Граф Маржецкий, получив донесение Копца, принял его с таким восторгом, как словно то была весть о великой победе или о вооруженном занятии целого края. Копия с этого донесения тотчас же была послана в Центральный Комитет, с просьбой немедленно напечатать ее в "Вядомосцях з поля битвы"[219] и если возможно, то опубликовать и в заграничной прессе. Вместе с этим, граф отправил нарочного и к Цезарине с письмом, в котором напоминал о ее обещании посетить его лагерь, где он готовит целый праздник для приема столь дорогой гостьи, тем более, что "всей его армии пламенно желалось бы отпраздновать в ее присутствии первой успех своего оружия в Червленах. Цезарине и самой хотелось прокатиться "до обозу", взглянуть на поэтическую обстановку лесной жизни "польских героев", устроить там веселую «кальвакаду», проездиться верхом и вообще весело провести день, столь оригинальный и исключительный, какой навряд ли выдастся вторично в жизни. Какая же польская женщина отказалась бы в то время от удовольствия похвалиться при случае пред приятельницами, что и она тоже была в лесу, в военном стане? А тут еще для нее, для нее одной готовят целый праздник, весь корпус жаждет ее видеть, и вдобавок, граф Маржецкий уверяет, что дорога вполне доступна, легка, непродолжительна и совершенно безопасна. Впрочем, последнее обстоятельство было безразлично для Цезарины: ее не пугала опасность, — напротив, пылкой и впечатлительной душе ее даже хотелось порою риска и опасности, которые разнообразили бы монотонность ее сельского уединения. Ей очень хотелось бы увидеть настоящий бой, присутствовать на самом месте сражения, испытать что за чувства, что за впечатления волнуют в это время человеческую душу, увлечь других к героизму и самой увлечься, тем более, что это все казалось ей так весело, так ярко и поэтично!.. А кроме того, хотелось еще увидеть и своего статного красавца Жозефа, который должен быть так дивно хорош на породистом коне, с ее знаменем в руках, пред эскадронами польской кавалерии… Одним словом, мысль об этой поездке вполне улыбалась графине Цезарине; она обещала приехать непременно, во что бы то ни стало, обдумала весь костюм и даже заблаговременно отправила в лагерь дамское седло и своего кровного, светло-серого Баязета, с Сангушковского завода.

В лагере меж тем шли усиленные приготовления к приезду и встрече графини. Ксендз Игнацы весь ушел в соображения по части кулинарного искусства, вин и напитков, хлопотал, суетился, наблюдал за поварами, приказывал огородить елками, в виде беседки, известное пространство лесной лужайки, где должен будет поместиться обеденный стол; Поль Секерко устраивал иллюминацию к вечеру и сам клеил бумажные фонарики; Маржецкий снаряжал почетный караул для графини и обдумывал церемониал встречи; благополучно возвратившийся Копец учил церемониальному маршу свою кавалерию; тиральеры готовили холостые патроны для залпов во время обеденных тостов, чистили и исправляли перепачканные свои мундиры; чехи разучивали какой-то новый полонез, и одни лишь героини были не совсем-то довольны, так как Маржецкий приказал Копцу убрать их куда-нибудь на время посещения Цезарины, так, чтобы и голоса их не было слышно, да и физиономии не выставлялись бы. Не был доволен еще и Бейгуш, не принимавший никакого участия во всех этих приготовлениях; но зато он позаботился усилить на всякий случай сторожевые посты, направить по разным направлениям особые разъезды и приказал им глядеть как можно зорче и слушать как можно чутче. Его давило и грызло словно бы какое предчувствие, что вся эта шумная потеха ясновельможного довудцы и вся эта игра в солдатики не обойдется даром…

Наконец настал и день праздника. Цезарина приехала. Овации, манифестации, встречи, виваты, полонезы, почетный караул и преклонение знамени, и чего-чего тут не было!.. Графиня сияла от восторга, любовалась лесом, любовалась лагерем, косиньерами, кострами и была беззаботно весела, как ребенок. Наряд ее удался как нельзя лучше: белая бархатная конфедератка со страусовым плюмажем, изящный хлыст, перчатки с крагами, венгерские сапожки с золотыми звонкими подковками и фиолетовый атласный кунтуш, весь расшитый серебром, с откидными рукавами или так называемыми «вылетами», надетый поверх бледно-палевого платья-амазонки с роскошным шлейфом — все это было хотя и несколько театрально, но необыкновенно эффектно, красиво, изящно, все так ловко на ней сидело, так удивительно шло к лицу и гармонировало между собою, что и старый ловелас, и юный «хоронжий», красавец Жозеф — оба онемели от восхищения и восторга при первом же взгляде на свою героиню. Да и сама она чувствовала, что очаровательно хороша сегодня.

