Прошатавшись столько времени, Хвалынцев почувствовал наконец голод и легкую усталость. Он зашел домой, где только что кончали вставлять стекла. Комната за все это время сильно все-таки выстудилась, так что оставаться в ней до новой вытопки было решительно невозможно. Он справился относительно Свитки, но оказалось, что тот до сих пор еще не возвращался. А между тем хотелось есть. Что тут делать? Во избежание каких-либо новых неприятных столкновений с задирчивыми патриотами, Константин намеревался, было, несмотря на холод, пообедать дома, но это оказалось невозможным, потому что "мадам Эстерка" в своем "заездном доме" для постояльцев стола не держала. Приходилось значит как ни на есть, идти отыскивать какого-нибудь трактирного обеда. Эта печальная необходимость вновь повергла нашего героя в несовсем-то приятное расположение духа. Впрочем, как бы то ни было, но он решил себе не терять собственного достоинства и не притворяться более иностранцем, а быть самим собою — русским, таким как и всегда, каким сотворила его природа и выростила родная, русская почва. — "Нечего, и в самом деле, плясать по дудке этих нахалов!.. Что за малодушие!" сказал он самому себе и отправился на поиски обеда. У Эстерки ему сказали, что обед можно найти в «рестаурацыи» и растолковали, как найти ее. Последнее было вовсе не трудно: стоило только дойти до устья Мостовой улицы, к гостиному двору, и тут же, заворотив налево, первая дверь в угловом доме и будет эта самая "рестаурацыя".
Подходя к цели своих исканий, Хвалынцев нагнал двух каких-то офицеров, которые, по-видимому, направлялись туда же. И действительно, он не ошибся в своем предположении: офицеры скрылись как раз за указанною ему дверью. — "Ну, вот и прекрасно!" подумал себе Константин; "ежели опять случится какая-нибудь неприятность, я просто обращусь к ним как проезжий, как русский, наконец, к русским же офицерам, и, в случае надобности, попрошу принять в себе участие… Конечно, ежели порядочные люди, они в этом не откажут… Можно даже будет сообщить им, как-нибудь à propos, что я сам еду в Варшаву в полк", додумал он себе кстати, не без некоторого юного самодовольствия, что дескать "и я тоже почти военный, и как будущий собрат и прочее"… Одним словом, Хвалынцеву, по молодости лет, не неприятно было при мысли о возможности немножечко заявить себя с будущей воинственной стороны, и не только что пред этими офицерами, но отчасти и пред самим собою порисоваться чуточку своим будущим военным званием. За все это время он успел уже настолько свыкнуться с мыслию о предстоящем ему положении, что иногда находил в нем даже свои приятные и красивые стороны, даже не без некоторого самодовольствия думал о том, что гусарский долман, шапка и сабля будут идти к нему, даже перед зеркалом становился иногда в красиво-воинственную позу и на мгновенье воображал себя уже кавалеристом. Но такие удаления в область мечтаний находили на него только мгновеньями, и он тотчас же отрезвлял, осаживал себя, и с насмешливой улыбкой над собственною особой, краснея от сознания в себе какой-то внутренней неловкости пред самим же собою, качал головой и бормотал сквозь зубы: "экое ребячество, однако!.. Вот глупость-то!" Ему уже как будто было стыдно давать столь беззаветно естественную дань своей все еще «белогубой» и потому золотой юности.
Под влиянием надежды на содействие офицеров, "к которым можно обратиться в случае крайней надобности", Хвалынцев вошел в трактир. В первой комнате щелкали бильярдные шары, виднелись нахальные рожи и пахло пивом, табачным дымом, кухонным чадом жареного масла и какой-то комнатной кислятиной. Одним словом, первое впечатление, все равно как и давеча в «цукерне», было неприятное. Во второй комнате за буфетом сидел какой-то громадный, коренастый, плотный пан в галстухе ярко-кровавого цвета, с пивною, одутловатою и лоснящейся физиономией и с неумолчно сопящим богатырским носом, а подле него, с претензиями на кокетливость, вертелась какая-то пани в жалобе, — не дурнушка и не хорошенькая, а так себе, и притом лет уже под тридцать. Около этой пани, не без военной ловкости, небрежно опершись на буфетную стойку, стояли те самые офицеры, на которых рассчитывал юный герой наш, и очень любезно болтали с ней о чем-то, но увы! — опять разочарование для Хвалынцева! — болтали по-польски.
