Меж тем, пока Хвалынцев, поглощенный своею страстью к Цезарине, жил исключительно в мире своего внутреннего чувства, своей борьбы и страданий, события мира политического и жизни общественной шли своим чередом и близились к роковой и грозной развязке. Тайный комитет святой справы польской, готовясь к открытому восстанию с оружием в руках, спешил заручиться сочувствием европейской прессы. Чарторыйские и Замойский не жалели денег на подкупы журналистов. Герцену не платили денег, но зато Герцен был поддет на самолюбие и куплен обманом: партия магнатов, через некоторых своих агентов, притворявшихся красными демократами, успела убедить его, что будто бы Центральный Комитет до такой степени преисполнен благоговения к его доктринам, что объявил своим принципом "право крестьян на землю" и "право всякого народа располагать своей судьбой". По этому поводу было даже подтасовано письмо к нему в Лондон. Герцен поспешил объявить, что это письмо "отмечает новую эпоху в великой эпопее польской борьбы за независимость", потому что начала восстания так широки-де, так современны и так ясно высказаны, что мы-де "не сомневаемся в глубоком деятельном сочувствии, которое возбудят ваши слова во всех русских", а потому-де "с радостью передали ваши слова нашим соотечественникам, и благодаря вас от всего сердца за то, что вы избрали нас посредниками вашего сближения с русскими, мы не можем ничем достойнее отвечать вам, как печатая письмо к русским офицерам, стоящим в Польше". Это письмо издателей «Колокола», начинавшееся словами: "Друзья и Братья!" всемерно старалось убедить русских офицеров, что поддерживать правительство им невозможно, "не совершив сознательно преступления или не унизившись до степени бессознательных палачей", что "время слепого повиновения миновало" и что "дисциплина не обязательна там, где она зовет на злодейство". — "Не верьте этой религии рабства (т. е. дисциплине)", восклицали издатели «Колокола»; "на ней основаны величайшие бедствия народов! Не подымать орудия против поляков заставляет вас совесть, уважение к правоте их дела, к достоинству человека и наконец уважение к нашему русскому земскому делу". Они "с чистой совестью, со страхом истины", советовали им "идти под суд, в арестантские роты, быть расстрелянными, быть поднятыми на штыки, но не подымать оружия против поляков"; они учили, каким образом следует организовать в полках тайные кружки с целью заговора и революции, как "делать пропаганду" между солдатами и уверяли, что ежели офицеры бросятся с русскими и польскими солдатами в Литву и Малороссию, то им откликнутся "Волга и Днепр, Дон и Урал"![166]

Герцен в этом случае, по отзывам самих же поляков, играл в их руках "роль лимона, из которого следует выжать последние капли соку, для того чтобы потом выбросить его за окно" — и Герцен, ничтоже сумняшеся, действительно разыграл роль выжатого лимона. Но в то время слово его значило еще много. Между тем, Центральный Комитет в Варшаве, еще гораздо ранее Герценовского послания к "друзьям и братьям", т. е. со времени объявления военного положения, уже сам по себе стал заботиться, чтобы приобрести сочувствие войск, расположенных в крае, для чего и начал распространять между войсками возмутительные прокламации на русском языке, обращенные непосредственно к солдатам. Но все эти попытки оказались тщетными: с одной стороны, солдат оставался неколебимо верен своему долгу, а с другой — ненависть и раздражение шляхты и мещан, фанатизированных ксендзами, были до такой степени велики, что их уже не могли сдержать никакие советы, увещания и предписания Центрального Комитета: при каждом мало-мальски удобном случае, где можно было рассчитывать на безнаказанность, солдаты и офицеры постоянно подвергались оскорблениям. А этих случаев, несмотря на военное положение, было-таки достаточно много… Весь результат, какого успели добиться в этом отношении члены Центрального Комитета, заключался в том лишь, что несколько офицеров, между которыми на две трети были поляки, увлеклись их комитетской и Герценовской пропагандой и поплатились за это жестоко. Поручики: Иван Арнгольд, Василий Каплинский, Станислав Абрамович, подпоручик Петр Сливицкий, унтер-офицер Франц Ростковский и рядовой Леон Щур сделались жертвами этой пропаганды. Арнгольд, Сливицкий и Ростковский оказались виновными в распространении между своими подчиненными возмутительных сочинений и вредных идей, имевших целью колебать в них дух верности, и в возбуждении нижних чинов к явному неповиновению начальству и к открытому бунту. За эти преступления Арнгольд, Сливицкий и Ростковский, 16-го июня 1862 года, по конфирмации графа Лидерса, были расстреляны во рву Новогеоргиевской крепости, а остальные сосланы на каторгу или подвержены срочному заключению в казематах. Герцен по поводу их смерти разразился следующей иеремиадой:

