Под утро Василию Свитке спалось плохо. Он часто пробуждался, боясь не проспать нужного ему часа. В окнах только еще брезжился серый полусумрак рассвета. "Нет, еще рано", думал себе Свитка и поворачивался на другой бок, и снова засыпал тревожным и как бы бдительным сном, чтобы через какие-нибудь полчаса снова на одну секунду проснуться. Наконец, в половине восьмого он совсем уже пробудился, взглянул на часы и тихо, осторожно стал одеваться, боясь не потревожить сладкий утренний сон своего усталого с дороги товарища. Свитка располагал вернуться в общий их нумер часам к одиннадцати и рассчитывал, что таким образом он еще захватит Хвалынцева дома; но обстоятельства выдались совсем вопреки последнему предположению, что и послужило начальной и невольной причиной всех мелочных передряг, которые в течение гродненского дня довелось переиспытать Константину и которые уже достаточно известны читателю.

Одевшись и выйдя тихо из комнаты, Свитка умылся уже в коридоре и спешно сбежал вниз по лестнице. Быстрым и легким шагом, весело напевая себе что-то под нос и улыбаясь широкой, светлой улыбкой, он шел по улице и вскоре, мимо большого деревянного креста, поднялся на парапет, застроенный плохенькими жидовскими домишками и ведущий в ограду Бернардынского монастыря. Это был час, когда в монастырском костеле совершается ранняя «мша». Он вошел в храм, под громадными и высокими сводами которого его обдало сыроватым холодом. Там было совсем почти пусто. Прекрасный орган тихо играл в вышине какую-то тихую и сладостную мелодию. Ксендз в простом облачении тихо совершал евхаристию. Две-три коленопреклоненные, черные фигуры женщин виднелись у боковых алтарей, а одна, склонившись к решетке древнего дубового конфессионала, украшенного изящной резьбой, горячо и грустно шептала свою исповедь. Два-три нищих старика ежились и горбились у входных «кршстелениц» и вполголоса бормотали какие-то молитвы, медленно ударяя себя в грудь озябшими кулаками. Медленные шаги Василия Свитки гулко раздались под чуткими сводами. Он искал кого-то глазами и шел налево к одному из боковых алтарей, как бы уже к заранее известному, условному месту. Пройдя еще несколько шагов, он вздрогнул и, сдерживая закушенной губой лукаво-радостную светлую улыбку, затаился у одной из массивных колонн и ждал, и трепетал внутренним легким трепетом, и глядел неотводным взором…

Перед ним в пяти шагах, спиной к нему, стояла коленопреклоненная женщина. Густая, темно-каштановая коса ее, небрежно свернутая и упрятанная под тонкую сетку, выбивалась из-под белой кокетливой конфедератки и тяжело падала на спину, несколько ниже прекрасно очерченного изгиба молодой белой шеи. Женщина эта, уронив на колени сложенные руки и прислонясь головкой к балюстраде алтаря, задумчиво остановила взор свой на изваянии какого-то святого и, казалось, отдыхала после горячей молитвы в каком-то благоговейном полузабытьи, под обаянием тихих аккордов той сладостной мелодии, что звучала и зыбко струилась по храму с высоты хор.

— Магдалина… совсем Магдалина у подножья креста! — восторженно шептал Свитка, пожирая жадно-блестящими глазами стройно склоненную фигуру этой женщины. Ему и хотелось бы, чтобы она обернулась и вдруг нечаянно увидела его, а вместе с тем и не хотелось, потому что хотелось еще и еще глядеть, затаясь трепетно в своем чувстве и все бы любоваться на этот стройный очерк…

Но вдруг, вероятно каким-то инстинктом почуяв устремленный на себя сзади взгляд, она, восклонясь от балюстрады, оглянулась и даже вздрогнула вся, отшатнувшись назад с широко раскрытыми, радостно изумленными глазами.

Еще мгновение — и она, легче и гибче молодой серны, была уже подле него.

— Константы!..[124] милый!.. восторженно шептала она, сжимая его руки в своих маленьких, изящно-длинных ручках и, точно так же как и он, пожирая радостным взором все лицо его. — Константы!.. да неужто это ты!.. здесь! Да как же?.. когда?.. каким образом?..

