставала с его пропиской. Пришлось выдумать, что мой документ в учреждении, что его зачем-то будут обменивать на новый.

Хозяйка лежит на своем сундуке под ворохом рухляди, причитает и охает. Болеет старуха.

Я расплачиваюсь с ней за день вперед. Ей сразу становится легче.

Я спрашиваю о нашем соседе-докторе. Вру, что могу получить у него работу. Она оживает, рассказывает подробно все, что знает.

Он холостяк и очень добрый человек, и очень важный, и знаменитый, и не нужно пропускать такой случай, а надо итти сейчас же и просить по-настоящему, не как теперь — фырк да фырк, а по-хорошему, с поклоном...

Я нравлюсь моей хозяйке. Только удостоверение мое не дает ей покоя... У бедной старухи остались, по-моему, только два чувства — жадность и страх.

Я смотрю на темнеющее окно и сам себя ловлю, — ведь, жду. Жду десяти часов, «Олимпа»... Ах, если бы были со мной Бахтеев и Иван Григорьевич. Я так трагически одинок сейчас.

— «Олимп»! — говорю я вполголоса и морщусь.

— Ты что? — вопросительно смотрит на меня старуха.

— Пойду к вашему доктору, мамаша....

6

Каждая вещь смотрит на мир со своим выражением. Особое оно у хирургических инструментов, разложенных в шкафу. В их выражении своя значительная серьезность. И в запахе карболки тоже. Они в тон ученому докторскому кабинету.

А доктора я представлял совсем не таким. Он много толще, проще и, к тому же, в очках.

На столе у него белеет мраморная статуэтка — Ленин на охоте. Тоже не совсем обычно для старых и солидных кабинетов!

Я успеваю это все рассмотреть, пока он читает привезенное мною письмо.

Должно быть, он очень непосредственный человек. Перелистывая страничку, гудит сейчас же сдержанным смехом, от которого колышатся его плечи. Не стесняется постороннего!

Кончив чтение, доктор поворачивается с таким откровенным добродушием, что мне сразу становится очень хорошо.

— Порадовали вы меня весточкой от большого друга! Расскажите о нем подробнее.

Слушая, доктор наклоняет голову на бок, иногда покусывает нетерпеливо ноготь, иногда, не глядя, нащупывает папиросу. У него сгорает спичка, он зажигает другую, и не может поймать удобного момента, чтобы закурить — так мешают мои слова.

Потом он долго расспрашивает о приисках, о Сибири. Довольный, веселый, вставляет свои замечания. Хороший он человек! Нет в нем растерянной меланхолии, нет ни злобности, ни убитости. Нашего времени он человек!

Я смотрю на часы — уже девять.

— Вы торопитесь? — спохватывается доктор. — И у меня ведь дела! — Он указывает на гору книг, придавивших диван. — Подбираю библиотеку для одного провинциального общества врачей. Все книгохранилища Ленинграда излазил... как крыса! Что делать? Общественная нагрузка!

Прощаемся мы очень тепло.

— Обязательно заходите, — говорит он, пожимая мне руку. — Запишите сейчас же мой телефон. Если нужно что, — без всяких церемоний! Я считаю, что мы друзья.

...Ночные дома, как скалы. Просекой в камне лежит улица. И завивается в ней голубым туманом даль...

Я еду туда, где кадриль электрических светлячков, где красные и зеленые стрелы прочерчивают грохочущий мрак. Воздушными кораблями выплывают огнистые трамваи и вспышками мигают автомобили...

Холодно. Стекла, оклеенные объявлениями, закутались в шерсть мороза. Со звоном, дребезгом, в толкотне и паре мчит меня вагон. Я тону в своих думах, поющих, как тихая музыка.

— Вечерняя газета! — лихо щелкает дверцей разносчик.

Невольно отвлекаюсь от своих мыслей и всматриваюсь в окружающие лица. Кто дремлет, а кто, как кажется, без мысли смотрит в окна, и все качаются.

Разные люди. Рядом сидит очень бледный человек в клетчатой кепке. Кусочки черных усов приклеились у него под носом. Он дремлет. Мне почему-то не верится в его сон...

Напротив мня — иностранец со смешливым птичьим лицом. О ней хлопочет русая девушка, учит по-русски.

— Не надо говорить «чистил руки», а «мыл»!

— О-о!

— Ну, скажите же что-нибудь.

— Папиросы, портной, едет!

Девушка хохочет. Очень доволен и иностранец, улыбаюсь и я.

— Проспект! — объявляет кондуктор.

Здесь мой «Олимп»!.. Со смутным чувством беспокойства вхожу я в стеклянные крылья вертушки у входа. В кармане еще раз нащупываю два последних полтинника.

— Вид, вид прежде всего! — думаю я. — Безмятежность, уверенность, и чуть-чуть любезной наглости!

Первая — говорит за деньги, второе, — что ты гражданин со значением, а наглость... она почти всегда сопутствует в этих местах первым двум.

Ресторан расположился под цементными сводами, в низких арках, словно в сточной трубе.

Перекресты табачных вихрей, шляпы и головы, и столкновения лакеев. И вулкан оркестра, визжа, грохоча, извергается вверх, прямо в нависшие своды. Истошный рай!

В мои планы отнюдь не входило тотчас же занять себе столик и, бросив таким образом якорь, лишиться одного из полтинников.

Словно приглядывая место, проталкиваясь, извиняясь, я последовательно обхожу все закоулки гудящего зала.

— Синяя шляпка с красным пером, — где ты, мой маяк?!

Я занимаю столик на самом бойком месте — там, где лестница в гардероб.

— Бутылку пива, — говорю я официанту.

Рядом со мной уселись трое. Один с угловатым, точно из желтого камня, оббитым лицом. Другой расплывшийся, чавкающий, вперемежку борода и мясо. Третьего, сползшего со стула, я не вижу за снопом бутылок.

...Краски передо мною линяют, шумная бестолочь становится скучной.

Время идет, а ее все нет и нет! Двенадцатый час. Дьявольщина, хоть за голову хватайся!

Неужели надул еврей? И пиво мое на исходе, и в мозг оно бросилось мрачным дурманом.

Но вот я срываюсь со стула. Там, за шумным валом входящих болтаются красным фонтаном перья. Вихрем я проношусь между столиками и направляюсь твердо к рампе, к огненному султану на синем черепе шляпки.

Она стоит спиной и разговаривает с подругой.

Я прямо, с хода, говорю над ухом:

— Ниночка Шустрова?

Она с испугом оборачивается и вздрагивает.

Мне запомнились синие жилки на хрупких висках под нелепым взлетом окрашенных перьев.

Замедли я темпы своей атаки — и все пойдет прахом — она попросту убежит! И я беру ее под руку с небрежной усмешкой. Она идет сразу, безвольно. Уже улыбается.

Мой второй полтинник и вторая бутылка пива!

— Здесь я не Нина, — говорит она тихо, когда мы усаживаемся. — Откуда вы знаете мое имя?

— Меня послала к вам ваша подруга, которая торгует на базаре...

— На базаре? — испуганно переспрашивает она. Недоверчивый взгляд обыскивает мое лицо. Она смотрит уже враждебно. Минута... и она бросается в толпу...

Все пошло прахом! Щеки мои пылают... Я бреду к выходу. У лестницы я вдруг замечаю Нину. Она сидит за столиком. К ней наклонился какой-то человек. Глазами она указывает ему на меня.