"16-го июня 1862 г. совершилось великое преступление… Черный день этот будет памятен и вам, поляки, за которых умерли три русских (?) мученика, и их товарищам, которым они завещали великий пример, и нам всем, которым они указали — не только, как это правительство, наделенное прогрессом, легко убивает, но как проснувшиеся к сознанию офицеры наши геройски умирают!"[167]

"Колокол", не взирая на обличающую явность имен и фамилий, силился убедить, что преступники как эти, так и другие "все русские", а потому-де "всех перестрелять неловко", и с замечательной наивностью возвещал, что "жертва эта была необходима", так как "она произвела наилучшее впечатление на поляков и войско".[168] В повонзковском лагере, под Варшавой, была устроена ничтожная демонстрация. Поляк-офицер, поручик Готский-Данилович, в сообществе с поручиками Зейном и Огородниковым, обманным образом успели склонить священника, чтобы тот отслужил им панихиду по рабам Божиим Иоанне, Петре и Феодоре, и это, само по себе мизерное обстоятельство дало «Колоколу» повод пышно благовестить "о наилучшем впечатлении на войско"!

В отмщение за казнь трех преступников, Центральный Комитет постановил казнить несколько русских и решил начать с исправляющего должность наместника Царства, графа Лидерса, в качестве лица, конфирмовавшего смертный приговор. В Саксонском саду есть особое отделение, где устроен ресторан и заведение минеральных вод. Летом, с шести часов утра, там уже пилит на скрипицах плохенький оркестрик, прогуливаются варшавянки, как павы, в полном туалете, фланируют некоторые «элеганты», делают свой моцион разные дряхлые «эмериты», пьющие воды, и сидят за особыми столиками целые семейства со чады и домочадцы, являющиеся сюда пить «млеко» и утреннюю "каву зо сметанкей". В лето 1862 года, тут же можно было встречать и генерал-адъютанта Лидерса, который тоже пользовался минеральными водами. 15-го (27-го) июня, в 7 1/2 часов утра, неизвестный человек подошел к графу сзади и почти в упор направил в него дуло пистолета. Раздался выстрел, прожегший воротник пальто. Граф был ранен. Убийца хладнокровно продул пистолет, положил его в карман и, посреди гуляющей публики, преспокойно, неторопливым шагом, вышел из сада чрез «цукерню» на Граничную улицу. И между всей этой публикой не нашлось человека, который бросился бы за убийцей: никто не решался или не желал преследовать, не исключая даже и полицейских агентов. Таким образом убийца остался неоткрытым, а «Колокол», возвещая об этом происшествии, заявлял, что несмотря на полное его равнодушие к тому, жив ли Лидерс или нет, "все-таки досадно, что его подняли до выстрела и реабилитировали до раны", и распространял уверения, будто в Варшаве общественное мнение и даже сама полиция приписывают выстрел русскому, но никак не поляку.[169] «Колоколу» не хотелось, чтобы в глазах Европы пятно первого убийства пало на негодяя польской национальности.

Еще до этого выстрела, а именно в конце мая месяца, по Варшаве пошли слухи, что в Царство назначается новый наместник. Слухи эти не замедлили оправдаться на деле. 29-го мая (10-го июня) граф Лидерс, при открытии заседаний Государственного Совета, объявил, что он получил от Государя Императора телеграмму, которая извещает о назначении великого князя Константина Николаевича наместником Царства, а маркиза Велепольского начальником гражданского управления.

Торжество этого магната после недавнего падения было теперь несомненное, и ввиду такого торжества, все партии замолкли против него на некоторое время: дескать "наша взяла! Поглядим, что будет далее!" Перемену в главном управлении Края все приписывали исключительно влиянию маркиза, и он сам не только не отрицал, но даже положительно заявил о том при первом удобном случае.