— Здравствуй… здравствуй, моя прелесть! — шептал он ей в ответ, чувствуя, как все усиливается в нем внутренняя дрожь радостного волнения. — Я знал, я чувствовал, что найду тебя здесь… на обычном месте… ведь это же твой час… а ты, моя радость, ты — ведь я знаю! — ты постоянна в своих привычках и симпатиях… Ну, здравствуй же!.. здравствуй!.. Боже мой, так и хочется поцеловать ее!.. Так и зацеловал бы всю!..

— Тсс!.. — внимательно и быстро озираясь по сторонам, приложила она пальчик к смеющимся губкам. — Постой, погоди!.. Ах какой ты!.. Не здесь… успеешь еще…

— Знаю, что успею, да ждать-то нет терпения!..

— Ага!.. терпения нет! а зачем так долго не ехал?.. Твоя бедная Ванда просто изныла вся!.. Зачем не ехал? зачем мучил меня? так мучься сам же теперь!.. Даже и не писал сколько времени… Ы! противный! гадкий!.. Пошел!.. не люблю! терпеть не могу! вот же тебе!

А между тем глаза говорили совсем другое, и тонкие пальчики в лайковой черной перчатке все так же нервно и крепко сжимали его руки.

— Ну, пойдем… — мотнув головкой к выходу, шепнула она и, в последний раз преклонив перед алтарем колени да перекрестясь как истая католичка, она быстро и весело, какою-то радостно порхающей, легкой походкой пошла на несколько шагов впереди своего друга и, проходя мимо немногих прихожан, нарочно, но неудачно старалась все придать своему лицу серьезное и даже строгое выражение, и все это затем, чтобы те не подумали про себя, будто это она обрадовалась так и бежит из костела на свидание с молодым человеком.

Выйдя из храма, она было направилась прямой дорогой, но он круто повернул тотчас же вправо.

— Куда же ты? — подняла она изумленные глазки.

— Иди, моя радость! Не спрашивай!

— Да куда же?

— Ах, да иди уж!

Она только пожала плечами и, как-то по-птичьи, осторожно переступая своими ножонками, изящно обутыми в высокие венгерские сапожки на кривых высоких каблучках, с лукавой усмешкой качая головой, пошла за своим другом.

Он вел ее вдоль костельной стены на пустынный монастырский двор, в заросший кустами палисадник, туда где за задним фасом костела возвышались стройные тополи, длинные тени которых причудливо бежали косяками вверх по белой стене, ярко залитой холодным солнечным блеском.

Здесь он остановился, прислонясь к углу, между стеной и выступом контрафорса, и зорко прислушиваясь, огляделся вокруг себя. Она, став напротив его, выжидательно глядела ва него пытающими глазами.

Все было тихо и глухо. На дворе ни души. Из костела слабо доносятся звуки органа, да воробьи трещат в тополевых прутьях, весело разыгравшись на солнышке.

— Ну, ступай сюда… ближе… ближе, голубка моя!.. Ну, давай же теперь губки свои! Наконец-то!..

— Господи! только за тем-то?! — смеясь, прошептала она и в то ж мгновение невольно потянулась к нему, привлеченная объятием рук, сильно и страстно обхвативших весь ее гибкий стан.

Свитка в каком-то забытьи восторга покрывал бесчисленными поцелуями ее губы, глазки, щеки, все румяно-похолодевшее лицо ее, обвеянное этим легким, приятным на ощущение холодком свежего утреннего воздуха.

— Ну, будет!.. будет!.. довольно! — стонущим шепотом говорила она из-под его поцелуев. — Тсс!.. Идут… ей-Богу, идут… идет кто-то… ах, да оставь же!

И она с силой вырвалась из его ошалелых объятий.

— Ну, что это право! — тоном шутливого неудовольствия говорила она, оправляя свою прическу, платье и шапочку. — Стыда нет у сорванца!.. Ведь грех-то какой!.. У самого костела!.. Нашел место хорошее… вот теперь по вашей милости и ступай завтра на исповедь, и кайся у конфессионала! Очень приятно!.. Что я ксендзу теперь говорить-то буду!

