I. Гродна и ея первые сюрпризы
В город Гродну приехали вечером и остановились у Эстерки, на Мостовой улице.
Едва наши усталые и разбитые с дороги путники успели занять нумер — грязноватую и припахивающую не топленою, но сажистою печью комнату с окнами на улицу, едва успели внести туда чемодан Хвалынцева, как уж осторожно приотворилась дверь и в ее щели показался чей-то нос. На обстоятельство это сначала не было обращено внимания, и потому дверь немножко скрипнула, и нос выставился несколько более.
— Кто там? — окликнул Хвалынцев.
— То ми, — с деликатною робостью, но в то же время с нагловатою настойчивостью возвестил голос, принадлежащий очевидно обладателю просунувшегося носа.
— Кто вы?
— Ми… гасшпидин Гершко…
И вслед за сим нос высунулся еще более, за носом показалась кивающая бородка, за бородкой некоторый намек на пейсы и, наконец, в комнату юркнула фигурка поджарого еврейчика и остановилась у дверей, с несколькими лукаво-почтительными, ужимковатыми поклонами.
— Что вам угодно? — спросил Хвалынцев.
При этом вопросе поджарый еврейчик с нескрываемым удивлением и даже недоумело выпучил на него глаза: он совсем не привык к подобным деликатным формам обращения: вы, да еще угодно — совсем как-то странно и даже смешно выходит.
Константин, уже нахмурясь, внушительнее повторил свой вопрос.
Поджарая фигурка снова стала кланяться с теми же характерными ужимками и плутоватою почтительностью.
— Ми… так… фактор тутейши, гасшпидин Гершко, — отрекомендовался еврейчик. — Мозже гасшпидин бароон сгхоче спасшйлаць куцы, альбо мозже сшто пакупиць — то хэто ми… ми усшё мозжвем.
Хвалынцев объявил, что ему ровно ничего не нужно, но фигурка не удалялась. Она только ответила покорнейшим поклоном и продолжала, как ни в чем не бывало, стоять у двери, высматривая что делают, о чем говорят и какие вещи раскладывают новоприбывшие.
— Что же вы тут стоите еще? — обернулся на фигурку Хвалынцев.
— Ми… так… мозже тен пан цось потребуе?[74] — пронырливо вильнул Гершко носом и глазами на Свитку, словно бы каким-то инстинктивным нюхом угадывая в нем поляка.
— Ниц, муй коханы!
"Гасшпидин" Гершко опять наипочтительнейше поклонился на это, но опять-таки настойчиво, хоть и плутовато-смиренно, продолжал занимать свой пост у двери и высматривать всякую малейшую мелочь своими хитрыми, внимательными глазами.
Хвалынцев вопросительно-строгим взглядом окинул назойливого еврея.
— Мозже для гасшпидин бароон сшамеваар, то ми мозжем приказаць.
— Уже приказано.
— То ми мозжем изн о в сшказаць, каб найскорейше.
— Ненужно!
— Н-ну, то хай так.
Фактор не удаляясь выждал подходящую минуту и снова заявил о своем присутствии:
— А мозже пан гербату пие з румем, або с аракем, чи з коньякем, чи то з сокем яким, то усшё хэто мозжем.
Хвалынцев наконец с весьма решительным видом стал наступать на еврея.
Тот чуть заметил этот маневр, как в то же мгновение юркнул за дверь, в последний раз кивнул из-за нее своим носом и спешно захлопнул за собою половинку. Но не прошло и трех-четырех минут, как пытливый нос из-за двери показался снова, а вслед затем и вся поджарая фигурка «гасшпидина» Гершки очутилась на прежнем своем месте.
— Опять вы тут?! — крикнул Хвалынцев, смеясь и досадуя в одно и то же время.
— Зжвините!.. Мы вам одногхо сшлиова гхочем сшказац. Мозже вы льюбите музикум сшлюшит, то ми до вас перведем одногхо какогхо еврей, катори вам и на сшкрипка, и на виоля, и ни флиютка, и на губы як на тромбо он зыграе… И так дазже отчен даволна гхарасшьо-о!.. И мазуречка, и полка, и з оперу, оперу, из увертуру, и усшё сшто ни схочите!.. И па русшьку "па матушку" засшпева, и "ай гевалт Насштасья", и усшё.
— Какую там "по матушку?" — рассмеялся Хвалыицев.
— Н-ну, как зже ж ниет? — с достоинством уверенности возразил еврей. — Гасшпидин баро-он сшам русшьки; а сшам не зжнайт?.. "На низ па матушку", такой есть пиесён… Н-ну, ф-фэ!.. Гасшпидин баро-он усшё изжнайт! — подмигнул он с любезной плутоватостью, — ви так толки из нам сшимиётся, а ви усшё изжнайт!