Маркиз Велепольский приехал в Варшаву за две с половиной недели до прибытия великого князя, уже в роли главного начальника по гражданскому управлению, то есть в роли «премьера», как называли тогда в Варшаве, и на другой же день, 5-го (17-го) июня, при приеме представителей всех подведомственных ему мест и учреждений, обратился к ним с речью, из которой все ясно увидели, что политическая программа его заключается в автономии, строго ограниченной пределами Царства. Эти пределы удовлетворили весьма немногих; большинство же и слышать не хотело о какой-нибудь «Конгрессувке»: "подавай всю Польшу", в пределах, по крайней мере, 1772 года — Польшу "вольную и неподлеглую", с сеймом, армией и «флётой». Красная партия решила "заявить неудовольствие нации ввиду нового порядка" — убийством великого князя. Некто Игнатий Хмеленский, сын польского помещика, со своим подручным, портняжным подмастерьем Радовичем, подыскали "нужного человека", тоже портняжного подмастерья, двадцатидвухлетнего парня Людвига Ярошинского, который взялся выполнить убийство.

На другой же день по прибытии великого князя злодеи с утра следили за ним в то время, когда он был в православном соборе, но не дождавшись его выхода оттуда, отправились к фаре, где нашли, что им точно так же будет не безопасно совершить свое намерение, которое однако же Ярошинский успел выполнить в тот же день вечером, при выходе великого князя из театра. К счастью, как известно, пуля причинила только легкую рану. Ярошинский был схвачен на месте. Сообщник же его, какой-то молодой человек, имя которого Ярошинскому не было известно, успел скрыться. Радовичу с Хмеленским тоже удалось бежать за границу.

Маркиз Велепольский, по поводу этого преступного покушения, выступил в заседании Государственного Совета с пышной речью (вообще, маркиз очень любил произносить "руководящие речи"), где заявлял о скорби и негодовании, проникнувших народ польский, когда "после светлых дней, ночь из скрытой пещеры своей изринула это новое покушение, исполнившее весь Край ужаса". Но увы! — заявление о скорби и негодовании поляков как нельзя более расходилось с истиной. Все очевидцы и беспристрастные свидетели того времени очень живо еще помнят, что чувства эти выразились только в русском варшавском кружке, да в русском военном сословии; у поляков же выразилась одна только сконфуженность, которою руководили страх и опасение, что теперь-то вот вероятно будут приняты против них самые крупные и крутые меры. Но как скоро они увидели, что никаких крутых мер не предпринимается, то сконфуженность и страх тотчас же уступили место прежнему нахальству и удвоенной наглости. Ярошинский, судившийся гласным судом при польском защитнике, был приговорен к повешению, и это общество, питавшее, по уверениям маркиза, такое сильное негодование к убийствам, не затруднилось тотчас же признать в Ярошинском святого мученика, покланяться трупу его на виселице и даже открыть особое небесное знамение, по поводу его смерти. Во время его казни случилось весьма обыкновенное при летних жарах явление туманного кольца вокруг солнца. Это тотчас же было разъяснено как чрезвычайное небесное знамение, в виде благословения свыше, ниспосланное мученику. Труп оставался на виселице до вечера, и во все это время толпы варшавских обывателей, множество лиц высшего класса и в особенности множество дам в глубоком трауре приходили воздать «мученику» последний долг патриотического благоговения и, стоя на коленях, молились ему, как святому. Гицеля по червонцу и даже более продавали потом кусочки веревки, на которой он был повешен, и модные патриотки оправляли эти кусочки в золото, и как «реликвии» вставляли к себе в медальоны, в крестики, в брошки, браслеты и кольца. А некий ловкий портной из евреев сделал даже очень выгодный «гешефт», в течение целого месяца все продавая по секрету сюртук Ярошинского, и таким образом напродавал этих сюртуков значительное количество и на очень солидную сумму. Наконец, 28-го августа во всех варшавских костелах открыто была отправлена панихида, "за душу нового мученика свободы Людвига Ярошинского", как извещало о том объявление, которое заблаговременно в изобилии разбрасывалось на улицах.

Маркиз — надо отдать ему справедливость — очень энергически принялся за дела управления и за свои реформы, стараясь развить как можно шире основы польской автономии. Он ускорил введение на выборном начале губернских уездных и городских советов и открытие их действий. Для этой-то будто бы цели, под предлогом, что военное положение, на котором находился Край, препятствует скорейшему введению в жизнь новых институций, маркиз Велепольский настоял на снятии этого военного положения почти со всей территории Царства, за исключением лишь десяти городов, наиболее резко проявлявших в себе революционную смуту. Но главнейшим образом принялся маркиз «очищать» Край "от лишнего сора". Это «очищение» заключалось в немедленном и быстром замещении всех должностей, как высшей, так и низшей администрации, исключительно поляками. С этой целью он удалил от должностей и из службы не только всех русских чиновников, но даже и тех из поляков, которые в общественном мнении не пользовались репутацией хороших и вполне надежных патриотов.