— Так и скажи, что со мной целовалась, — смеялся Свитка. — По крайней мере, хоть позавидует.

— Ну, теперь куда же?.. Конечно, к нам надеюсь? — спросила она, совершенно уж оправясь.

— Нечего и спрашивать! Разумеется к вам.

— "Разумеется! разумеется!" — передразнила она его с уморительной гримасой, — а как по четыре месяца ни строчки не отвечать на письма, так это тоже "разумеется"?.. Стоило бы тебя за это… знаешь ли?.. Ну, да уж хорошо же! Теперь я тебя не выпущу!.. Пойдем блазень противный!

И подхватив его под руку, она весело пошла со двора своей легкой, несколько раскачивающейся походкой.

Спустясь под руку с Мостовой, они направились по Подольной улице к той высокой арке, по которой пролетают гремя и клубясь поезда железной дороги и которая пересекает эту скромную и тихую гродненскую улицу на половине ее протяжения, предшествуя тому громадному длинному мосту, что необыкновенно смело, легко и грациозно переброшен на значительной высоте через Неман, покоясь над ним на четырех высоких и стройных колоннах, по две в ряд, что придает этому мосту вместе с дальними перспективами крутых лесистых берегов и с древним городом, раскинувшимся уступами по горе со своими башнями и колокольнями и высокими острыми кровлями, красоту, действительно замечательную, особенно если взглянуть на всю эту картину с середины реки, с другой: городского моста.

— Ну, рассказывай, что брат, что матушка? — пытал свою подругу Свитка.

— Да что рассказывать! Увидишь!.. Матушка совсем почти ослепла, — говорила она. — Все спиритизмом занимается, духов каких-то будто чует, все допытывается у них про дело наше, про Польшу, а если не это, то либо все молится, либо ворчит на сестренку да на братишку на малого. Впрочем, я ее нынче в руках немного держу, чтобы на меня по крайней мере не ворчала.

— Ну, и что же духи ей рассказывают? — иронически спросил Свитка.

— Да ты чего? — строго посмотрела на него панна Ванда. — Почем мы знаем, может и правда… нынче у нас многие этим занимаются… Стало быть, есть же что-нибудь.

— Брата найду ли я дома? — серьезно, помолчав немного, спросил Свитка. — Мне нужно о многом и об очень важном переговорить с ним.

— Увидишь, как вернется… Теперь он в должности.

— А что, как сборы?.. На какую сумму теперь?

— Ну-с, а как ваша милость изволит думать? — бойко поддразнила его Ванда.

— Да почем я знаю! — пожал он плечами.

— А ты догадайся!

— Не мастер на отгадки.

— А я не скажу! Догадайся, коли можешь!

— Скажешь, мой друг, как представлю тебе номинацию.[125]

— Так не скажу же вот!

— Ну, полно! Говори, в самом деле! Ведь это вещь серьезная.

— Пятнадцать тысяч злотых! — помолчав немного, с торжествующим и полновесным видом объявила Ванда. — Пятнадцать тысяч, моя гадкая прелесть!.. И это с одних только обывательских сборов за последние два месяца! Каково?

— Н-недурно? — процедил сквозь зубы Свитка, — но надобно бы больше…

— С одного-то Гродна?

— Город не маленький.

— Да, но тут я не считаю эти аристократические костельные кружечные сборы да складки помещиков; до меня это не касается, а от наших собственно побурцов податковых[126] — это, как хочешь, отлично.

— Отчеты еще не представлены? — после нового раздумчивого молчания, озабоченно и серьезно спросил Свитка.

— У брата все в порядке, все приготовлено… Можно сдать хоть сегодня.

— Деньги у тебя еще?

— По обыкновению, в моей шкатулке.

— Ты… вот что… замялся несколько Свитка. — Ты мне выдай пять тысяч… мне нужно.

— Дашь квитанцию, выдам, — подумав, согласилась Ванда.

Свитка помолчал и слегка поморщился.

— А ты без квитанции… — улыбнулся он как-то деликатно и робко.

— А ты стоишь того? — укорливо стала она выговаривать.

— Стою, голубка! ей-Богу стою!.. Денег у меня совсем мало остается.