— Убирайтесь вы с вашей музыкой и с матушкой, и со всем, и с потрохами своими! — крикнул Хвалынцев, широко растворяя ему дверь и комически-церемонным жестом приглашая выйти вон из комнаты.
— Н-ну, как не нада, то хай так! — ужимковато поклонился сын Израилев и с покорным вздохом вышел из нумера.
Но и этим еще не кончилось.
Чрез малый промежуток времени дверь снова приотворилась и во всей последовательности произошло повторение прежней процедуры осторожного появления носа, пейс, мигающей бородки и прочего, пока фигурка Гершки сполна не очутилась на обычном месте.
— Еще что такое?!.. Ведь это уж, наконец, просто ни на что не похоже!
— Зжвините!.. — поспешил предупредить герр фактор. — Ми вам ище одногхо сшлиова имеем сшказац… Отчень вазжный и деликатни закрэт!
И он с плутоватой усмешкой подмигнул Хвалынцеву, приглашая его приблизиться к себе на кратчайшую дистанцию.
— Ну, что за секрет? Говорите!
— Пардон, мусшье! усшлюх не мозжна! — несколько освоившись, и потому уже с известного сорта шутливым заигрываньем возразил «гасшпидин» Гершко. — Как ми зжнакоми из отчин гхаросши баро-оны и гасшпида, и как нас изнайт гхраф Валицки и гхраф Косаховски, и пан Псшепендовски, и пан Цержиньски, и кхнязь Щеремисов, и усше энгерал и пулковники, и усше гхусшаары и вуляны, и усше гасшпида оффици-ир, и усше паньство…
— Ну, да ладно! без прелюдий… В чем дело-то? — нетерпеливо перебил Хвалынцев.
Гершко лукаво поманил его и пальцем, и глазком, и головой, и даже плечом поближе к себе, и когда Константин приблизился к нему на желанное для герр фактора расстояние, то есть когда он уже слишком ясно ощутил характеристичный запах «цыбульки», чернушки и жидовского поту, — герр фактор с большою таинственностью, улыбаясь и подмигивая, стал сообщать ему свой "деликатни закрэт", на соблазнительность которого он сильно рассчитывал и поэтому все время держал его в запасе к последнему концу, как средство, противу которого, по мнению Гершки, устоять невозможно и которое, стало быть, достойно вознаградит все его факторские труды, предложения и услуги.
— Убирайся ты к черту со своими деликатностями! — вдруг меняя вы на ты, внушительно топнул на него Хвалынцев. — Ничего не нужно! Слышишь ли? Вон пошел!
Герр фактор вздохнул, покорно пожал плечами: как, мол, вам будет угодно! и быстро метнул на все предметы последний внимательно разбегающийся взгляд, которым в таком совершенстве, кажется, только и умеют владеть одни лишь сыны Израиля.
— Зжвините!.. До сшвиданью вам! — разочарованно и даже с видом обиженного достоинства проговорил он, отвешивая поклон, и с явной неохотой, неторопливо удалился из нумера.
После этого уже никто не нарушал спокойствия наших путников. Печка была им вытоплена, самовар принесен и, напившись чаю, они улеглись с миром. Хвалынцев, с дороги, чувствовал себя достаточно-таки усталым и потому как улегся, так почти тотчас же и захрапел богатырским сном, предоставя в безнаказанную жертву голодным жидовским клопам и блохам свое бренное тело.
Проснувшись поутру от яркого солнца, которое сквозь незавешенное окно до рези в глазах било ему прямо в лицо своим холодным ноябрьским блеском, он морщась и щурясь, протянул руку к столику за папироской и карманными часами. Стрелки показывали уже без десяти минут девять.
— Однако, здорово выспался! Чуть не двенадцать часов сряду!.. Свитка! — громко окликнул он, — вставать пора! Уж девять!
Но, подняв вслед за этим с подушки свою голову, он к удивлению увидел, что Свиткина постель уже пуста, а самого Свитки в комнате и духу не пахло: Бог его знает, когда и как успел проснуться, потихоньку одеться и еще тише улизнуть из нумера. Хвалынцев только присвистнул: "фи фюю" и закурил папироску. Яркое солнце так весело било в окна, с улицы так суетно доносился давно уже не слышанный гомон и шум городской жизни, а продолжительный покойный сон так бодро и освежительно подействовал на весь молодой, здоровый организм Хвалынцева, что ему ужасно как захотелось поскорее встать, умыться, одеться и весело сбежать вниз на улицу, чтобы без цели потеряться в шуме и движении ее жизни, при этом веселом, хоть и не греющем солнечном блеске.