Константин прошел в смежную столовую и сразу занял себе у большого стола свободное место.
— Чего пан потршебуе?[106] — с обычной фразой, очень вежливо подлетел к нему с грязной салфеткой в руке грязно одетый трактирный слуга.
Хвалынцев на минутку замялся, и вдруг;
— Обяд, — проговорил он, скрадывая отчетливость звуков и заменяя в этом слове букву е буквою я, а ударение ставя на первой гласной и таким образом коверкая русское: обед на польское: обяд.
— Зараз, пане! едней хвили![107] — очень вежливо и предупредительно поклонился лакей, и обернувшись к другому, возившемуся с чем-то у одного из столиков, вскричал ему:
— Эй, Стан и шек! Прошен' картечкен' порцийнен'[108] для пана!
А Хвалынцев, меж тем, вспыхнул багровой краской стыда и досады: "Опять!.. опять смалодушничал!" укорил он себя мысленно.
Стан и шек тотчас же принес требуемую картечку. Вежливый лакей выхватил ее у него из рук и предупредительно подал Хвалынцеву.
Тот стал разбирать безграмотно написанный листок:
"Зупа ракова, зупа цытринова, штукаменц, фляки господарски, колдуны, гузарска печень, налесн и ки… Черт их разберет что оно такое!" с досадой пожал он плечами и, конфузясь еще более, несмело поднял глаза на вежливо ожидавшего лакея и спросил его:
— А по-русски написанной карточки у вас разве нету?..
— Цо пану? — нахмурился вдруг лакей, будто бы не расслышав.
Константин повторил свой вопрос.
— Пршепрашам пана, не розумем, по якему пан музи… Ниц не розумем![109]
Хвалынцева разбирала досада. — Он чувствовал, что снова начинается притворство, но тем не менее, вопреки самому себе, снова невольно как-то смалодушничал. У него была одна из тех мягких, деликатных натур, которые, как mimosa pudica, инстинктивно как-то ёжатся и подбираются в первую минуту при встрече с каждым нахальством и с какою бы то ни было наглостью.
— Я… прошу… русськ… то есть москевску картечку, — сковеркал он будто бы на польский лад свою фразу, предполагая тем самым подкупить в свою пользу лакея.
Но тот был истинно-граждански неподкупен.
— Цо то за москевски картечки?!. Тутай нима таких![110] — с гордым пренебрежением проговорил он и тотчас же отошел от Хвалынцева с таким видом, как будто на том месте, где тот сидел, никого не сидело, а было просто пустое место.
Константин Семенович вскипел негодованием, но… осадил себя тотчас же. Он ужасно боялся всяких скандальных историй, а особенно здесь, в чужом, незнакомом и столь враждебно настроенном городе. У него была именно одна из тех натур, которые человеку, значительно превосходящему их общественным положением, в состоянии смело наговорить много резких и даже дерзких вещей, будучи на то вызваны первою дерзостью и пренебрежением; человеку равному им по общественному или нравственному положению эти натуры, после первого смущения, всегда бывают в состоянии дать достойный порядочного человека ответ, показать отпор и при случае даже как следует наказать нахала; но с нахалом на лакейской подкладке, с наглецом, стоящим гораздо ниже на общественной лестнице, эти натуры, — быть может, из привитого им воспитанием щекотливого и деликатного чувства гуманности и сознания человеческого "равноправия", — решительно осекаются, конфузятся, краснеют, и, во имя принципа «равноправия», почему-то вдруг начинают чувствовать себя как будто даже несколько виноватыми пред холуйскою наглостью какого-нибудь лакея. Как в первых двух случаях, так и в последнем это происходит в подобных натурах из одинакового источника: причина тут чересчур деликатная, щекотливая и строго охраняющая высоту собственного самолюбия щепетильность. Только в последнем случае она боится, чтобы как-нибудь не уронить себя, и потому ёжится, подбирается и молчаливо сносит всякое нахальство…
Так было теперь и с Хвалынцевым. Всею раздосадованною душою своею желая строго осадить трактирного патриота-лакея, он между тем осадился сам и молчал, чувствуя, как все более краснеет и хлопает веками.