— Константы! ведь это же не мои… Подумай! — серьезно предупредила она.

— Ах, Боже мой, знаю, что народовы!.. Что за напоминание?!

— Он же еще и сердится!.. Это мне нравится! — подтрунивая над ним, рассмеялась Ванда. — А ну, покажите, покажите вашу надутую мордочку!

— Ах, Ванда! право мне не до шуток! — досадливо чмокнул он губами. — Ты добрая девушка, ты должна понять это!.. Кому же тебе и дать, как не мне?!

— Послушай!.. бессовестный ты! — укорила она, приостановясь на минутку и заглянув ему в глаза. — "Кому же как не мне"!.. Да уж если я тебе себя отдала, если я себя не пожалела, так что говорить о деньгах!.. Но… ведь не мои, говорю тебе! Ксендз Эйсмонт на днях встретился с братом, так и то уж напоминал, что пора бы, мол, сдать к нему в общую кассу…

— К черту всех этих ксендзов Эйсмонтов! — вспылил Свитка. — Очень нужно сдавать ему!.. Единство кассы, подумаешь, выдумали!.. Нет, господа, погодите, дайте маленький срок, я все это уничтожу и в бараний рог согну всех этих непрошеных контролеров!.. Ксендз Эйсмонт!.. А кто этого ксендза уполномочивал?

— Как кто?!.. Он же ведь выбран был, — возразила Ванда.

— Вот я его выберу, дай только в Вильну добраться!.. — грозил вспыльчивый Свитка. — Очень нужно в одних руках такие громадные суммы оставлять; а он возьмет да потихоньку и удерет с денежками за границу. Вот ты и ищи его там и взыскивай фундуш народовый, а он тебе фигу покажет!.. Не отдавать ему денег!.. Слышишь ли? Не сметь отдавать больше, и кончено!

— Если бы моя власть, Константы… — заговорила было девушка, но Свитка круто перебил ее.

— Не твоя власть, а моя!.. Я знаю, что говорю и что делаю!.. Я говорю тебе, — продолжал он через минуту, уже успокоясь, — я говорю тебе, дай только мне до Вильны добраться, и я устрою, что «выдзял»[127] тотчас же вышлет полную номинацию на твое имя. Тогда не ксендз Эйсмонт, а ты у меня будешь главной казначейшей. Нам еще, Ванда, нужны, очень нужны будут деньги, — внушительно и веско добавил он. — Погоди, вот я переговорю с тобой и с братом, так ты сама увидишь и согласишься… Нам надо, Ванда, как можно крепче сплотить и расширить свою собственную партию… У меня уже есть план… хороший, выработанный план!.. И люди найдутся!.. Так что же, моя прелесть, даешь что ли мне пять тысяч? — заключил он нежно-ласковым, заигрывающим тоном.

Девушка помолчала и поглядела на него пристально и нежно.

— Разве твоя Ванда может отказать тебе в чем-либо? — улыбнулась она своей светлой улыбкой.

— Молодец девочка!.. Люблю! — воскликнул Свитка, крепко сжав под своим локтем ее руку. — Не будь здесь народу на улице, так бы и расцеловал тебя за это!

— А без того и не подумал бы? — лукаво усмехнулась она.

— Я-то?.. А вот погоди, дай время, лишь одну минутку удобную: я тебе напомню старину!.. Твой Константы — твой по-прежнему! Твой безраздельно! — проговорил он со страстным увлечением, судорожно сжимая ее ручонку, которая грациозно покоилась у него под рукой.

В это время они приблизились к воротам, прорезанным в высоком деревянном заборе, и вошли в калитку.

В глубине поросшего травой двора стоял старенький покривившийся от времени, но чистенько выбеленный деревянный домишко с гонтовой кровлей, с крытым, выдающимся на столбиках крылечком посередине переднего фасада и с небольшим садиком позади, который спускался почти к самому Неману.

Этот домишко принадлежал матери панны Ванды, вдове надворного советника Влодко, который во время оно занимал недурненькое местечко в губернской иерархии, и плодом этого местечка — впрочем, плодом весьма скромным — оказался у него домишко на Подольной улице, где теперь помещалась его вдова, старая пани Влодкова, с дочерью панной Влодкувной и сыном Юзефом, которого еще покойный отец успел довольно выгодно пристроить на коронную службу. Остальные дети пани Влодковой, дочка Анця и сын Стасик, как малолетки, в особенный расчет еще не принимались.

