Она шла под темным, почти сплошным навесом ветвей старорослых лип и грабов и уже почти поравнялась со своей заветной беседкой, как вдруг навстречу ей из-за ближайшего куста выступила и стала поперек пути чья-то мужская фигура.
Тамара в испуге отшатнулась назад.
— Не пугайтесь, фрейлен, это я, — не без иронии предупредил ее мужской голос, по звуку которого она узнала Айзика Шацкера.
— Что вы здесь делаете, бохер? — взволнованно спросила она, чуя упавшим сердцем что-то недоброе.
— То же, что и вы, фрейлен, — насмешливо ответил гимназист, — вероятно, подобно вам, наслаждаюсь поэзией ночи. Но мне-то оно сподручнее сползти сюда с сеновала, — продолжал он, — а вот вы, скажите, какими путями попали сюда? Конечно, не в дверь, а через окошко?
— Предположите, что и так, если угодно, — сухо оборвала его Тамара.
— Увы, фрейлен, — ядовито вздохнул Айзик, — это не предположение, а к несчастью факт, которому сам я был очевидным свидетелем.
— Что ж из того? я вас не понимаю, сударь.
— Полноте! Что тут притворяться! — с горечью воскликнул Айзик и, чего давно уже не смел он себе позволить, вдруг довольно бесцеремонно взял ее за руку. — Я знаю все, Тамара, — произнес он значительным веским тоном, — понимаете ли, все! Я все видел и слышал.
— Подслушивали? — уязвила его девушка. — Гм… что ж, тем хуже для вас.
— Не для вас ли скорее. фрейлен? — возразил Айзик. — Вы сейчас сидели в этой беседке с графом Каржолем, — продолжал он. — Не вздрагивайте, чего это вы так вздрогнули вдруг? Ведь я же предупредил вас, что мне все известно.
Тамара слегка скользнула по нему испытующим взглядом, для того, чтобы разъяснить себе, точно ли говорит он правду, или же только хитрит с намерением поддеть ее на удочку и таким способом выведать то, что ему нужно.
— Да, вы сидели с ним, — продолжал гимназист тоном твердого убеждения и не без торжествующей иронии. — А теперь не угодно ли посидеть со мной. Я требую этого, фрейлен. Понимаете, что вы теперь в моих руках: в моей воле и спасти, и погубить вас. Мне надо объясниться с вами. Пойдемте!
Сраженная этой бедой, столь внезапно обрушившейся на ее голову, Тамара не успев еще сообразить, как ей быть теперь, машинально последовала в беседку за Айзиком, который почти тащил ее туда насильно, не выпуская из своей руки ее руку.
— Сядьте! — повелительно предложил он, садясь и сам рядом с ней на скамейку. — Сядьте и постарайтесь выслушать меня хладнокровнее.
И он как-то инквизиторски примолк на мгновение с нарочным расчетом усилить посредством этого молчания «громоподобность» последующего поступления того, что он скажет, и затем, не без некоторой театральности скрестив на груди руки и в упор устремив пытливый взгляд на девушку, спросил ее вдруг чуть не верховным тоном допроса, в котором, однако же, кроме возмущенности его собственного духа, слышалась еще и доля сострадания.
— Скажите, Бога ради, что это вы задумали, несчастная?!
— Айзик, — предупредила она, решаясь и потому стараясь говорить как можно сдержаннее и спокойнее. — Это дело моей совести; но вам-то что до того?
— Как что до того? Мне-то?.. Ха-ха! Да ведь я, кажется, пока еще еврей, благодарение Богу!.. Это не личное мое, а общее еврейское дело; каждый из нас обязан сделать то же. Вы забываете, кто вы и что вы!
— Но у меня есть свой рассудок и своя воля, Айзик.
— Своя воля, свой рассудок! — укоризненно негодующим тоном повторил гимназист. — И они вам указывают изменить вере отцов!.. Вы хотите от нее отступиться? Этому не бывать, Тамара, не бывать!., я не допущу до этого! Я сегодня же утром открою все рабби Соломону. Я мог бы это сделать сию же минуту, но воздерживаюсь, в надежде, что может быть еще удастся повлиять на вас во благую сторону.
При этих последних словах, счастливая (как показалось ей) мысль озарила вдруг голову Тамары. Обмануть Айзика, показать ему, что он действительно убедил ее, пожалуй, приласкать его и тем убаюкать его подозрительность, — такова была эта мысль, и девушка глубоко затаила ее в своем сердце. Прежде всего она решилась дружелюбно и покорно выслушать все, что ни сказал бы ей Аизик.
