ЕРШИ

— Половина дела сделана! — решил он сам с собою, вскочив с провалившегося дивана после нервно-беспокойного часового полусна.

— Ну, а паспорт? Вот тебе и осечка! — озадачился гравер, вспомнив вторую часть непременного поручения Наташи. — Паспорт… Да… осечка… — долго бормотал он в раздумье, опустив голову и уперев худощавые руки в угловатые колена свои. Наконец, перебирая в уме разное возможное и невозможное, подходящее и неподходящее, набрел он случайно на воспоминание об одном земляке, сапожном подмастерье Юзиче, который, по собственному откровенному сознанию в хмельную минуту, «более чувствует охоты к швецам-рукодельникам[9] и к портняжному искусству, чем к сапожному ремеслу». Малый, значит, отчасти подходящий и в задуманном деле какие-нибудь лазейки указать может. Он уже с год назад был прогнан от «честного сапожного немца, Окерблюма», за пьянство с буйством и безобразием, да за то еще, что соседнему целовальнику стали уж больно часто «приходиться по нраву» окерблюмовские голенища, подошвы и прочий выростковый и опойковый товар. С тех самых пор Юзич решил, что не следует заниматься таким неблагодарным ремеслом, за которое хозяева выгоняют в шею да еще вором обзывают всеартельно, а лучше-де призаняться искусством свободным — хотя бы на первый случай карманным, а там швецовым или скорняжным, а затем, при дальнейшем развитии, можно и в ювелиры начистоту записаться[10]. И стал он, раб божий, вольною птицею лыжи свои направлять с площади на улицу, с улицы в переулок, из трактира в кабак, из кабака в «заведение» и все больше задними невоскресными ходами[11] норовил, с тех темных, незаметных лесенок, по которым спускается и подымается секрет, то есть свои, темные людишки, кои не сеют, не жнут и пожинаемое целовальникам да барышникам-перекупщикам сбывают. Полюбился ему как-то особенно душевным образом некий приют, в просторечии неофициально «Ершами» называемый; там он и резиденцию свою основал, и незаметным образом пристал к ершовскому хороводнику[12]. Любили ершовцы посещать Александринский театр — благо не очень далеко от «Ершей» находится, — и Юзич вместе с ними театралом сделался. Ершовцы же в Александринском театре не столько искусством артистов пленялись, сколько рыболовному промыслу себя посвящали — «удили камбалы и двуглазым[13] спуску не давали».

Вот про этого-то самого Юзича, земляка и сотоварища по первой школе, и вспомнил так упорно задумавшийся Бодлевский. Вспомнил, что месяца три назад встретил он Юзича на улице, зашел с ним в первый же трактир и там, за бутылкою пива, которым великодушно угостил его Юзич, разговорился с ним по душе о превратностях судеб вообще и своих незавидных обстоятельствах в особенности. Совета Юзича насчет хороводника Бодлевский не принял, ибо намеревался посвятить себя искусству самой высшей школы — превращать чистые бумажки в кредитные билеты государственного банка. Юзич, между прочим, радушно пожимая руку на прощанье, сказал своему товарищу:

— А если я тебе, друг любезный, на что-нибудь понадоблюсь или просто повидаться захочешь, так приходи на Разъезжую улицу, спроси там заведение «Ерши», а в «Ершах» Юзича, — там тебе и покажут. Я, брат, там завсегдатаем. А ежели буфетчик притворяться станет, что не знает такого имени, — наставительно прибавил Юзич, — так ты только шепни ему, что «секрет», мол, прислал, тотчас тебя и допустят.

Все это очень ясно и очень подробно припомнил Бодлевский в эту затруднительную для него минуту, припомнил и воспрянул просветленным духом своим. Надежда на скорое и удачное исполнение второй части Наташиного поручения начала блистать пред ним яркими лучами. Улыбаясь, стал он одеваться; улыбаясь, сбежал с лестницы и, улыбаясь же, фертом пошел по улице, по направлению к Загородному проспекту, в который у Пяти Углов впадает Разъезжая улица.

* * *

Продолжением Разъезжей улицы служит Чернышев переулок. Поэтому и та и другой — не что иное, как одна и та же артерия, соединяющая два такие пункта, как Толкучка, с одной стороны, и с другой — Глазов кабак, находящийся на Лиговке, по Разъезжей же улице, в тех первобытных странах, известных под именем Ямской, где обитает преимущественно староверческая, раскольничья и скопческая часть петербургского населения. Туда же тянется и татарская.