Панна Ванда вошла сама и ввела с собою в этот домик своего гостя, как полная и самовластная хозяйка. Анця с визгом, вприпрыжку бросилась к ней навстречу со своими подстриженными волосами, угловатыми плечиками, красными, худощаво-длинными ручонками и гусиными плоскими ногами, Анця вступала в ту пору, когда девочки физически «тянутся» вверх и потому становятся некрасивы.

Стасик, мальчонка лет десяти, не ходящий в гимназию гимназист, как до сестрина прихода, так и теперь продолжал с увлечением заниматься своим делом: повесив на стену портрет князя Паскевича-Варшавского, он усердно расстреливая его острой деревянной стрелкой из самодельного самострела — и портрет весь был истыкан и изъязвлен до того, что на нем уже просто места живого не оставалось.

— А, старый приятель! — воскликнул Свитка, входя в маленькую, скромно убранную зальцу. — Чем это заниматься изволишь? А?

— Графа Паскевича расстреливаю, — бойко отвечал мальчонка. — Я уж много москевских генералов перестрелял.

— Молодец, брацишку! Практикуйся, — потрепав его по плечу и щеке похвалил Свитка. — Практикуйся. Это пригодится. А за каждого забитого москаля семьдесят три греха тебе простится.

— Э! Я один их две дюжины положу. Четырех застрелю, шестерых заколю пикой, шестерых штыком проткну, а остальным всем саблею головы прочь, — похвалялся бойкий мальчонка.

— А латинскую грамматику учишь?.. Ну-тка, просклоняй мне mensa.[128]

- Какая там mensa, — махнул тот рукой. — Теперь у нас никто ничего не учит… И в гимназию больше не ходим… Хорошо так! Славно!..

— Ну, а матулька где?

— А там, — кивнул мальчонка на запертую дверь. — Богу все молится. Ну, граф Паскевич, теперь я тебе в нос! — снова обратился он к прерванному на минуту занятию, и стал очень старательно прицеливаться в нос ненавистного покорителя Варшавы.

— Пойдем ко мне, — мимоходом кивнула Свитке панна Ванда, успевшая уже скинуть свою шубку, и провела его в свою комнатку, затворив за собою двери.

— Ну, теперь ты мой!.. Совсем мой, — говорила она, сама вдруг первая кинувшись ему на шею, но через минуту по прошествии этого внезапного порыва, она уже спокойно сидела перед зеркалом туалетного столика и высвободив из-под сетки свою волнистую косу, мягко и плавно стала проводить по ней черепаховым гребнем, и когда расчесала наконец вполне, то закинула ее всю одним размашистым движением за спину, следуя общепольской моде того времени, когда расчесанная и распущенная коса служила вместе с жалобой видимым символом глубокой скорби по отчизне.

Эта маленькая комнатка, убранная чрезвычайно просто, казалась очень мила, если не брать в расчет ее юбок и прочего. Ситцевые занавески и зелень на окнах; на стенах несколько картинок в «бордюрных» рамочках под стеклом, изображавших какие-то римские да константинопольские виды и несколько военных подвигов Наполеона I; как те, так и другие были отчетливо гравированы на стали и очевидно заимствованы из каких-то изданий. Затем фотографические карточки в рамочках, из которых выглядывали физиономии разных родных и знакомых, и между прочим физиономия красивого ксендза и Василия Свитки, в чамарке и конфедератке, молодецки заломленной набекрень. В переднем углу, где висел образ Остробрамской мадонны, был прилажен столик, покрытый белою вязаною салфеткою, и на нем устроен маленький «олтаржик»: металлическое Распятие, перед ним Библия и молитвенник, а по бокам два «вазончика» с искусственными цветами. Над «олтаржиком» в углу красовался целый ряд миниатюрных раскрашенных гравюр в рамочках, все с католическими священными сюжетами, и разрисованные молитвы "до найсвентшей панны Марии" и "до сердца Иезусовего". А с другой стороны, у стены, завешанной бархатным ковром или, как называют здесь, «дываном», стояла девическая кровать панны Ванды, за которой далее на стене висели ничем не прикрытые плоенные чистые и грязные юбки, кофты и капоты. У окна стоял письменный (он же и рабочий) столик, а на столике красовались два фотографические портрета в ореховых рамках: один, поменьше и попроще, представлял того же самого ксендза, карточка которого висела на стене, а на другом, на роскошном, был изображен солидных лет офицер в жандармском мундире с эксельбантом на левом плече.