Я узнаю человека по черточкам фатоватых усов, по тюремной бледности. Узнаю недавнего своего соседа в трамвае.

7

Дома в Ленинграде как старые великаны-корабли. Кажется, что когда-то плавали они по всему миру, а теперь вот бесчисленным стадом сошлись сюда, на вечный якорь.... Чем дальше я ухожу от проспекта, тем тише и строже становится их каменный строй, и за мной кувыркаются звуки моих шагов.

Улица расщепилась каналом. И дом разговаривает с домом через мерзлую Фонтанку шопотом заблудившихся снежинок. Они вьются и льнут к тихо шипящим фонарям. И чем плотнее мрак улицы, чем гуще и чаще крестятся снежинки, тем одушевленнее кажется мне сон домов в их ночной свободе...

Я иду один. Несглаженное еще временем меня тяготит омерзительное ощущение. Точно я выкупался в помойной яме...

У меня остается последний шанс — полоумный старик.

Но теперь, когда меня поманила удача, я знаю твердо, что я не уеду и буду искать, искать!

В четыре простуженных горла песню нищих гудит перекресток. Никнут в метели чугунные винограды решеток. Они оцепляют засыпанный белым сад, а в нем, в середине, некто чугунный хлещет с высокого пьедестала снежными лентами.

Я жмусь, ускоряю шаги и, вдруг, слышу, что кто-то идет за мною.

Долго он шел, этот упорный, не отстающий спутник. И долго я собирался оглянуться.

Обернулся, когда вошел в подлунный зонт фонаря. Он тоже остановился. Свет фонаря освещал его. Это была фигура с экрана: кепка, лицо — через дверцы поднятого ворота, и крадущаяся сутулость...

А когда он спрыгнул с блина морозного света, нырнув в трясину метели и ночи, я догадался. Тот самый, что шептался с Ниной... Может быть, это ее «Васька, с кулаками и ножом», как выразился почтенный еврей?.. Или еще кто?

Но, чорт возьми, надо и мне убираться от света! Очень я на виду.

Я вглядывался несколько минут в темноту ночи, но разглядеть незнакомца нигде не мог. Буран густел и креп. Точно с неба до мостовой опустилась черная тюремная стена, и в снежных решетках, за черными окнами выли и пели во всю ее высь незримые узники...

Плоско тускнеет Марсово поле. Раскаленные капли висят на подсвечниках-маяках,

Я иду по кромке теней. Оглядываюсь по сторонам... Даром, из одного лишь желания проводить меня в мороз и вьюгу этот субъект не покинул бы уютный ресторанный столик. Но кто он? Полоумный ревнивец? Но в трамвае со мной ехал он раньше нашей ресторанной встречи... Разве бандит? Но зачем?..

Чорт возьми, — разрывается моя слепота. А Максаков?.. Это клеврет его ходит за мной, чтобы ухлопать втихомолку, чтобы завладеть вожделенным планом... Тут я начал соображать, куда он скрылся? Он здесь, он крадется за мной на расстоянии фонарного интервала, обходя, как и я, световые поляны.

Наконец-то опять галлерея улиц и предел пространству, в котором движешься, как голый!

Проехал пустой извозчик. К нише ворот прирос часовой в тулупе.

Неужели отстал мой спутник?.. У дверей Эрмитажа я свертываю в переулок, чтобы сократить путь к Неве.

Угол забвения. Темень. Дворцы и сугробы стиснули русло Канавки. Замерз в изящном изгибе горбатый мостик.

Вот он опять! Я остро вздрагиваю и чуть не вскрикиваю. Мутная фигура, отшатнувшись от стены, снова западает в тень...

8

Просыпаясь утром, я сразу хватаю блокнот. В нем адрес Грингофа.

Тают при солнечном свете ночные угрозы. Я весел и даже пою, одеваясь.

— Ты, батюшка, билет-то переменишь? — пристает ко мне старуха-хозяйка. — Ступай, да без документу, гляди, и не ворочайся! Не пущу. Соседка вот так сплошала, дак ее...

— Устроим, мать! — успокаиваю я. — Документик обменим и так заживем, как в раю!

— Ох ты! — сомневается она. — Райский!

Всплывает солнце. Промерзла до розовой хрупкости даль и вкусно, дымком, угарит воздух. Тут немного и от торфа, и от деревни. Нехватает только петушьего зова.

Город скрипит шагами и трамваями. Я стою у подъезда лаборатории. Нажимаю несколько раз кнопку звонка. Долго жду, но никто не идет. Я топчусь в беспокойстве. Неужели и за этим стеклом опять пустота?

Но, вот, вижу, как не спеша подходит старик-швейцар. Я подтягиваюсь, стараюсь казаться спокойным, добродушным, ничем здесь особенно не заинтересованным человеком. Будто просили меня зайти, ну — выдалось свободное время, вот и зашел.

Очень вежливо говорю:

— Могу ли я видеть... барона Грингофа?

Это выговариваю совсем, как шутку. Улыбаюсь.

Швейцар медлит, будто приценивается — сперва к моему костюму, потом к лицу.

— А зачем он вам нужен?..

От души отлегло! Я боялся, что он просто захлопнет дверь, услышав такой допотопный титул.

— Меня послала его знакомая.

Швейцар сторонится, пропуская меня, и указывает:

— Под лестницу, налево дверка.

Мне открывает небольшой человечек. Очки, как у сельского дьяка, — влезли на лоб. Вопросом поднялись сборки морщин. Седая бороденка тычется в меня, по-петушьи — храбро.

— Барон Грингоф? — деликатно спрашиваю я, снимая шапку.

— Иван Эдуардович Грингоф, — с ударением рекомендуется старичок.

Я мнусь.

— В чем дело? — нетерпеливо притоптывает он.

— Я хотел бы сказать вам пару слов...

— Войдите и закройте дверь. Теперь не лето!

Комнатушка крохотная, вся собралась в одну точку электрической лампочки, повисшей над столом. Под лампой разложены щипчики, молоточки — немудрая мелочь часовых мастеров.

Старичок нагибает лысую голову, точно боднуть собирается лампу, и ждет. Глядит как-то сбоку и остро.

— Чего вы хотите?

Вот оно, мое испытание!.. Начинаю я со случайного своего пребывания в городе. Говорю как можно мягче, боюсь раздражить. Говорю литературно, — на столе у него лежит физика Хвольсона.

Когда я договариваюсь до базара и рассказываю про находку книги, он нервно передергивает плечами, наощупь хватает трубку, втыкает в рот и забывает зажечь. Я умолкаю и жду приговора.

— А позвольте вас спросить, — выдергивает он трубку, — кто вы такой и почему интересуетесь... этой женщиной?

Он волнуется. Он почти враждебен. Неумелое слово — и все полетит к чертям!

Я отвечаю, как могу — деликатно, вероятно с искренним сочувствием к самому себе:

— Я знал ее еще девочкой, там, на прииске, а потом, за событиями, потерял...

— Так вам и надо! — с неожиданным озлоблением выкрикивает он. — Потерял! Вы не один, милостивый государь, потеряли! Только — некоторые попущением божиим, а вы по своим заслугам...

И, в безумии, яростно уличает:

— Я вас узнал! Меня не обманете!

