В то самое время как Хвалынцев, сказавшись усталым, предавался в уединении своей комнаты всем этим болезненно-желчным думам и ощущениям, в главном флигеле господского дома было ярко освещено; однако движения особенного или шумной веселости вовсе не замечалось. Напротив, там было даже как-то тише, чем всегда, хотя в усадьбу и съехалось несколько гостей, нарочно, втихомолку приглашенных паном Котырло после охоты. По Хвалынцеве, конечно, вовсе не скучали, и даже когда Свитка передал его извинение в столь раннем отходе на покой, то хозяева остались весьма довольны: все же лишний, посторонний человек не будет на глазах торчать в такое время, когда подлежит настоятельная надобность толковать о делах весьма серьезных и важных. Свитка тоже был доволен не менее, если только не более прочих.
Общество сидело в двух отдельных и не смежных комнатах: мужчины заперлись в кабинете, а дамы в гостиной, в своем особом и тесном кружке. Они почти шепотом и с таинственным видом сообщали разные новости и слухи, неизменно касавшиеся «ойчизны». Одна передавала, будто знает наверно, от самых что ни есть достоверных людей, что Гарибальди находится теперь в Варшаве, для того, чтобы в нужную минуту принять главное начальство над народовым войском; другая уверяла, что "ангельска эскадра" с десантом находится уже в Поневеже, и что вот тоже один благочестивый ксендз предсказание одно сделал насчет французского флота: к этому ксендзу, видите ли, являлась Ченстоховская Богородица и сообщила, что на 25-е декабря, на самое "Боже народзене" Она приведет по Висле, под самую Варшаву, весь броненосный французский флот и будет бомбардировать цитадель и сожжет ее, и москалей всех повыгонит, и стало быть надо нам только подождать 25-го декабря. Одна из паненок по этому поводу разочла сколько дней, сколько часов, сколько минут и секунд остается от сего дня до желанного срока, и обещала каждодневно читать особую литию Ченстоховской Богородице, чтоб Она как-нибудь сократила эти дни, часы и минуты. Но занимательнее всех оказалась красавица преклонных лет — супруга пана Селявы-Жабчинского. Она хлопотливо порылась в своем ридикюле, вытащила оттуда свой молитвенник и достала сложенную между его листками бумажку, которую тотчас же, попрося всеобщего внимания, стала читать таинственно-тихим, но тем не менее торжественным тоном. Это было весьма распространенное и в многочисленных списках ходившее по рукам в то время "Предсказание некоей ясновидящей немки".
"От России, охваченной общим кровавым мятежом, — внятно читала посредница, — которого жертвой пали правительство и тайный сенат, отпадают все пограничные области, даже черкесы возвращают себе свое давнее достояние. Польша, в давних границах, перестраивает карту Европы. Развенчанные монархи: царь русский, император австрийский и король прусский, спасаются в Лондоне. Умирает Наполеон III, и поляки, избавясь от всех врагов и соперников, созывают в 1865 году на общий конгресс представителей вновь возникших государств в Варшаву, которая становится центральной столицей всей Европы".
Слушательницы с благоговейным восторгом и с безусловной верой, что все непременно так и сбудется, внимали торжественному чтению посредницы. Но сама пани Котырлова пожелала закрепить это предсказание свидетельством духов, дабы ни в ком уже не оставалось ни малейших сомнений. Она вместе с религиозным фанатизмом соединила еще и фанатическую веру в спиритизм, подобно бесчисленному множеству полек того времени, и сама себя почитала медиумом. Пани Котырлова взяла карандаш, утвердила его вертикально на подложенном под руку листе бумаги и задумалась. Водворилось всеобщее молчание. Все взоры устремились на карандаш с напряженнейшим вниманием и даже с некоторым страхом и трепетом. И вот минут через десять, усталая, без всякой подпоры, рука стала шевелиться — карандаш вывел какие-то каракули. Все нагнулись смотреть что написали духи и по этим каракулям единодушно порешили, что так тому и быть, ибо духи дали ответ ясный и утвердительный.
После этого дамская беседа продолжалась в этом же роде, до самого ужина, изредка перерываясь разве какою-нибудь стократно уже жеванною и пережеванною сплетнею из окрестного околодка.
Но не то было в кабинете, где, запершись от любопытных глаз и ушей лакеев и девок, сидело почти все наиболее веское "панство повятове".
— Шановне панство, — начал Василий Свитка, когда все расселись попокойнее и закурили кто сигару, а кто трубку с длинным чубуком из кабинетной коллекции пана Котырло, — я очень рад, что под предлогом киермаша и охоты мы собрались теперь здесь в числе нескольких избранных. В том, что мы честные патриоты, которые не выдадут общую тайну ни пред Сибирью, ни под пыткой даже, кажется, нечего сомневаться.
Паны зашевелились: кто молча кивнул головой, кто промычал себе под нос, в виде утверждения, нечто вроде: "конечно!" "а як же ж!" "натуральне!" "ого"!
— Поэтому, — продолжал Свитка, — позвольте мне рекомендовать себя пред вами: я послан от Петербургского Центра с некоторыми поручениями, с которыми буду иметь честь познакомить вас, а в доказательство, что я имею на то известное полномочие, вот мой мандат,[26] потрудитесь взглянуть на него.
И вынув из бумажника небольшой билетик, исписанный мелким почерком и скрепленный голубою печатью Петербургского Центра, он предъявил его всему собранию.
Посредник, морщась и щурясь, поднес близко к лампе бумажку и прочел Свиткино полномочие.