Граф Сченсный и статный Жозеф не покидали ее ни на минуту, предупреждая малейший взгляд, малейшее желание дорогой гостьи. И ксендз Игнацы, и пан интендант Копец, еще до ее приезда, ради усиленных трудов своих хватившие на радостях "правдзивой старей литевки", оба были теперь в необыкновенно "добрым гуморже" и цвели, как пионы, от вина и удовольствия. Ксендз был особенно в ударе, и потому всевозможные «диктерийки», рифмы, присловия и пословицы в «старожитном» роде и духе лились у него рекою.

Наконец, после объезда лагеря и прогулки на аванпосты, граф Сченсный подал Цезарине руку и, под звуки полонеза, повел ее к обеденному столу, где ксендз Игнацы уже заранее взял на себя роль мажордома, обер-шенка, всеобщего угощателя и увеселителя. И блюды, и застольный порядок, с присовокуплением разных ксендзовских «диктериек» — все это было обещано графине совершенно в "добром, старожитном польском роде", и потому достопочтенный ксендз, в силу старого обычая, не преминул пред обедом прежде всего говорить громко молитву и благословить пития и яства. В разгар повстанского патриотизма у поляков во всем пошла мода на всякую "старожитность".

— Выпьем, шановне[220] панство, для начала по килишку венглювки, а по-другому нашей правдивой литевской старушки! — подняв графин и золотую чарку, возгласил ксендз мажордом, обращаясь к мужчинам.

Выпили, закусили и расселись. Подали бульон из бараньих ножек.

— Выпиймы знув по килишку, жебы бяране ножки не бегалы! — опять возгласил Игнацы с комически-серьезным видом. Это уже у него начинались «диктерийки» и присловья, а потому все мужчины сочли своим долгом рассмеяться и, конечно, выпить. На всякое блюдо и на всякий напиток у ксендза Игнацего непременно была в запасе особая прибаутка, как того требовал "звычай старожитны". Подают, например, зразы с кашей, артистически приготовленные, — ксендз предлагает, чтобы зразы не смешались с кашей, разделить их цитриновой наливкой.

Подают новое блюдо в старопольском порядке.

— Ш-ша, Панове! — расставляя руки, возглашает ксендз все с тем же необычно важным и комически-серьезным видом. — Ш-ша!.. Индык надзеваны яблками и сливками до нас едзе![221]

— Венц, цуж нам робиц: чи уцекать, чи брониць сен'?[222] — с комическим ужасом, в тон ксендзу, восклицает пионовый Копец.

— Э, фэ, Панове!.. Hex уцекаион' москале, — махает ксендз рукою; — а мы, як поржондне людзе, зъемы егомосц, та й запиемы вишнювко, для тэго жебы индык не балботал глупства и жебы была у нас perilitas et orexis.[223]

— От-так! — подхватывает Копец, — от-то есть бардзо добрже, мосци панове! бо поляк здавна сыт не з тэго цо ие, а з тэго цо пие![224]

— Ну, а тэраз, панове, жебы индык не глодны у нас седзял, — предлагает ксендз, — нех пршинесон' нам, и ему мнихув![225]

— Ага, ага! — хлопает в ладоши Копец, — слышалем, же мнихи сон' вельке майстры на куры, индыки и бараны, — то може и нам они цо дорадзон' до стравенья.[226]

— Мнихи, як ми сен'сдае, сон'то людзе и еще Боже слуги, а затым глодным седзец им есть неподобна! — докторально замечает на это ксендз Игнацы. — Подайце ж нам паштэцик, для накармения мнихув! Нех же мнихи знаион', же мы и их не за-поминамы, и одмавяион' за наше гржехи пацюрже![227] — але ж зналем еднего мниха, ктуры пил вино, — замечает Копец, с особенной пристальностью устремляя взгляд на ксендза и приложив к своему носу указательный палец, — так сдае мй сен', же не шкодз и ло бы даць напиць сен', нашим мнихам.[228]

Подобный-то нехитрый жарт в стародавнем вкусе, к общему удовольствию состольников, сопровождал у ксендза Игнацего каждую перемену блюд и напитков. Он уже начал было приговариваться к тому, как после обеда станет почтенное панство подпивать "тэго-овэго, по трошку вшисткего, запалим фаечки и бендзем гадаць баечки",[229] а пан Копец уже задекламировал:

Еще польска не сгиняна,
Кеды мы жиемы,
Еще вудка не сплесняла,
Кеды мы пиемы,

как вдруг, где-то вдалеке раздался выстрел.

— Чу!.. Что такое? что это, Панове? — сторожко подняв палец, в некотором смущении заговорил граф Маржецкий, обводя собеседников пытливыми и встревоженными глазами.

— Выстрел, — ответил ему Бейгуш, который во весь обед не проронил еще ни одного слова.

