Главный бейс-гамидраш города Украинска помещался в центре старых еврейских кварталов, в этом, своего рода, гетто, уцелевшем от времен польского господства, где сохранилось еще с XVII столетия несколько дряхлых, неуклюже оригинальной архитектуры, каменных домов (по местному камениц), наследственно переходивших во всей своей неприкосновенности из поколения в поколение пяти-шести еврейских родов. Впрочем большинство построек этого украинского гетто состояло из жалких, косых и кривых лачуг да глинобитных мазанок, с убогими, безграмотными вывесками разных ремесленников, из кабаков и корчем, с устойчивым запахом сивушного масла, «заездных» домов с зияющими широкими воротами, ведущими непосредственно в пасть внутреннего крытого и пропитанного миазмами двора (он же сарай и конюшня) и наконец, из несчастных тесных лавчонок со всевозможным товаром, стоимость коего в каждой лавочке едва ли превышала несколько рублей; но бедный еврейский торгаш за большим и не гонится: ему «абы гаидель был!» Все эти тесно скученные постройки образовали собой убого-пестрое, облупленное и заплатанное ожерелье узких улиц и кривых переулков, с вечно царящей на них вонью гниющих луж и острым запахом чернушки, чеснока, цибули и селедки, что в совокупности составляет специфический букет, известный под названием характерного «жидовского запаха». Бедность, нечистоплотность, израильская плодливость с детскими паршами и, вместе с тем, какая-то неугомонно юркая, лихорадочно алчная и внутренним огнем сгорающая жизнь, полная вечной борьбы за существование и вечно неудовлетворнмой жаждой наживы, сказывалась на каждом шагу и в этих улицах, и во дворах, и за стенами домишек.

Самое здание бейс-гамидраша помещалось внутри большого двора, окруженного давно уже пришедшим в ветхость, высоким, кирпичным забором, к которому с наружной стороны, словно ласточкины гнезда, вплотную прилепились несколько строений, лачуг и лавчонок. Здание было деревянное, двухэтажное, очень старой постройки, с высокой гонтовой крышей, давно почерневшей от времени. Основание этой крыши было приподнято от венца верхних балок в виде выступа, высоким, полукругло изогнутым карнизом, в том роде как у китайских киосков. На досчатом фронтоне замечались остатки узорчатой деревянной резьбы и токарных орнаментов. Широкая веранда с навесом служила крыльцом и папертью и, кроме того, охватывала собой с двух продольных сторон наружные стены здания. В общем типе постройки сказывалось что- то восточное, азиатское. — Здесь помещалась главная городская синагога, служившая местом не только богомолений, но и всех вообще чрезвычайных собраний по вопросам религиозным и делам общественным. Довольно обширный двор более чем наполовину был застроен разными сараями и общественными домами, где помещались кладовые, отдаваемые кагалом внаймы под склад разных товаров, эшебот (высшее училище), талмуд-тора (начальная школа), странноприимный приют и богадельня, а также еврейские библиотеки, заключавшие в себе фолианты и книги на языках древнееврейском, халдейском и на современном еврейском жаргоне. Одна из этих библиотек была общественная, остальные же принадлежали ученому братству «Хабура Шac», учрежденному для чтения и толкования Талмуда. Союзу Странноприимства — «Хабура Гахнасат Охрим» и Украинскому Отделению Общества распространения просвещения между евреями в России — «Хабура Марбе Гагаскала Ливне Изроэль». При всех этих учреждениях и около них жило и кормилось, на счет общественной благотворительности, немалое число дармоедов, которым без того, по совершенной их бесполезности для всякого иного труда, было бы решительно не к чему приткнуться и некуда деваться; здесь же все они находились как бы при богоугодном деле, под крыльями гашкино, то есть величия Господня.

