Граф Сченсный Маржецкий, проснувшись в одно утро в своем лесном обиталище, вспомнил наконец, что надо же что-нибудь сделать на пользу и славу дорогой отчизны, и так как инструкция ржонда предписывала ему, по возможности более и чаще, демонстрировать летучими отрядами в разных направлениях и местностях Литвы, то Сченсный, собрав военный совет, объявил, что намерен с "главными силами" держаться пока на месте, в избранном уже стане, а пану полковнику Копцу предлагает произвести с кавалерией рекогносцировку "в каком угодно направлении".
Местность пану Копцу, как «тутейшему» обывателю, была знакома хорошо, да притом и все окрестные помещики состояли с ним, более или менее, в приятельских отношениях. Ну как не пощеголять перед ним опять воинственной ролью довудцы? Как удержаться от соблазна, подмывающего упиться еще раз фимиамом их лести, подобострастных встреч, поклонов и угощений?.. Пан Копец живо собрал свои "шквадроны несмерцельникув и дзяблов червоных",[209] снарядил самый легкий обоз, причем, конечно, не упустил прежде всего нагрузить запасами свою собственную фурманку и, захватив с собой ксендза Игнацего да капитана Сыча, двинулся налегке прямо на Червлены, в гости к старому своему добродею и благоприятелю, пану Котырло.
Пан Копец, впрочем, недаром избрал Червлены первой целью своей экспедиции. Еще накануне его выступления, в лесной лагерь пробрался один из эмиссаров, шнырявших по всем дорогам, и привез от пана Котырло дружеский поклон с известием, что хлопы в Червленах сильно волнуются, косо и сурово поглядывают на панскую усадьбу, служат молебны за Царя и зорко держат вокруг всего имения свою сельскую «варту», а главным вдохновителем и двигателем их в этом направлении является все тот же ненавистный хлопский поп Сильвестр Конотович. Надо было помочь старому приятелю восстановить силу его авторитета, устрашить хлопов, наказать «схизматицкого» попа и, кстати, собрать кое-какую контрибуцию; а так как выбор направления «рекогносцировки» генерал оставил на волю самого Копца, то пан полковник поэтому и махнул себе прямо на Червлены. Путь предстоял верст на сорок с чем-то и, как старый кавалерист, Копец предполагал окончить его в один переход, держась по преимуществу лесных дорог, чтоб удачнее скрыть свое движение.
Судьба щадила пана Копца и позволила его отряду счастливо избежать опасной встречи с русскими. Между прочим, попался ему на дороге какой-то парень в «полукошеке», запряженном сытой лошадкой. Парень было «злякауся»,[210] наткнувшись на конных повстанцев и хотел "задать драпака", но уходить было уже поздно и некуда; поэтому он — хочешь не хочешь — придержал «коняку» и снял свой «капелюх».[211]
— Стой, пся крев! Скудова едзешь? — окликнул его Копец, заговорив с ним "по-хлопську".
— С Гостынки, — пробормотал тот с поклоном.
— А чи нема там москалюв?
— Не чуть, паночку… Нема…
— А чи не споткавсе, часом, на дорози гдзе з казаками?
— Не, и на дорози не бачно было…
— А може, брешешь, пся юха?
— А вбей мне Бог!..
— То вольно ехац?
— Вольно, вольно, паночку, а ниж адной души не бачиу!
— А дакуль едзешь?
— А ось, тутай… по пана-ойца… по требу…
— По як требу?
— Та кажу, паночку, бацько хворы… вмырая… сповядацься хочя… послау по пана-ойца, каб хутчей привьёз, а то може й не застаня…
— Э, глупство!.. Брешешь, хлопче!.. Выпрагай коняку та й гайда з нами! Уланем бендзешь зроблёны!
— Ой, паночку! — слезно взмолился испуганный парень. — Уся власць ваша… Не вольно мне, бо бацько, кажу, вмырая… Адпусциць мене, паночку!
— Ну, ну, быдло! Выпрагай… Прендко!..[212] Тай сядай на конь, бо нема часу балакаць!..
