КАИНСКИЕ МУКИ
– Ну, мои друзья, у вас нынче пир! Я вам пир задаю!.. Радуйтесь вместе со мной!.. С кем же мне и порадоваться больше!.. Попка!.. Гулька!.. – говорил Морденко, возвратясь от обедни и неся в обеих руках большой бумажный тюрик, где помещались только что сделанные им закупки.
– Христина! Ставь скорей самовар! Будем чай пить!.. С сахаром!.. С сладкими булками!.. С сухарями!..
Чухонка, не зная, что и подумать о хозяине, только оглядела его недоуменным взором да руками развела, однако же, не выразив словами своего немалого изумления, со вздохом принялась копошиться около заплесневелого самовара.
Морденко с великим наслаждением прикусывал сладкие сдобные булки, захлебывая их глотками сладкого и душистого чая, а когда начал третий стакан, то, после краткого колебания, даже и кухарку свою угостил, чему та опять-таки необычайно изумилась.
После этого старик задал балтазарово пиршество и своим друзьям-любимцам: безносому голубю была предоставлена целая чашка с намоченным в чаю мякишем сладкой булки, а старому попугаю, кроме этого яства, Морденко предложил целые десять грецких орехов из купленного фунта и целую мармеладину; остальное было припрятано «на после». Осип Захарович с видимой любовью и заботой разбивал скорлупу, очищал шелуху и по кусочкам подносил ореховое ядро к лапе своего любимца, каждый раз повторяя при этом:
– Примите, ваше превосходительство!.. Кушайте, ваше превосходительство.
Сегодня был первый день, в который Морденко почему-то произвел в генеральский чин своего красно-зеленого друга.
И красно-зеленый друг, видимо, наслаждался подносимым ему лакомством, как, в свою очередь, безносый Гулька наслаждался приготовленным для него месивом. Точно так же наслаждалась и чухонка Христина, давно уже не парившая нутро свое чаем (целебных трав она недолюбливала), да еще таким хорошим. А о самом виновнике всех этих наслаждений нечего уж и говорить: он более всех, и притом наверное в первый раз в своей жизни, наслаждался предвкушением грядущего триумфа после победы своей над князем Шадурским.
Чем ближе подходило время к двум часам, тем длиннее казалось оно старику и тем все более усиливалось в нем волнение ожидания. Он каждые пять минут высовывал в форточку свою лысую голову, чтобы засмотреть внутри двора – не идет ли там его враг, или по крайней мере Хлебонасущенский. Он то и дело подходил к входной двери и чутко прислушивался – не слыхать ли шагов на лестнице. Он был твердо и непреклонно уверен, что Шадурский явится сегодня необходимо, неизбежно, как день после ночи, – до такой степени уже в течение этого времени успела всосаться в него ласкающая мысль о посещении князя.
Когда стрелка подходила наконец к двум часам, старик дрожал как в лихорадке. Это старчески-страстное нетерпение до последней глубины взбудоражило его много подавленную и долго сдержанную натуру.
Но вот пробило два – Морденко с полчаса уже не отходит от форточки, высунув в нее, на потеху сырости да ветру, свою голову, даже продрог от холоду, а все-таки смотрит и отойти не может, потому что крепко боится: ну, как вдруг они постучатся да войдут, а ты и к встрече приготовиться не успеешь? Он представляет себе эту встречу чем-то совсем особенным и необычайным. Немудрено: он так долго лелеял скрытые мысли об этой желанной минуте.
Вот уже четверть третьего, а Шадурского все еще нет, и не видать, и не слыхать даже, чтобы к воротам кто-нибудь подъехал.
Сильное беспокойство начало овладевать Морденкой.
«Ну, как он не приедет… совсем не приедет… не захочет приехать?.. Ну, как он вдруг деньги пришлет… каким-нибудь чудом господним пришлет? Боже мой, что ж это тогда?.. Все пропало? Все?.. Нет, это вздор, денег прислать ему неоткуда, он должен приехать, не смеет не приехать, а иначе…»
И глаза Морденки злобно сверкают из-под нависших бровей, а черствый и костистый кулак сжимается все судорожнее и сильнее.
В прихожей позвонили.
– Э, черт возьми!.. Как же это я проглядел! – встрепенулся Осип Захарович, придя в большое смущение от того, что встреча захватывает его врасплох. Только что хотел было отдать чухонке инструкции насчет приема, как та уже и дверь поторопилась отворить. Морденке и досадно, а вместе с тем и от сердца-то отлегает: это не Шадурский, а какой-то алчущий и жаждущий пришел.