— Сомнений нет: печать петербургского Центра и мандат совершенно правилен, решающим, авторитетным тоном проговорил он, возвращая билет, и прибавил: "мы к вашим услугам".
Все сидели, кто где и кто как, а Свитка в виде докладчика, опершись обоими кулаками на стол и стоя в любезно-почтительной, но тем не менее самодостоинственной позе, обращался ко всему собранию.
— В нашем Центре получено самое достоверное дипломатическое сообщение, — начал он, обводя глазами, — да впрочем, вероятно и вам оно известно. Слова в высшей степени знаменательные! Наши эмигранты чрез принца Наполеона еще раз хлопотали у императора французов за наше дело. Вы знаете ответ, который им был передан? Я могу сообщить вам его буквально от слова до слова, вот он: "Поляки должны сами подать первый знак жизни; но поляки-обыватели спокойны, а я не могу воскрешать мертвых". Когда же ему стали говорить о наших будущих границах, то вот опять-таки его слова на это: "Пролитие крови обозначит, где собственно таятся естественные границы Польши: восстание наметит их".
— Виват, Наполеон! Виват цесарж! восторженно сорвались с мест и загалдели несколько панов разом. — О, теперь баста! наше дело выиграно! Теперь finis Moscoviae!.. Consumptum est![27]
— Позвольте, шановне панство! позвольте! — перебил Свитка, — прошу не забыть слов: "я не могу воскрешать мертвых", — это что значит? Это значит, что нам надо скорее подумать о прочной организации вооруженного повстанья.
— Э, что там долго думать! — махнул рукой экс-улан. — Просто трем-брем! шах-мах!.. бей москаля, и баста! По-моему так!.. Я на этот счет все равно как Кропител у нашего Мицкевича: трем-брем и баста!
— Это делает честь вашей храбрости, — вмешался Селява, — но все-таки надо обсудить сначала…
— Нечего там судить!
— Однако же позвольте!..
— Вздор! Ничего не хочу слушать!.. Шах-мах и баста!
— Но так же невозможно!..
— Что-с?!. А кто мне запретит?.. Кто смеет?.. Или я не такой же благородный шляхтич, как и вы, как и все? Да мой род еще, может, постарше… да в нашем гербе…
— Да нет, позвольте…
— Вздор! не желаю! ничего не желаю! Как шляхтич, я могу мое мнение иметь… Мое такое право на то есть!.. И мое мнение я сумею поддержать моею саблею…
— Ну, вот! ну, вот! уж и до сабель! За сабли всегда еще успеем схватиться! — мягко и примирительно вступился между спорящими пан Котырло, наливая и поднося завзятому экс-улану большую рюмку наливки. — Ну, успокойтесь, Панове, и будем слушать, будем толковать… Лучше вот пейте!.. Вишнювка добрая!
— In vino veritas![28] — скрепил пан Хомчевский, лауреат нынешней охоты, который по старине любил свою речь уснащать латинскими изречениями, и к самой латыни относился всегда восторженно, называя ее не иначе как "свента лацина".
Червленский ксендз, тоже приглашенный на сеймик и тоже весьма любивший мудрые латинские изречения, но плохо с ними управлявшийся, считал непременным своим долгом, при каждом классическом изречении Хомчевского, благоволиво и с удовольствием мотнуть головою и поддакнуть ему этим безмолвным выражением своего компетентного одобрения, дескать: "аппробую! они не понимают, а мы с вами понимаем, мы люди ученые!" Впрочем, благодушный ксендз участие свое в сеймике ограничивал одной лишь апробацией "свентей лацины", да усердным прислушиваньем к чужим речам, причем, в виде внимания к словам ораторов и размышления над ними, он очень серьезно и глубокомысленно поводил бровями, а сам, главнейшим образом, только потел и усердно, но систематически, то есть исподволь и неторопливо, приналегал на Котырловскую вишнювку.
Экс-улан, после мировой с Селявой, ворча под нос, накокец-то кое-как успокоился над своей рюмкой.
— Что касается границ, — продолжал Свитка, сняв со стены ландкарту и разложив ее на столе пред собою, — то тут, я полагаю, не может быть и толков. Мы обязаны твердо и непреклонно держаться границ 72-го года.
— Мало!.. Не хочу!.. Не желаю!.. Мало! — забурлил опять пан Копец.
— Были совещания в Вильне и Петербурге, — не обратив особенного внимания на пана Копца, говорил далее Свитка, — и так как по дипломатическому сообщению, границы Польши должны быть намечены самим повстаньем, то и решены три главные передовые пункта, в которых оно должно начаться одновременно, если даже не раньше, с повсеместным восстанием внутри края. Эти пункты… вот они (Свитка склонился к карте и стал водить по ней пальцем): крайний северо-восточный около Люцина, на рубеже Псковской губернии и Эстляндской; затем прямо на восток, около Смоленской границы будут у нас Горки — пункт крайне важный и многообещающий: Горыгорецкий институт почти весь уйдет в леса! Ну и, наконец, крайним юго-западным предположено избрать Киев и даже южнее, то есть леса около Белой Церкви и Таращи, а может еще и далее, хоть до Умани. Таков, господа, первоначальный план движения на восточной нашей границе.
— Не согласен!.. Мало! — хлопнув кулаком по столу, снова вскочил завзятый пан Копец. — Граница 72-го года! Да что это за граница?! Это не граница, а тьфу! С такими границами и жить нельзя!
— А пану пулковнику чего бы хотелось? — прищурился на него задира-посредник.
— А вот чего!
И он подскочил к ландкарте и, вглядываясь в нее бегающими взорами, сбивчиво, торопливо и неуверенно стал водить по ней пальцем.