"К офицерам разве"… мелькнула было ему спасительная мысль, но офицеры с такою игривою любезностью продолжали болтать с вертлявой полькой, что напрасно было бы их и затрагивать. "Да и что, в самом деле, я за младенец такой, что мне непременно нужны чужие помочи!" с досадой на себя подумал Хвалынцев и в нерешительности продолжал сидеть над непонятной "картечкой порцийной", не предпринимая ровно ничего и не зная даже, как теперь поступить ему.
В эту самую минуту, в расстегнутом нараспашку форменном сюртуке, с ухарски-помятой фуражкой на голове, твердою, уверенной походкой вошел в комнату какой-то военный доктор с хлыстом и чудным, волнисто-черным сеттером и посвистывая с громом отодвинул себе стул. Не снимая с головы фуражки и не замечая ровно никого, он непринужденно уселся как раз напротив Хвалынцева и бойко оглянулся вокруг, ища человека.
— Эй, вы!.. Канальи!.. Обедать мне!.. Да живо у меня, чег-р-рт вас возьми! — чистейшим русским языком и звучным приятным баритоном закричал он, несколько картавя, и потому с особенною старательностью налегая на букву р, которая в соединении с г выходила у него как-то особенно красиво, каким-то придыхательно-рокочущим звуком.
Оба лакея в ту ж минуту живо бросились к нему: один с грязной салфеткой, другой с «картечкой» и оба готовые с подневольной охотой предупредить его малейшее желание.
"Какая славная, симпатичная рожа! Именно рожа!" с особенным удовольствием и с особенною ласковостью, глядя на это лицо, подумалось Хвалынцеву. А между тем лицо вовсе не отличалось изяществом и красотою напротив, на нем, как говорится, черт в свайку играл: все оно было вихрявое, корявое, в оспинах, с ухарски закрученными усами, с взъерошенными волосами, но такое открытое, умное, добродушно-честное, с таким разумным, крутым и выпуклым лбом, с такими светлыми, мужественно-добрыми и смелыми глазами, что, несмотря на рябоватость и вихры, оно стоило лица любого красавца, и даже если бы этого человека поставить рядом с любым патентованным, писаным красавцем пред любою смыслящею женщиною и шепнуть ей: "выбирай, которого хочешь себе в мужья или в любовники?" то нет сомнения, что женщина, указав на корявую рожу, с восторгом увлечения сказала бы: «этого». Это было одно из тех красиво-некрасивых, светло-умных, мужественных лиц, которым дано свыше в счастливый удел нравиться хорошим женщинам и — вне всякого донжуанизма и сердцеедства — невольно, инстинктивно покорять себе женскую волю, женское чувство. Таким это лицо показалось теперь Хвалынцеву. Он вглядывался урывками в эти привлекательные черты, в эту высокую, мужественно-стройную, коренастосильную фигуру, и вдруг:
"Боже мой, какое знакомое лицо!.. Я где-то видел его, где-то встречался с ним!" мелькнуло в уме Константину. "Да, действительно встречался… Но где?.. Когда?.."