— Этот зачем у тебя здесь? — ткнув на него пальцем, с неудовольствием пробормотал Свитка.

— Подарил, — пожав плечами, вскинула на него глаза свои

Ванда, словно бы желая выразить этим движением, что вот, мол, вопрос, как будто не понимает! Самое естественное дело.

— Скажите, пожалуйста, какие нежности еще, — насмешливо и брюзгливо выдвинув нижнюю губу, проворчал Свитка.

— Какой ты странный, Константы, — отозвалась девушка, — будто не знаешь, что это необходимо.

— Хм… Как не знать!.. К сожалению, очень хорошо знаю!.. Разве у вас все еще продолжается? — подозрительно и глухо спросил он после некоторого раздумчивого молчания.

Ванда, в маленьком смущении закуривая папироску и не глядя на приятеля серьезно и озабоченно-прищуренными глазками, вместо ответа словом, только утвердительно кивнула головой.

— Бывает у тебя? — с каким-то мрачным удовольствием самоугрызения продолжал допытывать ее Свитка.

Девушка, опять не глядя на него, повторила свой ответный кивок.

— Каждый день бывает?

Та отрицательно покачала головкой.

— Но часто?

Кивок утвердительный.

— Ну, а ты у него?

— Ах, да конечно бываю! — с маленькой досадой проговорила наконец она, отвернувшись к стенке, и стала что-то очень уж усердно копошиться в своих разнообразных юбках. — И что спрашивает человек! Как будто не знает! И будто не понимает, что это необходимо ради собственной же пользы, ради общего дела?! Вот еще на днях я его убаюкала после обеда, а сама — к столу его к письменному! И очень важные бумажки успела подсмотреть… Что делать, мой друг, — печальная необходимость!

— Надеюсь, ни ты к нему, ни он к тебе сегодня не пожалует? — все с тем же злобным удовольствием продолжал Свитка.

— Ну, разумеется! Я пошлю сказать ему, что не могу, занята, что дома нет и так далее! — проговорила она, грациозно на одном каблуке поворачиваясь к своему другу.

— Ты, пожалуйста, спрячь куда-нибудь эту жандармскую морду, чтоб она мне глаз не мозолила, да и этого быка тоже убери! — ткнул он пальцем на красивую рожу дородного ксендза.

Ванда, всплеснув руками, одним ловким пируэтом, с смеющимся лицом подлетела к нему и ласково обхватила своими слегка надушенными ладонями его щеки.

— Да ты что это?.. Уж не ревновать ли меня вздумал?.. А? Этого только не доставало! — защебетала она. — Жандарма изволь, пожалуй, уберу, а милого моего ксендза Винтора ни за что!.. И не приставай!.. это мой друг, приятель, не такой как ты, гадкий!

— То-то! Он, кажись, у всех у вас тут в Гродно приятель, — оттого быком таким и смотрит.

— Эй, Константы!.. Перестань! — пригрозила она пальчиком, опускаясь на его колено. — Лучше перестань, говорю! А не то уши выдеру! И больно ведь выдеру! Целый день гореть будут!.. И что это за глупость вдруг: ревновать! — продолжала она капризно-кошачьим тоном. — И какое ты имеешь право ревновать меня к Винтору? Если бы даже у меня и было что… ведь я тебя не допытываю, как ты там в Петербурге у себя живешь!

Свитка с грустно-мягкой улыбкой поглядел на ее грациозную фигурку и тихо покачал головой.

— Ах, ты моя милая, трижды милая, но трижды ветреная Ванда! — со вздохом примирительно произнес он.

