Но гродненские кондитерские — они же и кофейные — оказались обе хуже: выбирать было не из чего: у Кантлера то же что у Аданки, а у Аданки то же, что и у Кантлера, то есть та же изобильная грязца, те же спертые кисловатые запахи, те же, как камень ссохшиеся торты и миндальные печенья, те же крахмальные, выкрашенные конфекты да леденцы; та же водка и «гродненьскего» производства разные ликеры, та же жирная «кава» и «чеколяда»[93] и в заключение тот же вылинявший окривелый бильярд в пыльно-дымной табачной атмосфере, с пожелтелыми от времени шарами.

На бильярде звучно щелкали киями какой-то комиссариатский офицер и какой-то панич, почему-то сильно напоминавший собою канцелярскую службу в губернском правлении. И офицер, и панич, весьма занятые игрой, переговаривались между собою по-польски, делая по большей части те отличающиеся плоским жартом замечания, которые обыкновенно делают игроки дурного тона, когда чувствуют себя в хорошем игрецком настроении духа. Тут же восседало несколько панов, палатских и иных чиновников да два-три пехотных офицера, — кто за стаканом кофе, кто за кружкой пива, кто играя в домино или в шашки, а кто и просто так себе, всухую следя за игрой или углубясь в чтение газет. Газеты же были здесь исключительно польские.

Хвалынцев сел у столика, близ окошка, и спросил себе чашку кофе. Мальчишка в грязном фартучке, с продранными локтями, которого подозвал он к себе, выслушал отданное по-русски приказание и отойдя, как ни в чем не бывало, стал на прежнее свое место, прислонясь к стенке да заложив за спину руки, и начал равнодушно следить за игрой.

Хвалынцев встал и, подойдя к нему, повторил свое требование.

Мальчишка только шмугнул носом, обтирательно проведя под ним рукою, и затем, отойдя шага два-три в сторону и уже не обращая на незнакомого гостя-москаля ни малейшего внимания, продолжал по-прежнему рассеянно следить за игрою.

Такая дерзкая наглость в мальчишке начинала уже снова вводить Хвалынцева в досаду, чувство которой во все эти дни доводилось испытывать ему столь часто и столь много. Он снова подошел к нему, и на сей раз внушительно строгим голосом и даже грубо передал свое требование.

Мальчишка злобно озирнулся на него исподлобья и, пробормотав "зараз, пане!" — неторопливо, с явной неохотой, пошел из комнаты отдавать трижды полученное приказание.

"Что это за испорченный народишко, однако!" подумал себе Хвалынцев. "Говоришь ты ему что ласково, по человечески, он рыло воротит, он чуть не плюет на тебя, а едва прикрикнешь да выругаешься, сейчас и струсит, сейчас и "зараз, пане", хоть и при этом все же свой гонор шляхетный выдерживать старается. Экая гнусность!" досадливо выругался он еще раз, в заключение, и терпеливо стал дожидаться своего кофе.

Но ряд мелочных испытаний далеко еще не окончился для него.

Время от времени в «цукерню» и «кавярню» прибывали разные новые посетители.

Двое из них спросили себе тоже кофе и, несмотря на то, что оба пришли позже Хвалынцева, требование их было удовлетворено почти безотлагательно: сначала принесли одному, потом некоторое время спустя и другому.

— А что же мне-то? — окликнул злосчастный герой наш.

— Зараз! — не глядя на него, обронил слово мальчишка и прошмыгнул в заднюю дверь.

Посетителям, и старым и новым, беспрепятственно подавали кому пиво, кому чай, кому шоколад, смотря по требованию, и только одного Хвалынцева, казалось, хотели заставить изощрять чувство его долготерпения.

Пришел еще какой-то пан и потребовал "шклянку кавы", и кофе через минуту явился к услугам панского аппетита.

Константин ясно увидел, наконец, что вся эта проделка с его долготерпением совершается не иначе, как нарочно, что таким невниманием к его требованию имеется в виду выказать явное пренебрежение к «москалю», для которого нет здесь не то что чашки кофе, но даже стакана простой воды за его собственные деньги, что "добры обывацели" готовы поступиться своими мелочными интересишками, лишь бы сделать какую-либо неприятность незнакомому человеку, который виноват пред ними только тем, что носит ненавистное им имя "москаля".