Он напрягал все усилия своей памяти, стараясь припомнить себе, но тщетно; между тем, чем более вглядывался, тем более убеждался, что это лицо знакомо, наверное знакомо ему! — "Ах, ты, черт возьми, неужели же я не вспомню!.. Какая досада!.. А между тем… эти черты… улыбка… взгляд… вихры, все это так знакомо мне, все это я видел где-то и когда-то, и все это так напоминает мне что-то смутное, хорошее"… И действительно, оно напоминает ему нечто, подобно тому, как иногда какая-нибудь отрывочная, выхваченная откуда-то музыкальная фраза, стих забытого и неведомо чьего стихотворения, внезапно разлившийся запах духов, употреблявшихся кем-то и когда-то, или вдруг принесенный с ветром откуда-то весенний аромат цветов каких-то, нежданно повеет на вас чем-то знакомым, былым, изжитым, и хорошо изжитым, но давно позабытым… "Чем же это, чем повеяло на тебя? Когда и где, и как все это было?" задаешь самому себе напряженно-мучащие вопросы — и не можешь припомнить!.. Припоминаешь до поразительности ясно запах, звук, то есть изжитое некогда ощущение, впечатление факта, а самый факт, словно нарочно и так досадно, как будто дразня тебя, ускользает из твоей памяти!
Доктор, казалось, заметил взгляд Хвалынцева и потому раза два искоса посмотрел на него с мимолетным, равнодушным вниманием.
"К нему разве?.." мелькнуло в сознании Константина — и он тотчас же, что называется с-онику, решился обратиться к доктору:
— Извините, — сказал он, и вдруг почувствовал после этого, что уже начинает смущаться. — Я попрошу вас помочь мне… ("Тьфу, совсем не то!" говорила в это самое время внутренняя мысль, — "не то! не так!"), то есть, оказать некоторое содействие… маленькую услугу…
Доктор смотрел на него взглядом вежливо-холодного внимания.
— К вашим услугам… чем могу-с? — проговорил он невнятной скороговоркой.
— Я русский… проезжий… ("А что, как он вдруг думает, что я у него денежного пособия хочу просить?" с внутренним ужасом и мурашками по спине промелькнуло в уме Хвалынцева — и он окончательно сконфузился. "Какая глупость!.. Нет!.. По внешности должен же видеть, что не то!")
— Ну-с? — поощрительно ласковым взглядом подбодрил его доктор, заметя эту конфузливую застенчивость.
— Я по-польски не говорю и не понимаю ни слова, а меня, кажись, здесь за это наказывают самым наглым невниманием к моим требованиям, а между тем ужасно есть хочется! — поправился наконец Хвалынцев, ободренный взглядом своего vis-à-vis, и когда проговорил всю эту фразу, то вдруг облегченно почувствовал, будто у него целая гора с плеч свалилась.
— Ну, в этом мы вам поможем! — улыбнулся доктор и обернулся к лакею. — Эй, ты! вацьпан! поди-ка сюда!
— Што барыну вгодно? — подлетел к нему и, почтительно сгибаясь, проговорил тот самый лакей, который Хвалынцеву сейчас лишь заявил, что он "нице не розуме".
— Видите?.. понимает! говорит! отлично! — указал на него доктор, — и все они так-то, поверьте! Чтоб у меня сию минуту вот им был подан обед! Слышишь?
— Слушаю, барын.
— Ну, то-то же!.. Марш!.. А карточку я вам переведу по-русски, вы себе и выберете, — прибавил он, обратясь к Хвалынцеву, который самым искренним образом выразил ему тут же свою бесконечную благодарность.
Когда Константину подали (в самом непродолжительном времени) "зупу цытринову", доктор, подперев свои скулы обеими ладонями и пристально вглядываясь в него, сказал вдруг:
— А мне ваше лицо ужасно знакомо!
У Хвалынцева, при этих неожиданных словах, дрогнула внутри какая-то радостная жилка живого удовольствия.
— Представьте, я это же самое думал о вас! — воскликнул он с светлой улыбкой. — Мы с вами где-то и когда-то встречались… только где вот? — хоть убей, не могу припомнить!.. А ужасно знакомо!