Закурив папироску, он стал глазами искать сонетку, но таковой нигде не оказалось. В коридоре, между тем, слышалось чье-то поминутное, проворное шмыганье башмаками по полу и мерный, шаркающий звук чищенья сапог. Он крикнул человека. Никто не откликнулся. Он в другой раз посильнее, и вслед за тем в третий еще громче; но результат был столь же безуспешен, как и с первого разу. Тогда, нечего делать, босиком вскочил с постели и приотворил дверь в холодный коридор. Человек, почти тут же, в каких-нибудь пяти шагах, флегматично чистил чьи-то сапоги. Чертыхнувшись с досады на глухую тетерю, Константин кликнул его к себе в нумер и приказал подать умыться. Глухая тетеря, нехотя, процедила сквозь зубы: «зараз» и, как ни в чем не бывало, продолжала свое дело. Продрогший Хвалынцев поспешил юркнуть под теплое одеяло. Но не прошло и двух минут, как словно бы по-вчерашнему, с легким скрипом, осторожно приотворилась дверь и опять показался из ее щели чей-то пронырливый нос и кивающая бородка.
— Дугхи, мидло, вода кол о ньсшка, щётки, гхребиоyrb, пемада, сшями как ни нада найлучши, парижски… — скороговоркой пробормотал чей-то гортанный голос, но только не Гершкин, и вслед за этим с тремя коробами неторопливо, но настойчиво вполз горбатенький еврейчик, и покланясь Хвалынцеву, очень серьезно произнес:
— Зждрасштвуйте вам!
— Что тебе? — с нетерпеливо досадливым вопросом поднял тот голову.
— М и дло, пемада, белявки, сшкарп е тки, д у гхи, в о да кол о ньсшка, антр а мент…[75]
— Слыхал, слыхал!.. Убирайся к черту!
Еврейчик только поклонился, но к черту убираться и не подумал, а напротив, систематически, аккуратно принялся развязывать и раскладывать все свои три короба.
— Ничего не куплю! Слышишь ли? Ничего!.. Все это совершенно напрасно!
— Н-ну, хай, ничегхо!.. Хай толки пан так пасшмотриц.
— Лучше убирайся! Напрасный труд!
— Н-ну и сшто з тогхо пану? Хай напрешни! Алезжь мой труд, не паньски! У пана очи не вивалицца, як пан забачиц.
Противу столь философского аргумента Хвалынцев не нашел никакого возражения и, пока не придет человек с водою, решился терпеливо выносить назойливое присутствие горбатенького еврейчика.
— Ни м и дло, ни колоньсшки вода, ни дугхи, ни пемады парижски пану не потсшебне?
— Сказано раз не надо.
— А гхаросше мидло!.. и сшкарпетки гхаросши! Французшки! Ну, а мозже плятки батыстови?
— Не надо! — слегка сгримасничал Константин, которого однако начинала несколько развлекать эта болтовня.
— Ну, это мозже пачтова бемагха? щургуч кувэрты? пэрьев сшталной?
Хвалынцев только молча отрицательно мотнул головой.
— Мозже голки, белявки, нитки ангельсшки, — продолжал еврейчик, выкладывая все больше и больше свой бесконечный хлам. — Зжапенки, гудзики, педтяшки, перечинна ноозжик, бисерж?..
— Ну, на какого же дьявола мне твоего бисеру? Ну скажи пожалуйста! — отозвался Константин.
— Н-ну, то мозже вакса ангельсшка?.. Запалки веньски? Перешок в зжубы пану?
— Ничего мне не надо! Понимаешь ли ты?! Русскими словами говорю тебе: ничего ровнёхонько!
— Н-ну, и сшто зж ви гхля мине ни якого гандлу не хочище изжделац?.. Дайце зж мине хоць трошечку тарговаць од вас… Скудова мине зжиц? Я зж бедны еврей!.. Никакой гешефт махен невозможна так!
— Да мне-то какое дело! — рассмеялся Хвалынцев на эти укоризненные притязания.
— Ой-вай! Каму зж и дзяло как не вам?.. Таки гхаросши гасшпида!
Еврейчик в колеблющемся раздумьи замедлился на одну минутку.
— Н-ну, зжвините, гасшпидин! — решительно и вместе с тем торжественно-таинственным тоном заговорил он, снова принимаясь рыться в коробках. — Тераз я гхля вас имею такогхо товар показаць, такогхо товар… ай-вай, какой! Такой сшто ни яким сшпасобем не мозжна не пакупиць!.. Зжволте пасшматрець! Хоць з адним глязком пасшматриць!