Не желая, однако, продолжать служить мишенью для подобных выходок, он встал и направился к двери с намерением уйти из патриотической «кавярни», как вдруг, вдогонку ему, из-за прилавка раздался нецеремонный голос господина, стоявшего у конторки:

— Пршепрашам пана! Пан еще не заплацил пенёндзы: злоты и грошы пентць.[94]

Хвалынцев обернулся на него с вопросительным взглядом.

— Пан не заплацил пенёндзы, — еще громче и нахальнее повторил застоечный пан, явно с тем намерением, чтобы его слова были услышаны посторонними посетителями.

— Вы ошибаетесь, — сдержанно проговорил Константин, — мне не за что платить: я ничего не пил и не ел у вас.

— Пан заказал филижанкень[95] кавы, — с безусловным сознанием своей правоты возразил пан из-за прилавка.

— Да; но мне ее не подают, тогда как другим в это время успели подать уже несколько стаканов; а мне ждать некогда.

— Пршепрашам пана!.. Ал ежь для цалего святу од разу не-можно!.. А кеды пан юж заказал, то тршеба заплациць! Пану вольно пиць, чи непиць — для мне то вшистко рувне,[96] - плохо-просящим тоном выговаривал застоечный пан, с "гоноровою шляхетностью" разводя руками и пожимая плечами.

— Цо ту такего?[97] — вполголоса пытливо вопрошали друг у друга в это самое время разные панки, появляясь в дверях из другой комнаты, привлеченные сюда необычно громким голосом застоечного пана, что очевидно предвещало им наклевывающийся скандальчик. — Прошен' пана, цо ту такего?

— Пан москаль нехце плациць пенёндзы, и венцей ниц![98] — пояснил кто-то из этой кучки.

— А, то почтц и вы москаль!

— Пфэ, пане! москале нигды не плацон'. Така юж натура!

Подобного сорта милые замечания готовы были излиться целым потоком на злосчастную голову нашего героя. Положение его было одно из самых неприятнейших. Он очень хорошо понимал, что застоечному пану хочется покуражиться над ним, ибо застоечный пан сознавал, что он в изрядном количестве окружен «своими» и что стало быть пан москаль делай что хочешь, хоть "до самого пана губернатора" ступай, а все-таки в конце концов останется с носом; поэтому куражиться можно было вполне безнаказанно. Понимая же это, Хвалынцев сознавал полнейшую необходимость воздержаться теперь от всякого резкого проявления, дабы не наткнуться на скандал, который ему с таким удовольствием готовы были подстроить, а этого удовольствия на свой счет он и не желал им доставлять. Но в то же время ему крайне не хотелось удовлетворить неосновательному и столь нахально выражаемому требованию застоечного пана. Не в 17 копейках был расчет, а в том, что эта уступка дерзкому нахальству доставить всем этим полячкам мелкое торжество: "что, дескать, заставили-таки дружка сделать по-своему! Ага, мол, струсил, пан москаль! Ничего, брат, плати даже за то, что мы, шляхетные люди, должны были несколько минут выносить твое присутствие среди нашей компании!" Хвалынцев понимал, что и с его стороны это точно такое же мелкое чувство, которое, пожалуй, ни в чем не уступает мелкому торжеству этих полячков; но понимая это, он все-таки никак не мог отрешиться от него, стать выше своего низменного, в данную минуту, самолюбия. "Конечно, лучше бы бросить им эти гроши и уйти", мелькала ему благая мысль, но застоечный пан глядел в упор так нагло, а стоявшие в дверях полячки столь были уверены именно в таком самом исходе всей этой истории и столь бесцеремонно подсмеивались на его счет, что он чувствовал всю окончательную невозможность и уйти, не платя ни полушки, и заплатить ни за что, ни про что. "Ни то, ни другое!" смутно, но решительно мелькало в его голове, тогда как чувство оскорбления и злости начинало просто душить его, отдавалось тяжким стеснением в груди и заволакивало глаза безразличным туманом. "Ни то, ни другое… Но что же? Что?.." А панки между тем глядят и ждут. Он не видя чувствовал на себе их неотводные взгляды. "Хватить разве чем ни попадя? раскроить башку и тем, и этому? молнией мелькнула вдруг ему безумная мысль под гнетущим давлением безысходной злобы.