— Я вам сейчас припомню, где, — сказал доктор, — мы встречались с вами раза два-три у студента Устинова.
— У Андрея Павлыча? — с живостью перебил Константин.
— У Андрея Павлыча, — подтвердил доктор, — назад тому это уже года три, пожалуй.
— Господи!.. Да ведь это же мой друг большой! — искренно, но с затаенным самодовольством воскликнул Хвалынцев. Он уважал Устинова и, гордясь в душе дружбой и доверием этого человека, рад был и пред общим знакомым намекнуть на свои к нему отношения.
— Ну, и мой тоже "вельки пршiяцёлэк", — отозвался доктор. — Я был тогда еще в Медико-Хирургической Академии на пятом курсе, а он тоже свою физико-математику кончал.
Подобно тому, как часто случается, что повеявший на душу чем-то давно знакомым, но давно забытым, запах или звук — как скоро ты вспомнишь себе, что именно он напоминает — озаряет вдруг, одно мгновенно в твоей памяти самым ярким светом и до малейших мелочей и подробностей всю позабытую картину прошлого, с которым этот звук или запах тесно соединен, и озаряет ее с тем большей ясностью, с теми большими деталями и подробностями, чем более ты не мог припомнить, что именно он напоминает тебе, — так точно и теперь: одно напоминание имени Устинова и того обстоятельства, что напомнивший присовокупил еще о себе, что он был в то время медико-хирургическим студентом, вдруг озарило ярким светом память Хвалынцева. Он с необыкновенною ясностью, живо и подробно, в одно мгновение, воспроизвел в воображении своем всю картину того прошлого времени: маленькую студенческую комнатку на «Острову», с ее табачным дымом и запахом холостого жилья, с ее самоваром и лавочною колбасою, с ее черной доской, на которой мелом были выведены быстрой рукой написанные сложно-математические формулы; вспомнил маленького большеголового математика, вспомнил ясно и эту корявую «рожу» с ее вечно беззаботной, умной улыбкой и с какою-то беззаветною размашистостью удалой русской натуры… Все, все это до последних мелочей вспомнилось теперь Хвалынцеву, моментально озаренное ярким и теплым солнцем юношеского воспоминания.
— Да вы… позвольте… ваша фамилия Холодец? — вдруг припомнив и это, быстро спросил он.
— Холодец, — подтвердил доктор, — только не польский холодец, то бишь "хлудник", — прибавил он с улыбкой, — а российский. Впрочем, черт его знает какой! Отец был с Хохландии, мать ярославская, а сам я aus Kurland!..[111]
— Ну, так, так!.. Холодец! — со светлой улыбкой удовольствия говорил Константин. — Да Боже мой! еще недавно, несколько месяцев тому назад, он неоднократно, бывало, поминал ваше имя… говорил про вас…
— Где он теперь? — с живостью спросил доктор.
— Теперь может быть в Петербурге, но последнее письмо я получил от него в сентябре еще из Славнобубенска.
— Учительствует там?
— Учительствует.
— Ну, а мы вот тут во древнем граде Городне подвизаемся. Эка судьба-то людей швыряет, подумаешь!.. А вы, сдается мне так, буде не ошибаюсь, — прибавил доктор, — вы кажись ведь Хвалынцев?
— Хвалынцев! — подтвердил Константин, испытывая в душе приятное чувство от сознания того, что и его фамилия была припомнена.
— Ну, так здравствуйте!.. Ведь мы, значит, старые знакомые! — привстав с места и открыто, радушно протягивая чрез стол свою руку, сказал Холодец. — Les amis de nos amis sont nos amis,[112] - как говорят французы.
Они пожали друг другу руки, и Хвалынцев с особенным удовольствием в душе ощутил впечатление правдиво-прямого и честного, именно, честного пожатия руки со стороны доктора.