Странное, в самом деле, явление представляют осадки петербургской оседлости. В Мещанских, на Вознесенском и в Гороховой сгруппировался преимущественно ремесленный, цеховой слой, с сильно преобладающим немецким элементом. Близ Обухова моста и в местах у церкви Вознесенья, особенно на Канаве, и в Подьяческих лепится население еврейское, — тут вы на каждом почти шагу встречаете пронырливо-озабоченные физиономии и длиннополые пальто с камлотовыми шинелями детей Израиля. Васильевский остров — это своего рода status in statu — отличается совсем особенной, пустынно-чистоплотной внешностью с негоциантски-коммерческим и как бы английским характером. Окраины городского центра, как, например, Английская, Дворцовая и Гагаринская набережные, и с другой стороны Сергиевская и параллельно с нею идущие широкие улицы представляют царство различных палаццо, в которых засел остаток аристократический и вечно лепящийся к нему, как паразитное растение, элемент quasi-аристократический или откупной. Впрочем, та часть этого последнего разряда, которая резюмируется Сергиевской улицей, кроме аристократического, имеет еще характер отчасти военный, и именно учено-военный, с артиллерийским оттенком. Но все то, что носит на себе характер почвенный, великороссийский, — все это осело в юго-восточной окраине города, все это как-то невольно тянет к Москве и даже, по преимуществу, сгруппировалось в части, которая и название-то носит Московской.

Загородный проспект и особенно Разъезжая улица с Чернышевым переулком являются самыми живыми, самыми сильными и деятельными артериями этой последней части.

Мы уже сказали, что Разъезжая с Чернышевым соединяют два такие пункта, как Толкучка и Глазов кабак. Поэтому они вечно кишат снующим взад и вперед народом. Но это не народ Невского проспекта, — «чистой публики» вы здесь не встретите. Изящный экипаж, и модный джентльмен, и изящно одетая дама составляют здесь редкое исключение (мы не говорим о Загородном проспекте). Публика Чернышева и Разъезжей в общей массе своей носит сероватый характер, с примесью громкого, крепкого говора и запаха пирогов, продающихся на лотках под тряпицею. Тут все народ, заботящийся о черствых повседневных нуждах, о работишке да куске насущного хлеба.

На всем пространстве этих двух улиц, от Толкучки до Глазова, вы встретите отчасти странные личности, то в чуйках, то в холуйских пальтишках, то отставных солдат с ворохом разного старого платья, перекинутого на руку. Эти странные личности, с пытливым, бойким и нагло-беспокойным, как бы вечно ищущим, взглядом, называются «маклаками» или «барышниками-перекупщиками». Место действия их не один Чернышев и Разъезжая, — Щербаков переулок, двор мещанской гильдии, Садовая, лестницы средней и низшей руки трактиров и площадки театров во время спектаклей служат им постоянно ареною деятельности. На театральных площадках, где несколько маклаков стараются перебить друг другу товар, дело иногда доходит до такой запальчивости, что они, подхватывая выносимую им добычу, вырывают ее друг у друга из рук, ломают часы и театральные трубки и рвут платки пополам. Дело зачастую доходит до драки, а в накладе остается все-таки мазурик, у которого вырвали и перепортили добытую им вещь. Маклаки постоянно находятся в тесных и непосредственных сношениях с тем теплым людом, к которому принадлежал Юзич, и эксплуатируют этот люд самым бесчеловечным образом. У тех и у других очень много общего, и, между прочим, этот взгляд, по которому вы очень легко можете признать маклака и мазурика. Таковой характер взгляда вырабатывается жизнью и промыслом, которые ежечасно подвержены стольким превратностям всяческих случайностей.

Если вы — прохожий и несете что-нибудь в руках, маклак тотчас же оглядит вас своим пытливым взглядом — нет ли чего «подходящего», и тихо, но внятно спросит: «Продаете, что ль?»