— Ну, не хмуриться! И кончено! — повелительно топнув ножкой, приказала она. — Пожалуй, уж так и быть, зашвырну обоих, пока ты в Гродно! Только чтоб об этом у нас никаких более разговоров! Понимаете-с?.. И что за вздоры, право! Кто бы там ни был, но сегодня — я твоя… вся твоя… И ты мой! — горячо лепетала она, стремительно отдаваясь опять своему беззаветному, нервно-страстному порыву. — Ну, чего тебе еще надо?.. Чего, шальная голова?!.. Ну, целуй меня!.. Целуй, пока позволяю!.. Кто бы ты там ни был, но знай, отвратительный, гадкий человек, что сердцем моим, душой моей я люблю только тебя и никого более!.. Первый ты был, кого я полюбила, и навсегда ты у меня первым останешься!

Ванда была права. Она говорила искренно. Жандарма она любила не любя, но ради патриотического долга, ради пользы общего дела. Не было той административной тайны, которая, неведомо для ее усатого немилого друга, не была бы ей вполне известна, а через нее и всем друзьям Свиткиной партии. Ксендза она любила как истая католичка-полька, которая, сколько известно, никак не может обойтись без того, чтобы хоть раз в своей жизни не облюбить какого-нибудь ксендза или монаха; но зато истинного «коханка» своего пана Константего любила она всей душой, всем сердцем, всеми нервами своими, настоящей, неподдельной любовью. Одно только странно: каким образом все эти три лица могли совмещаться в ее сердце? Но… они совмещались.

— Сколько, ты говоришь, тебе нужно? — спросила она, выдвинув верхний ящик комода и достав оттуда изящно инкрустированную шкатулку, — пять тысяч что ли?

— Пять, моя радость!

Ванда открыла шкатулку ключиком, висевшим у нее на шее вместе с крестиком и образком, надавила какую-то искусно маскированную пружину — и вдруг внутренность ящика, заключавшая в себе, на бархатном подбое, весь женский несессер с некоторыми туалетными принадлежностями, поднялась и остановилась на полвершка выше верхнего края шкатулки. Ванда осторожно сняла ее прочь и, надавив другую пружинку, открыла фальшивый пол шкатулки, за которым помещался потайной ящик, туго наполненный кредитными билетами и некоторыми бумагами политически-секретного свойства. Надо сознаться, что лучшего и наиболее секретного хранилища для народовой кассы трудно было и желать: даже опытный полицейский сыщик ни на минуту не усомнился бы в полной невинности этого несессера, даже опытный механик призадумался бы несколько над его остроумно-простым, но двойным секретом.

Ванда тщательно, аккуратно отсчитала требуемую сумму и подала Свитке пачку ассигнаций.

Тот благодарно пожал и поцеловал ее щедрую ароматную ручку.

— Однако, как же ты сделаешься насчет этих денег с отчетами-то? — озабоченно спросил он ее через минуту, когда шкатулка была снова уже спрятана в комод.

— Ну, это уж не твое дело! — ласково, но круто обрезала Ванда. — Получил сколько хотелось и молчи! Будь доволен!

Свитка глядел на нее возлюбленно-улыбающимися глазами.

— Экая ты прелесть в самом деле! — воскликнул он, одним порывистым движением стиснув себе руки столь сильно, что даже суставы пальцев хрустнули. — Совсем прелесть!.. Мадонна моя!.. Королева моя!

— Ах, мой друг… увы! Только твоя! — с шутливым вздохом покачала она головкой.

Друг на это лишь загадочно улыбнулся.

— Почем ты знаешь! — значительно подернул он бровью и плечами. — А вдруг ты и в самом деле будешь чем-нибудь вроде королевы?.. а?.. Что тогда?

— Тогда?.. тогда я тебя первым же указом моим в Сибирь отправлю, потому что иначе ты тотчас же заговор против нашего королевского величества составишь.

Свитка рассмеялся и, припав перед нею на колени, обнял ее стан и глядел ей в глаза восторженно-нежным молящимся взором.

— Нет, а что ежели?.. а?.. Подумай-ка!?

— Я уж тебе сказала "что", — ответила Ванда, перебирая своими пальчиками его волосы.

