Придя в свой номер, Хвалынцев узнал, что Свитка все еще не возвращался.
"Ну, как бы то ни было, придет он, или не придет, а завтра утром я еду", решил себе Константин, скидая и передавая человеку свое пальто.
Тот вздел его на вешалку и вдруг с удивлением и улыбкой в голосе процедил себе сквозь зубы:
— Э-э!.. От-то штука!.. а-га!.. Бардзо[131] чисто!.. Ось як!.. И-и!.. и тут!
— Что там такое? — обернулся на него Хвалынцев.
— Прошен' пана!.. Hex пан сам зобачи!
И он развернул обе полы. Вся спина пальто как бы не существовала: на ней в нескольких местах виднелись пятнистые дыры различных величин, словно бы вещь была облита сзади какой-либо едкой жидкостью.
— Что это!? — в недоумении спросил Хвалынцев.
— Витриоля![132] — с обычной своей плюхопросящей, равнодушно-подсмеивающеюся ухмылочкой пояснил ему нумерной.
— Ах ты черт возьми!.. Где это угораздило так!?
— Альбож я вем? — пожал плечами лакей, — а пенкне таки пан убралсен!..
— Экие мерзавцы! — с досадой выбранился Хвалынцев. — Хорошая вещь — и теперь хоть к черту бросай!.. Какие негодяи, однако!
— Ктось то? — с наглою, притворно-непонимающею и как бы дразнящею миной, уставился на него лакей глазами.
— Кто?.. Ваши братья полячишки поганые!.. Вот кто!
— Пршепрашам пана! Нигды! — поднял лакей свою голову с тою характерной "гордостью народовей", по выражению Холодца, которая способна еще более раздражать и без того уже раздраженного человека. — Нигды, муй пане! Поляцы то завше сон' наипоржонднейшы люд у свеци! То шляхетны люд, муй пане, а не таки, як пан муви!.. А може для тэго так сробили пану, — пояснил он, помолчав немного, — же пан есть москаль… може пан, на улицы размавиал з ким по-москевську?
— Так по-каковски же мне говорить, черт вас возьми!
— А, ну — то так есть!
— В полицию бы за это за решетку! чтобы поморили хорошенько! — досадливо бормотал себе под нос наш революционер, возмущавшийся бывало при самом слове «полиция» — и увы! опять-таки не почувствовал теперь за столь преступную мысль ни малейших угрызений совести.
— А! до полиции? — Можно и так! Алежь впршуд налёжы бым злапац,[133] а пан не злапал… Хе, хе, хе-ее!
— Ну, жаль, что не заметил, а уж избил бы хоть, по крайней мере! — ходючи по комнате говорил Хвалынцев, срывая свою бессильную досаду этим бесплодным бормотаньем, хотя сам в душе своей и знал, что ведь никак бы не избил; но теперь ему хотелось так думать, что избил бы непременно.
Лакей опять ухмыльнулся с выводящей из пределов терпения "гордосцью народовей".
— А-а, бицьсен'! — расставил он руки, пожимая плечами. — Пршепрашам пана! бицьсен' ту не вольне!.. Може в России то вольне — невем тэго, а в Польскей — то кэпьски интэрес, муй пане… О-ой, бардзо кэпьски!
Хвалынцеву стало, наконец, казаться, что пан лакей не то издевается над ним, не то нотации ему читает. Это его взорвало.
— Что?! — крикнул он, сдвинув сердито брови и быстро подступая к пану лакею.
Но сей нимало не испугался. Напротив, все лицо его так и вызывало на историю, так и говорило: голубчик, сделай одолжение, хвати меня! Лучшей услуги ты мне и оказать не можешь! Только хвати, а уж я тебя сейчас же «злапаю», и впутаешься ты у меня в скандал, и поделишься со мною в заключение своим карманом на самом легальном основании, и потому пан лакей, в ответ на его грозное "что!?" вылупя глаза и близко подставив ему свою физиономию, с невыразимо шляхетным нахальством ответил:
— А то! — да так и остался перед ним с нагло-вылупленными бельмами и с плюхо-вызывательно подставленной мордой.
В первое мгновение у Хвалыниева уже застучало было в висках, в глазах зарябило и от макушки головы побежали, стекая и прыгая вниз по всему телу, зловещие мураши бешенства, но к счастью, он как бы сквозь тяжелый сон опомнился и понял, что его вызывают на крайность, что именно этого-то и хочется…
А лакей меж тем продолжал еще стоять в своей дразнящей позе, которая безмолвно как бы говорила все то же: "а то"!