Если идет приезжий мужичонко, купивший для себя на Толкучке порты, маклак непременно предложит ему сменяться. Мужичонко часто не прочь от такого рода операции. Маклак берет его порты, разглядывает их на свет и так и эдак, выворачивает наизнанку, растягивает материю, трет ее и щупает между пальцами. Это называется «крепость ошмалашить». А мужичонко все время с пытливым недоумением тупо смотрит на все эти проделки, после которых маклак, в озабоченном раздумье, перебрасывая совсем новенькие, крепкие и хорошие порты с ладони на ладонь, словно бы измеривая вес их, с страдательной рожею цмокает языком и цедит сквозь зубы:

— Эх!.. жаль, паря!

— Чего жаль? — тупо вопрошает, с испуганным лицом, ничего не понимающий мужичонко.

— «Чего!..» Известно, чего, — тебя жаль! Что дал за порты?

— Сорок копеек на серебро выходит…

— Сорок на серебро?.. Ну, брат, дрянь твое дело! Надули, совсем надули! Экий народ шельмовский в Питере живет!.. Вот, гляди сам — пестрядь-то как есть гнилье выходит.

— Да где же гнилье?

— «Где!..» все-то тебе где!.. Значит, я чувствую, — под пальцами некрепко шуршит — вот те гнилье-то где!

— Эко горе какое! — грустно-досадливо произносит мужичонко, совсем уверовавший в силу приведенного аргумента и ударив руками об полы зипунишка.

— Что за горе! Горю, милый человек, помочь можно, — утешает маклак, успевший своими ловкими приемами сразу огорошить простоватого мужичонку. — Давай, что ли, меняться! Вот тебе порты, так уж порты! как есть в самом разе настоящее дело! Одно слово — красота!.. Пощупай-ко?

— Да что… я ведь не тово… — возражает мужичонко.

— Нет, ты, брат, пощупай! ты разницу, значит, почувствуй, — потому: я на чистоту, из одной только жалости, выходит.

Мужичонко щупает, ровно ничего не понимая.

— Ну, видишь сам теперь! Мозги, чай, есть в голове! — спешит убедить его перекупщик. — Давай, что ли, порты, да в придачу двугривенник менового — и дело с концом! По рукам, что ли! — заключает он, ловя мужичонкину руку и норовя хлопнуть по ней ладонью.

— Да как же это?.. еще двугривенник?

— Вот-те Христос — свою цену беру! с места не сойти! лопни глаза мои!.. Я ведь с тобой по-божескому — поди, чай, ведь тоже хрещеные, и хрест, значит, носим — занапрасну божиться не стану. А беру свою цену из жалости, значит, потому: шельмы — хорошего человека надули! Да и порты же, прах их дери! лихие порты ведь! — износу не будет!

Мужичонко раскошеливается и лезет за двугривенным. Маклак пронзительно устремляет взор свой в глубину его замшевой мошонки, и чуть заметит там относительное обилие бабок[14] — как оно там, значит, финалы[15] шуршат, либо цари-колесики[16] мало-мальски вертятся, позвякивают — тотчас же дружески хлопает он мужичонку по плечу и говорит ему необыкновенно мягко и задушевно:

— Милый человек! Что мне от тебя деньги брать!.. Я, значит, по душе… Лучше пойдем-ка вот — раздавим косушечку помалости, али пивка пару слакаем. Чем мне деньги с тебя в придачу брать, так мы лучше, наместо того, магарыч разопьем. Идет, что ли?

— Ладно, — соглашается мужичонко, который от косушки никогда не прочь, а сам думает себе: «Экого человека честного да хорошего господь-то послал мне, — совсем бы пропащее дело, кабы не он выручил».

И ведет маклак мужичонку так-таки прямо в «Ерши». С буфетчиком у них давно уже печки-лавочки — дело зарученое — свои люди — только глазом мигнет, так у того уж и смекалка соответствует: несет он им графин, мужичонку почтенным величает и речь свою с ним «на вы, по чистоте столичной, по политике держит». Мужичонко с нескольких стаканчиков, гляди, раскочевряжится, видя такое почтение от питерских к своей сиволапой особе. Напоит его маклак до забвения, заведет его с половым в квартиру[17] и облупит там дочиста, даже и порты в обратную придачу возьмет, да потом и вытолкают мужичонку на вольный воздух прохлаждаться; а сами примутся меж тем «слам растырбанивать», то есть делить на законные доли благоприобретенную добычу.

К такому-то милому месту направлялся Казимир Бодлевский.