Между тем русское правительство, все еще не теряя надежды на успокоение Края мирным путем, не охладело в своих уступчивых намерениях даже и после применения системы революционных убийств и террора, которые, по плану заговорщиков, должны были «упростить» и «ускорить» дело восстановления Польши. В это время появилось первое воззвание великого князя наместника к полякам, которое тоном своей глубокой и доброжелательной искренности наверное сделало бы самое светлое, отрадное и миротворное впечатление на всякое другое общество; но для общества польского оно осталось вполне бесплодным. Великий князь между прочим исчислял в этом воззвании все реформы, уже утвержденные Высочайшею властью, и удовлетворение действительных потребностей Края, как-то: учреждение Государственного Совета, организация университета и училищ, очиншевание крестьян, эмансипация евреев, учреждение выборных земских советов, преобразование администрации и проч.

И что же? — Первым ответом на воззвание великого князя со стороны не «красных», а самых «умеренных» и «белых» патриотов была дерзкая выходка, которая заключалась в том, что эти господа подали графу Андрею Замойскому адрес, где они гордо заявляли, что, как поляки, они тогда только станут с доверием подкреплять правительство, "когда это правительство будет нашим польским, когда, при свободных институциях, будут соединены все области, составляющие нашу отчизну", и в заключение удостоверяли, что они не умеют "делить любви к отечеству" и любят всю свою отчизну, "в тех пределах, которые начертаны ей Богом и завещаны народными преданиями".

Следствием этой выходки была высылка графа Замойского в Петербург, где ему и предложено выехать за границу. Но падение популярного Замойского, как сильного соперника непопулярного маркиза Велепольского, уже окончательно раздражило и озлобило против последнего все польское общество, которое в ослепленной злобе своей не понимало сокровенного смысла и истинного значения всех его действий и мероприятий… Не вполне еще понимали его в то время и русские. Между тем, события быстро шли вперед. Реформы Велепольского не удовлетворили никого. Умеренные решили, что надо возможно шире пользоваться даруемыми льготами, чтобы посредством их принести как можно более пользы польскому делу и как можно более вреда причинить России. Красные же шли напролом и, в конце концов, посредством террора, тиранически подчинили своей невидимой силе общественную волю. Против самого Велепольского было сделано два покушения. Подметные письма ежедневно грозили ему, но маркиз обезопасил себя тем, что на улицах показывался не иначе как в глухой железной карете, окруженной десятком жандармов, которые с грохотом и пылью во всю прыть эскортировали его во время проездов.

Подземная революционная организация не только не ослабела, но росла и крепла. В начале октября она дополнена учреждением "народного революционного союза", задача которого заключалась в прямом вооруженном восстании не против местной администрации, но против России, против русского Царя и русского народа, с целью восстановления Польши во всех тех ее пределах, которыми исторически она когда-либо владела. Во главе этого союза стоял, помимо "ржонда народоваго", еще "комитет народовы революцыйны", под председательством Мерославского, причем однако "ржонд народовы" оставался в полной своей силе. Интриги, происки, подкопы и козни между тем и другим учреждением не замедлили обнаружиться с первого же дня их существования. Подпольные газеты: «Рух», "Стражница" и другие, тотчас же опубликовали "Устав народного революционного союза", "Устав народного революционного комитета" и "Инструкции для уездных комитетов", а "Центральный Народный Комитет", или так называемый "ржонд народовы", в свою очередь опубликовал в тех же газетах свое постановление, в силу которого "каждый гражданин, любящий отчизну и желающий восстановить ее самостоятельность", должен был уплатить единовременно «надзвычайную» народную подать, основою которой служил капитал каждого из граждан, считая в полпроцента от ста с недвижимых имуществ и капиталов. Срок уплаты этой подати назначался к 10-му ноября 1862 года. В Польше находится весьма значительное число иностранных колонистов, ремесленников, фабрикантов и заводчиков, из которых очень и очень многие живут там, не принимая русского подданства. Все эти лица, а также большинство евреев и крестьян, уже много раз обираемые и до этого времени ксендзами и разными пройдохами, чувствуя всю тягость последней «надзвычайной» подати, отказались было платить ее. Тогда "ржонд народовый" пустил в дело поджоги. Города и села запылали по целому Краю; пожары охватили Литву, Белоруссию, Украину, Волынь, Подолию, Познань и Галицию. Впоследствии раскрылось самым положительным образом, что первыми жертвами пламени делались исключительно неисправные плательщики "податка надзвычайнего", а от них уже огонь сам собою переходил и на жилища исправных и добрых «обывацелей». Но замечательно вот что: террористы до такой степени успели на все пылавшие края и области нагнать панический страх, что, несмотря на единоличные появления многих сборщиков, несмотря на явные их угрозы "спалить все дотла за отказ в платеже" — не было ни единого примера, чтобы хоть кто-нибудь из недовольных обывателей решился задержать и представить законным властям подобного сборщика! Огонь подействовал живо: обыватели, волей-неволей, спешили вносить требуемую подать.