В этих лучисто-светлых глазах, в этой корявой, милой роже, в открытой улыбке, в звучном голосе, во всей этой коренасто-размашистой, смелой и сильной фигуре было нечто влекущее, располагающее, нечто озаряющее теплым, хорошим внутренним светом того, кто открыто и просто приближался к этому человеку. Он был почти непонятно, невольно, но очень, очень симпатичен.
Хвалынцев от души был рад своей неожиданной встрече.
Оба разговорились как-то просто, бесцеремонно, по душе, как действительно старые знакомые. Да впрочем с Холодцом надо было одно из двух: или совсем не говорить, или же говорить по душе, — такой уж человек был.
Константин рассказал ему в несколько комическом тоне все свои затруднения и неприятности, перенесенные в течение нынешнего дня в «цукерне» и в «рестаурацыи» до счастливого столкновения с ним, Холодцом, и спросил его:
— Скажите, пожалуйста, какими судьбами устраиваете вы, например, так, что говорите по-русски, и они вам никаких шиканов не делают, а напротив относятся к вам даже с очень заметным почтением?.. Или уж это оттого, что вы обжились здесь и попривыкли они к вам, а я вот проезжий, так потому это, что ли… уж и не знаю, как объяснить себе!
— Да, батюшка мой, — ответил Холодец, — могу сказать, что я их приучил к своей особе, заставил привыкнуть к себе, а сначала они тоже было и ко мне со своим гонором, все равно как к вам вот… Да я отучил их от этого сразу. Надо вам сказать, — пояснил он, — что мы все приезжаем сюда из России, не имея об этих «тутэйших» панах ни малейшего понятия, и все прилагаем к ним наши школьные общегуманные теории и воззрения, тогда как здесь это все окончательно неприложимо, и они, чем больше вы с ними гуманничаете, тем они нахальнее садятся вам на шею и уничтожают вас, так или иначе. Здесь, батюшка мой, Дарвиновская "борьба за существование" идет: чья возьмет, значит. Дело-то здесь на ножах стоит, а не на гуманных теорийках.
— Сначала, как приехал я этта в полк, — продолжал словоохотливо Холодец, — прямо из Академии (ну, знаете, со всеми этими нашими гуманностями и прочими конфетками), они было и насели на меня, все равно как и на вас же. Да куда! Еще хуже гораздо!.. Ну, обидно стало, наконец… Да вот, в этом же самом кабаке было. Прихожу я, знаете, сюда однажды вечером: поесть захотелось, а сам (пришлось, знаете, как-то так!) порядком был "дрызнувши", — случается!.. Они мне, видя такое мое состояние, вдруг этта очень уж обидную наглость изобразили. Взорвало меня это. "Ах, вы, растак вас!" думаю себе, — ну, и разнес же их! То есть, что называется, в пр-рах разнес!.. Мужик-то я, как сами видите, здоровый, и силу в себе имею большую, а они меня очень уж наглостью своею озлили, — я и разнес… то есть вот как! — вот и эту прилавочную свиную морду тоже!.. Бить не люблю, но тут пришлось! Ну, жаловаться пошли. Конечно, хотя мне из-за них, скотов, сутки на гауптвахте посидеть пришлось, зато уж они меня все, сколько их ни есть в Гродне, с тех самых пор от души уважают; и по-русски ведь понимают со мною! Я — грешный человек — я их в струне содержу. Это им полезно бывает, все равно как oleum ricinum,[113] или как добрая синапизма! ей-Богу! Вы что думаете себе?.. Это, я вам скажу, вот какой народец: чуть ты к кому по-человечески, он, во-первых, норовит сейчас же оседлать и замундштучить тебя, сделать из твоей персоны свою вьючную скотину, а во-вторых, непременно, как ни на есть, напаскудить тебе, да и не просто ведь, не православно напаскудить, а непременно "с гордосцью народовей!" Вот как!.. Но чуть ты ему показал свой кулак да ногти, он сейчас тебе: "падам до ног!.. пршепрашам, пане ясневельможны!" сейчас же, мерзец, пятки твои благоговейно, со вкусом лизать начинает. Вот, батюшка мой, каков народец! И с ним иначе нельзя! — заключил Холодец, и Хвалынцев не мог в душе своей не согласиться, что в его словах заключается очевидная правда.