Последняя надежда договориться рушится. А старик совсем разошелся:

— Берите, описывайте! — кричит он, распахивая рваный пиджачишко, и вдруг исступленно заключает:

— Ага, это она подослала! Она...

Человечек бросается к ящику стола. Через плечо летят бумаги, конверты, грохается на пол тяжелый Хвольсон. Дрожащие руки выхватывают фотографию и раз — пополам! Обрывки — в меня!

Я подымаю обе половинки. Старик визжит, в припадке топая ногами:

— Вон, вон уносите! Чтобы и духу не было!

Потом, задохнувшись кашлем, хватается за грудь и смолкает. Валится на табурет. Устало и тихо, по-ребячьи плачет.

Я стою и не знаю, что делать. То ли мне уходить, то ли помогать больному. Но помощь уже входит. Жена швейцара и он сам, укоризненно качающий головой:

— Эх, гражданин... Зачем дразнить старика?

И вот я опять стою перед выходной дверью, за спиною швейцара, шарящего ключом по замку. И жалуюсь ему — первому, оказавшемуся возле меня человеку:

— И плохо же мне... Я так надеялся...

— А это что? — подмечает он половинки карточки в моих руках.

Я отдаю ему остатки фотографии и мельком вижу молодую женскую головку.

— Ишь, разодрал! — усмехается швейцар.

Я точно просыпаюсь. Выдергиваю назад обрывок и читаю на обороте: «Ирина Макарова».

Макарова — ведь это настоящая ее фамилия, по отцу!

Я сжимаю руку швейцара так, что он испуганно отшатывается.

— Вы знаете ее?..

Он озабоченно улыбается. Но видит, что в лице моем опасного нет, что сейчас я даже слабее его, что я просто чудной, и отвечает:

— Понятно, знаю.

— Товарищ, — говорю я хрипло. — Выручи, мне надо ее отыскать, она мне родная!

— Вот чего! — удивленно успокаивается он. Глядит на меня добродушно и даже с сочувствием.

— А я-то думаю, чего это вы растревожились?

— Да, да! — горячо открываюсь я. — Я очень тревожусь. Как мне узнать ее адрес?..

Он назвал мне улицу и номер дома... Эх, какой свет загорелся в моей голове!..

Швейцар со старческой словоохотливостью поведал мне и кое-какие подробности. Он даже отошел от двери и вынул коробочку с табаком.

— Старичок этот был компаньоном Рудакова. А теперь у него, — крутит он около лба, — не все дома! А Ирина Михайловна хорошая девушка...

— Да? — с восторгом вставляю я. — Хорошая?

— Жила она, как воспитанница, у Грингофа. А потом ушла от него. Как ножом отрезала — ничего Рудаковского ей не надо! Понятно. Молодая она и живет по-молодому, по-новому.

Учится сейчас. Хорошая барышня, самостоятельная!..

— Почему же на меня Грингоф обозлился?..

— Это находит! Обидело его наше время, вот и злится. На нее тогда пуще всех лютеет. То уж сказать, недавно собрал кой-какие вещички, от приемной матери Ирины Михайловны у него оставались, все собрал дочиста, — на барахолку продал!.. А потом убивался. Карточку тогда схоронил на память, а теперь вот...

Я ничего не сказал ему, а только крепко пожал руку.

Когда был уже на пороге, этот добрый человек остановил меня и, оглянувшись, быстро шепнул:

— А вас тут ищут!

— Кто?!

— Думаю так, что вас... За час перед вами какой-то зашел и справлялся — не был ли кто? Говорил про обличье, на вас похоже...

9

Днем не видно моих преследователей. Они, как ночные звери, появляются только в сумерках. А вернее, пожалуй, я попросту их не замечаю. Мне сейчас не до этого. Безумная радость сорвалась с цепи и бунтует во мне, переворачивая все доводы рассудка. Иначе я был бы благоразумнее и не шел бы открыто среди белого дня к человеку, которого могу жестоко подвести своим визитом. Предостережение швейцара чего-нибудь да стоит!

Может быть, от базарной торговки эти таинственные «они» узнали, что я приду к Грингофу, и уже заранее стерегли меня?..

Но радость моя не мирится с мрачными думами. Они перегорают в ее огне и сами начинают сиять лучами смеха.

Вот подойду к милиционеру и скажу ему:

— Товарищ, ты знаешь, какое забавное недоразумение стоит за моей спиною?!

И сейчас же все милиционеры и начальники их так и покатятся от смеха, узнав, в чем дело. И, конечно, всемерно помогут мне в моих поисках...

Улыбаюсь, как глупенький, и шагаю вперед.

Как я мог позабыть, что фамилия Ирины — Макарова? Впрочем, в этом вина Анисьи Петровны. Она позабыла напомнить мне об этом.

В ее представлении Ирина, должно быть, осталась маленькой девочкой, к которой просто не шла фамилия, отдельная от приемных, а все же родителей...

А каким простым и коротким путем я мог бы ее отыскать!

Но все хорошо, что имеет хороший конец!

Наконец, я у цели. Этот дом и эта дверь... Звонить или нет? Тоскует сердце. Сколько раз напряженнейшие мои надежды рассыпались прахом...

Дверь отпирает девушка. Круглое и свежее лицо ее полускрыто накинутым платком.

— Мне надо Ирину Макарову.

— Это я, — отвечает девушка.

Какой подарок... За все мои муки!

— Чертовски хорошо! — и я лезу в сени.

— Что — хорошо? — удивляется девушка и смущенно уступает мне дорогу.

— То, что я вас отыскал. У меня письмо от Анисьи Петровны.

— От какой Анисьи Петровны? — вдруг пугается она.

Никогда я не видел, чтобы тени и свет, в мгновенной смене, так быстро пробежали по человеческому лицу...

— С приисков, — договариваю я.

Она делает резкое движение.

— Дайте сюда. Или нет... идите в комнату!

Мы быстро идем мимо кухни. В полутьме коридора она крепко держит меня за рукав, точно боится, что я вырвусь и убегу.

В комнате я молча сажусь на стул и жду, — как был, в полушубке, не снимая ушастой шапки.

Она у окошка читает письмо. Перепрыгивают голубые глаза по ступенькам строчек. Взмахнут козырьком пушистых ресниц и перепрыгнут... Чуть дрожит подбородок. Колеблются листки письма в тонких пальцах.

Тикают часы. Торжественная тишина.

На стене портрет Ильича. Висит расписание занятий. Яркий физкультурный плакат. Веер открыток, — артисты в разных позах. На столике зеркальце, граненый флакон духов и книги. Пачка книг на стуле и раскрытая — на кровати.

— Ах, как чудно! — восклицает девушка и роняет письмо.

Глаза ее блестят. В прыжок она подлетает ко мне и трясет за плечи:

— Ну, снимайте же! Ну, снимайте же свою шубу. Хороший мой гость!

— Вот какая Ирина Макаровна, — с удовольствием говорю себе...

— Удачно же вы пришли! — ликует она. — У нас никого, и день выходной. Солнце мое, тетя Аниса!..

Ирина не знает, как выразить свои чувства. То уронит голову и трясет густыми, стрижеными волосами, то встрепенется и бьет в ладоши.

— Вы, наверное, хотите есть? — вдруг решает она и вскакивает, но тут же садится опять. — Нет я буду совсем серьезной. А то вы не знаю что вообразите обо мне!