Двор синагоги был наполнен большой толпой исключительно еврейского люда, когда в воротах его появилась почетная депутация, вместе с Соломоном Бендавидом. Главная масса этой толпы теснилась на крыльце, где к одному из столбов, поддерживавших навес, было прибито свеженаписанное объявление. Вся эта толпа жадно слушала, как один из грамотеев читал ей во всеуслышание:

— «Следующею скорбью да опечалится всякий! Пред нами открылась пропасть!» — и затем следовало краткое извещение о том, что внучка знатнейшего и ученейшего рабби Соломона Бендавида, девица Тамара, по обольщению гойя- нечестивца графа Каржоля и других его соумышленников, столь же бесчестных, совращена на путь погибели и идолопоклонства.

Впечатление этой новости на толпу было громадное и выражалось общим удивлением и негодованием; но в то время как одни негодовали против «нечестивцев» и «обольстителей», другие, по человеческой слабости, злорадствовали и насчет семейства Бендавида.

— Ага! — слышались в толпе замечания и толки. — Дочь знатного, внучка гвира и пожелала вдруг стать свиным мясом, хазир! Хе, хе, хе! Поучительно!..

— Вот вам и знатный род!

— Ой-вай, грехи наши тяжкие!

— Хорошие нравы пошли, нечего сказать!

— Тамара?! Фрейлен Тамара? Возможно ли?!.. Да это гафле фефеле, чудеснее всяких чудес!

— Э, недаром мудрецы наши сказали, «кто дочь свою обучает наукам, тот научает ее бесстыдству».

— Вот, вот именно! А она у них была такая цаца, ученая, с нашими дочками и знаться не хотела — все с генеральскими, все с дворянами и господами.

— И поделом ей! Пускай подохнет без покаяния как гадина!

— Да и дедушке богачу поделом! Утучнел Иешуруп и стал лягаться, вот и его лягнули!

— Старый дуралей, до чего распустил девчонку! А большого ума человек, говорят!

— Ну, да и бобе Сорре хороша тоже…

— Сострадание, рабоосай, сострадание, господа.

— Ой-вай, Бендавид, злополучный человек!..

— Однако, раббосай, ведь это же грех великий, смертный грех, и этот грех один способен задержать геула[128].

— Еще бы. За это прямо ей карет.

— Нидуй.

— Нидуй и карет![129]

— Не ей, а им, совратителям, карет, а она что!..

— Ну, там уж рассудят кому! Об этом сегодня будет сделан газерот[130] в кагале.

— Слава Богу, чем скорей, тем лучше.

— Ш-ша, Изроэль! Ш-ша!.. Бендавид вдет… Сам идет, сам! Глядите, глядите, вот он, вот!..

— Дорогу!.. Дороге достопочтенному рабби Соломону Бендавиду и достойнейшей депутации! — энергично раздвигая на обе стороны толпу, громко возглашали кагальные мешоресы[131].

Толпа раздвинулась, притихла, и сотни глаз устремились с наглым и жадным любопытством на Бендавида, как точно бы они до этого раза никогда его ни видали. Он чувствовал на себе эти пронизывавшие его взгляды и торопливо шел сквозь толпу, с глубоко потупленными глазами, весь бледный, как бы пришибленный. Вид его невольно вызывал жалость и сострадание.

— Некомаус, рабби! — сочувственно крикнул ему из народа чей-то фанатический голос, — и вдруг вся толпа, наэлектризованная этим возгласом, как один человек подхватила:

— Некомаус!.. Мщение!.. Мщение искусителю-нечестивцу! Мщение во все дни живота его! Пусть праведный кагал решает и да помогут ему все наши святые угодники.

Так кричали и взывали все: и те, что сочувствовали старику, и те, что сейчас только поносили и ругали его. У сангвинических, быстро увлекающихся семитов такие резкие переходы, под влиянием случайного впечатления минуты, являются совершенно нормальной чертой национального их характера.

