БЕССОННИЦА
Улегшаяся в кухне Христина долго еще слышала, как по смежным комнатам раздавалось шлепанье больничных туфель Морденки, как время от времени он начинал бормотать сам с собою, издавал какие-то странные восклицания, принимался громко хохотать – и этому хохоту часто вторил попугай, к которому, в таком случае, старый хозяин его обращался со словами:
«Что, попка, дождались?.. Дождались, мой дурак, дождались!»
И снова начинал хохотать, потирая свои руки.
Чухонка, слыша все это, не шутя подумывала, уж не рехнулся ли старик, недобрым часом.
Морденко всю ночь почти глаз не смыкал, ворочался на постели, вскакивал, снова принимался ходить и бормотать, снова ложился и ворочался, для того чтобы через несколько времени опять вскочить и расхаживать. То напряженное состояние, в котором он теперь находился, далеко отгоняло его сон. Старик был почти счастлив: он ждал завтрашнего дня, мечтал и думал о предстоящем свидании, как, может быть, думает и мечтает только влюбленный юноша о первом свидании, назначенном ему любимой женщиной. Ему почти въяве воображалось, как войдет Шадурский, как он встретит этого барина, как будет держать себя относительно его, что станет говорить ему, и что Шадурский будет отвечать на его речи; фантазия рисовала ему и фигуру старого князя, и выражение его физиономии. Он начинал говорить то, что давно уже мечтал высказать, даже покрасивее и повыразительнее поправлял иные из своих выражений, и сам сей час же сочинял и формулировал словами и даже целыми фразами предполагаемые ответы Шадурского на свои речи. Морденко уничтожал его в своем воображении, видел его ползающим у своих ног, вымаливающим прощения, пощады, и злобно наслаждался этими воздушными замками. Он был почти счастлив, потому что совсем счастливым мог быть только завтра, когда наконец исполнится то, о чем теперь так лихорадочно-страстно мечтает.
Сознание своего торжества, нетерпеливое ожидание и эти мечты, столь щедро питающие теперь застарелую ненависть, в виду скорого и полного ее удовлетворения, – все это, совокупленное вместе, заставило его вдвойне переживать свою жизнь, оживило, ободрило и омолодило его тою напряженною энергичностью, которая чем сильнее в данную минуту, тем более разрушает организм потом. Такая усиленная деятельность, такая напряженная жизненность живет в старике недолго и живет за счет всех скудных сил разрушающегося организма.
Наконец он заснул; но сон его был лихорадочно-неровен и чуток более обыкновенного. Те же самые воздушные замки, которые он строил наяву, преследовали его и во сне. Морденко часто просыпался и, наконец, когда кукушка его прохрипела пять, решительно и бодро вскочил со своей жесткой постели.
Вскоре послышался благовест, призывающий к заутрене.
– Ага, ударил уже, батюшка мой, ударил – православных призываешь! – с улыбающимся лицом проговорил, прислушиваясь, Морденко. – Вонмем, вонмем тебе!.. Первее всего теперь – содетеля возблагодарить, потому – он это все… Ох, один только он!..
– В оный час и тебе пробьет медь звенящая… – как-то торжественно, с оттенком угрозы и грусти глухо проговорил старик, подняв указательный перст, после минутного раздумья. О ком он это подумал? К кому относилось его полубиблейское речение – к себе ли, к врагу ли своему? – неизвестно, только, постояв после этого еще с минуту, погруженный в серьезное раздумье, он вытянулся, высоко подняв свою голову, и снова улыбнулся торжествующей улыбкой.
«Здравствуй, Морденко!» – закричал ему навстречу приученный попугай, имевший старое обыкновение просыпаться, как только заслышит на рассвете шлепанье хозяйских туфель.
– Здравствуйте, ваше превосходительство, здравствуйте! – приветливо откликнулся старик, вдруг почему-то почтивший сегодня своего старого приятеля титулом превосходительства.
«Разорились мы с тобой, Морденко», – повторил непосредственно за сим попугай свою обычную фразу.
Морденко, вместо того, чтобы ответить по обыкновению: «Разорились, попочка, вконец разорились!» – цмокнул губами и щелкнул пальцами, как бы желая выразить этим: «Ан врешь, брат, ошибаешься».