— Как выстрел!?.. Зачем выстрел?.. Кто смеет стрелять без спросу?

— А хотя бы москали, почем знать?

— О, полноте, что это вы говорите!..

Однако беспокойство сильно-таки заиграло в подвижном лице графа. Он не умел скрывать своих ощущений.

— Не пугайтесь, надо узнать наперед, — холодно успокоил его Бейгуш.

— С чего это вы взяли, что я пугаюсь, черт возьми!? «Пугаюсь» это мне нравится! — бормотал граф, силясь придать себе небрежную улыбку.

Раздался еще один выстрел… другой, третий… еще и еще.

— Милейший майор… Бога ради, что ж это такое однако?

— Перестрелка, ваше превосходительство; разве вы не слышите? — иронически усмехнулся Бейгуш.

— Перестрелка?!.. Зачем? где перестрелка?..

— Судя по звуку, у нас в тылу. Барабанщик!.. Тревогу! — крикнул Бейгуш, вставая из-за стола. — Гей! Коня мне!.. Живее!..

— До брони, панове! до брони! — понеслись по лагерю крики урядников, мешаясь со звуком трубы и рокотом барабана. Вмиг поднялась величайшая сумятица, беготня и бестолочь.

— Гей, живее запрягать экипаж! — крикнул гайдукам своим граф Сченсный.

— Не экипаж запрягать, а седлать коня, ваше превосходительство! — выразительно поправил его Бейгуш, уже занося ногу в стремя.

— Я не для себя… я для графини, — пробормотал покрасневший довудца, которого как школьника поймали на затаенной мысли.

— Графине ехать в ту сторону нельзя: дорога отрезана. Разве вы не слышите, откуда приближаются выстрелы?

— Но… в таком случае, можно в другую сторону?

— Я никуда не поеду, я остаюсь здесь! — решительно объявила Цезарина, с сияющим лицом и пылающим взором, натягивая на руку перчатку.

Вдруг прискакал улан из цепи, вопя что есть мочи: "москале! москале, панове!.. Москале!"

— Я поеду разузнать в чем дело, — сказал Бейгуш Маржецкому, но тот стремительно вдруг кинулся к нему и схватил коня его за повод.

— Не уезжайте, Бога ради! — растерянно бормотал он. — Не уезжайте!.. С кем же я… с кем же войско останется?!

— Войско остается с вами: вы его начальник…

— Нет, Бога ради… Примите уж вы сами начальство… хоть на первое время… Видите, какая каша идет… Надо устроить их… надо вести… Ведите, майор… умоляю вас, ведите! Не стесняйтесь мною… я после, после уж… я потом… Ах, да ведите же, Бога ради!

— Хорошо. Только пустите прежде повод моего коня! — нетерпеливо и досадливо откликнулся Бейгуш и, дав шпоры лошади, поскакал к переполошенному отряду. Там все еще шла сумятица. Лишь немногие из офицеров находились на своих местах, между солдатами, устраивая их во взводы; большинство же кинулось к своим повозкам и лошадям, думая более о том, как бы удрать, нежели о том, чтобы сражаться. Урядники были значительно лучше этих офицеров: они ругались, кричали, дрались кулаками, фухтелями, саблями, но все ж таки старались восстановить хоть какой-нибудь порядок. Пан Копец оказался однако исправнее тиральеров и косиньеров. Несколько лишних стаканов, выпитых за обедом, немного придали ему храбрости и самоуверенной продерзости. Работая, что называется, всеми легкими и нелегкими, он довольно живо успел выстроить свои "несмерцельные шквадроны", пред фронтом которых красовался уже на лихом коне пан хоронжий, с развернутым знаменем Цезарины. Она же, смеясь, как шальной ребенок, легким ударом хлыста подбодрила своего сиятельного кузена, чтобы тот проворнее карабкался на лошадь, и рядом с ним загарцевала сдержанным троттом, подъезжая на своем Баязете к кавалерийскому фронту.

— Иль со щитом, иль на щите! Не правда ли? — бросила она мимолетное слово, проезжая мимо красавца Жозефа.

Тот молча кивнул ей головою.

— Э, я вижу, один только Бейгуш молодец между вами, — засмеялась графиня, — с ним весело и любо! Ей-Богу!.. Посмотрите, как он живо устроил и косиньеров, и стрелков, а вы-то!..

Эти слова заставили Жозефа встрепенуться и построже заглянуть в свою помутившуюся душу. Меж тем все уже было готово, и Бейгуш, не адресуясь более ни с чем к графу Маржецкому, как полный и самостоятельный начальник, сам двинул отряд на позицию.

Выстрелы слышались все ближе и ближе, огонь становился сильнее и чаще, — но с кем же это там дерутся москали? Что за отряд и кто его довудца?