* * *

Дойдя до Пяти Углов, он остановился в раздумье, окинув глазами окрестную местность, и, к счастью, увидел будочника, который, опершись на алебарду, сонливо позевывал, прислонясь к стене спиною, поодаль от размалеванной черными и белыми полосами будки. Сей градской страж представился теперь Бодлевскому чем-то вроде путеводного столпа в пустыне, и потому он прямо направился к нему с вопросом:

— А где тут заведение «Ерши»?

Будочник недоверчиво и с проницательной подозрительностью посмотрел на Бодлевского.

— Какое заведение? — неторопливо переспросил он.

— «Ерши».

— «Ерши»? Нет такого! — недоверчиво ответил он Бодлевскому, продолжая вглядываться в него своими сонными глазами и как бы соображая: «Какого, мол, полета может быть эта птица?»

— Да как же это нет? — с беспокойством заговорил Бодлевский, которого стал покидать светлый луч надежды. — Как же, братец мой, нет, когда мне за верное сказали, что есть?

— А кто сказал-то? — отнесся к нему недоверчивый страж.

— Приятель один сказал…

Будочник ухмыльнулся, и хотя все еще не совсем-то доверчиво, но переменил свой официальный тон на более фамильярный и бесцеремонный.

— А зачем те «Ерши»-то? — спросил он.

— Надо… по своему делу… Приятеля там сыскать надо…

— Ишь ты!.. приятеля… — продолжал страж все с тою же ухмыляющейся харей, но уже без оттенка сомнения и недоверчивости.

— Ну, так что же, служивый? скажи, брат, пожалуйста! Мне некогда…

— Ишь ты, какой скороспелый… А ты дай на уху, так скажу, где ерши водятся.

Бодлевский полез к себе в карман отыскивать какую-нибудь мелочь.

— Что? аль свищет? — с издевкой поддразнил его будочник; но тот, к счастию своему, отыскал в жилете гривну меди и сунул в секретно протянутую руку градского стража, который тотчас же поспешно опустил ее по шву, как будто ни в чем не бывало, и дружелюбно указал ему дорогу.

— Ступай вон наперекоски… Второй дом от угла… Вишь, деревянный-то домишко — вот те и будут «Ерши».

Бодлевский перешел улицу в указанном ему направлении и очутился перед входною дверью деревянного домишки. Над этой дверью коротала свой старческий век полинялая от времени вывеска, где был изображен чайник, бильярд и рыба какая-то, а надписано просто: «Растерация». Надписи же «Ерши», которую Бодлевский ожидал встретить на вывеске, он, к удивлению своему, не нашел. В то время граверский ученик еще не знал, что название это усвоено «растерациею» не официально, а придано ей гласом народа. Генеалогию свою неофициальное название это ведет, по сказанию одних, от той причины, что «растерация» некоторое время славилась своею дешевою и отменною ухою из ершей, которых она, будто бы, даже поджаривала каким-то особенным образом; по сказанию других — название «Ерши» имеет смысл метафорический, происходящий оттого, что ершовские habitues, или завсегдатаи, больно уж были щетинисты и на язык и на кулаки с теми, кого они в особой потаенной комнате, известной у них под именем «квартиры», лущили в карты и кто вздумывал протестовать против этого очевидного лущения. Во время оно секретная картежная игра весьма сильно процветала в сем достолюбезном заведении.

Домишко этот существует еще до сих пор. В нем все так же помещается заведение, переменившее кличку «растерация» на новую кличку — «трактирное заведение». Это уже, значит, степенью выше и значит, что прогресс и для него существует, но консервативный глас народа по-старому продолжает именовать его «Ершами».

Прогресс «Ершей» выказался, впрочем, не в одной только подновленной вывеске да в перемене клички. Теперь и сами «Ерши» во всем своем составе подновились, несмотря на то, что более чем двадцатилетний срок времени должен был бы привести ветхий домишко в еще большую ветхость. Теперь они напоминают собою старуху подбеленную и подрумяненную, а в то время находились еще в состоянии старухи неподрумяненной.