Эта выдержка лакейской наглости, как только Хвалынцев опомнился и сдержал себя, во второе мгновение уже заставила его, как мимозу, по обыкновению съежиться.
— Счет мне подать! — резко сказал он, отходя от нумерного. — Утром я еду. Только чтобы счет был по-русски, я ваших польских не понимаю.
Лакей, изменив вызывающую позу на прежнюю равнодушно-спокойную, продолжал стоять и рассматривать дыры на пальто.
— Счет, говорю! И убирайся к черту! — вспыльчиво топнул Константин ногой, в досаде уже на самого себя за то, что вот опять-таки, невольно съёжился и уступил польско-лакейской наглости.
Лакей, очевидно, разочарованный в своих приятных ожиданиях плюхи, скандала и вознаграждения, повернулся и угрюмо, но неспешно вышел за двери.
— О, Господи!.. Когда же, наконец, это кончится! — схватясь за голову, с отчаянным вздохом проговорил себе Хвалынцев.
Через несколько минут лакей вернулся и подал счет.
— Но ведь это по-польски, — сказал Константин, взглянув на бумажку.
— А так, — подтвердил тот.
— Ступай и принеси по-русски.
— А, муй пане! — досадливо дернулся лакей. — Кеды ж ту нема никого, кто-бым розумел и писал по-русську! альбож для пана не вшйстко то рувне?!
Хвалынцев в нарочном спокойствии поднялся с места.
— Если мне через пять минут не будет принесено русского счета, — сказал он решительно и твердо, — то я с этим вот самым счетом пойду в полицию и попрошу, чтобы мне там перевели его по-русски; в таком случае и деньги будут там же уплачены. Но не иначе! Ступай!
Минут через десять нумерной явился с русским счетом. Последняя угроза возымела надлежащее действие, потому что хотя гродненская полиция и была переполнена добрыми патриотами, но составители счета очень хорошо чувствовали и понимали, что ни один из этих полицейских патриотов не упустит приятного случая слупить с них лишний рублишко "за беспокойство". Хвалынцев принял из рук лакея длинноватую бумажку и не без некоторого усилия стал разбирать ее:
Рахунек
За выпис двоих паспорты — 40 гроши За нумеру дви сутку — 3 рубля Самоварек еден — 40 гроши Дви свицы — 2 злоты 10 гроши Дви постелю з билизней — 1 рубель Дви порции дрова — 3 злоты 10 гроши Шкло выбите и друге шкло — 1 рубель Огулем — 6 рубли гроши 50
— Да это разбой! — невольно вскричал Хвалынцев, дойдя до итога. — Шесть рублей за скверную комнату! за клоповник!.. И наконец, с какой же стати мне еще и за стекла платить?
— А кто ж бым мусял заплациць?! Може пан мнема собе, иж-то я повинен плациц? то пршепрашам: естем не коштовны, не пенензы чловек!
— Это вы что же, со всех так дерете? Или только с меня за то, что я "москаль"? — с раздражительно-злобной усмешкой спросил Хвалынцев.
— Тэго невем, муй пане! алеж таки есть рахунек, — развел руками лакей.
— Позови мне хозяина! — додумался Константин Семенович.
— Его нема в дому, муй пане! — доложил нумерной.
— Ну, так конторщика там, что ли!
— Так само, муй пане.
— Что такое?!
— Так само, муй пане.
— Да что такое "так само", черт возьми?!. Тоже дома нету, что ли?
— Так само, муй пане.
— Тьфу, ты черт, — досадливо плюнул Хвалынцев. — Наладил себе "так само"… Ну, уж народец, нечего сказать!.. Да на вашего брата не «москевский», а разве татарский бы «ржонд» только впору!.. Ах, вы анафемы эдакие!
— Не разумем, по пан крж и чи… Ниц не розумем!
— Ну, если нет и конторщика, так есть же кто-нибудь, наконец? — спросил Константин.
— Нема никого, муй пане.
— Да ведь "рахунек"-то этот писал же кто-нибудь?
— Так есть, муй пане.
— Ну, так кто же писал его?
— Чловек, муй пане.
— Так позови же ты мне этого "чловека".
— Так само ж, муй пане.
— Что такое опять "так само"?!
— Пршедставьям пану, иж так само.