— Скажите, — продолжал меж тем гимназист. — Что привлекло вас к этому человеку? Красота его, изящество? Но разве между евреями нет и красивее и изящнее? Поезжайте опять в Вену, вы встретите там в тысячу раз лучше его, и притом чистых, чистокровных евреев. Богатство его, что ли?
Но зачем оно вам, коли вы сами и теперь уже богаче не только его самого, но пожалуй, и всех предков его в совокупности; да еще вопрос крайне сомнительный, — какое это богатство у графа Каржоля и есть ли оно в действительности? Не пыль ли он пускает в глаза одному лишь городу Украинску? Ну, наконец, прельщает вас имя его, графский титул, аристократическое происхождение? Но, Бог мой! Вам ли, Тамаре Бендавид, кровной аристократке во Израиле, прямой потомственной отрасли царя Давида, вам ли гоняться за жалким титулом какого-то эмигрантского графчика Каржоль де Нотрека, род которого доходит до времен… ну, положим какого-нибудь Людовика Святого; но допустим, до самого даже Карла Великого. — Боже мой, что такое все эти Людовики и Карлы пред любым из наших Коганов, которые ведут свое древо от самого Аарона, брата Моисеева! Кто же более аристократы — они или мы?.. Да не только я, Айзик Шацкер, а каждый «пархатый жид», ам-гаарец[105] конечно, в тысячу раз более родовит и кровно аристократичен, чем любой из потомков всех этих Людовиков и Карлов. И вам ли, вам ли — дочери Бендавидов, опускаться до каких-то жалких Каржолей!.. Какой позор! Какое унижение!
— Бохер, мне кажется, вы все это слишком преувеличиваете, заметила Тамара, уже успевшая овладеть собой настолько, чтобы придать себе и вид, и тон наибольшего спокойствия и хладнокровия.
— Как; Я? Я преувеличиваю? — взволновался Айзик. — Фрейлен! Да самый тот факт, что вы теперь в саду, — что это такое, позвольте спросить вас?
— Что бы то ни было, бохер, но… во всяком случае не вы цензор моих поступков.
— Ошибаетесь, фрейлен. Не только я, ваш родственник и некогда друг ваш, но каждый еврей имеет право и долг удержать вас от пагубного шага.
— Но с чего вы взяли, что я делаю какие-то «шаги», да еще «пагубные»? — как бы с недоумением усмехнулась девушка.
— Фрейлен, опомнитесь! — укоризненно остановил ее Айзик. — С чего я взял!.. Выпрыгивать ночью из окна для свидания с мужчиной, да еще с гойем, это ничего по-вашему?.. Я подозревал вас уже давно; я нарочно пошел сегодня спать на сеновал, чтоб иметь возможность сойти сюда и убедиться собственными глазами, и… к несчастью, убедился.
— Ну, положим, — согласилась Тамара. — Я поступила несколько легкомысленно, я увлеклась немножко, мне просто захотелось иметь свой маленький роман; но неужели же в самом деле думаете, что из всего этого может выйти что-нибудь серьезное?
— Так бежать с Каржолем из родного дома к Серафиме, это не серьезное? — с негодованием воскликнул гимназист. — Изменить своей вере, своему народу, это тоже ничего?
— Успокойтесь, бохер, ничего этого не будет, — решительно и твердо сказала Тамара. — Ни к какой Серафиме я не убегу и никакой измены вере и народу не сделаю.
— Тогда, что ж это? — недоуменно пробормотал Айзик, чувствуя, что его сбивают с толку. — Уши мои обманули меня? Галлюцинации слуха подвержен я, что ли?
— Нет, не то, — продолжала Тамара с выдержкой прежнего спокойствия. — Ваш слух нисколько не обманул вас! все это действительно говорилось, но… одно дело говорить, а другое дело действительно сделать. В этом есть маленькая разница, бохер.
— Но… если не сделать, то тогда для чего же и говорить.
— Гм… для чего!.. Предположите, что хотя бы для романа, для того маленького своего собственного романа, о котором я вам уже сказала.
— Фрейлен! — с недоверием отрицательно покачал головой Айзик. — Я не верю вам; вы меня вышучиваете, вы смеетесь надо мной!