Она полна самой неподдельной искренности. Я любуюсь девушкой и горд за наших, за прииск, откуда она пришла.

— Ах, если бы я могла вам помочь! — загорается снова Ирина получасом позже.

На меня она смотрит, как мне кажется, почти с благоговением. Перед нею, ведь, сидит заговорщик!

— Мы должны отыскать тетрадку! — настаиваю я. — И тогда план разведки превратится в громадную ценность!

— Постойте, — перерывает она, когда я упоминаю о Максакове, и хватает меня за руку:

— Он смуглый, толстый, похож на цыгана?

— Ну, да!

— Я знаю его! Он не раз приходил к Грингофу! Мне кажется, что Грингоф боялся его...

Из бега коротких слов ее я многое узнаю.

Приехав в Ленинград Рудакова вскоре умерла. Ее родственник, компаньон мужа, странный Грингоф, приютил Ирину... Теперь она независима, ученица драматической школы, комсомолка.

— А книги? — вспоминает Ирина, и глаза ее сияют, как синие звезды, — книги и многие рукописи Рудакова сданы в библиотечный фонд... Вы не знаете этого фонда? Это какой-то книжный коллектор при Губнаробразе... Грингоф боялся держать у себя рудаковскую библиотеку. И он все сдал. Это было в прошлом году... Владимир Сергеевич, милый, не там ли сафьяновая тетрадь?

— Постойте, Ирина! — вскакиваю теперь уж и я. — Мы отыщем дорогу к этому фонду. Есть у вас телефон?

— Телефон в коридоре.

Я нажимаю кнопку «А» и говорю номер. Мне отвечает докторский баритон. Кричит:

— Узнал, узнал! И очень рад. Когда придете?

— Серьезнейшее дело, доктор. Как мне попасть в библиотечный фонд? Там оказались книги, прямо бесценные для нашего прииска...

— Попасть нетрудно, коллектор на Фонтанке.

Ну, что за милый человек! Он добавляет:

— Сейчас идете? Я позвоню. Меня там знают и вас допустят осмотреть...

— Ирина, все готово, — тихо и торжествующе шепчу я.

Она уже знает, что отказа ей не может быть, и говорит нетерпеливо:

— Тогда идемте!

10

О, как я был силен! Как сказочно обрастал я друзьями, превращавшими угрожающую пустыню города в цветущий сад!

Еще утром вчера я был один. А сейчас и славный доктор со мной, и эта милая краснощекая девушка, нога в ногу торопящаяся за мной.

— Иван Григорьевич! — мысленно кричу я в пространство. — Скажи ребятам, что мы не спим!

Дом на Фонтанке лепной и облупленный, в беспризорности опаршивевший особняк.

Вбегаем в ворота. Поднимаемся наверх. В валенках проходим по стертым, утратившим блеск паркетам.

Холод. Люди в пальто и в шубах. Шкапы из красного дерева, запотевшие от мороза, и ценные, золотом блещущие книги.

Просто вершились тогда дела! Едва назвал я фамилию доктора, как юноша, сидевший за столом, готовно кивнул головой: пусть мы скажем, что нам угодно.

Объяснялась Ирина. Она долго хлопала по столу ладонью, ужасаясь непонятливости собеседника. Но своего все же добилась.

— Здорово померзнете, товарищи, — предупреждал нас заведующий. — И может быть не один день, потому что книг у нас очень много!

Нам пришлось направиться в соседний дом. Темные двери квартиры первого этажа и были входом в коллектор.

Заведующий снял печати и просто вручил мне ключ:

— Когда кончите, — заприте и передайте наверх... Возьмите немного дров. У камина лежит бумажная макулатура, ей тоже можно топить!..

Когда он ушел, мы взялись с Ириной за руки и, как ребята, стали плясать и хохотать. Славно устроились!

...Ну, а теперь за дело скорей, скорей! Пройдут минуты и, может быть, я решу загадку сафьяновой тетради, книжечки в красном, с золоченою буквой «Р»... Ирина ее не знает...

С чего начинать?.. Заведующий показал нам комнаты с неразработанной литературой. Пожалуй, здесь и надо искать.

Мы беспомощно стоим перед горами книг. Тома рядами затиснулись в стойки. Краснеют и блещут потухшими корешками. Лентами этажей, от самого потолка, разграфляют стены, осыпаются вниз подошвой из груды листков и обрывков.

И новая дверь, обрамленная кипами, — узкий проход среди толщ фолиантов в новую залу.

— Как страшно, должно быть, здесь ночью, — говорит Ирина.— Эти книги похожи на замерзших людей...

В двойных рамах скучают окна, посерелые от пыли. И воздух здесь неподвижный. Такой же сосредоточенный и полный, как и эти книги. Он полон запахом старины, тлением бумаги.

— Здесь, действительно, не жарко, — говорю я, очнувшись от первых впечатлений.

Мы решаем осматривать полку за полкой, вынимая книги только в красных переплетах. Ирина берет себе правую сторону у окна, я — левую.

В сосредоточенном молчании идет работа. Глухо шлепает вырывающийся иногда из озябших пальцев том.

Ирина ищет упорно... У меня уже давно замерзли ноги. Я танцую на табуретке, дую в остуженные руки. А она, закончив полку, роется на полу, разбирает осыпавшуюся груду.

— Мы должны отыскать! — говорю я себе, и перехожу в следующую залу.

И опять бегут минуты. Внимание мое утомляется, морозная дрожь пробегает по телу.

— Затопим камин, — решительно предлагаю я.

— Давайте, — соглашается Ирина. — Я сбегаю за дровами, немножко погреюсь!

Когда я отворял Ирине дверь, то заметил, что нижняя филенка у двери выпадает и прихвачена изнутри всего лишь двумя гвоздями. И тут я подумал: ну, чем плохая квартира, эта библиотека? Немного холодно, но зато спокойно. И вправду — это прекрасный выход из бездомного моего положения!

Я отогнул сейчас же гвозди. Филенка вынималась свободно. В открывавшийся проход можно было без труда влезть снаружи. Благо, что и швейцаров никаких нет!

Я вложил доску обратно и забил пазы бумагой. Но не замерзну ли я здесь?.. Впрочем мне случалось ночевать и в тайге зимой. И у костра было вполне терпимо.

А тут камин. Мне нужно только обеспечить его топливом. И все!

Я окончательно прикидываю — да, все в порядке! База есть. Я победил. И беспаспортность свою, и перспективу длинной, бесприютной ленинградской ночи, и таинственных преследователей...

11

В темной внутренней комнате затапливаем камин.

Он слишком широк для нескольких сиротливых поленьев, слишком богат для всей обстановки — с фигурным узором решетки, с мраморными крыльями закоптелой облицовки.

Мы сидим перед камином на полу, на мягком ворохе газет: подошвы к огню и пальцы к огню.

— Не забуду я этого дня, — мечтательно говорит Ирина и смотрит на пламя. — Мне хочется драться, бежать... Взбудоражили вы меня. Только бы отыскать!

— И отыщем, если не помешают!

— Кто помешает? — вспыхивает она. — Максаков? Пусть только встретится... Я узнаю его из тысячи!

Горячая ее головка никак не мирится с возможностью моего ареста. А я намекал на это.

— Да вы понимаете, что, похитив план Буринды, я нарушил закон?