– Отказать ему! Закладов не принимаю сегодня! Совсем не принимаю! Ничего не принимаю больше! – досадливо распорядился старик и погрузился в новые думы и предложения:
«А ну, как он болен?.. Ну, как он вдруг умрет?.. Или умер?.. Господи!.. Господи… Не накажи ты меня!.. Что же это такое?.. Нет, этого быть не может!.. Не может… не может!.. Не мо-жет!.. Как же это – так все вдруг и пропало, так и погибло?.. Ни за грош, ни за плевок!.. Господи, вразуми ты его! – молится и бормочет про себя Морденко. – Направь его на путь сей! Не дай ты ему наглые смерти, донеси его цела, здрава и невредима! Господи! услыши меня!..»
И из напряженных глаз старика эта нервная, полупомешанная молитва выжимает тощую слёзку.
Он на мгновение отводит от домовых ворот свои взоры, взглядывает на стенную кукушку – и каждый такой взгляд несет ему новое, усиливающееся беспокойство и подбавляет новую каплю горечи в его сердце.
Стрелка показывает двадцать пять минут третьего – а желанного гостя все еще нет. Кукушка прохрипела половину, попугай тоже повторил вслед за нею: «Ку-ку!», а беспокойство старика растет и растет. Он уже уверен, что Шадурский не будет, что он, пожалуй, умер скоропостижно от удара при известии о постигшем его несчастии, – и сердце Морденки щемит, надрывается тоской и злобой.
«Все пропало!.. Все!.. Ничего не будет, ничего не исполнится!.. Все напрасно было! Вся жизнь ни к черту!.. О, господи, вскую испытуеши!..»
«А, знаю! Знаю! Это за грехи мои так! Это он мне воздаяние посылает! О, я знаю, он ему, может, наглую смерть послал, чтобы я теперь казнился и мучился! Все отдам, господи! Все имение нищим раздам, только принеси ты его, врага моего!..»
Три четверти третьего – не едет.
«Умер… – шепчут сухие старческие губы, – умер, мне в наказание и в укор… умер… иначе быть не может!»
И Морденко, под гнетом этой мысли, раздавленный, уничтоженный, обессиленный, опустя как плети свои длинные узловатые руки, в отчаянии отходит от окошка, еле волоча ноги, опускается в свое кресло и сидит, как убитый, понуря голову, закрыв глаза. Эта внезапно пришедшая мысль о возможности скоропостижной смерти князя вследствие удара, о смерти, нарочно посланной богом в наказание ему, Морденке, за все его лихие дела, приняла в его возбужденном мозгу всю, так сказать, осязаемую достоверность совершившегося факта. Старик был сильно суеверен. Эта усиленная деятельность за последнее время, сознание близости того часа, в который должно свершиться давно задуманное мщение, эти страстные, лихорадочные мечты со вчерашнего вечера, бессонница, и наконец эта еще более страстная лихорадка ожидания, сначала радостного и полного блестящих надежд, а потом тщетного до злобы, до отчаяния, – все это в совокупности отняло у Морденки способность спокойно и трезво отнестись к своему положению в столь решительную, роковую минуту его жизни. Мысль о смерти Шадурского (иначе – как же бы он не явился!) неотступно стала перед ним, и он как помешанный, без логики, без последовательности, не рассуждая, отдался ей вполне, под наплывом религиозно-суеверного чувства о высшем возмездии.
Если Морденко много и много понаделал людям зла в своей жизни, то эти минуты мучений и отчаяния, какие переживал он теперь, быть может, многое могли бы искупить ему.
Быстрые и резкие переходы от одного ощущения к другому, совершенно противоположному, далеко не невозможны в подобные минуты самого напряженного, взбудораженного состояния нервов у человека, всю жизнь свою до самозабвения посвятившего одной исключительной идее, одной исключительной страсти.
Морденко был жалок и раздавлен. Напрасно попугай кричал ему: «Разорились мы с тобой, Морденко!» – старик не отвечал, ибо под наплывом своих дум и ощущений даже не замечал криков красно-зеленого друга. Он уже не ждал теперь Шадурского, хотя часовая стрелка даже и до трех не дошла. Отчаяние наступило для него быстро и решительно, и тем быстрее, чем сильнее была предварительная радость, страстная надежда и гордое ожидание.