— Ой, пане мой яснавяльможны!.. Змилуйся гля пана-Бога! — повалился парень в ноги Копцу. — Як же так, бацько мой кревны… хворы, кажу…
— Гей, хлопцы! — обернулся полковник к уланам. — Десять бизунов ему в спину да сажай на конь силой, когда добром не хочет!
Хлопцы не заставили повторить себе приказание: в одну минуту лошадка была выпряжена, полукошек брошен на дороге, а парень отхлестан, посажен на свою коняку и поставлен в ряды защитников отечества, между двух надежных улан, которым велено держать его под присмотром.
— Пускай же не болтают москали, что в бандах нет у нас хлопов! — с самодовольной усмешкой, крутя сивый ус, обратился Копец к ксендзу Игнацему, ехавшему рядом.
Под Червлены конная банда пришла уже вечером, когда совсем стемнело, и заночевала в Вишовнике — лес, стоявший версты на три от местечка. Копец тотчас же послал надежного эмиссара к пану Котырло проведать, нет ли поблизости москалей. Эмиссар воротился под утро, с известием, что по всей окрестности тихо и не слыхать о появлении русских отрядов. Эта весть намного придала самоуверенности пану Копцу, который порешил, что стало быть в Червлены следует войти не иначе, как триумфатором, с церемониалом, с парадом и трубными звуками, тем более, что ради воскресного дня в местечке соберется много панов и народа, стекающегося на базар и к обедне.
Червленского ксендза и пана Котырло предупредил об этом уже утром все тот же посланец. Но крупному землевладельцу и собственнику Червлен было крайне не по сердцу это торжественное вступление, ибо он знал, что за торжество пана Копца, которого ему, как доброму патриоту, подобает встретить соответственным образом, русская власть потянет к ответу все его же, пана Котырло, за сочувствие и помощь мятежникам; поэтому крупный землевладелец, не желавший за торжество благоприятеля платиться контрибуцией с собственного «маентка», живо составил в голове своей план, что принять-то Копца он, пожалуй, и примет, но вслед за его уходом, сейчас же поедет к ближайшему военному начальнику и заявит, что приходили-де повстанцы и, под угрозой смерти и пожара, насильно позабирали у него из экономии фураж и съестные продукты. Составив себе такой ловкий план, пан Котырло успокоился и даже не без удовольствия стал поджидать торжественного вступления повстанцев.
Собравшийся народ присутствовал еще в церкви и в костеле, когда пан Копец, в предшествии четырех «шквадроновых» трубачей, которые что есть мочи трубили что-то такое «фанфардное», вступил в Червлены во главе своего воинства. У околицы, на пикете местной сельской стражи им попалось три хлопа, из которых один конный, завидев повстанцев, ударился было целиком по полю, с целью предупредить русских о появлении нежданных гостей, но Копец послал в догонку за ним нескольких улан, которым и удалось перенять бедного стражника. Захватив таким образом весь пикет, Копец объявил его военнопленным и подлежащим полевому суду "за измену". Связанных хлопов приторочили к седлам и, окружив опущенными пиками конвоя, ввели в местечко в хвосте своей колонны.
Топот коней и звуки труб привлекли внимание обыватетей. Все еврейское население Червлен и все крестьяне, оставшиеся на базарной площади «доглядеть» свои возы, кинулись в ту сторону, откуда вступали польские триумфаторы. Еврейки и маленькие жиденята со страху подняли гвалт и вопли, а крестьяне как-то глухо, и скорее враждебно, чем дружелюбно загомонили между собой по поводу появления народовых вояк. На лицах этой крестьянской толпы написано было недоумение и нерешительность боязни.
Отряд остановился на площади перед костелом. Ксендз, при колокольном звоне, с крестом и «хоронгвами», вышел на паперть и приветствовал победоносного полковника. Шляхта, высыпавшая из костела, махала шапками и платками, кричала "vivat!" и восторженно кидалась в ряды защитников ойчизны, обниматься и целоваться с ними. Местные «шляхтянки» поспешали домой и щедро, полными фартуками и корзинами, выносили из своих «комор» гусиные палатки, сало, булки, колбасы, сыр, молоко и сметану. Все это тотчас же поедалось, выпивалось или переходило в кабуры да в чемоданы воителей.