«Ерши» — это длинное деревянное, одноэтажное здание со стенами, которые от времени осели в землю, так что окна высятся над тротуаром немного более, чем на пол-аршина. По вечерам эти окна всегда завешивались красными кумачовыми занавесочками, каковыми и до сих пор продолжают завешиваться. Крыша, приведенная теперь в более благоустроенное состояние, в то время беспрепятственно позволяла бурьяну и различным сорным травам расти в расщелинах своего ветхого и прогнившего до черноты теса. Входная «парадная» дверь, вделанная посреди главного фасада, теперь приходится в уровень с тротуаром, а тогда неопытный посетитель, прежде чем войти, непременно должен был клюнуться в нее носом, особенно по вечерам, если предварительно он не замечал довольно глубокой ступеньки, спускавшейся гораздо ниже уровня тротуара. Теперь и самые полы и самые обои в «Ершах» давно переделаны и возобновлены в более современном вкусе, а тогда стены сохраняли патриархальную живопись — вроде каких-то фантастических деревьев и райских птиц. В настоящее время только одна небольшая комната, выходящая единственным окном своим в маленький садик и смежная с «квартирой», сохраняет пока еще свой тогдашний первобытный вид; серые стены ее разрисованы серою же меловою краскою и являют собою различные картины мифологических сюжетов. В этой комнате искони помещается бикс. Вообще надо заметить, что время, прогрессируя «Ерши» во внешности, во многом способствовало безвозвратной утрате их первобытной оригинальности.

Бодлевский, клюнувшись предварительно носом в дверь, очутился в комнате, носящей наименование буфета. За стойкой стоял высокий, видный и весьма красивый мужчина, лет сорока, степенно благообразного и необыкновенно честного выражения в открытом лице. Высокая лысина его обрамлялась мягкими и курчавыми волосами. Широкая, аккуратно подстриженная, черная борода начинала уже заметно серебриться. Умные, слегка улыбающиеся глаза глядели спокойно, добродушно и в то же время весьма проницательно. Ярославский тип с первого взгляда давал себя знать в этом субъекте. Белая миткалевая рубаха, белый, как снег, передник и башмаки на босу ногу — эта трактирная чистота и харчевенное изящество среди обычной грязи посетителей и неопрятной обстановки, совокуплявшиеся с внушительной важностью физиономии ярославца, — ясно говорили всем и каждому, что он особа не простая, что он «буфетчик», «старшой», которому подчинены половые и который в своей особе соединяет всю администрацию заведения. Власть его простирается даже некоторым образом и на посетителей, или «гостей», если б они вздумали учинить что-нибудь неподобное, вроде буйства и дебоша.

Встретя Бодлевского солидным поклоном — более глазами, чем головой, — он указал ему рукою направо, промолвя:

— Пожалуйте на чистую половину.

Но Бодлевский вместо чистой половины предпочел подойти к его стойке и осведомиться о Юзиче.

В ответ на это осведомление последовал недоумевающий, но втайне весьма осторожный и проницательный взгляд.

— Как вы изволите спрашивать? Юзича-с? — очень вежливо переспросил он, опершись пальцами на стойку и принимая корпусом наклонное положение вперед, что составляет известного рода ярославско-трактирную галантность и буфетческий бонтон. — Юзича?.. Нет-с, такого не знавали…

— Да ведь он у вас тут постоянно бывает! — возражал ему удивленный, по неопытности своей, Бодлевский, для которого каждое новое затруднение в его поисках было — острый нож, подрезавший радужную нить его надежды.

— Не знаем-с… Может, оно и точно, что бывает — мало ли тут гостей-то перебывает за день! где же нам всех их узнать-то, — посудите сами-с! — отбояривался между тем буфетчик.

— Да меня «секрет» прислал! — ляпнул вдруг без всякой осторожности и нескромным голосом Бодлевский.

Ответом на это опять-таки был взгляд весьма удивленного и подозрительного качества, — взгляд, который предварительно в миг, подобно молнии, обежал все углы комнаты, нет ли, мол, кого лишнего? — и тотчас же уклончиво и неопределенно установился между бровями Бодлевского.

— Как вы изволили сказать-с? — с улыбочкой спросил буфетчик.

— «Секрет» прислал, — повторил Бодлевский.

— Это что же-с такое значит?

Гравер, не ожидавший такого переспроса, смешался и отчасти даже струхнул немного.

— Уж будто вы не знаете? — возразил он несмелым тоном.

— Почем же нам знать-с… Помилуйте-с!.. Мы об эфтим никакого понимания не имеем… Где же нам загадки отгадывать?.. Мы, значит, при своем деле, у стойки стоим, а что касаемо до чего другого, так эфто не по нашей части.