— Позвольте-с… вот… вот… сейчас… Во-первых, — торжественно и авторитетно начал он, отыскав наконец то, чего ему хотелось, — во-первых, Курляндия была наша?
— Так, под проекторатом нашим, — подтвердил пан Хомчевский.
— Все равно; значит, наша! Значит, без Курляндии нам невозможно. Во-вторых — Псков.
— Псков?!. - удивленно выпучили на Копца глаза свои чуть ли не все присутствующие.
— Псков, непременно Псков! И не иначе! — несмущенно подтвердил он. — В-третьих Смоленск, — и как тот, так и другой со всей их территорией. Далее на юг, по течению Днепра вплоть до Черного моря. Днепр — река польская, а без моря нам невозможно. Словом: от моря и до моря. Вот моя граница и на иную я не согласен!
— Позвольте-с, — снова вмешался посредник, — Псков-то со Смоленском на каком же практическом основании? Там ведь наших и не пахнет, сколько помнится.
— Отвоюем, черт возьми! — снова хлопнул по столу Копец. — Отвоюем и будет наше!
— Но… практическое основание?
— А то, что Смоленск был за нами, а под Псков еще Баторий ходил. Я ведь тоже, черт возьми, историю знаю!
— Этак, пожалуй, Жолкевский когда-то и в Москве сидел!
— А что ж? И Москву отвоюем!.. Москва город хороший!.. Пригодится!
Почти все засмеялись, но не язвительно, а дружелюбно.
— А так! — убедительно и с азартом подтвердил экс-улан, — все, где есть или где были когда-либо наши должно быть нашим!
— Ну, таким-то образом, — опять ввернул слово Селява, — наших слишком достаточно было и есть, да и еще будет, пожалуй, хоть бы в Сибири, например…
— И Сибирь отвоюем! — расходился было пан пулковник, но вдруг словно бы осекся, поперхнулся и плюнул, — и Сибирь! Э, нет!.. Тьфу!!! Сибиру не надо, Панове! Ну его к дзъяблу! Только своих выберем оттуда, а самого не нужно!.. Сибиру не хочу!.. Кэпськи интэрес, муй пане!
Все опять засмеялись.
— Позвольте, господа, — возвысил голос Свитка. — Мысль о Сибири вовсе не столь комична, как кажется! И притом мысль о восстании в Сибири далеко не новая мысль! Еще наш знаменитый деятель тридцать первого года, Петр Высоцкий, первый стал было приводить ее в исполнение, а потом позднее бывший овручский Базыльянский опять Сиероцинский, у которого все уже было готово: самый обширный военный заговор… Сибирь — сторона почтенная: там всяких революционных элементов пропасть! И мы даже теперь имеем свои основания сильно рассчитывать на нее в нашем деле.
Пан пулковник при этом самодовольно и залихватски покрутил сивый ус свой.
— Ох, чересчур уж много с нас будет, панове! — вздохнул, покачав головою, старый Хомчевский. — Не вытянем. Dormit parum possessor divitiarum![29] — прибавил он назидательно.
— Asinus asinorum in secula seculorum![30] — бухнул ему на это приятель его Копец.
Хомчевский вскочил как уязвленный и вспыхнул.
— Примените к себе! — закричал он. И новая ссора готова была уже загореться; паны вцепились бы друг другу в чубы, но пан Котырло поспешил урезонить приятелей и уговорил пана пулковника взять назад свое дерзкое слово. Кончилось тем, что приятели выпили и угомонились без злобы друг на друга.
— Сибирь, конечно, будет сама по себе, — продолжал Свитка; — она, по всей вероятности, составит особую, совершенно самостоятельную республику вроде Соединенных Штатов, но лишь бы она поднялась одновременно с Россией и с нами: тогда они оба помогут нам освободиться. План таков: охватить восстанием всю Россию с двух флангов. Мы и Малороссия с запада; с востока на Волге и на Урале — мужики, казаки, киргизы, татары и всякие инородцы; с севера- архангельские, вологодские и костромские раскольники; с юга Дон и Кавказ, да еще Сибирь в резерве — везде уже тут закинуты сети, повсюду кипит работа и кипит отлично! Мы держим в руках своих хорошие нити; мне поручено сообщить и вам об этом. Сведения наши вполне достоверны: сомнений быть не может. Но мы все-таки должны подняться первые, а те уж за нами!
— Per me licet![31] Я, пожалуй, и согласен, но как? — вздохнул и беспомощно развел руками старосветский пан.
— А так, что трем-брем и квит!.. "Катай-валяй, стреляй по ребрам, по усам! Шах-мах! Коли-руби! Не поддавайся сам!" — с азартною жестикуляцией и даже прыскаясь слюною, продекламировал из Мицкевича пан-пулковник. "Кропит, лупит, крестит — и весь тут разговор!" заключил он, молодцевато уперев одну руку в бок, а другою хватаясь за ус и выразительно прикусив его зубами.
— Atque iterum![32] — безнадежно махнул на него рукою пан Хомчевский.
— Вы спрашиваете: как? — сказал Свитка, обращаясь преимущественно к обожателю "свентей лацины"… — План есть, обсужденный, выработанный, все как должно!.. Конечно, — продолжал он, — план несколько смелый, но не невозможный, если взять в соображение, что под Россию со всех концов подведены свои же внутренние, но верные мины. План очень осуществимый!
— А именно, — полюбопытствовал посредник.
— А именно, вот что, — приступил Свитка к новым объяснениям. — Изволите видеть, план этот думан и передуман и так, и сяк; по поводу его были даже сношения и с Лондоном, и с Парижем, а думали-то над ним хорошие специалисты: ни более, ни менее, как люди русского генерального штаба-с. План широкий и распадается так сказать на две ветви; внутреннюю и внешнюю!