Пана Котырло не было. Узнав о намерении Копца, он еще рано утром благоразумно послал известить ксендза, что чувствует себя нездоровым, и потому не может со своим семейством присутствовать сегодня у обедни. Впрочем, в обольщении своего торжества, Копец о нем и не вспомнил. У него пока была другая, более важная и, так сказать, «государственная» забота. Дело в том, что на углу площади стоял домик, над крылечком которого помещалась деревянная доска с надписью "Волостное правление" и с намалеванным на ней русским государственным гербом.
Приняв от ксендза благословение, Копец отправился в костел слушать "Те Deum"[213] по поводу своего победоносного занятия Червлен, а одного из офицеров отрядил со взводом "красных чертей" — "ниспровергнуть русского орла, захватить всю наличную кассу и уничтожить следы наяздового владычества".
Взвод «чертей», сопровождаемый толпой шляхты и любопытными евреями, направился к волостному правлению и стал расстреливать вывеску. Через минуту весь орел был продырявлен пулями и доска исщеплена. Все это совершалось совершенно серьезно, при оглушительных виватах шляхты. Затем воители, не забыв предварительно воспользоваться кассой, повыносили из правления шнуровые книги, дела, бумаги и, вместе с изщепленным и снятым орлом, свалив на площади все это в одну кучу, подожгли ее. Виваты не умолкали, торжество было полное.
Между тем капитан Сыч получил от Копца еще более важное поручение. Точно так же с особым взводом, он отправился к православной церкви, где в это время отец Сильвестр совершал еще литургию. Приставив к дверям караул, Сыч вошел в алтарь и потребовал, чтобы отец Конотович немедленно же прочел своим прихожанам манифест народового ржонда и "манифест о секретной царской воле", а затем привел бы народ к присяге на верность польскому "ржонду".
Священник наотрез отказался и просил Сыча не мешать ему продолжать службу.
Капитан пробормотал какую-то угрозу и удалился, оставив караул перед дверями. Он поскакал к пану Копцу с докладом о решительном отказе священника. Пан полковник, подпевая звукам "Те Deum'a," вскользь выслушал его доклад и кратко буркнул в ответ какое-то слово. Сыч поклонился и вышел из костела.
Пять минут спустя, в православную церковь шумно ворва лась толпа повстанских уланов, а там, как раз в это самое время, торжественно растворились Царские врата и в них показался отец Сильвестр со Святыми Дарами.
— Со страхом Божиим и верой приступите! — спокойно и твердо и громко раздался по храму его голос.
Несколько человек с обнаженными саблями и пистоле тами в руках окружили его со всех сторон, а один и урядников накинул на него веревку и захлестнул петлю вокруг шеи.
Отец Сильвестр не дрогнул, только смертная бледность разлилась по лицу его.
Вдруг раздался отчаянный вопль, и в кучу повстанцев ринулась обезумевшая женщина: то была престарелая жена отца Конотовича, которая, вопя и взывая о помощи, борясь руками и расталкивая злодеев, пробивалась на выручку мужа. Народ словно бы онемел и окаменел от ужаса; но некоторые из прихожан очнулись и тоже кинулись было к своему пастырю.
— Остановись!.. Я с дарами!.. — крикнул жене своей отец Сильвестр, опасавшийся не за жизнь свою, а за то, как бы в этой толкотне и сумятице не пролить или не уронить на землю чашу.
Трое дюжих повстанцев подхватили женщину на руки и насильно отнесли ее в сторону.
— Кто приступится, пулю в лоб! — грозно обернулся к народу Сыч, потрясая револьвером. — Тащи его! — приказал он своим приспешникам, кивнув на Сильвестра, и урядник повлек священника на веревке.
Отец Конотович крепко прижал к груди чашу и бестрепетно, твердой поступью, пошел за урядником, чувствуя, что задыхается под петлей.
Вдруг, в эту самую минуту, продираясь сквозь караул, поставленный у входа в церковь, вбежал запыхавшийся еврей из местных обывателей, живший по соседству с отцом Сильвестром.