Бодлевский, видя, что тут ничего не поделаешь, прикусил с досады губу и нервно заходил по комнате.

Буфетчик незаметно, но зорко следил за ним глазами.

— Вам, может статься, знакомый ваш этот в нашем заведении свидание назначил? — спросил он после минуты молчаливого наблюдения.

— Да, свидание, — машинально подтвердил гравер, которого уже начинала шибко пронимать сосущая тоска от видимой неудачи задуманного дела.

— Так вы пожалуйте-с на чистую половину-с, — предложил ему обязательный ярославец, указывая на правую дверь из темных разноцветных стекол, — пообождите там маненько-с; может, они тем часом подойдут, а может, уж там и дожидаются.

Бодлевский последовал совету буфетчика и прошел на «чистую половину», а этот последний тотчас же, вслед за ним, поспешно юркнул в низенькую дверцу, которая незаметно пряталась в стене, за стойкой, обок с полками буфета, заставленного неизмеримым количеством стаканов и расписных чайников.

Комната, в которую вступил Бодлевский, хотя и представляла собою «чистую половину» заведения, но отличалась весьма грязноватою внешностью. Это была довольно большая зала в пять окон с неизменными красными занавесочками. Доски закоптелых стен покоробились от времени и петербургской сырости. Когда-то они были выкрашены белой меловой краской, и по этому фону смелая фантазия маляра-художника пустила зелено-черные пальмы и папирусы, стоявшие, якобы аллеей, в ряд, как солдаты во фронте; на пальмах и между ними помещались розовые райские птицы, в которых палили из ружей и пускали стрелы из луков какие-то лиловые охотники. Но время набросило на все это свой серовато-бурый колорит. Покоробившийся дощатый потолок по самой середине комнаты представлял широкое, расползающееся, черное, как сажа, пятно, которое образовалось от копоти из висящей на крючке лампы. Вдоль стен и у окон лепились маленькие четырехугольные столики, покрытые грубоватыми салфетками не весьма-то опрятного качества от каких-то пятен, и на каждой такой салфетке была опрокинута вверх дном полоскательная чашка с синеньким ободочком. Расщелистый пол, носивший еще кое-где скудные следы желтой краски, весь уснащался мокрыми, натоптанными следами посетителей, махорочной золой и плесками чаю, которые делали все те же бесцеремонные посетители, предпочитая для этого трактирный пол вместо полоскательных чашек. Атмосфера этого милого приюта, несмотря на вентиляторы в окнах, неисходно была пропитана крепким, першащим в горле, запахом махорки, Жукова и «цыгарок». В довершение всей обстановки, как необходимое украшение к ней, по стенам помещалось несколько старых портретов и картин, в когда-то позолоченных рамах. Портреты являли собою каких-то генералов в пудре и архиереев в мантиях, а картины изображали нечто из буколико-мифологических и священных сюжетов. И те и другие лоснились местами зеленым лаком, а местами совсем исчезали в густо насевшей на них пыли, грязи и копоти. Бог знает где, как и когда и кем писаны такие картины и портреты, но известно только то, что найти их можно единственно в «ресторациях», и кажется, будто они уж так самою судьбою предназначены для того, чтобы украшать закоптелые стены низшей руки трактиров и харчевен.

Бодлевский хотя и не был избалован жизненным комфортом, но ему еще ни разу не случалось присутствовать в столь милых местах, и потому его немного покоробило, особенно когда он, усевшись у крайнего грязного столика, оглядел присутствующих посетителей.

В одном углу, за двумя составленными вместе столами, помещалась компания мастеровых в пестрядинных халатах, с испитыми лицами, на которых установился определенный серо-бледный колорит — верный признак спертого воздуха душной мастерской, тесного спанья артелью, непосильного труда и невоздержной жизни. Эту коллекцию небритых и длинноволосых, по большей части украшенных усами физиономий с наглыми взглядами, как бы говорившими: «Мы — не мы, и хозяин — не хозяин!» — угощал пивом такой же пестрядинный халат, вмещавший в себе какого-то спицеобразного мальчонку лет шестнадцати. Мальчонка этот, видимо, желал показать, что взрослый и чувствует свое достоинство — потому: капитал имеет и угощать может. Он то и дело старался представиться пьяным и потому громче всех кричал, поминутно и без всякой нужды ругался, как бы самоуслаждаясь гармоническими звуками этой брани, поминутно размахивал своими истощенными, худыми, как щепки, руками, вообще ломался, «задавая форсу». Компания мастеровых поощряла его то обниманиями, то словами, то, наконец, приятельской руготней и во всю глотку нестройно горланила солдатскую песню:

…и граф Башкевич Ириванский
под Аршавой состоял –

песню, бывшую в то время, ради близкой своей современности, в особенной моде между солдатами и фабричным народом.