Опять позвонили в прихожей, и этот звонок произвел на старика действие гальванического тока: он мгновенно вспрыгнул с места, оживленный, взбудораженный и даже не мало перепуганный его внезапностью. Но это опять-таки кто-то из алчущих и жаждущих явился – и тем сильнее от нового разочарования давят Морденку отчаяние и злость. А подобным звонкам, после этого, суждено было повторяться еще дважды, один почти вслед за другим, и возвещали они все тот же приход алчущих и жаждущих. Было время, когда такие звонки сильно радовали и утешали одинокого старика, а теперь он их ненавистно проклинает, теперь он считает их чем-то дьявольски-дразнящим, какой-то злобной насмешкой нечистой силы, злобной иронией судьбы над его положением – и после каждого такого звонка в нем еще сильнее вырастает эта странная уверенность в предполагаемой смерти Шадурского, каждая лишняя минута как будто еще более удостоверяет его в этом.
«Что в том, что векселя представлены! Если он умер – все пошло прахом!.. Уж теперь и смыслу, и значения того это дело не будет иметь!.. Наполовину не будет!.. Совсем не будет!» – горько думал Морденко, в отчаянии опустив голову на руки, упертые локтями в коленки, выдававшиеся острым углом; думал – и много-много, хотя и бессильно, злобствовал. Эта злоба поминутно кидала его в нервно-конвульсивную дрожь.
Христина копошилась у себя в кухне, попугай кричал и свистел, а безносый голубь, которому, вероятно, наскучило сидеть на печке, в своем обычном, давно насиженном месте, вспорхнув оттуда, раза два тяжело покружился зигзагами по комнате и, по привычке, сел на плечо хозяина, похлопывая по нем крыльями.
Это неожиданное, постороннее прикосновение заставило испуганно вздрогнуть забывшегося в своем отчаянии старика – и вдруг, под влиянием охватившей его злобы, он, не давая себе отчета в своих побуждениях и поступках, мгновенно и яростно хватил за шею безносого голубя, который в это мгновение, воркуя так ласково, вытягивал ее и по привычке прижимался безобразной головой к щеке хозяина. Схватив эту шею, Морденко судорожно и крепко сжал ее на несколько мгновений в руке и с силою швырнул от себя голубя в противоположный угол. Птица с размаху ударилась об стену, шлепнулась на пол и, подрыгав с минуту ногами да затрепетав крыльями, осталась на месте – уже без малейших признаков жизни.
Морденко как сидел, так и остался – даже внимания не обратив на это обстоятельство. Один только попугай, заметив, вероятно, что с Гулькой свершаются какие-то выходящие из ряду, необычайные пассажи, машинально крикнул раза два: «Безносый!» и снова стал себе карабкаться по железным прутьям.
Вдруг в это самое время по двору загромыхала карета.
Морденко, словно ужаленный внезапно, быстро вскочил и бросился к окну.
Карета подъехала к его флигелю. Так, не осталось никакого сомнения – это он, это Шадурский!
Осип Захарович затрепетал и обтер ладонью холодный пот, проступивший на лбу.
Вот когда наступила она, эта роковая, решительная минута.
Но она совсем не была минутой необузданно-радостного порыва: ни резким движением, ни внезапным криком, ни широкой улыбкой – ничем подобным не выразил Морденко своего душевного состояния, в котором произошел теперь опять-таки новый, решительный и притом вполне мгновенный перелом. Старик не обрадовался – он только очувствовался, пришел в себя: стук подъехавшего экипажа вернул его от отчаяния и мистически суеверных грез к прямой действительности, к мысли об осуществляемом мщении.
Он сразу и вполне овладел собою: теперь это был уже всегдашний, обыденный Морденко, наружность которого оставалась черствой, холодной и, по-видимому, спокойной, тогда как внутри его все-таки пробегала нервная дрожь, и сердце время от времени сжималось болезненно, тревожно и радостно. Он еще раз заглянул в окно. Из кареты выпрыгнул Хлебонасущенский и под руку помог сойти на землю старому князю, которого таким же образом взвел и на лестницу.
– Христина!.. Сюда идут… Спроси, кто такие и приди доложить мне! – Без докладу не впускай… Да как пойдешь докладывать – дверей ко мне в комнату не затворяй! Слышишь? – наскоро распорядился Морденко и поторопился удалиться в свою спальню, притворив за собою двери. От исполнения этого распоряжения зависел некоторый эффект, заранее уже обдуманный.
Затем старик притаился у двери и чутко стал прислушиваться.
Раздался звонок, снова заставивший его вздрогнуть. В прихожую вошли князь и управляющий.
– Мне прикажете с вами остаться? – тихо спросил последний.
Князь задумчиво поморщился.
– Н-нет, вы лучше, мой милый, там внизу… или в карете обождите меня… Я один объяснюсь… это лучше будет.
Дмитрий Платонович предчувствовал, что в разговоре его с Морденкой могут быть, пожалуй, затронуты такого рода обстоятельства, при которых не мало могло бы его коробить и смущать присутствие третьего лица.