— Я и не заставляю вас верить, — равнодушно заметила девушка. — Верите вы или нет — для меня это решительно все равно; смеяться же над вами мне тоже нет ни надобности, ни охоты.
Наступило мгновение обоюдного молчания, исполненного для юноши мучительных духовных колебаний.
— Тамара! Скажите, вы меня очень презираете? — спросил он вдруг порывисто, с какою-то лихорадочной тоской и трепетом.
— Вас? — удивленно взглянула на него девушка. — Почему вы это думаете?
— По всему, фрейлен… Я это вижу… вижу по тому, как вы говорите со мной, как вы смотрите на меня… Я чувствую это… Я для вас менее чем ничто!.. А между тем… ведь я люблю вас, Тамара!.. Я мучаюсь, злюсь и тоскую… Я готов порою черт знает что сделать и себе, и вам… Этот тон ваш, который вы в последнее время берете в отношении меня, он мне невыносим… невыносим!.. Он меня бесит!.. Это презрительное равнодушие ваше ко мне… Господи! Да хоть разозлитесь же на меня наконец! Ну, оттолкните меня ногой, как собачонку — я хоть укушу вас за это!
— И толкать вас не буду, и укусить вам меня не удастся, — спокойно усмехнулась Тамара. — Вы сами виноваты, Айзик, — продолжала она совершенно мирным, почти дружеским тоном. — Мы с вами могли бы быть большими друзьями, если бы вы были со мной иным, не таким, например, как сегодня за ужином.
— Боже мой! Но не могу же я!., не могу! — ломая руки, воскликнул Айзик. — Поймите же вы, что я злюсь, я ревную вас и не могу подавить в себе этого чувства, как вспоминаю об этом проклятом человеке… Ведь вы любите его, Тамара?
— Да, он мне нравится.
— Нет, вы его любите.
— Если хотите, пожалуй да… Люблю немножко.
— Нет, не немножко — вы вся, вся в нем, вы увлечены, вы тонете в этом чувстве.
— Если вам это более нравится, думайте и так.
— Тамара, к чему же опять такие загадки— с мольбой и страданием в голосе укорил ее Айзик. — Ну хорошо… Ну, положим, я вам верю, — поспешил он согласиться, впадая опять в тон примирения. — Верю, что тут ничего серьезного нет, что все это говорилось и делалось вами только для «романа», что этот человек вам нравится, только нравится и то немножко — пусть так: все-таки чем это кончится?
— Вернее всего, что ничем, — с видом равнодушия ответила девушка.
— Но ваше увлечение…
— Вероятно, пройдет со временем, как и все на свете.
— О, если бы это было так! — с сомнением вздохнул юноша. — Если бы можно было поверить этому!.. Но пусть так. Хорошо. Положим, я верю вам… Я предлагаю вам мою дружбу, — хотите, Тамара?
— Охотно, Айзик; отчего и нет!
— Хорошо. В таком случае я буду говорить как друг. Уезжайте отсюда, Тамара, уезжайте поскорее… Завтра или послезавтра, только поскорее. Умоляю вас!
— Зачем и куда, бохер?
— Да хоть в Вену, опять к тетке. Уезжайте с ней в Париж, в Неаполь, куда хотите, только чтобы здесь вас не было, чтобы не видеть более Каржоля, пока не пройдет это ваше увлечение.
— Оно может пройти и так, без выезда из Украинска.
— А, так стало быть вы не желаете ехать? — опять ехидно обозлился Айзик. — Значит, это чувство побольше, чем «маленькое увлечение»!.. Господи! — воскликнул он со страстью и злобой. — Я, кажется, в состоянии убить этого ненавистного человека! Я убью его!.. Я изобью его! Я ему скандалу наделаю… Публично… такого скандалу, что он сам должен будет уехать отсюда!
— Не советую, бохер, — усмехнулась Тамара с прежним своим презрительным равнодушием. — С ним всегда ходит на цепочке презлая датская собака.
Айзик окончательно обозлился.
— Вы издеваетесь надо мной… Хорошо. Смейтесь, — погрозился он. — Смейтесь!.. Я посмотрю, каково-то посмеетесь вы завтра, когда я при вас открою рабби Соломону все, чему сам я был свидетелем этой ночью… я посмотрю тогда!