— Не для себя вы похитили! И нет такого у нас закона, который был бы на пользу классовому врагу!

Вот и поговорите вы с ней!

— Идемте продолжать, — обиженно встает Ирина.

Мы работаем долго.

Я замечаю, что чем более я устаю, тем сильнее мне мешают книги. Тогда нужны усилия, чтобы стряхнуть их странное колдование.

Они интригуют содержанием, пленяют форматами, отвлекают красотой рисунков.

Здесь и томики путешествий, мелкие, как молитвенники, и огромные атласы старых времен. Изображения людей, напоенные мистикой средневековья, фигуры, которых страшатся дети.

— Владимир Сергеевич, идите сюда! — звонко выкрикивает Ирина. И стоит, перелистывая книгу.

С улыбкой, молча она открывает передо мною страницу.

Знакомый штамп! Опять «Розенфельд», опять его многоговорящая печать...

— И здесь! — Наугад, я вытаскиваю книгу.

— Да вся полка! — вскрикивает Ирина. — Мы нашли рудаковскую библиотеку!..

Дверь давно уж гремит от настойчивого стука. Появляется сторож.

— Время кончать, товарищи! — командует он. — Сейчас запечатаю двери.

Чорт побери, придется кончать, когда начинается самое интересное!

12

Мы стоим на улице и ждем трамвая. Ирина вдруг огорчается, туманится, едва не плачет.

— Я не смогу с вами завтра работать. У меня с утра занятия. А вечером во дворце литераторов я выступаю в драмсекции. Вот бы пришли! Я была бы так рада...

Я даю ей номер докторского телефона. На всякий случай.

Я обедал в столовой. Чай пил в кафе. Вообще — старался разнообразить время.

На квартиру к себе я решил не ходить. Это было опасно. А теперь заглядываю на часы в окне магазина, вижу — восемь.

Мне следует торопиться. Только теперь, в несонное и людное еще время я могу рассчитывать на беспрепятственное проникновение в библиотеку.

Шагать мне еще далеко.

Я захожу в магазин, чтобы купить еды на ужин. Покупаю еще две свечки, чай и жестяную кружку. На морозе так славно погреться чаем!

Когда я распахиваю на улицу дверь, мимо лавки проходит человек. Весело поглядывая по сторонам, я шагаю за ним, поудобнее подбирая свои покупки. И, вдруг, чувствую нечто знакомое в движущемся передо мною коротком пальто, в поднятом воротнике, в нашлепке кепи... Да это же тот, вчерашний, который преследовал меня ночью! Во всей манере движений, в затаившейся под спокойной походкой ожидающей напряженности... Это был он!

Он шел неспроста. Наша встреча не могла быть случайной.

Я оглядываюсь. Тротуар пустынен. Улица впереди пересекалась с другой — ярко блестящей. Там холят люди. У меня пустеет в груди при мысли о скандале. Всякий пустяк, который заставил бы меня, беспаспортного, столкнуться с властями — был бы гибелью для моих планов. И никогда не казался мне таким могущественно опасным простой милиционер или дворник, как в этот момент.

Я иду и соображаю, что делать? Искушает отстать, повернуть, перейти на другой тротуар. Но нас на всей улице двое. И я знаю, что как только в ритме моих шагов он почувствует перебой, малейшее отступление, — он сразу же обернется и тогда... тогда может быть шум.

Я упорно иду не скорей и не тише, и знаю, что там, у светлого перекрестка, наша встреча почти неизбежна...

Ему незачем терять наблюдательный пост, незачем затираться в толпу. Он, конечно, повернет назад, чтобы встретиться лицом к лицу...

Впереди, через панель перекинулась скатерка света, выпавшая из окон пивной. И здесь я замираю! Мой шпик, этот безмозглый, беспечный осел, поровнявшись со светом, в десяти шагах от меня, вдруг остановился, подумал и ввалился в пивную. И передо мной — свободный путь!

Я мгновенно меняю курс — через улицу, к другой стороне. Прохожу, тороплюсь и сам себе не верю...

Не заметил, как отмахал половину пути. Перехожу теперь снеговую ширь Невы и попадаю в центральную, шумную улицу. Здесь я снова болезненно ощущаю опасность. Оттого ли, что слишком уж быстро пережитое возвращается в меня прогорать и обугливаться, или, просто, я психически устал от двухдневной трепки — я чувствую острое беспокойство.

Везде мне мерещится глаз укрытого наблюдения. За мной словно тянутся невидимые нити, по которым кто-то идет, следит, догоняет. Я подозрительно замечаю лица прохожих и ускоряю шаги.

Это был приступ настоящей мании преследования!

Я ни за что не решился зайти бы теперь в магазин. Всякое помещение представлялось мне тупиком, из которого не было выхода. А моя библиотека!.. Почему-то она остается единственным местом, в крепость которого я верю.

В многолюдии было очень страшно, и, к счастью, пришлось свернуть. Резко шум сменился тишиной. В молчащей полутьме домов я, успокоенный, немного остановился. Соображаю: улица двоится каналом, значит, через несколько кварталов по моей стороне будет библиотека. Совсем успокоившись, я вспоминаю о своем плане чаепития и решаю захватить с собою снега. Вывертываю карманы, отряхиваю их от крошек и, сняв перчатки, крепко жму в комки чистый, скрипучий снег.

Стою у моста, каменным ящером перегнувшегося на ту сторону. Мошками реют огоньки фонарей другого моста, подальше, против самой моей библиотеки. В направлении, откуда я пришел, приближаются две фигуры. Спешат два пешехода...

Я сразу настораживаюсь. Нервная дрожь пробегает по спине. Не задумываясь, я бросаю свою работу и тороплюсь через мост. Мимо ряда домов, к рассыпавшемуся безобразной горою зданию.

Узкая дорожка, протоптанная в снегу, поднимается наверх, к самому гребню руин. Хорошее место для убежища!

Я лезу по тропе, спотыкаюсь о кирпичи. По бокам зияют провалами ямы. На верху тропинка разбивается: одна уводит в мрачную глушь разрушения, другая, пройдя по хребту, спускается на улицу.

Отсюда мне видно, как движутся люди через мост моей дорогой. Припадая к земле, я сбегаю по тропинке к панели и жмусь к полуобвалившейся стенке.

Через минуту все станет ясно. Если пройдут мимо этих развалин, как ходят все, то я ошибся. Если нет...

Но шаги спешат! И останавливаются, как почуявшая след собака.

Ветерок наносит неясный говор, и я слышу, как люди начинают взбираться вверх, по кирпичной осыпи. Поднимаются и... за мной!

Я выскальзываю из-за стенки и бегу, прижимаясь к домам. А потом открыто, что было сил, бросаюсь вперед, к гирлянде мостовых фонарей....

Когда, задыхаясь, я схватываюсь за перила, то те, двое, уже мчатся срединой улицы.

Но я обогнал их далеко. Рядом чернеет пещера знакомых ворот. И судьба раскрывает мне двери настежь!..

Я пробираюсь в тени к подъезду и вхожу в темноту. Ощупью, рискуя выколоть глаз или разронять свои чудом сохранившиеся еще покупки, я нахожу заветную дверь.

Приседая на корточки, осторожно жму на нижнюю правую филенку. Она не подается. А сердце мое колотится снизу, будто из-под пола...