И он с заранее торжествующим видом вытащил предосудительного содержания фотографические карточки и еще некоторые, хорошо известные в секретной продаже, предметы.
Очевидно, что эти последние товары, словно как и у Гершки его вчерашний "дэликанти закрэт", составляли для горбунка крайний резерв, долженствовавший действовать неотразимо. Но каково же было его изумление и испуг, когда Хвалынцев, мельком взглянув на все эти прелести, вдруг не шутя закричал ему:
— Убирайся ты к черту с этими мерзостями!.. Вон!
Жид торопливо подобрал кое-как в охапку все свои разбросанные по полу товары и спешно вышмыгнул из комнаты. Но… сердце не камень! Полминуты спустя, еврейский нос опять просунулся в скрипнувшую дверь и гортанный голос снова затараторил скороговоркой:
— А мозже гальсштуки пану? Сшарпечки, ренкав и чки, карвательки?.. А?
Но на этот раз с сильного размаху пущенный в дверь сапог заставил спешно ретироваться иудейский нос — и дверь затворилась.
Но испытание этим не кончилось: почти вслед за горбунком явилась "мадам Сорка" с холстом под мышкой и картонками в пятернях, где у нее были "ман и чки, фоколи, чулки, плятки, ленты" и прочий товар подобного рода; явился Янкель-перчаточник с предложением своих услуг; явился часовщик какой-то: — "А мозже пану часи начиниць? — Не надо! — "Ну, то хоць пасшматрець пазжволте!" И едва этот вылетел за дверь, как показался какой-то Ицек и предложил "щигарке контрабандовы", и все приставал, чтобы взять у него хоть "одногхо щигарке на пероба, бо такой щигарке сшто и сам Напольон не куриць и на цалы Гамбурх такой не знайци!" Седой старик прокрался тихохонько, с красноватыми слезящимися глазками и с пожелтелыми от времени пейсами. Этот изображал из себя несчастного — "таки сляби сштарушек" — и со вздохами, назойливейшим образом приставал «пакупиць» у него янтарные мундштуки, янтарные бусы, сережки, брошки, колечки, запонки — все это "янтарове, бурштынове, чи то рогове", и все это ровнёхонько никуда не пригодное дорожному человеку; но "сшляби сштарушек" таким несчастным тоном просил «пакупиць» у негхо хоць сшто-небуць", дать ему "од добры гасшпидин хоць на хлеб заработаць", что Хвалынцев — куда ни шло — купил за рубль серебра дрянной мундштучишко, вся цена которому была тридцать копеек. Но в таковой его щедрости крылось и его наказание, не замедлившее тотчас же проявить свою кару. Как только жиды пронюхали, что "сшляби сштарушек" сделал такой богатый, такой "в и годни гешефт", откуда ни возьмись их явилась целая куча: тут был и портной, и сапожник и «щирульник», и еще один старушек «оптык» и мозольный оператор в одно и то же время, который приставал, чтобы «пакупиць» у него «окуляры», или позволить вырезать мозоль, или по крайней мере хоть пластырь наложить; тут были и старые, и малые, и мадам Хайка, и мамзэл Мерка, и Ривка, и Рашка, и Баська и Лейка — "и усшё з насших, с тутейших, с гродненьских, и усшё такой гхароший мадамы!" Нужды нет, что Хвалынцев был в одном нижнем белье: «мадамы» этим не стеснялись нимало, "абы гандель зробиць!" Мадам Сорка — так та даже подошла к нему и на ощупь осмотрела качество холста его «невыразимых» причем заявила, что у нее "найлепш од этогхо!"
— Но этому конца не будет! — взбесился наконец Хвалынцев, потеряв уже остатки последнего терпения. — Вон!.. К черту!.. Все!..
И для пущей вразумительности он ухватил за спинку первый попавшийся стул и размахнулся им в направлении рода Израилева.
Радикальная мера эта подействовала. Гасшпида, мадамы и мамзэли мигом повылетели в коридор, и Константин, захлопнув за ними на ключ свою дверь, избавился наконец от нашествия иудейского.
Умывшись, он присел к столу, наскоро сделать свой туалет, как вдруг в это самое время со звоном и дребезгом посыпались на пол осколки стекол и вместе с этим что-то тяжелое влетело в комнату и ударилось неподалеку от Хвалынцева. Он оглянулся вокруг: пара стекол в двойной раме была выбита камнем, пущенным сюда с улицы, и самый камень, с детский кулак величиною, лежал посреди комнаты.