— Дедушка не поверит вам, — сказала Тамара спокойным тоном, хотя на душе у нее при этой угрозе стало далеко не спокойно. — И тем более не поверит, — продолжала она, — если я скажу ему, что все это ложь, что вам, вероятно, все это просто приснилось.
— Н-ну, поверит ли, не поверит ли, — злорадно возразил Айзик, — а все-таки за вами после этого, на всякий случай, станут приглядывать позорче, и клянусь вам, что ни в следующую, ни в последующую пятницы вам не удастся сбежать к Серафиме!.. Я сам буду иметь честь караулить вас… Я спущу с цепи обеих наших собак и подыму такой гвалт, устрою такую травлю, что у сиятельного графа только пятки засверкают!
— Вы мелкодушный и злой мальчишка. Я не боюсь вас и не хочу более говорить с вами! — резко, но все-таки с кажущимся спокойствием сказала Тамара, поднявшись со скамейки, и быстрыми шагами пошла вон из беседки по направлению к дому.
Айзик постоял несколько мгновений в мучительном раздумье и затем быстро поспешил вслед за девушкой.
Вскоре он догнал ее и несколько времени молча шел на шаг позади, только грудь его взволнованно вздымалась частым порывистым дыханием.
— Тамара! — робко произнес он наконец молящим и почти задыхающимся голосом. — Фрейлен Тамара!
Девушка шла не оборачиваясь.
— Фрейлен Тамара… постойте… остановитесь… умоляю вас… фрейлен!.. Простите меня… простите!.. Я оскорбил вас, я сам не помнил, что говорил… Да, я злой, мелкодушный мальчишка, я не стою вас… я сам себя презираю, но… Бога ради!., простите, простите меня!
И схватив ее за руку, Айзик упал перед ней на колени и вдруг разрыдался.
Досадливо подергав плечами, Тамара приостановилась, намереваясь холодно и сухо попросить его оставить ее в покое; но услышав этот рыдающий и молящий шепот, ей стало жалко бедного юношу.
— Бог с вами, бохер… Я не сержусь на вас, — проговорила она почти без горечи, ровным, миролюбивым тоном.
— Нет, это не то… не так, — сокрушался Айзик. — Когда прощают от души, говорят не так… От души простите меня, Тамара!
— Ну, чего ж вам еще, Айзик?.. Ну, вот, я жму вашу руку — достаточно ли так?.. Хорошо?.. Ну, я прощаю вас… Ну, чем же доказать вам еще?
Юноша, продолжая стоять на коленях, покрывал поцелуями протянутую ему руку.
— Ну, проводите меня до дому и пособите взобраться на окошко; уж если прошу этого, значит не сержусь, — улыбнулась девушка.
Айзик радостно вскочил на ноги и с прояснившимся духом пошел рядом с Тамарой, бессвязно нашептывая ей какие-то слова восторга, любви и благодарности.
Под окном Тамары давно уже лежала старая заброшенная колода, служившая некогда ульем. При помощи этой своеобразной приступки было очень легко и удобно вылезать и влезать в окно, так что в помощи Айзика Шацкера, собственно говоря, не было никакой надобности, но девушка позвала его нарочно, с тем расчетом, чтобы, во-первых, дать ему этой интимной просьбой доказательство ее прощения и, во-вторых, чтобы Айзик убедился, что она не останется дольше в саду и более не предпримет на сей раз ничего предосудительного.
Осторожно раздвинув полные ночной влаги душистые ветви цветущей сирени, Айзик пропустил под ними вперед Тамару и затем подсадил ее за талию на подоконник. Девушка ловко и бесшумно очутилась в своей комнате и, перегнувшись за окно, протянула гимназисту руку.
— Спокойной ночи, Айзик! Благодарю вас, — ласково прошептала она, с дружеским пожатием. — Ступайте себе спать и не думайте больше обо мне таких глупостей.
Айзик давно уже не видал Тамару такой ласковой, как в эту минуту.
В последний раз горячо, хотя и беззвучно, поцеловал он ее руку и, успокоенный, даже умиленный, прокрался сквозь кусты и осторожными шагами побрел во двор, к своему сеновалу.
Тамара между тем, стоя у окошка, напряженно и с чувством недоверия прислушивалась к шелесту его удалявшихся шагов, чтоб убедиться, точно ли пойдет он теперь на сеновал, а не останется еще подкарауливать ее и бродить по саду.