Все подвинулись ближе к рассказчику и приготовились внимательно выслушать его. Дело, видимо, начинало живо интересовать их.
— Ну, что-то там генеральный штаб придумал на погибель Москвы? — с усмешкой легкого недоверия к силам генерального штаба пробурчал себе под нос пан пулковник.
— Attentissime![33] — подняв руку кверху и втягивая в себя воздух, шипяще как-то прошептана "свента лацина".
— Ветвь внутренняя состоит в том, — продолжал Свитка, — чтобы, во-первых, все население забранного края вовлечь в мятеж.
— Легко сказать, — сомнительно мотнув головою, вздохнул пан Котырло.
— Легко! — с убеждением подтвердил докладчик. — Легко-с! надо только, что называется, роями, тучами целыми напустить на край мелкие банды, так сказать, наводнить его мелкими отрядами, у которых будет особая задача, а именно: первым делом террор!.. Террором, и беспощадным террором, надо заставить хлопа идти в банду, коль не пойдет охотой.
— Ну, тут и новые смазные чоботы не малую роль играть будут, как добрая приманка! — с видом знатока, небрежно уронил слово Селява-Жабчинский.
— Тем лучше! — заметил Свитка. — Но террор, это главное. Затем — единовременно делать повсюду всякие беспорядки: портить дороги, жечь казенные склады, рвать телеграфные проволоки, как можно более утомлять царские войска, не давая им ни дня, ни ночи покою; для этого наши классические леса дадут нам возможность укрываться от преследования, делать быстрые и неожиданные маневры, одним словом, надо, чтобы пожар охватил весь край сразу, чтобы как гром грянул!
— А то так! так! как гром! и сразу! браво! виват! — опять с восторженными возгласами посрывалось с мест восприимчивое панство, живо увлекшись картиной такой энергической и разносторонней войны.
— Позвольте! Это еще не все, а одна только первая ветвь нашего плана! — предупредил Свитка. — Одни массы будут рассеяны роями, другие же должны быть компактны, сосредоточены в целые военные корпуса, в бригады, в дивизии, и для них предназначается иная роль. Это уже вторая ветвь — внешняя.
Свитка замедлился на минутку, вздохнул, как бы собираясь с мыслями, и принялся за дальнейшее развитие плана.
— Некто, известный нам лично, — заговорил он снова, — человек военный и замечательный, которого однако я не имею права назвать вам по имени, но, пожалуй, объявлю его будущий псевдоним, так как он уже избрал себе псевдоним: он явится под именем «Топора». Топор, — не правда ли, знаменательно и метко?[34]
— Ух!.. Красный?! — сильно поморщась, с недоверчивостью и нескрываемым недовольством вскричал Котырло.
Большая часть присутствующих тоже устроила себе кислые и сомневающиеся физиономии.
— Не красный, а умный, и потому побелеет как настанет для того время нужное! — успокоил Свитка. — Он предназначается для России, а там можно взять только крайнею краснотою, поэтому и Топором назвал он себя; там это имя будет понятно!
Физиономии панов прояснились. Котырло даже сделал вид, что теперь он домекнулся и вполне понял в чем дело, и потому одобряет его от всей души своей.
— Этот Топор откроет военные действия в Горках, на рубеже Смоленской губернии, — продолжал Свитка. — С помощью Горигорецких студентов он возьмет Горки, Борисов, Рогачев и Кричев; добудет в Кричеве целую батарею артиллерии, которая уже столько времени стоит себе без всякого прикрытия; а офицеры там уже и теперь на две трети — все наши! Затем вместе со студентами и поднятым народом явится в Россию, а молва пойдет далече, еще гораздо раньше его, что Топор-де с польскою ратью и с пушками идет освобождать народ от уставных грамот. Маршрут его будет таков: он обязан пройти сквозь губернии: Смоленскую, Тверскую, Московскую, Владимирскую и Нижегородскую, и поднять весь правый берег Волги, а в это же самое время, другой филяр[35] в Казани подымает пугачевщину на левом берегу. Калужская губерния подхватит бунт от соседки своей, Московской, и уже через Орловскую и Курскую поведет далее на юг, для соединения с нашим повстаньем на юго-западе и в Малороссии. Вот наш план, панове!
— Виват, Топор!.. нех-жие Топор! Это так!.. Это по-нашему!.. Кропить, так кропить, а крестить, так крестить! На все стороны!.. Браво! — поднялся новый гвалт и движение в табачном дыму просторного кабинета.
— Однако, позвольте, панове! И это еще не все! — возвысил голос Василий Свитка. — Нам надо иметь прочный опорный пункт, без него не обойдемся; поэтому нужно взять Динабургскую крепость.
— Ну-у!.. Куда там! Уж и Динабург! — более чем сомнительным тоном, как бы в виду очевидной нелепости, заговорили почти все присутствующие кроме экс-улана, которому весьма понравилась красивая идея взять штурмом русскую крепость.
— Да, именно Динабург, — уверенно подтвердил Свитка. — Конечно, если б я сказал вам, что мы возьмем его посредством правильной осады или штурмом, то это была бы такая нелепость, после которой надо бы было пану Котырло тотчас же послать за доктором и пустить мне кровь, в предупреждение сумасшедшей горячки; но я ни о чем подобном и не заикаюсь. Мы возьмем нашу крепость совершенно спокойно и самым верным путем.
Присутствующие при этих словах выразили знаки самого живого, нетерпеливого любопытства, и еще ближе сплотились около Свитки.