– Нет, птица моя, не разорились, а обрели сокровище превыше Кира и Соломона-царя, – говорил он в грустном тоне, настроенном отчасти на торжественный лад. – Да, птица моя, да!.. Плотию беден – духом богат…
– Плотию беден – духом богат, – раздумчиво кивая головою, повторял он, ходючи по комнате. Разбудил свою чухонку и хотел уж было отдать ей приказание насчет самовара, да вспомнил, что доброму христианину не подобает, сбираясь к обедне, пищу вкушать, и отложил свое необдуманное намерение.
– Нынче уж целебных трав пить не стану, а чайком потешу себя. Нынче можно дать себе этакое разрешение, потому – день-то такой у меня нынче.
И старик самодовольно потирал свои костлявые руки.
– Вот, от обедни пойду – чайку куплю, и сахарцу, и булочек… Теперь уж не для чего мне жалеть! Все уж исполнено!.. Можно потешить себя, можно!.. А друзьям своим тоже пиршество задам, непременно!.. Непременно!.. Попка, Гулька, слышите?
И глаза его радостно смеялись от одного лишь предвкушения тех скромных лакомств и удовольствий, которые, мечтая, готовил себе старик в лучший день своей жизни.
Он чистенько умылся, причесался, пригладился, пробормотал свои утренние молитвы, усиливая и протягивая звук голоса на каждом первом слове каждой молитвенной фразы и скороговорным полушепотом глотая остальные слова; медленно крестился и медленно клал большие поклоны, касаясь каждый раз при этом до полу правою рукою, и засим, исполнив этот долг, снова погрузился в сладкую мечтательность и опять заходил по комнате, время от времени улыбаясь все той же торжествующей улыбкой.
В такой-то забывчивости, он почти машинально напялил на себя свой ветхий, дырявый халатишко, служивший для вечерних и ранних утренних шатаний на церковную паперть, как вдруг опомнился, оглядел с улыбкой изумления заплатанные полы этого костюма и, покачав головою, торопливо снял с себя и повесил на гвоздик свое убогое рубище.
– Нет, старик, этот образ отныне уж не подобает, – сказал он самому себе, – отныне уж можно пристойно одеваться… Пускай все видят, пускай все знают, что ты врага низложил… Так ли, попочка?.. А? Теперь уж нечего жалеть – ведь правда?
Попугай усердно захватывал своим клювом прутья железной клетки, карабкаясь по ним цепкими лапами. Морденко, как приятелю, шутливо кивнул ему издали головою, лукаво прищурил при этом старческий глаз и принялся очень тщательно сметать метелкой каждую пылинку со своего длиннополого сюртука, много уже лет соблюдаемого в отменном порядке и рачении и служившего старику лучшим парадным костюмом.
Он с видимым удовольствием облекся в это лучшее свое платье и прошел в заднюю комнату, известную у него под именем «молельной», где хранились под замками и за железными болтами вещи, принятые в заклад.
Долго переглядывал он там разные меховые одеяния и наконец выбрал ильковую шубу и соболью шапку, которые показались ему лучше всех остальных.
– Н-да! Вот, заложил по весне молодец… заложил и не выкупил, – рассуждал он, примеряя на себе эти вещи, и рассуждал как бы с некоторым оттенком своеобразного сожаления и сочувствия к невыкупившему молодцу. – Ну, что ж теперь станешь делать!.. Просрочил… Тогда вот… грех такой случился… не пожелал я повременить на процентах, а теперь я и рад бы отдать, да где ж отыщешь тебя, молодца-то?.. Поди-ка, уж и рукой давно махнул… Ну, и поневоле за собой оставил… Теперича, значит – мои… А ты – поди-ка, кровопийцем честишь старика, грабителем… О, господи!.. Прости и помилуй нас грешных.
И Морденко, крестясь, под влиянием религиозно-грустного чувства, побрел к обедне, не забыв предварительно накрепко замкнуть все комнаты и самую квартиру, в которой под обычным арестом осталась чухонка Христина, а ключи, как и всегда, опустил в свой глубокий и вместительный карман.
Он с необыкновенным удовольствием ощущал на своих плечах легкую, теплую и красивую шубу, ему приятно было запахивать на себе ее широкие полы и думать при этом, что кончены уже для него навсегда путешествия в рубище, что уж больше не к чему ему студить свое дряхлое, хотя и закаленное во многих невзгодах тело, что настало наконец время, когда он может побаловать себя несколько, на закате дней своей жизни.
И Морденку, словно ребенка, тешили эти мысли.