— Ой, вай! Ратуйтесен', панове! ратуйтесен', Москале идзон! Енгерал Ганецкий!.. Москале! — кричал он, размахивая руками.
"Енгерал Ганецкий" — это было магическое слово. В тот же миг урядник бросил веревку и давай Бог ноги, а за ним капитан Сыч и вся остальная братия, давя, толкаясь и перегоняя друг друга, в страхе и ужасе кинулись вон из церкви, скорее к своим коням, и в паническом беспорядке поскакали на площадь, где меж тем спокойно стояло остальное воинство, раздавались виваты и пылали дела волостного правления.
Переполох пошел ужасный. Увидя сотоварищей, сломя голову скачущих от церкви с криками: "Москале! Ганецкий!" остальные взводы обоих «шквадронов» поддались точно такой же панике. Кто-то из шляхтичей догадался дать знать пану Копцу, находившемуся еще в костеле. Но пан довудца, где бы наперед разузнать основательно в чем дело, да восстановить хоть какой-нибудь порядок, опрометью вскочил скорее в седло и задал такого «драпака», что далеко опередил всю банду, благодаря прытким и здоровым ногам своей лошади.
Не ранее как уже под самым лесом пришел он в себя и поинтересовался расследовать, с чего весь сыр-бор загорелся? Где эти москали и страшный Ганецкий? Откуда они показались? Кто и когда их видел, в какой стороне и далеко ли? Кто дал знать о них? Или разве прискакал кто-нибудь с пикетов? Оказалось, что никто ничего не знает и не понимает, никто ничего не видел, и с пикетов люди не приезжали, а просто крикнул один только жид какой-то.
Копец ввел свою банду в опушку леса и, велев одному надежному человеку переодеться в крестьянское платье, послал его в Червлены проведать о положении дела, да кроме того, направил два разъезда обозреть местность около местечка и высмотреть, что делают покинутые пикеты. Через час разъезды вернулись и донесли, что люди на сторожевых постах стоят себе самым спокойным образом, а еще несколько времени спустя вернулся и переодетый посланец. Из его рассказа оказалось, что в местечке болтают, будто никаких москалей и духу близко не пахнет, а всю штуку удрал еврей Зильберович, который, проведав, что уланы пошли в церковь вешать священника, вздумал спасти его от петли, так как вероятно имеет с ним какие-то дела и денежные расчеты.
Краска стыда и негодования покрыла и без того уже багровое лицо пана Конца. Он выругался энергичнейшим образом и, решив, что надо немедленно же и во что бы ни стало наказать изменников, рысью повел свою кавалерию обратно в Червлены.
Базар был в полном разгаре, и народ, толкуя о сегодняшнем происшествии, большими кучами толпился на площади, когда в местечке снова показались повстанские «шквадроны», уже без трубных звуков и безо всякого торжества, но зато исполненные желанием отомстить за свое посрамление. Трусоватость защитников ойчизны сказалась слишком резко, явно и всенародно, ничтожность причины, возбудившей их панику, обнаружилась слишком скоро, и весь фарс торжественного вступления разыгрался так жалко и смешно, что уязвленное самолюбие вояк не могло не вопиять о восстановлении своего достоинства, хотя бы для этого пришлось прибегнуть к крови и пожару. Все вояки чувствовали, что повстанский авторитет их может быть спасен только в том случае, если им удастся нагнать на народ жестокого страху. Вступив на рысях в местечко, они тотчас же заняли все выезды и тропинки, с целью не выпустить из Червлен ни единого человека; затем окружили дом отца Сильвестра и, арестовав на площади волостного старшину, приказали ему, под страхом смертной казни, сию же минуту указать еврея Зильберовича и тех трех крестьян, что были захвачены на варте и упущены из плена "при отступлении".
Перепуганный старшина, к груди которого была приставлена пара пистолетов, беспрекословно исполнил волю повстанского полковника, и через десять минут перед рядами польской конницы уже стояли, связанные по рукам, отец Сильвестр, еврей Зильберович и трое стражников.