— Мы нападем на крепость не извне, а изнутри.
— То есть как же это?
— А очень просто! — отвечал он. — Под предлогом постройки костела, который уже предположен самим правительством внутри крепости, мы введем туда, в виде рабочих, массу наших людей. Дело, как видите, богоугодное! Кроме того, теперь уже идет сильная и успешная пропаганда в динабургских арестантских ротах, так что в назначенную ночь и час офицеры, между которыми есть очень много наших, откроют тюрьмы, арсеналы, вооружат людей, арестуют коменданта, переколют часовых, и крепость, менее чем в какой-нибудь час времени, будет наша! И все это произойдет так тихо, так гладко, что когда город проснется поутру, так ахнет от изумления пред неожиданностию и чистотою такой работы.
Паны просто плавали в масле восторга. План действительно был превосходен.
— Но и это еще не все! — продолжал Свитка. — Другой из наших деятелей, которому, по всей вероятности, предстоит играть на Литве громадную роль и которого я решусь назвать вам опять-таки не по имени, а по его будущему псевдониму — Доленго,[36] человек весьма уважаемый русским правительством. Этот человек стянет десятитысячный корпус в Ковенскую губернию, соединится с иностранным десантом, потому что к этому времени уже подоспеет обещанная помощь французов и англичан, и с этими соединенными силами он пойдет подымать Остезейский край, а затем двинется на Вильну. В это время, заметьте, восстание уже будет в полном разливе и в Конгресувке, и на Украине. Топор овладеет линией Днепра, а Доленго линией Двины, и таким образом царские войска будут окружены, отрезаны и беспомощны. Мы дадим им полнейший шах и мат.
— То есть шах-мах! — и плюск! — с выразительным размашистым жестом скрепил пан пулковник.
— Certe certissime![37] Вернее верного! — вскочил с места даже и пан Хомчевский, увлеченный столь блестящею и, по-видимому, весьма возможною картиною будущих побед и успехов.
— Все это прекрасно! — после некоторого раздумья вздохнув заметил пан Котырло. — Но я смотрю на дело не увлекаясь. Для таких предприятий нужны руки, нужен народ, а что вы с нашим народом проклятым поделаете!
— Обратите народ в чернь! — возразил Свитка, — и вы всего достигнете!
— Легко сказать: обратите!.. А где возможность?
— Возможность вся в ваших руках, господа помещики, вся в вашей воле, была бы лишь охота да энергия! Во-первых, — стал высчитывать Свитка, — костел, который свое дело делает беспримерно хорошо? во-вторых, ваши школы; в-третьих, институт наших мировых посредников, с помощью которых можно расплодить еще более пролетариата.
— Надо обезземеливать, — промолвил Котырло.
— Совершенно справедливо! Надо обезземеливать, и обезземеливайте! Переводите их в дворовые, в кутники, делайте что хотите, но только увеличивайте пролетариат, усиливайте класс батраков. При участковом владении это в тысячу раз легче, чем при общинном. Но помните: одно из первых условий, чтобы народ поскорее был обращен в чернь! Это ручательство верного успеха!
— Certissime! — с удовольствием потирая руки, возгласил пан Хомчевский. — С этим я вполне согласен, но… (он вздохнул и возвел глаза к потолку) где ручательство, что наши блестящие планы беспрепятственно приведутся в исполнение, что все так и будет, так и случится, как мы предполагаем, что они до времени не станут известны москалю? Кто мне поручится, что все это будет, так сказать, impune — безнаказанно, безопасно?.. Я хоть и верный стрелок, но без верного расчета не желал бы рисковать ни моей головой, ни моим маентком,[38] а ни даже зарядом моей охотничьей двухстволки.
— Ручательство в слепоте москевскей, уж если говорить совсем откровенно! — подхватил Свитка. — Да чего же лучше! Вот вам один образчик: вы знаете ли, например, кем оберегается безопасность нашего тайного комитета в Вильне?
— А ну-те? — с живым любопытством отозвался Хомчевский.
— Да ни более, ни менее, как русским же караулом, русскими штыками!
— То есть это аллегория, конечно?
— Какая там аллегория! Буквально! Вы знаете, где этот комитет собирается? где происходят его секретные совещания.
— А ну-те?
— В генерал-губернаторском кабинете.
Многие выпучили глаза и засмеялись этому сообщению, как фарсу.
— Честное слово! — подтвердил Свитка. — Не только что в генерал-губернаторском доме, но иногда даже в собственном кабинете его высокопревосходительства. Там, в портфелях, между деловыми бумагами, передаются по назначению и наши бумажки, там же во время официальных докладов и приемов происходят и наши доклады и приемы; а это, конечно, самое умное и самое безопасное: Боско все свои фокусы, без всяких аппаратов, делал на глазах всей почтеннейшей публики и оттого его никогда ни поймать, ни разгадать не могли. То-то и хорошо, господа, что несколько наших добрых филяров сидят за большими плечами — и виленскими, и петербургскими.
Паны согласились, что это действительно хорошо.
— Ах, чуть было не забыл! — хлопнул себя по лбу Василий Свитка. — Еще одно интересненькое сообщеньице. Наши очень успешно хлопочут у Ротшильда и Монтефиори, чтобы те посодействовали понижению русских фондов на всех европейских рынках.
— Ого, ну и что же? — спросил Котырло.
— Содействие обещано почти что наверное, как скоро начнется восстание; а между тем к тому же времени и в Лондон, и в Париж уже заготовляются громадные выпуски русских фальшивых серий и ассигнаций, которыми мы будем в состоянии просто наводнить всю Россию — и кредит ее лопнет. А подделка артистическая!.. Не отличишь, а ни-ни.