— Прелесть моя! — не спуская с нее глаз, выразительно шептал он. — Мадонна!.. Крулева… Ванда!.. Ванда!.. крулева Литвы!

— А кто же крулем будет? — улыбнулась она.

— Крулем?.. Хм…

Свитка не ответил, кто.

— У нас уже есть один круль Друзгеницкий, — засмеялась девушка; — так и называется Друзгеницким крулем! Уж не он ли?

— Хм… Нет, не он, моя радость!

— Так кто же?.. Уж не ты ли?..

— Хм… А хоть бы и я, например?

— Ах, вот оно кто!.. Честь имею поздравить ваше будущее величество!.. Ах ты, рожа, рожа!.. Крулем быть захотел! Скажите пожалуйста! — хохотала она, всплеснув руками, и вдруг вскочив с места, притащила Свитку к своему туалету.

— Поди-ка, поди сюда! — щебетала она, заливаясь смехом, — смотрись в зеркало!.. Ну, смотрись же, коли приказываю!

— Да зачем же это?

— Хочу примерить к тебе будущую корону… Поглядеть хочу, насколько она будет к тебе идти… Ну, смотреться!

И поставив Свитку перед зеркалом, она с лукаво-шаловливой улыбкой завела сзади его свою руку и приставила ему над макушкой головы в виде рогов два свои пальчика.

— В самый раз!.. Как не надо лучше!.. Удивительно как идет к тебе! — восклицала она, кивая над ним своими пальцами-рожками. — Ах, как хорош!.. Просто прелесть!

И вдруг стремительно охватив той же рукой его шею, она неожиданно придвинула к нему свое личико и звучно поцеловала в самые губы веселым, полным вкусным поцелуем.

— Экая школьница! — пробормотал он, любуясь на свою шаловливую подругу.

— Так как же? Так-таки и круль? а? смеялась Ванда. — Константы первшы, круль Литвы!

— Н-ну, круль, не круль, а… диктатор, пожалуй! — не то шутя, не то серьезно заметил Свитка.

Девушка вдруг перестала смеяться, поглядела ему в лицо серьезным, пытающим взглядом.

— Да ты это что же задумал себе, а? — спросила она, взяв его за руку. — Ну-ка, брат, кайся!

— Молчи… Умей молчать; когда-нибудь узнаешь! — значительно, внушающим тоном проговорил ей Свитка.

— Я хочу знать теперь… сейчас же, сию минуту! — топнула она ножкой.

— Н… насколько можно, быть может, и сегодня узнаешь.

— Да нет, ты это в самом деле серьезно?

— Я ж тебе говорю, что дело не шуточное и очень серьезное. Надо только уметь молчать: от этого все зависит.

— Ну, я-то, где нужно, молчать умею! — с сознанием своей собственной силы и характера тихо заметила Ванда и вышла вскричать служанке, чтобы та подала ей спиртовой кофейник и приготовила бы все как следует: и сметанку, и сухаречки, и две филижанки, да несла бы все это поскорее сюда, к ней в комнату.

— Ну, мой будущий круль и повелитель! — снова уже веселая шаловливая вернулась Ванда к своему другу, — пока там что будет, то Бог весть, а сегодня я знаю наверное только то, что целый день тебя не выпущу от себя: сегодня ты — мой безраздельно! И потому сейчас же пошлю Зоську за двумя бутылками шампанского… в честь редкого посещения вашего будущего величества… Уж куда ни шло! Кутить, так кутить, разоряться, так уж разоряться!.. Вы как об этом думаете, моя мерзкая прелесть?

— Умные речи приятно и слышать, говорят москали, — заметил ей на это Свитка.

— А брату к тому же ксендз Винтор прислал на днях одну бутылку превосходной старки, просто на редкость! — соблазнительно похваливала Ванда. — А к обеду прикажу сделать ваш любимый бигос и колдуны. Я ведь хозяйка хорошая и знаю к тому же, что у вашей милости губа не дура! Да кстати, не хочешь ли пока закусить теперь же?

И не дожидаясь даже ответа, она быстро побежала на кухню, чтобы самолично, как истая, домовитая полька-хозяйка, распорядиться насчет закуски для своего друга и собственными ручками нарезать и наложить ему разных печений, копчений, варений и солений.