Народ снова обступил повстанцев и смутно, в ожидании чего-то страшного, стоял, обнажив свои головы.
На площадь вынесли откуда-то стол и несколько стульев.
Ксендз Игнацы взобрался на этот стол и оповестил народу, что желает говорить проповедь. Часть повстанских уланов рассеялась между массой народа и, приняв на себя полицейские обязанности, кулаком и словом старалась восстановить достодолжную тишину и внимание.
— Во имя Ойца, Сына и Духа Свянтего, — начал Игнацы, набожно осеняя себя католическим крестным знамением. — Муи коханы браця и сиостры о Христусе! Вы в глупой вашей простоте верите царским указам о воле, но вы не знаете, что это за воля. Вот, слушайте, я прочитаю вам подлинный царский манифест о секретной воле, тогда вы узнаете, что оно такое. Внимайте, братия! Вот что гласит манифест московский.
И, развернув печатный лист, ксендз Игнацы начал читать громко и явственно:
"Объявляю всенародно, что воля есть Цара истребить всех католиков, зачиная от господ, потом дворан, всю шляхту, а кончить на крестьянах; за то вся их земля и все имущество будут принадлежать к тем, которые заострут ножи, косы и топоры. Осмеляйте людей на резь, все за дело возьмитесь, будете богаты: Цар в благодарность зделает вас членами и российскими дворанами; в сем деле будут подтверждать отцы духовные; в том воля Божая! Взывает вас общая русская любовь, наша славная вера и вся благочесть, истребить католиков до единого. А мы с помощью церквы благословляем вас и повелеваем укреплять дух водкой, для истребления слуг дьявольских, очистить свет от противников божых. Бог, церковь, цар повелевает!"[214]
В толпе между католиками пошел смутный говор. Шляхта, искренно или нет, но показывала вид, будто безусловно верит прочтенному манифесту и волновалась негодуя: "москалям велено резать… Теперь всех, всех перережут, камня на камне не оставят, а вы, хлопы глупые, им помогаете!" Но хлопы-католики еще не выказывали никаких признаков волнения; они раздумчиво стояли, не зная верить или нет, и скорее склонялись на сторону недоверия. Зато повстанские уланы принялись сильно агитировать мелкую шляхту. Между тем ксендз Игнацы снова подал знак ко вниманию, и через несколько минут площадь смолкла.
— Вы верно слышали, — начал он, — что теперь установлено правление польское, что это правление польское дает вам справедливую свободу, как у французов, и возвратит еще вашу прежнюю справедливую веру дедов и прадедов. Обманывает вас москаль, толкуя, что эти паны поднялись, чтобы вернуть назад панщизну.[215] Наше дело о справедливой свободе, которой наши отцы и деды издавна ожидали, и которую москаль с кровопийцами вашими задержать хочет. Дело наше — дело такой свободы, которую сам Бог, прийдя на сей свет, желал установить и за которую пролил Свою святую кровь, претерпевая крестные мучения. Миновала уже панщизна, миновала ваша обида, и никакая сила не вернет ее — ни московская, ни чертовская. Теперь-то настало то время, что каждому будет отмерено так, как он сам себе намерит. Пан будет злой — пана повесим как собаку, хлоп будет злой — и хлопа повесим, а дворы их и села сожгутся, и будет справедливая свобода, ибо того сам Бог желает и Пречистая Богородица. Чиншов, оброку и податей в казну московскую не платить, а платить только казне польской, так как вы сами принадлежите правлению польскому. Ополчений и караулов по селам чтобы не было! А если поймают кого на варте или из ополчения, то повесят — не теперь, так после. За вашу свободу проливают кровь справедливые люди, а вы, как те Каины и Искариоты, добрых братий предаете врагам вашим! Правление польское спрашивает у вас, как вы смели помогать москалю в нечистом деле? Где был у вас ум, где была у вас правда? Подумали ль вы о страшном суде Божием? Вы скажете, что делали поневоле, но мы люди свободные, и нет у нас неволи, а кто из вас хочет московской воли, тому мы пропишем виселицу.[216]
Пока ксендз Игнацы с высоты стола проповедывал народу, пан Копец, присев к тому же столу, строчил краткий рапорт графу Маржецкому о своих подвигах и деяниях.