Другой угол, на нескольких отдельных столах, занимали извозчики, которые днем очень любят посещать «Ерши» и там чаепийствовать. Двор ершовский, где помещается несколько пойловых колод, в течение дня, то есть пока не начнет смеркаться, постоянно занят извозчичьими клячами и загроможден то дрожками, то санями — смотря по времени года. Клячам этим извозчики задают корму и пойла, а себя — «помалости чайком побалывают». В этом втором углу господствовали трезвость, «кипяточек» и до багровости распарившиеся чайком физиономии.

Тут уже был слышен свой особый говор.

За одним столом сообщали, что Игнатку в часть взяли, а Парфену-дяде офицер, в экипаже ехамши, колесо отшиб, а намеднись у одного извозчика лошадь с дрожками мазурики угнали, — только что отвернулся, а они и угнали, проклятые; хозяин теперь вычитать поди-ка станет, а дома-то, в деревне, может, и голодно и холодно. И начинается по этому поводу разговор про распроклятую жисть извозчичью, питерскую. За другим же столом идет беседа такого рода:

— Ты хозяину как отдаешь? подика-ся, всю выручку? — спрашивает плутоватая харя извозчика из тертых калачей у извозчика еще не тертого, двенадцатилетнего мальчишки.

— Известно, всю! а то как же? — отзывается детским голосенком этот последний, с тяжелым переводом духа, неистово втягивая в себя с блюдца струю горячего чая.

— Эх ты, михря!.. «всю!» — презрительно подхватывает первый. — Пошто же всю отдавать? Ты бы себе каку часть оставлял!

— Ишь ты — себе!.. а грех? — возражает мальчишка.

— Ну так что ж, что грех? — не беда!

— Эвося — не беда!.. как же!

— А то беда? эка ты репа какая, паря, как я погляжу! В грехе на духу покаешься — и баста! На то и батька, значит, приставлен; а ты бы, по крайности, себе каку деньгу оставил…

— А хозяин ругаться станет?

— Так пошто ж тебе говорить ему, сколько выручки привез? Если ты, значит, целковый рубь выездил, так отдавай семь гривен, а либо восемь гривен, коли уж почестнее захочешь. Вот так и вертись на этом.

— Да я не умею…

— Не умеешь? а наука на что? Ставь пару чаю — так разом научу!

И мальчишка точно ставит пару чаю и начинает первые шаги своего развития на поприще столь занимательной науки.

Остальную публику составляли два-три дворника, несколько солдат, которые проникали сюда задними ходами, так как с наружных пускать их было строго запрещено, да две-три темные личности, из коих одна, в порванном, истертом вицмундире, углублялась в чтение полицейской газеты.

Нравственное чувство Бодлевского, не искусившегося еще в сладости познания различных трущоб житейских, начинало уже давить и сосать что-то боязливо-неприятное. Ему все казалось, будто кругом его сидят воры и мошенники, может, и убийцы даже; а воображение помогало разрисовывать все это более мрачными красками, хотя обстановка этой комнаты была не более как обстановка каждой харчевни. Сознание, что и сам он идет на рискованное дело, и эта неизвестность, где и с кем он, и как все это кончится; потом неотступное, томительное чувство одиночества, чувство разобщенности с окружающим миром — все это производило на него особого рода нервное впечатление, так что ему казалось — вот-вот войдет полиция и заберет их всех тотчас или что все эти господа разом накинутся на него, ограбят и убьют, пожалуй… Подобное чувство при первом посещении незнакомого еще вертепа необходимо испытывает каждый неофит, каждый будущий кандидат на Владимирку, только что задумавший свой первый шаг к преступлению.

А из низенькой дверцы в буфете выходил между тем застоечный ярославец в сопровождении темной личности с физиономией отчасти перетревожившейся.