Первым движением Хвалынцева было подскочить к окну, чтобы посмотреть, кто это изволит заниматься такими милыми шалостями; но на улице все было суетно-спокойно, как и всегда: люди шли — каждый по своему делу, каждый сам по себе, а выбитых стекол, кажись, и не замечал никто: никакой кучки на противоположном тротуаре не стояло, никаких мальчишек не бегало. А между тем камень несомненно пущен с улицы.
Вошел нумерной с вычищенным платьем, — но без особенного удивления взглянул на выбитые стекла и как-то странно улыбнулся про себя. От Хвалынцева не ускользнула мимолетная игра его физиономии.
— Что ж это наконец такое?!.. То жиды в дверь, то камни в окно! — стал говорить он с чувством понятного негодования.
— А цо ж, сшибу[76] выбили, — равнодушно заметил нумерной, как бы выражая своим тоном, что — что ж тут такого? Ничего, мол особенного не случилось; так, мол, и должно это быть; и ничего удивительного тут нету! — Затем, подняв с полу камень, он с тем же равнодушием и апатичной улыбкой стал его разглядывать и прикидывать на вес:
— А дужы таки… Ого!.. Ценжки!..[77]
— Кто это занимается у вас такими шутками? — спросил Хвалынцев.
— Альбо я вем? — пожал плечами лакей. — То не шутки, а так бывает. На пршешлей недзели то так само ж повибивали… то для тего, жебы москалюв не прш и мывать до готэлю.
"А, так вот оно что!" подумал себе Хвалынцев. "Это, значит, не простая случайность, что камень попал сюда, а потому-то именно и сюда, что здесь москаль стоит, и непросто уличная мальчишеская шалость, а сознательная мерзость с политической подкладкой… Недурно!" — И глядя на это спокойно-равнодушное и отчасти насмешливо улыбавшееся лицо поляка-лакея, Константину показалось, что пан лакей как будто весьма даже доволен, что произошел такой казус. — "А может быть", подумалось ему, "тут дело и не без того-таки, чтобы ему не было известно, кто именно пускает камни в окна нумеров, занимаемых москалями".
— Что ж теперь делать? — пожал он плечами, глядя на пустой переплет, сквозь который с улицы тянуло весьма чувствительным холодом.
Пан лакей, в ответ, и себе тоже пожал плечами.
— Альбо ж я вем? — процедил он сквозь зубы все с той же полускрытой насмешкой. — То для тего же пан есть москаль, — с наглостью было прибавлено им вслед за сим, ради пущего пояснения.
Хвалынцева скребануло за сердце такое чувство, видимым проявлением которого должна бы была быть непосредственная прогулка палки или чего ни попало по нагло-спокойной и как бы вызывающей физиономии пана лакея. Но он сдержал в себе такой "нецивилизованный и антигуманный" порыв и, проглотив пилюльку, решился сделать вид будто не расслышал или не понял того, что было ему сказано, и это, конечно, было самое благоразумное, потому что поднять историю с паном лакеем, который вдобавок, кажись, весьма желал этого, было бы, во всяком случае, весьма некрасиво.
— Есть у вас, по крайней мере, другие нумера, в которые нельзя пускать камня? — спросил он, приметно начиная ощущать резкий холод, сквозь голландскую сорочку.
— Таких нема… ве вшистке можно, — ухмыльнулся лакей.
— Все равно, какой-нибудь другой нумер! — Не сидеть же здесь в холоду!
— Нема… заенты! — коротко и как бы нехотя отвечал тот. Хвалынцев снова ощутил в себе непохвальный, дикий зуд "нецивилизованного и негуманного желания". Он испытывал чувство личного раздражения, личной злости против пана лакея, а в то же время стыдился в душе этого чувства и отнюдь не желал выказать, что пан лакей может стать с ним как бы на одну доску, может его раздразнить, задеть за живое, подзадорить и вызвать, сообразно своему желанию, на скверную историю; а что у пана лакея было такое желание, Хвалынцев понимал очень хорошо и нимало в том не сомневался.
— Пожалуйста, чтобы стекла были сейчас же вставлены, — сдержанно и, вопреки своим ощущениям, даже мягко сказал он. — По крайней мере, к тому времени, как я вернусь, чтобы это было уже сделано.
Лакей молча повернулся и пошел к двери.
— Вы слышите ли и понимаете ли, что я сказал вам? — возвысил голос Хвалынцев уже до предела внушительной строгости.
Лакей обернулся, кивнул в ответ головой и вышел.
Дрожа от холоду и наскоро одевшись, Константин Семенович в неприятном, раздражительном состоянии духа вышел на улицу.