Я жму сильнее, филенка сразу — глухо ахает, там, внутри.

Помню запах книг и тлена, охвативший меня. Помню, как, уже забравшись, я боялся зажечь спичку...

Потом я сидел в полусне, прислушиваясь к звукам со двора через дрему уставших чувств.

Слышал, как с шумом вошли в подъезд, на дверную площадку. По двери моей разбежались светлые трещинки, — рядом зажгли спички. Слышал, как устало дышали люди. Всего лишь одна тонкая дощечка отделяла нас!

— Ни черта! Надо наверх! — сказал кто-то из них.

Затопали по лестнице, перекликаясь. Мучительно тянулось время... А слышанный голос был мне очень знаком. Не мог лишь заставить себя припомнить, чей он. Да и некогда было, они уже спускались вниз и снова подошли к моей двери. Она дрогнула и тряхнулась... И, бесспорно, голос Максакова предостерег:

— Тише вы, печати сломаете!

Я едва не вскочил.

Другой ответил с досадой и грубо:

— Коли бегать не можешь, нечего и соваться! Знаешь приказ — сегодня поймать!

— Да я же стараюсь, товарищ, все время с вами хожу, — голос Максакова был робким и заискивал. — Его перед выездом нужно было схватить... Не успели! А здесь, в Ленинграде, я на него наскочил... Запомните: это моя заслуга!

— Ладно трепаться-то... Говорил тебе, дальше пробег! Идем...

Они ушли, хлопнув дверью. Я удовлетворенно вздохнул, — теперь я знаю все!

Горящий камин и логово на газетах. Тени и свет пятнают бесшумными пальцами стены... На углах варится в кружке чай из темной, снеговой воды.

Я по-животному счастлив. Ем с огромным аппетитом. Горячий чай чудесно помогает огню камина!.. Главное же, никуда мне не надо бежать. Здесь я вполне гарантирован от всяких бед до утра, до завтра.

От этого все заботы мои — точно сложили крылья и, как летучие мыши, повисли вокруг камелька, все на глазах и наперечет.

Выбираю самую близкую и начинаю ее ворошить:

— Завтра, в обед уходит мой поезд, — как поступить? Всего полчаса, как я слышал приказ — сегодня поймать! Зачем же мне ехать? В этом ли городе, в том ли, меня одинаково ожидает одна и та же участь. Личное мое благополучие неразрывно спаяно с общим нашим делом. В этом и трудность, в этом и утешение...

Никуда я не поеду отсюда! Я просто продам билет, тем более, что денег у меня почти не остается.

Вторая забота: как разорвать кольцо нелепой блокады? Но утро вечера мудренее! Есть еще неиспользованные возможности. Я не ставил этот вопрос перед доктором. Отзывчивый и милый, он, вероятно, мне чем-нибудь поможет...

Еще у меня есть друг — Ирина. Но мне не хочется вовлекать ее в явную опасность. Самое худшее это то, что мне не удастся завтра попасть сюда. Здесь, конечно, будет засада...

Я смотрю в темноту безлюдных комнат. А что, если попробовать ночью продолжить мои поиски?.. Нет, я слишком устал.

Уже догорают поленья, разламываются в нежном звоне, мерцают жарко, синеют сном. Вспоминаются пихты, подпирающие головами ночное небо, и костер, полыхающий в тайге. Прииск мой, прииск! Там, на производстве, я был человеком. Но... я останусь таким и здесь, что бы со мной ни случилось!

Камин загудел, точно сверху приложились к трубе мутные, толстые губы неба и хотели насквозь весь дом пропеть невнятным зовом... Под музыку эту я думал, накрывшись полушубком. В преддверии сна завтрашние задачи теряли свой вес и трудность, все начинало казаться легким и доступным.

Засыпал я внушая себе не проспать. Было бы чудовищно глупо, если бы назавтра меня извлекли отсюда, как суслика из норы.

13

Рано поутру мороз и жжет, и сушит. В это раннее время улицы совсем пусты, будто ночь забрала с собой всю людскую толпу, улетела и канула вместе с нею.

Становилось светло и бледными ландышами догорали шары фонарей. На Васильевском острове попадались группы рабочих. Они шли в промасленных куртках, жесткие, четкие — гвардия утра.

Пробило шесть, и на разные голоса из-за крыш закричали гудки заводов. То басистые, толстые, как столбы, то, как спицы, — тонкие и пронзительные.

В этот час моя квартирная хозяйка уже бывала обыкновенно на ногах и, по-деревенски рано, затапливала печку. На это я и рассчитывал, решив зайти предварительно к ней и пробыть у нее до тех пор, когда можно будет направиться к доктору.

От вчерашних денег у меня осталось — рубль десять копеек. С этой горсточкой серебра я иду на приступ хозяйкиного сердца.

Дверь. Распахиваю без видимого смущения.

— Вот вам, мамаша, рубль! — приветствую я ахнувшую от неожиданности старуху. — Сегодня я опять ваш жилец!

— А... документ? — спохватывается она.

— К обеду будет готов. Вчера весь день писали!

Старуха растерянно ежилась. Она смотрела то на меня, то на рубль. Корыстолюбие, однако, перетянуло.

— Где же ты ночь-то, батюшка, шлюндрал?

— У хороших, мамаша, знакомых ночевал. На постели! Но сейчас мороз, не приведи бог! И я не ручаюсь, целы ли мои уши...

— А ты на-ко, суконкой потри, — совсем сдается она, — а я самоварчик налажу...

Большего я не мог и желать!

Но все-таки доверяться старухе особенно не годилось. Мало ли что могло взбрести в ее заполошную голову? По вопросу обо мне она, например, могла обратиться к консультации дворника...

Аллах с ней, впрочем!.. До девяти-то часов посижу в тепле и спокойно. Только очень хочется спать, потому что в библиотеке был и не сон, и не бодрствование.

Там я дремал, словно привязанный к железному стержню, а стержень этот был мыслью об утре.

Я очень удачно выбрался из библиотеки. Правда, долго не мог закрепить за собой выпадавшую из двери доску.

В этих воспоминаниях я и заснул. И спал, пока меня не разбудила хозяйка с самоваром.

— Вон у каких знакомых ты ночевал! — посмеивалась старуха.— У знакомой, должно быть!

Но мне не до шуток. Состояние такое, что дальше один я оставаться не могу. Я нуждаюсь в совете, спокойном и мужественном.

Издерганный беспрерывной тревогой и предоставленный самому себе, я могу совершить непоправимые ошибки. А положение все ухудшается. Максаков обманом заставил поверить себе и теперь ему помогали власти. Каждый бесполезно пропущенный час приближает мой конец и корыстный триумф моего врага.

А часы идут, особенно сейчас, когда доступ в библиотеку отрезан.

И вот я придумываю фантастический, дикий выход. Если нельзя работать в библиотеке днем, — я заберусь туда ночью! С потайным фонарем, как вор я обшарю всё же все полки. И — либо уверюсь, что тетради там нет, либо найду ее!

А сейчас пойду к доктору. Открою ужасное свое положение и — будь что будет!

14

В прихожей у доктора — полусвет-полутьма... Во мне начинают бороться два чувства, — сказать ему все или остеречься?

Может быть, подождать?