— Фу, ты, Господи!.. Да с ними, наконец, каменное терпение, и то лопнет!.. Я тебя спрашиваю: что такое "так само"?.. Тоже дома нету, что ли?!
— Так есть, муй пане.
— Врешь, каналья! — крикнул выведенный из себя Хвалынцев, стукнув кулаком по столу.
Лакей тотчас же принял позу «гонорову», исполненную великого собственного достоинства.
— Прошен' пана не уронгацьсен' бо естем шляхциц родовиты од потопу! пршинаймней бедны, алеж родовиты, правздзивы шляхциц! — Так само як и пан, и може й еще венцей[134] од пана! Алеж бедны и тыле для тэго на служебн и цкем урождованью![135]
— Позвать мне того, кто писал! — еще настойчивее крикнул Хвалынцев.
— Мам гонор доложиц пану, же нема в дому! — вразумительно ответил с поклоном лакей.
— Кто же есть, наконец?
— Естем сам до услуги панськой! — снова поклонился нумерной.
— Так это ты писал, значит?
— Я-а?! — гордо отклонился он назад, все тем же благородно-польским жестом указывая себе на грудь. — Пршепрашам пана, по москевьску не имем ни мувиц, а-ни ч и тац, а-ни п и сац: естем кревны поляк, муй пане!
Хвалынцев все более и более убеждался, что над ним издеваются самым наглым, самым непозволительным образом. И хуже всего, что (он понимал), раз начавши историю из-за разбойничьего счета, взять теперь и уплатить значило бы признать себя побежденным, а в таком случае из чего же было и подымать всю историю? Сказать, что заплачу, мол, после — не значит ли подать им повод думать, что это с его стороны тоже косвенное признание себя побежденным, или же пустой, вздорный каприз, или же наконец, что хуже всего, подать им подозрение, будто у него и денег-то нет ни копейки, и что он думает подождать возвращения товарища, который за него заплатит?
Одним словом, Хвалынцев понимал, что с своею ребяческою запальчивостью он попал в самое нелепое, в глупейшее положение, из которого просто не знаешь, как и выпутаться хотя бы с каким-нибудь достоинством.
"Какой же я жалкий, бессильный младенец", думалось ему с досадой и едкой горечью над самим собою. "Какое же я, должно быть, ничтожество, если всякий лакей, первый попавшийся прохвост может безнаказанно куражиться и издеваться надо мною!.. И наконец… наконец, как низко, как презрительно втоптано здесь в грязь русское имя… Ведь это все за то, что я русский… О, Боже! — "Естем родовиты поляк, муй пане", еще как будто бы звучали, меж тем, в его ушах полные шляхетной гордости и достоинства последние слова нахального пана-лакея.
— Мне нет дела до того, какого сорта ты прохвост, польский или жидовский! — все более выходя из себя, ругался и кричал Хвалынцев. — Если ко мне тотчас же не придет тот, кто писал этот счет, то я сию же минуту поеду хоть к губернатору и найду на вас, скотов эдаких, управу! Слышишь ли ты, мерзавец?
— Прошен' пана не кржичец, бо я й сам закржичен' еще й глосней и грозней! — с дерзкой угрозой возвысил голос лакей, и вызывающе подняв свою голову, сделал кулаком угрожающий жест своему противнику.
Хвалынцев просто задыхался от бешенства. Это было похоже на тяжкое, сковывающее все члены, язык и волю ощущение сонного кошмара.
— Вон, негодяй!.. Или убью на месте! — с невероятным усилием высвобождая голос из онемевшей гортани и груди, дико завопил он и, схватив за спинку первый попавшийся довольно тяжелый стул, как перышко, с неестественной, необычайной нервной силой, угрозливо взмахнул им над головою. Лакей попятился и закричал словно бы его режут:
— Ратуйце, Панове!.. Гвалт!.. Варта!.. ой-ой-ой, варта, Панове!!.[136]
В это самое мгновение внезапно распахнулась дверь, и на пороге — весь бледный, недоумевающий появился Василий Свитка.
Хвалынцев чуть-чуть лишь мимо головы лакея с размаху с громом и треском швырнул свой стул в пустой угол. Нумерной едва-едва успел уклониться от страшного удара.
— Что это?.. Боже мой, что тут такое?! — взволнованно забормотал Свитка и вдруг, заметив лакея, повелительно крикнул ему: "вон!" — но не довольствуясь еще и этим, ухватил его за шиворот и вышвырнул за двери.