Он кстати рассказал при этом утреннее столкновение свое в костеле с двумя приличными с виду панами.
— Эге, постойте, батенька!.. — перебил его, выслушав почти всю историю, Холодец. — Вы говорите, что с кокардой-то губернаторским чиновником назвался?
— Губернаторским, — подтвердил Константин Семенович.
— А какой-он с виду-то? Не эдакой ли рыженький, золотушненький, что как посмотришь, так невольно фридрих-гераус хочется сотворить? Одним словом: глисту с красным околышем напоминает? Эдакую, знаете, тоненькую глисту с кокардой?
Определение Холодца хотя было, так сказать, и метафорически-аллегорично, но до такой степени метко, яркообразно и характерно, что Хвалынцев сразу узнал, кого он подразумевает.
— Он! он!.. Как есть, он живой! — невольно воскликнул Константин Семенович.
— Э, да это значит, пан Пршиподхлебный. Знаю я его… Как не знать пана Стася Пршиподхлебнего… Только вы говорите, будто он назвал себя "по особым поручениям"?
— Да, губернаторским чиновником по особым поручениям, подтвердил Хвалынцев.
— Ну, это он врет! — заметил Холодец. — Он точно губернаторский чиновник, только не по особым, а просто для письмоводства, канцелярский первого разряда. Да впрочем, повышение в степенях — это у них общая слабость, постоянная болезнь, все равно, как швейцарский кретинизм или петербургские тифы да холеры. У них, например, ротмистр или майор непременно "пан пулковник", сельский учитель не иначе, как "пан профессор", гимназист — "пан студент", фельдшер — "пан доктор" и т. д… а что эта шляхта, например, дворяне, паны поссесионаты, сиречь помещики, так уж из этих, наверное, кто владел двумястами хлопских душ, того все величают "пан грабя", а не то и "ксионже найяснейши", — сейчас же придадут графский или княжеский титул; а сами эти импровизированные графы да князья нимало этим не оскорбляются; напротив, сами же на ложках своих, на салфетках (буде у кого есть, на фронтонах, на каретах, на конвертах и почтовых бумажках да на печатях своих сейчас "прши своим гэрбу" выставляют свой шифр и графскую или княжескую корону. Таков уже здесь воздух аристократический!.. А этого-то пана Пршиподхлебнего я знаю!.. Он у них то, что называется "ком и ссарж оп и нш публичней".
— Это что же такое? — изумился Хвалынцев, не понявший такого громкого титула.
— А это, видите, есть у них своя "организация революцыйна народова", — пояснил Холодец, — и это мы стороною знаем про себя доподлинно! Так вот видите ли, в этой организации существуют разные должности, и между прочим должность "комиссаржа оп и нш публичней", обязанность которого состоит в том, чтобы быть ходячим телеграфом, ходячей газетой, олицетворенной сплетней политической и распространять как можно более всякие слухи, а наипаче всякую нелепую, но пикантную ложь.
— Да зачем же это? — недоумевая, пожал плечами Хвалынцев.
— Вот вопрос!.. Понятное дело зачем! — сказал доктор, — Затем, батюшка мой, чтобы в темных массах неослабно поддерживать "дух народовы", а проезжих разных, вроде как вы вот, да иностранцев вводить в сердобольный ужас и в негодование на "ржонд москевский". Ну, молва-то ведь бежит, растет, распространяется; а этого нам только и нужно. Тут ведь всякие средства хороши и пригодны!
— Но ведь этот… как его?.. Пши… Пши…
— Пршиподхлебный, — подсказал Холодец.
— Да, пан Пршиподхлебный! Он же ведь состоит на государственной службе, — возразил Хвалынцев.