Доктор выходит с упругим скрипом подошв, бодрый и безмятежный. Сперва он меня не узнает, потом весело удивляется, и остается очень доволен. Усаживает меня в кресло.

— Я совсем было вас потерял. Да что это, батенька, с вами? Вы нездоровы?

— Н-нет... Ничего, — смущаюсь я.

— Не врите, мой милый. У вас провалились глаза. Что я скажу нашему сибирскому другу?

И рушится мое упорство перед ласковым вниманием этого человека. Кривятся губы. Я сознаюсь:

— Кажется, доктор, я попал в плохую историю. Я расскажу ее вам, потому что мне не с кем больше поделиться.

В моем голосе горе, поэтому он хмурится и с шумной серьезностью помогает мне:

— Разумеется, расскажите... Конечно же!

И я повествую подробно, начиная от прииска и кончая вчерашней ночевкой...

Доктор курит папиросу за папиросой. Отбрасывает окурки в сторону, глядит на меня удивленно, блестящими через дым очками. Постепенно в слушание вовлекаются его губы. Они мнутся улыбкой. Потом ерзает по бумагам кулак. Чувствуется, что Максакова он уже ненавидит.

— Ловкий прохвост! — замечает он, наконец. — Но, знаете, для вас это может кончиться худо...

— Пусть, — соглашаюсь я, — только бы отыскать тетрадку! Вы понимаете, что мой план без нее, без пояснений, — никому не нужная бумага!

Доктор подходит к окну, стоит широкой спиной ко мне, постукивает по стеклу. Потом шагает по кабинету и говорит, словно сам с собой:

— В здешнем тресте потолковать?..

— Не захотят и слушать, доктор! Вероятно, искренне верят, что я мошенник, укравший план...

— Год... — доктор переводит на меня невидящие глаза. По лицу его чувствую, что он близок к решению.

— Важно что? — овладевает доктор своею мыслью. — Оборвать эту слежку и помочь вам в поисках.

— О, доктор! Только это и нужно!

— Так, — решительно заключает он. — Я о вас расскажу сегодня авторитетным людям. А дальше, чтобы не испортить дела, вы останетесь пока у меня и не будете высовывать носа на улицу до того времени, когда это будет можно. Согласны?

О чем же тут спорить? Я соглашаюсь.

— Плохо, ведь, что — волнуется доктор. — А вдруг ничего не найдется? Какое у вас тогда положение будет?

— А, чорт побери! — вдруг вскипает он. — Нечего церемониться с этим Максаковым! Вы говорите, Ирина Макаровна знает его лицо?

— Да, знает...

— Дайте мне ее адрес!

Я называю ему дворец литераторов.

Закончив дела, мы идем обедать. Доктор предоставляет мне весь кабинет. В нем я и буду жить. Он даже послал продать мой билет и через час мне приносят деньги.

Я чувствую себя маленьким и эгоистичным перед ясным благодушием этого человека.

15

Окна мягко проваливаются в сумерки, в вечер.

Я сижу на широком кожаном диване. Доктор давно уехал. Солидно молчит кабинет.

Я сижу, погруженный в мякоть подушек и в жесткие свои мысли. Невидимый стол звонит невидимыми часами семь раз. Я включаю штепсель. Машинально беру с этажерки книгу. Сборник стихов. Наталкиваюсь на фамилию знакомого мне сибирского поэта Антона Сорокина.

Перелистываю и позевываю беспокойно. Так в нервной зевоте тоскуют иногда ожидающие собаки.

Вдруг я вскакиваю и начинаю собираться. Навязчивая моя мысль одерживает победу!

Я делаюсь настороженным, возбужденным, почти веселым. Как я мог согласиться на пассивное ожидание! Как, рискуя своею судьбой, я решился вовлечь в авантюру и доктора, остаться в его квартире, при своем нелегальном положении?

Пойду сейчас в библиотеку и продолжу поиски... А если путь туда будет закрыт?.. Тогда... тогда я попробую отыскать во дворце литераторов Ирину. Предупрежу ее. Пусть она ищет сама, если меня заберут. Пусть постарается за прииск. Пусть не даром ее там помнят!

В записке пишу доктору, куда я пошел. Кладу записку на стол. Звоню, прошу за мной запереть.

Вместе с холодом улицы в меня возвращается вчерашняя напряженная тревожность. Будто не было ни ночи, ни хорошего дня у славного доктора, а само собой, как в кино, после перерыва, началось продолжение того, вчерашнего, уличного...

Осторожно подхожу к двери, становлюсь в угол, в тень и через стекло высматриваю. На улице пустынно.

И все же кажется, что там, за стеклом, бесшумно несется поток невидимых пуль и высуни только за дверь голову, — тебя сейчас же убьют...

Возмущаюсь своим нелепым страхом и заставляю себя выйти наружу. Хочу взять извозчика. Они всегда торчат на углах понурыми силуэтами, но сейчас перекрестки пусты. Я иду к Неве.

Ночь исколота золотым пунктиром огней. Шеренгами уходят мимо и мимо бесконечные невеселые окна. Надо мной повисают шерстины трамвайного провода.

Все это путается, перекашивается, налезает одно на другое и давит кошмаром на мозг.

И когда на другом тротуаре, немного не вровень с собой, я чувствую пешехода, то ничто не прибавляется к моему настроению. Даже легче становится вниманию, успокоившемуся теперь на одном предмете.

Я свертываю во мрак, прямо к Неве, и решаю итти через лед.

Уже спускаюсь, когда в скрежущем грохоте наплывает трамвай. Тогда, оглянувшись, я вижу фигуру сзади, у самого парапета.

Я думаю, что, склонившись, она наблюдала за мною. Когда я оглянулся, она сейчас же отпрянула и исчезла в прокатившемся вагоне...

Я на льду, на узкой тропке. Мрак раздается передо мной. На реке, оказывается, светлее, чем мне думалось.

Я совсем один. Воображение проницательно подсказывает мне возможные перипетии, и все предсказания эти мрачные и плохие.

— Ага, — усмехаюсь я. — Идет!

За мной опять шли. Некоторое время я не оглядывался. Зачем? Я знал, что это был тот, который шагал по тротуару, одинокий, настойчивый и, наверное, холодно злой.

Мой план не удался, он был не трус и преследовал меня по пятам. Тогда я стал чувствовать, что мне не уйти, не убежать. Что на этом ледяном пустыре произойдет развязка...

Душа завихрилась борьбой — звериной, хитрой. Тропинка вьется меж торосов, взъерошивших Неву. Я приглядываю поудобнее обломок льдины. Другого оружия у меня нет. Подхожу к черной громаде барж, вмерзших у берега. Идущий сзади едва темнеет во мгле.

Вблизи баржи тропинка раздваивается, и я ныряю в тесную темную щель, между корпусами высоких громад-кораблей.

Там, около толстой якорной цепи, я подбираю хорошую льдину и, свертывая с тропинки, бегу к откосу набережной.

Едва я взбегаю наверх, как из тьмы вырывается человек и, с пыхтением, мчится наперехват.

Тогда я размахиваюсь и пускаю в него ледышкой. И, должно быть, влепляю ловко! Потому что бегущий садится в сугроб и тонко на всю улицу визжит.

На углу мне попадается извозчик. Я сую ему трехрублевку и бросаюсь в сани.

Мы мчимся к дворцу литераторов, а далеко за нами поют милицейские свистки...