— Хм!.. — раздумчиво крутя ус, произнес пан Копец. — Эдак, пожалуй, камуфлетом в самих себя же хватим с этими ассигнациями… Жиды принимать не станут… Средство-то немножко того…
— Средство освященное еще великим Наполеоном, — гордо подняв голову, заметил Свитка. — Дело не в жидах, а в том, чтобы парализовать врага на всех существенных пунктах.
— А, Напольйонем — разводя руками, — почтительно и даже благоговейно произнес экс-улан. — Да!.. Ну, это иное дело!.. Напольйон!.. Пред этим именем я склоняюсь ниц и молчу, я молчу, муй пане!
— Теперь, господа, я желал бы знать, — снова заговорил Свитка, — как вы смотрите, то есть лучше сказать, какова программа ваших современных действий, ваш взгляд на задачу относительно настоящего именно времени? Мое любопытство будет простительно, — принимая деликатно-извиняющийся тон, пояснил он, — если я скажу, что мне поручено собрать об этом сведения для соображений петербургского Центра… Это даже один из пунктов моей инструкции.
— Наш взгляд… да как сказать?.. наш взгляд, то есть…
Паны очевидно пришли в затруднение перед вопросом, поставленным таким образом.
— То есть я разумею программу действий дворянства относительно правительства в настоящее время, — пояснил Свитка. — Весьма бы желательно, — прибавил он, — во всем Западном крае достичь по этому предмету полнейшей гармонии и единообразия.
— А, да-а! — подхватил солидный и рассудительный пан Котырло. — Не знаю, как где, но мы, по крайней мере, держимся политики галицких помощников сороковых годов, то есть все брожение относим к агитациям красных, к волнению умов между хлопами. Когда требуют объяснений, мы даем отзывы, что дескать положением 19-го февраля пользуются какие-то неведомые нам агитаторы и мутят народ, который выйдя из-под власти помещиков, думает себе, что он уже может теперь не повиноваться и власти правительства, и что стало быть местные власти обязаны укрощать крестьян.
— Ну, а что касается самих крестьян, — весело подхватил Селява-Жабчинский, — то тут мы проводим слияние, любовь, братство, равноправность и прочие подобные конфетки. Средство, ничего себе, действует. Ловятся и на эту удочку! Ну, конечно, под рукой постоянно пускаются слухи, что освобождением обязаны они никак не правительству, — это тоже с одной стороны не мешает, помня галицийскую резню 46-го года.
Свитка чуть заметно, но очень коварно улыбнулся про себя и в то же мгновение поспешил принять прежнее спокойное выражение.
— Да, — подтвердил Котырло, — и чтобы подобные сцены не могли повториться, поневоле надо содействовать распространению братств трезвости, даже себе в убыток, потому что сколько уж винокурень совсем стали, да и моя тоже! — прибавил он с хозяйственно-сокрушенным вздохом.
— Теперь, господа, я подхожу к самой существенной, к самой важной части моего поручения, — опять приняв деловой и как бы официальный тон, сказал Свитка, и снова занял у стола прежнее место и прежнюю позу. — Наше общее дело, на которое смотрит вся Европа, весь мир, должно иметь вид и формы вполне благоустроенного восстания.
— Натуральне! — подал голос Селява.
Прочие выразили минами и жестами полное свое согласие с заявленным мнением Свитки.
— Благоустройства же мы можем достигнуть, — продолжал тот, — единственно посредством организации, то есть нам надобно позаботиться о том, чтобы заблаговременно, гораздо ранее решительного дня и часа, даже чем скорее тем лучше, устроить и ввести повсюду в действие нашу тайную революционную администрацию. Вся организация должна быть строго подчинена одной высшей, так сказать, центральной распорядительной власти — ржонду народовему. Организация должна прочно связать все сословия, собрать и правильно распределить наши народные силы и систематически употребить их для предстоящей борьбы, а без того и наши широкие, наши блестящие планы не удадутся!.. Население должно прямо, незаметно для самого себя и как бы совершенно естественно перейти от русской власти под нашу революционную.
— Мм… это так, конечно, — заметил Котырло; — но… тут есть один весьма существенный вопрос, так сказать, вопрос жизни или смерти.
— То есть? — спросил Свитка.
— То есть, в чьих руках будет находиться эта высшая, центральная власть? Если в руках красной сволочи, то слуга покорный…
Свитка опять улыбнулся про себя тонкой, чуть заметной, но очень коварной улыбкой и опять еще скорее поспешил смаскировать ее строго серьезной миной.
— Мне кажется, что для Литвы об этом не может быть и вопроса, — сказал он. — В Литве и власть, и влияние всегда останутся на стороне белых.
— Хм… А если эта центральная красная власть одним декретом из Варшавы скассует и белых, и всю их организацию, да пойдет террором вводить свои социальные и коммунистические бредни на счет нашей собственности и наших родовых привилегий. Тогда что?
— Тогда?.. Тогда мы можем и отложиться от Варшавы. Какая же надобность непременно идти за нею на привязи? Идем пока нам это нужно и удобно; а неудобно — только они нас и видели! Не Литва в Польше, а Польша в Литве нуждается! — с силой искреннего убеждения прибавил Свитка. — Литва, слава тебе Боже, слишком достаточно сильна, чтобы существовать совершенно самостоятельно и независимо; а Польше одной без нас не вытянуть: мы для нее житница, мы для нее ост-индские колонии. Польша без Литвы — это и географический, и политический абсурд, а если мы сила, так гнись под нас, пляши под нашу музыку или пропадай себе. Варшавские красные сапожники нам нисколько нестрашны.