— Состоит, — подтвердил доктор. — Что ж из этого? Тут, батюшка мой, это никак не помеха, а напротив, одно другому очень помогает
"Да ведь я-то! я-то сам чем же намереваюсь быть? разве не тем же? разве не тоже служить двум богам?" с колючим и горьким ударом в самое сердце вдруг подумал себе Хвалынцев — и ему вдруг стало совестно, стыдно и даже недостойно как-то сидеть и так откровенно, дружески говорить с этою прямою и честною душою, которая так смело, ясно и приветливо глядела на него из симпатичных, доверчивых глаз доктора.
"Нет! Нет!.. Я не буду таким!.. Я не пойду! не пойду за ними!" вдруг заговорил какой-то сильный, внутренний голос в душе Константина — и, приняв это, по-видимому, твердое решение, он вдруг почувствовал себя как-то честно, легко и спокойно.
— Вот тоже!.. Глядите сюда, налево, вот на этого достопочтенного субъекта, с такою административно-внушительною и джентльменски-аристократическою наружностью! — указав глазами, но нимало не понизив голоса, обратил Холодец внимание Хвалынцева на одного господина, сидевшего за отдельным столиком, в компании двух-трех родовитых панов, тоже весьма джентльменского свойства. — Заметьте, прислушайтесь, — говорил Холодец, — разговор там идет по-польски да по-французски… Бог его знает какой. Это для нас, конечно, совершенно постороннее дело и даже не интересно нисколько; но по-польски — вон что заметить надобно! И этот барин хотя и плохо, но старается говорить по-польски!
— А кто это такой? — тихо спросил Хвалынцев.
— Это?.. Это, батюшка мой, один из наших высоких губернских тузов, — пояснил доктор. — Это князь***, недавно приехавший из России. Настоящий, а не тутэйший князь, так сказать, прямой Рюрикович, и видите, как тутэйшие-то обрабатывают на свой лад наших российских князей и администраторов.
— Зачем же он обедает в скверном трактире? — удивился Хвалынцев.
— Что ж делать, коли лучшего нету. А князь общество любит, и эти паны наверное пригласили его распить с собою несколько бутылочек шампанского: русский князь любит-таки это! Случилось мне быть с ним как-то раз в одном доме, — продолжал Холодец, — ну и наслушался же я!.. Во-первых, презрение к нам грешным самой высокой, 96-й аристократической пробы; во-вторых, вероятно, в силу этого же презрения, его сиятельство по приезде своем тотчас же постарался дружески сойтись с тутэйшими родовитыми панами и стал, в крутой ущерб хлопу, тянуть во всем панскую руку; а в-третьих, беззастенчиво, при русских, и при таких русских, которые достаточно-таки знают и историю здешнего края, этот барин, не краснея, изволит проповедывать, что "помилуйте, мол, нас надо всех скорее выгнать отсюда! И странное, мол, дело, как это Россия не видит, что в этом крае нет ровнехонько ничего русского, что он составляет с собственно-Польшею как есть одно тело и один нераздельный дух!" — Ну, панам это и на руку: они ему рукоплещут, они его за это шампанским поят. А что? — примолвил он вдруг, — не распить ли уж и нам, кстати, бутылочку холодненького., ради доброй встречи?
Это было предложено так хорошо, так приятельски радушно, что Хвалынцев не почел возможным отказаться. Но не желая остаться в долгу, он и с своей стороны потребовал бутылку, по окончании первой, — и новые приятели, дружески калякая между собою, незаметно усидели две бутылки редереру, что впрочем нимало не подействовало на их головы. Холодец вообще был очень крепок, и мог свободно выпить, что называется, чертову пропасть, так что не только свалить с ног, но просто заставить его охмелеть, было дело далеко не легкое. В холостых, дружеских попойках ему, в конце концов, обыкновенно доставалась хлопотливая роль "сберегателя и развозителя пьяных тел". — Так он уже и знал это свое назначение.