16

Вестибюль во дворце огромен, ярок, но уютен, как дорогой ковер.

Каскадами возлегают пышные лестницы. Надписи по колоннам, лозунги, объявления. В глаза приходящему — красочно и броско.

Вот где пришлось мне взнуздать свои чувства!

Там, за этими стенами, ночь, как хищная птица, догоняет меня. А здесь я не смею поторопиться!

По примеру других, и я шагаю к вешалкам.

— Ваш билет, гражданин? — заслоняет мне дорогу юноша. — Ваш пригласительный билет?

Я тупо смотрю на него и холодею.

— Мне надо только Макарову... Только вызвать Ирину Макарову. Она — ученица драмы...

Юноша пожимает плечами. Бегут секунды.

— Я знаю ее... Но кто же будет искать? Тут масса народа. А вас пропустить не могу. Сегодня вечер писателей...

И, уже раздражаясь моей бестолковостью, иронически спрашивает:

— Вы — писатель?

— Я... сибирский поэт, Антон Сорокин, — со злобою выговариваю я.

Юноша торопеет и становится вежливым.

— Я распорядителя позову. А вы разденьтесь и минутку подождите...

Я бросаюсь к вешалке, но потом, конечно, не жду. Поднимаюсь по первой попавшейся лестнице. В зеркале на площадке появляется взъерошенный, почти страшный облик. Человек со сжатыми челюстями... Здесь я таким ходить не могу! И я нахожу в себе силы достать гребенку и причесаться... Затем, втираясь в плывущую публику, я проскальзываю в зал.

На улице многолюдство пугало меня. А здесь я, напротив, ищу толпы. Инстинкт руководит мною, инстинкт несчастного, спасающегося зверя.

Прошлое — непоправимо. Я кого-то даже ударил. Вероятно, тогда я совсем сходил с ума.

О тетради и поисках я не думаю. Мне просто хочется увидеть Ирину, чтобы только взглянуть перед концом на приятное ее лицо.

В этом зале становится что-то слишком уж шумно! Лучше я перейду в другой.

Постепенно я начинаю видеть. Инерция разбега, бросившего меня во дворец, слабеет и я начинаю приходить в себя.

Разные лица кругом. Но все приподняты ожиданием. От этого — лица свежи своей простотой. Всякого, кто здесь есть, они принимают как своего.

Много рабочих. Как на отбор — каленые, кованые. При взгляде на них во мне оживает прииск...

Чудесный мост перекидывается между мной и посетителями дворца. Исчезает проклятое ощущение заброшенности, делавшее меня таким одиноким на улице.

Иду я по лестницам, расписными проходами, стеклянными галлереями, отражаюсь в овалах зеркальных озер, и от диких противоречий кружится моя голова.

Непривычно мелькают мрамор и золото, и зеленые опахала пальм. Медальоны картин торжественно отепляют стены. Паркет у меня под ногами как нетающий лед.

Инстинкт продолжает толкать вперед, в самую глубь этого бесконечного дворца. Я ухожу все дальше от вестибюля, от страшной уличной двери...

Безмерна щедрость расставленных и развешанных здесь сокровищ. Она мешает итти! Каждое царственно отдает себя. Времена и эпохи дарят со стен бессмертный свой блеск.

И медлят шаги мои под грузом этих подарков.

Но я снова чувствую морок, от которого тухнут огни, он ползет позади, холодный, как скользкое чудовище.

Я перехожу в другой зал.

Новые комнаты и новые впечатления. Рабочий задумался перед картиной. У него несложное лицо. На нем умещается только одно выражение. От этого лицо его очень правдиво.

Так сошлись питерский металлист и гениальный итальянский мастер. Сошлись в одинаковом чувстве, одного приведшем к восторгу, другого — к творчеству.

Это чувство родное и мне, и всем этим людям, ходящим по залу. Всех нас единит заворожившая красота и радость жизни, разметавшая некрасивое и нерадостное и волшебно открывшая недалекое будущее...

Но мне, все-таки, надо итти!

Иногда в дверях стоят молчаливые хранительницы. Они дают дорогу.

Дремлют в темноте парадные комнаты. Там шаги умирают в коврах, и звездою горит на невидимой позолоте фонарный отблеск.

Прохожу через залы-читальни. Через храмы зеленого света, чистоты и молчания. Там склоненные головы и благородная тишина труда.

Так прохожу я дворец, и каждая комната роняет в меня по радостной искре и зажигает гордость за наше время.

— Товарищ! — говорит мне незнакомый человек и смеется. — Подумайте, здесь жили только трое! И говорят, что скучно жили. А теперь и вы, и я, и все мы здесь у себя, как в своей избе!

Вот правда, от которой сверкают дали!

Я не удивляюсь, что вдруг передо мною появляется Ирина. Но глаза ее светятся боевым задором и щеки горят. Никогда я не видел Ирины такой возбужденной!

Она сжимает мой локоть и шепчет:

— Скройтесь куда-нибудь! Хоть на четверть часа! И скорее... Ах, какой молодец ваш доктор!

И исчезает так же внезапно, как и появляется.

Я ничего не понимаю. Почему? Разве четверть часа спасут меня от ареста? При чем тут доктор? Я знаю только, что круг преследования замкнулся и выхода для меня больше нет. Я поворачиваю в гостиную, очень светлую и пустынную, с атласными креслами.

Тотчас же из дверей появляются люди. Я кидаюсь к боковой двери. В черном распахе ее мне загораживает дорогу Максаков. Лоб его перевязан тряпкой.

Так вот в кого угадала моя ледышка! Безмерная ярость взрывает меня. Сжав кулаки, я кидаюсь как волк.

Едва не сбивая Максакова с ног, проскакиваю через дверь в коридор. Там меня схватывают.

Вот он, конец! Бешенство мое проходит.

— Подчиняюсь! — говорю я и слышу, как залпом выкрикивают голоса в гостиной.

Меня приглашают обратно. А там, за дверями, растет и усиливается шум.

Я переступаю порог и каменею.

Среди раздавшихся кругом людей неподвижно стоит Максаков. И его держат за руки! А доктор, мой великолепный доктор вместе с Ириной что-то доказывают человеку в военной форме.

Милиционер распахивает максаковский пиджак и недоуменно вытаскивает из его бокового кармана толстую красную тетрадь...

— Ах! — вскрикивает Ирина и хватает ее. Я тоже кричу и вижу поднятый вверх сафьяновый переплет и крупную букву «Р», отпечатанную золотом.

* * *

Поздно вечером мы сидим в кабинете у доктора. Я уже знаю все. Знаю, как он, не заставши меня, с представителем власти отправился во дворец литераторов. Как помогла им Ирина, в вестибюле столкнувшаяся с Максаковым. Знаю даже, что Максаков признался в похищении тетради у Грингофа.

Все это прожито!.. сейчас вокруг меня милые, радостные лица.

Я дописываю телеграмму Ивану Григорьевичу, на далекий свой прииск:

«План расшифрован, концессия сорвалась, государство будет работать на Буринде...».

— Государство! — повторяет Ирина и перелистывает тетрадь, — из-за этого стоило похлопотать! И подумать только, — потрясает она планом и тетрадью, — что все это — золото...

— А вы? — перебивает ее доктор и хохочет, обводя нас всех добрыми сияющими глазами. — Вы — разве не золото?!.