И Бог весть, чем бы могла кончиться вся эта история — вернее всего, очень бы скверно — если бы в эту самую минуту не вошел замурзанный мальчишка с чашкой кофе на подносе и не поставил ее на столике возле Хвалынцева, промолвив:

— Для пана.

Исход был хоть и вовсе не блистателен, ибо после всего, что случилось, сидеть на глазах у застоечного пана и глотать кофе казалось Хвалынцеву крайне миролюбиво и даже очень жалостно: "что, мол, бедненький сжалились наконец над тобою?" Однако надо было сознаться, что это все же единственный, сколько-нибудь возможный для самолюбия исход из того нелепого положения, в которое был поставлен злосчастный герой наш. Мысль о том, чтобы хватить чем ни попало, была сама по себе безобразна. Оно бы, пожалуй, возможно, и даже пройди еще одна лишь секунда и не выручи этот мальчишка, Хвалынцев чувствовал, что он хватил бы, непременно хватил бы, невольно, помимо рассудка, в силу одних лишь все затмевающих животных инстинктов злости и бешенства, но… эта чашка кофе, подоспевшая так кстати, все-таки хоть мало-мальски выручила: во-первых, нахальное требование буфетчика осталось неудовлетворенным, во-вторых, панки лишились ожидаемого торжества, и, наконец, в-третьих, требование самого Хвалынцева было исполнено, хоть и поздно, а все ж таки исполнено. Теперь он, как следует, совершенно справедливо заплатит деньги и уйдет спокойно порядочным человеком, а не струсившим и оплеванным мальчишкой, над которым покуражились как только хотели. "Кажется, я ни разу не взглянул на этих панов?" задавал он самому себе сомневающийся вопрос. "Но точно ли ни разу?.. Кажется что так!.. Да; помню, действительно ни разу!.. Точно!.. И как это хорошо, в самом деле!.. Полнейшее презрение: будто и не заметил!.. А что если эти какие-то глупые замечания ихние… за которые стоило бы морду побить!" мелькнула ему вдруг как-то сама по себе "как беззаконная комета", побочная мысль "антигуманного свойства". — "Н-да… Но и это еще для них ведь сомнительно, попали ль они в цель: я ведь «москаль» и польского языка не понимаю… Это надо будет как-нибудь заявить им, что я не понимаю!" как бы в скобках сделал он самому себе внутреннюю нотабену.

Но все-таки чашка жирного кофе далеко не показалась ему такой вкусною, какой он наверное нашел бы ее, после прогулки натощак, не случись всей этой неприятной истории, а теперь… теперь он глотает жирную влагу помимо всякого желания. Горячий кофе теперь противен ему, и даже в глотку не лезет, даже вкусу никакого он в нем не чувствует, а все-таки пьет, пьет по необходимости, так сказать, для выдержки, для характеру, для самолюбия, для того, наконец, чтобы иметь законное право заплатить застоечному нахалу 17 копеек, или, как выражаются здесь, "злоты, гроши пентць". Бедный герой мой! Он пьет, обжигает себе нёбо, а все-таки пьет, с одною лишь мыслию, как бы допить поскорее "и показать… показать им".

Что показать? — Это и сам он сознавал довольно-таки смутно; чувствовал только, что "надо показать… надо… и очень много… наказать их, каналий!"

Но как наказать? — Опять-таки представление об этом было самое смутное.

Выпив, наконец, чашку и морщась от боли в обожженном рту, но с таким видом, как будто вовсе не от боли, а от проглоченной мерзости, он неторопливо достал папироску, неторопливо повертел ее с равнодушным, рассеянно-задумчивым видом и неторопливо же подошел к огню закурить ее. И это была нарочная, умышленная неторопливость, будто бы ради выдержки собственного достоинства, тогда как самому хотелось бы поскорее вырваться и убежать отсюда, ибо он чувствовал, как в груди опять начинает колесом ходить что-то жуткое и в горле опять давит что-то так сухо, давит каким-то спазматически-колючим сжатием, так что, чувствуя все это, он делал над собою большое усилие, чтобы глотать и давить в себе эти тяжелые ощущения, которые вот-вот того и гляди прорвутся наружу самым неуместным проявлением и разрешатся озлобленными рыданиями, и тогда… тогда нет ничего мудреного, если прихлынет бешеное затмение и опять явится шальная мысль хватить наповал чем ни попади! Он чувствовал, что внутри его кипит сильное, почти истерическое раздражение, и напрягал всю силу воли, чтобы подавить его.