Эта речь Свитки бодро, освежительно подействовала на присутствующих. Он говорил с такой уверенностью, с такой силой убеждения, и столь ловко умел задеть чувствительную струну "местного патриотизма", что на физиономиях панов заиграли самодовольные улыбки гордого сознания своей силы и значения. Им даже очень понравилась мысль, что они, коли захотят, то могут и наплевать на Польшу и быть сами по себе, а Польша сама по себе — пускай-де нам кланяется и нашей милости панской выпрашивает. Новая идейка эта очень лестно и приятно щекотала местно-литовское самолюбие шляхты.
— И так, панове, насчет организации, — приступил к делу Свитка. — Местная организация должна состоять из начальников: воеводского, повятоваго, окренговаго и парафияльнаго.[39] Для сбора податей должны быть назначены особые поборцы, а для местных банд особые довудцы, по воеводствам же — военные воеводы; местные довудцы будут пока организаторами местных военных сил. Кроме того, от высшего ржонда в каждое воеводство будет назначен особый комиссар, со значительными полномочиями, для общих наблюдений за исполнительностью членов организации и за течением дела вообще, а своевременно, то есть когда необходимость укажет действовать на инерцию масс террором, предполагается в каждом повете учредить трибунал с немедленной карой за неповиновение.
— От-то так! От-то по-нашему! — обрадовался пан Копец, но пан Котырло далеко не выразил такого же чувства. Он, напротив, поцмокивая, морщась, тужась и разглядывая свои ногти, выжимал из себя заветную мысль.
— Видите ли, мм… оно все, пожалуй, очень стройно придумано, — говорил он, медленно и тягуче, — но… мы бы думали… по-моему, по крайней мере… мне сдается, что этот трибунал, комиссары и прочее, все это пахнет как-то краснотою… А мы бы думали то же самое сделать, да только проще, интимнее…
Свитка нахмурился и закусил губу.
— То есть как же бы, например? — спросил он сквозь зубы и, чтобы не слишком явно выдать свои внутренние ощущения, закурил папироску.
— По крайней мере, наставления Ламберова Отеля, которые нам ни в каком случае нельзя не принимать в соображение, — продолжал Котырло, — именно указывают нам на такое простое, интимное устройство. Мы, видите ли, склонны смотреть на восстание как на свое домашнее дело и рассчитываем иметь по уездам двух-трех человек, которые поведут дело, и конечно в каждом из нас будут иметь послушного и надежного помощника… И такую организацию подготовили бы к тому времени, когда по нашим расчетам, настанет для этого пригодная, безопасная пора… Впрочем красные, коли хотят, пускай начинают дело, а мы поглядим.
Эти мысли пришлись крайне не по вкусу скромному на вид Василию Свитке. Он становились поперек его собственным планам и целям, поперек той двойной и огромной игре, которую он, втайне ото всех, давно уже задумал и сообразил в своем уме, шансы которой рассчитывал и преследовал постоянно, прикидываясь, где нужно, умеренным, былым, чуть не консерватором и, пока до времени, играя второстепенную роль в Петербургском Центре. Выслушав возражение пана Котырло, он собрался с мыслями и начал, по возможности, ровнее и спокойнее.
— Так нельзя, господа, — заговорил он, обращаясь преимущественно к своему оппоненту. — Или мы любим более всего свой комфорт и свою собственность, или же дело своей родины. С такой выжидательной политикой вы рискуете остаться за флагом, рискуете обремизиться при шансах самой верной игры. В таком случае лучше уж прямо, раз навсегда, махнуть рукой на дело и садиться писать верноподданнические адреса. Но этот свой смертный приговор мы еще успеем подписать и после, когда все лопнет… Не торопите же его вашей нерешительностью. Вы пугаетесь красных, а между тем сами хотите выжидать, пока они всю власть захватят в свои руки; вы сами и власть, и себя головой выдаете им… Ах, господа, господа! — со вздохом воскликнул он, укоризненно покачав головой. — С вашими пустыми страхами вы забываете, что красные на Литве — это нуль. Вся сила у нас в собственниках, в шляхте. В вас весь залог успеха, а вы выпускаете инициативу из своих рук.
— Напротив, мы желаем удержать ее, — возразил Котырло.
— И между тем упустите. И это вернее верного.
— Позвольте-с однако…
— Да так же! Ведь согласитесь, что в настоящую минуту общий ход дела зашел уже слишком далеко, так что сторонись вы или не сторонись, удерживай его или не удерживай — это решительно ничего не значит: вам его не удержать. Дело все-таки идет и пойдет помимо вас своей собственной силой, собственным движением, инерцией. Ведь уж ему столько же толчков было дано! Вы сами давали их чуть не до сего дня. А на полудороге остановиться нельзя. Но пока вы сторонитесь да выжидаете, красные, понятное дело, заберут все в свои руки: роковая сила обстоятельств, логика жизни к нынешнему нулю прибавит одну или даже две единицы, и тогда…
Свитка не окончил, но завершил выразительным и вполне понятным жестом.
Горячий поток его речи, начатой столь спокойно, начинал действовать. Большая часть присутствовавших была на его стороне и даже сам Котырло колеблясь раздумался над его словами. Оратор заметил про себя действие, произведенное его речью.
— Ах, господа! — с жаром воскликнул он, после минутного молчания. — Забудемте на время и красных, и белых, и синих, и всяких, а будемте пока только честными патриотами, честными литвинами. А счеты свои покончим и после. Прежде с москалями покончим.