"Сего числа утром, писал он, я торжественно вступил было в местечко Червлены, Гродненского воеводства; от имени народного правления низложил и уничтожил московское владычество; а на его место возвел польское народное правление в лице обывателя Антония Юцевича, коего обязанность состоит в представительстве народной гражданской власти, пока не будет прочно введено постоянное правление.[217]
"Изменники народному делу будут немедленно же подвергнуты мною заслуженной каре, о чем вашему превосходительству донести честь имею".
Капитан Сыч, вслед за подписью Копца, скрепил это донесение и своим рукоприкладством, в качестве правящего должность адъютанта, а затем оно тотчас же было отправлено с нарочным в стан к графу Маржецкому.
— Теперь же, о братия! — вещал между тем ксендз Игнацы, — да познает всяк из вас милость польского правления, которую оно оказывает вам, присоединяя вас к числу своих верноподданных, и да увидит всяк его силу, дабы на будущее время вы себе крепко намотали на ус, что ржонд народовый не шутит с изменниками отчизны. Вот, перед вами нечестивый служитель алтаря, — указал он на связанного отца Сильвестра, — священник, который, вместо внушения о послушании и любви к законному вашему правительству научал вас изменять делу польской родины и помогать Богом проклятому московскому наезду, был «шпегом» этого наезда, возмущал вас против кротких и добрых ваших помещиков, коих вся вина только в том, что они суть добрые патриоты, учил вас верить лживой воле царской и не верить справедливой свободе польской. Преступления эти многи и обильны и вопиют на небо! Вот перед вами другая собака, — указал он на еврея Зильберовича, — жид, недостойный называться братом-поляком Моисеева закона, жид, который осмелился смутить сегодня ложным извещением ваше доблестное воинство народовое! Вот, наконец, эти три гнусные хлопа, которые, забывая Бога и совесть, забыв долг истинных сынов отчизны, стали на стражу против нас, своих кровных братии и намеревались известить москалей о нашем благодатном для вас прибытии. Но ни одно из этих намерений не удалось сим гнусным людям. Да познаете в этом, о братия, перст божий, сохраняющий нас на всех путях наших, да не преткнем ногу нашу о камень, но да поборем льва и змея, василиска и скорпия! Вы же, недостойные, идите во ад к отцу вашему дьяволу, принять достойную награду за ваше преступление! Да спалить огонь жилища ваши и да будут имена ваши анафема-прокляты ныне, и присно, и на веки веков! Amen!
Ксендз Игнацы слез со стола, а пан Копец вскочил на подведенного ему коня и, высоко держа над головой конфедератку, провозгласил громко над толпой:
— Объявляю всем друзьям и недругам, что отныне московское правительство в Червленах и на всей окрестной земле мною низложено навсегда и возведен единый и вечный, законный наш польский ржонд народовый! Vivat! Нех жие Польска!
Шляхта и уланы, махая шапками, восторженно подхватили эти виваты и восклицания.
Крестьяне же, по большей части, безмолвствовали. Они были смущены и напуганы появлением вооруженной шайки, ибо по опыту уже знали, что защитники отечества добром не уходят ниоткуда и что расправа у них бывает коротка и беспощадна.
Между тем, пан Копец втайне сообразил себе, что хотя изменников и необходимо надо повесить, но черт возьми, если неравно попадешься как-нибудь потом в лапы к москалям, да если они проведают, что казнь-то совершена им, паном Концом? — "Ведь уж тогда никакой пощады не жди: и самого наверное вздернут". Поэтому пан полковник сообразил, что гораздо благоразумнее будет, если он увильнет от видимой инициативы в этом деле, немножко стушуется, отойдет на второй план, а предоставит первые и наиболее видные, активные роли капитану Сычу и ксендзу Игнацему. Капитан Сыч весьма охотно принял его предложение распоряжаться казнью и с видимым удовольствием принялся устраивать "смертный кортеж", затеяв обставить его как можно торжественнее. Он выстроил оба эскадрона шпалерой от площади до ограды православной церкви, окружил конвоем осужденных, впереди шествия пустил трубачей, приказав играть им, что сами знают, — "абы цось погржебовего",[218] и те принялись усердно издавать какие-то нестройные, дикие звуки, раздиравшие и душу, и ухо; а в замок шествия пан Сыч отрядил особый взвод "несмерцельн и кув" в том предположении, что их "трупьи гловы", белые кресты и черные с белым флюгера будут как нельзя более соответствовать общему мрачному впечатлению. Присущая польскому характеру страсть к театральничанью, к позировке, к громким словам, к мистическим и романтическим эффектам, даже и в данном случае ухитрилась найти себе повод к особому «торжеству», в котором вдоволь можно было порисоваться перед толпой и особенно перед женщинами, в роли "грозного меча правосудия".