Закурив наконец папироску, все с той же гримасой, будто бы от проглоченной мерзости, подошел он к стойке и недовольным, но презрительно-спокойным голосом спросил, указывая взором на выпитую чашку:

— Что стоят эти помои?

— Як-то? — устроив себе глупую физиономию, отозвался застоечный пан. Теперь уже он притворялся, будто он не понимает языка русского.

— Я спрашиваю, что стоят эти помои, которые вы подаете под именем кофе? — с вразумительной расстановкой слов и нарочно придав металлическую звучность своему, несколько повышенному голосу, повторил свой вопрос Константин Семенович.

— Не розумем!..[99] — пожал плечами буфетчик и, смотря на него притворно-недоумевающим взглядом, прибавил, помолчав малое время:

— Цо вацьпан потржебуе?[100]

Хвалынцев упорно глядел ему прямо в глаза блестяще-холодным и твердым взглядом, тогда как внутри себя он чувствовал, как там в груди играет что-то, играет и ходит, и дрожит всеми жилками, всеми нервами чувство живой, только что вновь народившейся ненависти. И вдруг судьба ему дала на одно мгновение счастливое, злорадное удовольствие: он увидел, как под влиянием его твердого, холодного, смелого взгляда, нахальные глазенки застоечного пана вдруг потупились и смущенно забегали вниз и в стороны, всячески избегая новой встречи с этим неприятно-блестящим, стальным и острым взглядом "пршеклентего[101] москаля". Это неожиданное открытие вдруг как-то нравственно подняло Хвалынцева, подняло дух его и, вместе с пробудившеюся уверенностию в самом себе, придало столь нужное ему теперь не деланное, а настоящее спокойствие — спокойствие сознанной силы и нравственного перевеса.

— Але цож вацьпан потржебуе?.. — продолжал меж тем бормотать, уже заметно поспустивши тон, застоечный шляхтич, все так же бегая глазенками и избегая встречи со взглядом Хвалынцева.

— Если вы не понимаете по-русски, то пришлите вместо себя кого другого, кто бы понял меня, — все тем же ровным, повышенным голосом заговорил последний, — потому что я точно так же не понимаю по-польски.

Эту последнюю фразу он постарался произнести особенно отчетливо и ясно.

— Алежь нема кого, пане! — пожимая плечами, бормотал буфетчик. — А в реши,[102] махнул он рукою, — с пана — злоты, грошы пентць.

"Ага! понял голубчик! заставил-таки понять!" с чувством несколько мелочного самодовольствия подумал себе Хвалынцев. "И все это врут они: все они отлично понимают!.. Одно только притворство!" Он неторопливо раскрыл бумажник, небрежно вынул пачку ассигнаций — ту, что была потолще — оставив две другие несколько на виду в бумажнике; затем как бы нечаянно, мельком дав заметить в ней несколько крупных бумажек, он вытащил зелененькую и небрежно швырнул ее на конторку под самый нос застоечному пану. И все это проделывал умышленно, нарочно, даже с чувством какого-то ребяческого самоуслаждения: вот же, мол, тебе! На, смотри, каналья!.. Смеет думать, полячишко поганый, будто семнадцати копеек нет!

Теперь уже Хвальшцеву почему-то вдруг вообразилось, что тот непременно думал это. У него даже образовалась какая-то уверенность в том, совершенно безосновательная, но твердая.

Получив сдачу, которая, к приятному удивлению Хвалынцева, была ему подана довольно вежливо ("что значит, однако выдержка!" самодовольно подумалось ему при этом; "стоило лишь показать решительную и твердую смелость — полячок и струсил!"), он вышел наконец на свежий воздух и только тут вздохнул легко и свободно.

Однако же отголоски внутреннего раздражения, чуть было не разразившегося истерикою злости, давали еще ему чувствовать себя то волнением, то нервным ощущением дрожи в руках и внутри груди, то холодными мурашками за спиною и в верхней части рук от локтя к плечу и лопатке.

Он чувствовал настоятельную потребность хорошенько пройтись, освежиться, успокоиться и хоть сколько-нибудь рассеять себя, и потому тотчас же отправился бродить куда глаза глядят, с целью "осматривать город", или, лучше сказать, просто без всякой определенной цели.