— Ну, полно спать! аль не прочухался еще? ползи, что ль, черт! — говорил он, оборачиваясь в полспины к этому темному субъекту, который подвигался вперед весьма неохотно.

— Да кто спрашивал-то? — послышался его хриплый, заспанный голос.

— А мне почем знать — тебя спрашивал!.. Возьми зеньки в граблюхи, да и зеть вон сквозь звенья! Может, и фигарис какой![18] — отвечал ярославец, становясь за стойку и принимая такой вид, как будто ничто до его милости не касается.

Темная личность подошла к правой двери, плотно приблизила лицо свое к темным цветным стеклам и осторожно стала смотреть сквозь них в «чистую половину».

— Который это? что в шельме[19] камлотной сидит, что ли? — спросил он, разглядывая посетителей.

— Тот самый… Гляди, не фигарис ли каплюжный[20], — предостерег его буфетчик.

— Нет, своя гамля[21], — успокоил смотревший субъект и смело направился в «чистую половину».

Свидание друзей, как и должно предполагать, было весьма радостно, особенно со стороны Бодлевского. За порцией селянки, сопровождавшейся целым графином померанцевой, он объяснил Юзичу свою настоятельную нужду.

И ни тот ни другой не заметили, как сидевший поодаль неизвестного звания человек все время незаметно наблюдал за ними, стараясь вслушаться в каждое их слово.

Юзич, по выслушании дела, сейчас же скорчил из себя солидно-важного человека, в котором нуждаются и от воли которого зависит надлежащее решение, и стал озабоченно потирать свой лоб, как бы обдумывая затруднительное дело. Мазурики вообще любят в этаких случаях напускать на себя важность и детски рисоваться (хотя бы перед самим собою) своим выдуманным значением. Люди всегда склонны обманывать и себя и других тем, чего у них не хватает.

— Это я могу, — наконец заговорил он с расстановкой, стараясь придать каждому своему слову и вес и значение. — Н-да-с… это в нашей власти… Только с одним человечком повидаться надобно… Трудно, но могу — зато уж магарыч с тебя, да и другим заплатить придется.

Бодлевский беспрекословно согласился на все условия, и тогда Юзич встал и подошел дошептаться к той темной личности в вицмундире, которая водила красным носом своим по строкам полицейской газеты.

— Другу Борисычу! — проговорил Юзич, подавая ему свою руку. — Клей[22] есть!

— Ой ли, клевый[23] аль яманный[24]? — отозвался друг Борисыч, изобразив на широких губах своих улыбку алчной акулы.

— Небось, чертова перечница! Коли я говорю, так значит клевый!

— А как пойдет: в слам[25] аль в розницу?[26] *

— Известно, в слам! Тебе, коли сам работать станешь, двойную растырбаним[27]. Вот видишь, мухорта[28], что со мной сидел? — пояснял ему Юзич. — Так вот ему темный глаз[29] нужен.

— На кого? на себя? — спросил Борисыч.

— Нет, маруший[30] нужно…

И они ушли в другую комнату — продолжать свое секретное совещание. Через несколько минут Юзич возвратился к Бодлевскому и объявил, что вечером будет все готово, чтобы он к девяти часам являлся в «Ерши», а пока вручил бы ему задаток — «на извозчика, мол, надо съездить в Полторацкий переулок, в Сухаревский дом, к виленцам[31] из тридцать первого нумера, потому: тот, кто станет подделывать паспорт, весь свой струмент и материал проиграл в трынку одному человеку из виленцев — ну, так и того, значит, надо будет выписать, чтобы с материалом явился».

Замечательно, что мазурики не только с посторонними, но даже и между собою в разговоре о каком-либо отсутствующем товарище постоянно избегают назвать его по имени, а всегда говорят несколько неопределенно, стараясь выражаться более местоимениями: тот, этот, наш, или существительными, вроде: знакомый человек, нужный человек и т.п.

Бодлевский щедро дал задаток и, выйдя за дверь, напутствуемый приветливым (уже без недоверчивости) поклоном буфетчика, опрометью бросился домой, не будучи в силах сдержать свою радостную улыбку, так что узнавший его сонливый будочник только крякнул да ухмыльнулся и послал ему в спину такой смешливо-лукавый взгляд, который как бы говорил: «Погоди-ка, друг любезный, сорвал я с тебя нынче уху с ершами, а попадешься ко мне на лапу, так стяну и леща со щукой».