Как быть ей дальше — она решила себе еще в беседке, во время объяснения с Айзиком. Для неё теперь вполне стало ясно, что на него ни в коем случае нельзя положиться. Хотя она и примирилась с ним, но может ли это иметь какое-нибудь значение, при свойствах такого неустойчивого и впечатлительного характера, как у Айзика? Где ручательство, что Айзик завтра же, быть может, даже без всякого повода с ее стороны, не вздумает снова подозревать и ревновать ее и что под влиянием этих чувств не выдаст её с головой старикам? Да и во всяком случае Айзик будет теперь зорко следить за каждым ее шагом, так что о следующей пятнице нечего и думать! Нет, если решаться, то надо решаться теперь же, сейчас, не теряя ни одной лишней минуты, — теперь или никогда!
Притворство в течение всего вечера, за ужином, потом сцена с графом Каржолем в беседке, наконец, игра в равнодушное спокойствие при последнем столкновении с Айзиком, тогда как в душе в это самое время подымался чуть не взрыв совсем иных чувств и ощущении, — все это крайне измучило, истерзало душевно Тамару, и в то же время все это натянуло ее нервы до той степени напряженности, что сделать самый решительный шаг какого бы то ни было рода для нее теперь было нетрудно. Чем более притворялась и таила она в себе свои истинные ощущения, тем сильнее сказывалась ее нервная возбужденность. И именно теперь-то, пока еще не упала вся эта возбужденность ее нервов, Тамаре и казалось необходимым решиться. Завтра, быть может, она передумала бы, потому что при спокойном, освежившемся состоянии духа естественно явились бы опять разные сомнения, раздумье, заговорил бы в душе голос здравой житейской логики, сказались бы опасения и страх перед рискованным шагом, за которым уже нет возврата к прошлому; но теперь ей казалось, будто для нее нет никаких выходов, кроме одного, самого решительного и бесповоротного. В том состоянии, в каком она находилась в эти минуты, в ее душе, под угнетающим давлением известного впечатления, уже не осталось места раздумьям и сомнениям.
Что Айзик точно ушел на сеновал, Тамаре нетрудно было убедиться по легкому скрипу калитки, ведущей из сада во двор, и по лаю пары цепных собак, разбуженных этим скрипом. Она было испугалась, как бы этот лай не разбудил дедушку, но на её счастье — собаки, узнав Айзика, тотчас же замолкли. Девушка прислушалась сквозь стену, что в соседней комнате, но слава Богу, там продолжает раздаваться согласный дуэт бабушкиного носового высвиста с легким дедушкиным всхрапыванием. Это успокоило Тамару.
Осторожно, чтоб не наделать шума, отворив свой комод, она достала несколько необходимого белья да кое-какие вещи, связала все это в небольшой узелок, куда кстати заодно уже сунула и свой заветный Дневник; затем надела шляпу, опустив на лицо густую черную вуаль, покрылась широкою шалью и, минуту спустя, прежним своим путем, через окошко, очутилась уже в саду, в его темной, сыроватой и нежащей прохладе.
Ни раздумья, хотя бы мгновенного; над своим решительным шагом, ни сожаления, хотя бы легкого, о покидаемом доме, ни грусти о своих стариках, о которых еще так недавно сокрушалась, как о главнейшей сердечной преграде к осуществлению своих влюбленных целен и стремлений, — ничего такого, под давлением все того же всепоглощающего впечатления, не шевельнулось в ее душе даже и в эти последние роковые минуты. Напротив, все существо ее как бы слилось в одну лишь мысль, в одно стремление, «скорее! скорее и осторожнее, чтобы кто не помешал, чтобы никому не попасться!» она пошла теперь не по кратчайшей прямой дорожке, а свернула в сторону, к забору, где кусты были гуще и аллеи темнее, и чем дальше отходила от дома, тем тревожнее билось её сердце и тем быстрей становился шаг, так что, приближаясь к своей беседке, она уже не шла, а почти бежала, пугливо озираясь вокруг и чутко прислушиваясь к звуку собственных шагов: ей все казалось, что Айзик не то погонится за ней, не то вдруг снова вынырнет из-за какого-нибудь куста и загородит ей своей фигурой дорогу.
Но, слава Богу, вот и калитка, в которую час тому назад она выпустила Каржоля. Дрожащей рукой отомкнула Тамара замычку, крайне боясь, чтобы как-нибудь неосторожно не звякнуть ей и, с замирающим сердцем, переступив высокий порог, пустилась бежать по пустому переулку…