В таком порядке "смертный кортеж", под предводительством Сыча, медленно двинулся к церковной ограде, где на перекладине ворот уже приготовлены были две петли.
Отца Сильвестра и еврея Зильберовича подвели под виселицу.
Но пан Сыч не ограничился еще этим эффектом! Для пущего назидания и устрашения толпы, он приказал, чтобы на место казни были приведены семейства осужденных и заставил их смотреть, как будут вешать. Жена и дети Зильберовича истерически вопили, рыдали и бились в толпе своих соплеменников, так что несколько дюжих повстанцев едва могли удержать их. Но когда привели мертвенно-бледную жену отца Сильвестра и поставили ее в трех шагах от мужа, она уже не рвалась и не вопила, как давеча в церкви. В лице этой женщины царило, если можно так выразиться, какое-то спокойствие ужаса, нечто высшее, чем обыкновенный страх или отчаяние, словно бы она вполне сознавала какая это минута. Несчастная сделала было шаг к мужу, но ее не допустили.
— Прощай! — тихо кивнул ей головою священник, и чтобы ободрить ее, хотел было улыбнуться, но улыбки не вышло, одна только конвульсивная судорога, вместо нее, покривила его посинелые губы.
И он видел, как жена его опустилась на колени, как устремила взоры к небу, на церковный крест, и, осеняя себя его знамением, стала шептать какую-то молитву.
Повстанцы, исполнявшие роли палачей, накинули на осужденных петли. Еврей был уже без чувств, в бессознательном состоянии, так что его пришлось поддерживать на ногах, как куклу, но отец Сильвестр стоял, по-видимому, спокойно и твердо.
— Господи! в руци Твои предаю дух мой! — прошептал он, вскинув к небу взор, как вдруг, в это самое мгновенье гицеля крепко дернули веревки — и две страшные фигуры закачались в воздухе.
Глухой стон ужаса пронесся в дрогнувшем народе, а коленопреклоненная женщина все еще глядела на небо и молилась.
В это время, в нескольких концах местечка, взвились к облакам клубы черного дыма — и народ с отчаянными криками: "Пожар!.. Горим!" кинулся в разные стороны. — Это ксендз Игнацы приказал своим приспешникам поджечь дома осужденных «здрайцов», в числе которых были и три хаты пойманных сельских стражников.
Пан Копец собрал людей своих «шквадронов» и повел их из местечка. За околицей, в том самом месте, где был взят крестьянский пикет, капитан Сыч приказал повесить на ближайшей сосне и трех несчастных хлопов, захваченных "на варте".
Повстанская кавалерия не успела еще спрятаться в темном Вишовнике, а осторожный и предусмотрительный пан Котырло, тайком, окольными путями пробирался уже в закрытой коляске к местному военному начальнику, со слезным донесением, что нагрянули-де нежданно-негаданно какие-то неизвестные вооруженные люди, повесили несколько человек, зажгли несколько строений и скрылись неведомо куда, а он-де и сам едва укрылся от смертной опасности и разорения, и теперь "как наиверно-преданьный своему Цару и ойтечеству" спешит заявить обо всем законной власти, чтобы не было на него потом каких-либо подозрений и нарекания. При этом физиономия Св. Бонифация была уже заранее рассчитана, обдумана и устроена себе благонамеренным паном Котырло.