Но эта мера была еще из числа «снисходительных». Таковою охарактеризовали ее сами же поляки. Со 2-го ноября стала применяться уже мера иного свойства: по всему Краю пошли ежедневно совершаться политические убийства, по приговору "тайного трибунала", а часто и вовсе без всякого приговора. Решено было убивать всех вообще «несочувствующих», всех "сомнительных патриотов и чиновников правительства, почему-либо признанных вредными для народного дела", и приговоры им объявлять печатно в подземных газетах, где однако приговоры эти, для пущей верности, печатались уже по исполнении убийства. Таким образом, между прочим, в Варшаве, средь белого дня, был заколот кинжалами чиновник Фелькнер. Убийство это совершилось в пятом часу дня, а главный убийца еще в семь часов вечера свободно разгуливал по всему городу в окровавленной белой чамарке, и когда его спрашивали что значит эта кровь, то он с самохвальством и преспокойно отвечал всем и каждому, что заколол свинью и вследствие этого одним-де скверным человеком стало меньше на свете. Полицейские видели его окровавленную чамарку, встречали, его на многих пунктах города, но схватить убийцу ни один из этих "добрых польских полициантов" не хотел или не решился.

В Варшаве было жутко. Так, по крайней мере, чувствовали себя в ней русские люди. В ожидании взрыва, целые семейства русских сходились на ночь в чью-нибудь более надежную квартиру, обыкновенно к кому-нибудь из военных, имевших помещение в казармах, занятых войсками, и там кое-как проводили свои беспокойные ночи. Поляки сулили русским повторение знаменитой "варшавской заутрени" и грозились вырезать всех поголовно, не щадя ни старости, ни женщин, ни младенцев. Гимнов, кошачьих концертов или иных каких-либо демонстраций более не было: их считали уже не нужными, но в варшавском воздухе, более даже чем в самый разгар демонстративного периода, чувствовалась теперь гнетущая, роковая тяжесть, предвещавшая с минуты на минуту разражение грозы. Ремесленные заведения вконец уже опустели; по улицам, «бавариям» и «кнейпам» с утра и до ночи шаталась бездельная молодежь низших слоев населения, небывалым образом сорила деньгами, появлявшимися в ее дырявых карманах Бог весть откуда, и бесшабашно предавалась необузданному разгулу: невидимые благодетели неусыпно старались как можно более и скорее развратить и споить ее с кругу. По городу ходили рассказы, что каждую ночь в катакомбы "Свентего Кржижа" и Капуцинского «кляштора» проводят чрез стародавние подземные ходы множество людей, по очередному призыву, и там ксендзы и монахи приводят их к присяге на верность «ржонду», снабжают оружием и благословляют особо избранных на тайные убийства. Молва несколько раз назначала уже день и час всеобщего взрыва.

А в то же время столбцы европейских газет наполнялись варшавскими статейками и корреспонденциями, в которых авторы, в расчете на увеличение пламенных европейских симпатий, иезуитски-униженным, сладеньким и притворно-святошеским тоном стонали и жаловались на варварское бессердечие «утеснителей», на изобилие новых и новых жертв угнетенной отчизны, на раны, язвы и страдания распятого народа и на все лады причитали: "мученики! мученики! несчастные, бедные, высоко-христианские, святые мученики!" Это стереотипное выражение повторялось чуть не в каждой строке, и не было того поляка, который при этом тотчас же не принял бы на себя физиономию Св. Бонифация.