— Браво, так, верно! О чем тут думать да сомневаться!.. Верно! — загомонила вся "шановна шляхта".
Котырло медленно склонил свою голову и с чувством протянул Свитке руку.
"Фу-у!.. Слава тебе, Господи! Наконец-то!" — облегченно и радостно вздохнул в глубине души своей этот последний, с таким чувством, как будто бы вытянул в гору на собственных плечах великий и богатый груз.
— Господа! — воскликнул он. — Ваше почтенное собрание представляет здесь все наиболее веское, влиятельное и интеллигентное здешнего повета ("ничего, надо маслицем подмазать", подумал он про себя). Зачем вам медлить пред исполнением наиболее существенного дела? Произведите тотчас же между собою выборы начальников повятовых и окренговых, чтобы хоть недаром собрался наш нынешний сеймик.
— Браво!.. Идет!.. Согласны!.. Мы, черт возьми, сила; мы власть из рук упустить не желаем! Мы сами и без красных сумеем быть красными, когда потребуется! Да!.. — гадали восприимчивые паны и, покинув свои места, толкались по всему кабинету.
Но когда начались выборы, когда один стал предлагать того-то, а другой другого, третий же третьего, и т. д., то дело дошло до споров и крупных разговоров. Пан Хомчевский все мирил и ублажал своей "свентой лациной", пан Селява егозил, элегантничал и старался казаться язвительным и тонким политиком (ему очень хотелось быть выбранным во что-нибудь); пан Копец горячился, прыскался, краснел как рак, крутил ус, кричал "не желаю"!.. И этого не желаю, и того не желаю, "ничего не желаю!" кричал, по старине: "не позвалям! Veto!" так как известно, что без этих двух заветных словечек ни единый панский сейм и сеймик, во все времена и веки, никоим образом и ни в каком случае, обойтись не может, ибо иначе и сейм не в сейм уже будет. Дошло до того, что кому-то и за что-то, но за что именно и сам не понимая толком, пан пулковник опять стал грозиться своей саблей. Тут появились на свет Божий и старые, полузабытые дрязги и сплетни, и взаимные покоры, и фамильные гербы, и шляхетные привилегии; фигурировали и давние права, и родственные связи, и даже степень благонадежности пред российским начальством, — словом, всего было вдосталь и вволю. Паны расходились. Говор, споры, ссоры, толки, уговоры, наконец даже слезы, лобзанья и примиренья и опять взрывы крупных споров, рисовка и своим благородством, шутки, смех, шум и безурядица, все эти длилось более часа. Наконец, кое-как "сгодзили сен".[40] Недоумения разрешились — выборы были сделаны. Должность "нечельн и ка повятовего" предложили было пану Котырло, но тот под разными, более или менее благовидными предлогами уклонился, заявив впрочем, что кроме этой должности, к которой он, по совести, не чувствует достаточно сил, энергии и способности, вся его жизнь и все состояние принадлежит "свентей справе"[41] и «ойчизне». Вместо пана Котырло на повятовые выбрали пана Селяву-Жабчинского. Этот был необыкновенно доволен, словно бы его в генералы произвели и арендой пожаловали, и с нескрываемой радостью, даже с несколько горделивым достоинством и уже отчасти покровительственно пожимал панам руки, благодаря их за то, что почтили его своим шляхетным доверием. Пана Хомчевского выбрали в окренговые, при чем он только развел руками и, подняв глаза к потолку, словно бы выражая тем покорность воле судеб, произнес со вздохом: "Sic astra volunt![42] ". Выбрали и еще несколько панов: кого тоже в окренговые, кого в парафияльные, а экс-улану пану Копцу предоставили честь, ради его воинственности, быть местным довудцей и организатором будущих воинских сил. Пан полковник тоже был необыкновенно доволен предстоящей ему ролью.
— Вышколим, черт возьми, вашу братью, панове! — похвалялся он, крутя ус и гоголем похаживая между панами. — Так-то вымуштруем, что целый чварты корпус москевский от одного виду нашего лытки покажет! Шах-мах! Плюск и баста!
В заключение же, поздравляя друг друга, паны лобызались, умилялись, похвалялись, обещались, друг другу клялись и, в силу предложения пана Хомчевского, выраженного по обыкновению в латинской форме: "ergo bibamus![43] " роспили еще несколько бутылок «венгржины» при дружных и бурных возгласах:
— Нех жiе Польска![44] Нех жiе вольносць!.. Пречь за москалями!.. Засмроздили[45] Польскен' москале!.. Убирайтесь к чертям!
Свитка был очень доволен.
"Ну, любезные друзья мои!" думал он, уже поздно ночью возвращаясь в свой флигелек; "вы хотите "красною сволочью" воспользоваться как убойной скотиной, как пушечным мясом, а "красная сволочь" вас к делу приспособила. Посмотрим, кто кого перехитрит!.. Карман-то во всяком случае, а может и лбы, и гербы ваши пригодятся нам".
Придя в свою комнату, когда Хвалынцев уже спал, Свитка тщательно, особо им изобретенными буквами и знаками записал в своей записной книжке все имена и соответственные должности выбранных нынче дворян.
"Теперь вы, голубчики, в моих руках!" с истинным удовольствием подумал он, с наслаждением потягиваясь и расправляя свои члены, как бы после многотрудной работы. "Теперь, чуть что заартачитесь в решительную минуту, так можно вам и русскими жандармами и следственной тюрьмой пригрозить: имена-то все в книжке, а факты, даст Бог, будут на лицо… Вот вам, белые друзья мои, и красная сволочь!"
И он, потирая ладони, самодовольно рассмеялся веселым, но злорадным смехом.