Двери бейс-гамидраша распахнулись — и толпа, вслед за Бендавидом, широкой волной стремительно хлынула в синагогу. В дверях началась давка и свалка. Шум, гам, визг и крики наполнили всю молитвенную залу, где и без того уже было тесно и душно от множества заранее набравшегося народа. Из-за решеток особых женских галерей выглядывали любопытные лица разных «мадам» Хаек, Ривок, Басск и Цирок. На обширной эстраде, известной под именем альмеморы, или бимы, и возвышавшейся посреди залы, между четырьмя подпирающими потолок столбами, восседали за длинным столом, покрытым синим сукном, все представители местного кагала: роши, шофты и даионы, менаглы, тубы и икоры, а за ними, во втором ряду, вдоль точеной балюстрады, теснились на длинных деревянных скамьях лемалоты, габаи разных братств и союзов и весь кели-кодеш, священнослужительский причт синагоги[132]. Сбоку, на той же эстраде, за особым столиком заседал шамеш-гакагал[133], со своим толстым, раскрытым на белой странице пинкесом[134] готовый вписывать туда все протоколы и постановления пресветлого собора. На большом столе, против председательского места ав-бейс-дина, лежали рядом пергаментный свиток священной Торы и треххвостая ременная плетка, как символы закона и власти. Внизу же, у подножия бимы, стали катальные шамеши, шотры и мешоресы[135], стремительно готовые тотчас же исполнить «во славу Божию», малейшую волю и распоряжение «праведного» кагала. Все роши, тубы и икоры сидели на креслах и буковых стульях, покрытые своими белыми саванами-талес с темно-синими каймами и священными кистями цицыса. Собрание имело вид вполне торжественный.

При усиленных стараниях двух шатров, усердно пролагавших Бендавиду путь в толпе собственными локтями и кулаками, старик с трудом добрался наконец до своего всегдашнего, ежегодно откупаемого им места на мизрах[136] и смиренно стал на нем, в ожидании своего вызова к столу, опершись обеими руками и подбородком на высокий посох. Депутация между тем поднялась на биму, и ламдан Ионафан тихо заявил авбейс-дину[137] просьбу рабби Соломона — не признает ли кагал справедливым и возможным удалить предварительно из бейс- гамидраша всю эту шумную толпу, которую влечет сюда одно лишь праздное любопытство и пред которой старику будет слишком тяжело выставлять напоказ, как на базаре, всю язву постигшего его стыда и горя. Ав-бейс-дин охотно согласился на эту просьбу, тем более, что утренние часы общественного богомоления уже окончились, и шум толпы мешал бы ходу самого совещания. Тотчас же подозвав к себе старшего шотра, он отдал ему приказ удалить из залы всю публику. Но это не так-то легко было исполнить. Тщетно ударяли кожаной хлопушкой по особой доске на бимс, чтобы ее резкими звуками, подобными пистолетным выстрелам, заставить толпу притихнуть и обратить внимание на заявление шамеш-гакагала о том, что заседание будет закрытое; тщетно наседали на толпу шотры и шамеши, выкрикивая во всю глотку приглашение публике очистить залу, — еврейский шум и толкотня не унимались, и толпа сзади все более и более напирала вперед, к биме. Поневоле пришлось наконец, не взирая на день субботний, пустить в дело вещественные атрибуты кагальнои власти, — и шотровские треххвостки, купно с «жезлами Аароновыми», попросту палками, без церемонии загуляли куда ни попадя, по головам, плечам и спинам неподатливого Израиля. Поднялся невообразимый гвалт и галлас, посыпались либеральные протесты, горячие ссоры и ругань, пошла всеобщая сумятица, местами завязались драки с шотрами, но тем не менее, героическое средство мало-помалу подействовало, и публика, частью в синяках, частью со вздутой щекой или расквашенным носом, с помятыми боками и оборванными фалдами, очистила наконец залу. Вслед за последними, выпертыми на крыльцо любителями общественных дел и сильных ощущений, кагальные мешоресы заперли на замок двери, и в зале водворились надлежащая тишина и спокойствие. Кроме членов совета и служащих лиц (минуим), там не осталось никого постороннего, все заняли присвоенные им места, по порядку: в центре — ав-бейс-дин, на председательском кресле, по обе стороны от него — роши, по старшинству, затем тубы и далее икоры. Бендавид продолжал уединенно и сосредоточенно стоять на своем месте, не развлекая ничем потупленные взоры. Наступила минута торжественного молчания, среди которого раздался вдруг старчески тихий, но явственный голос ав-бейс-дина:

— Да приблизится к пречистому катальному столу достопочтеннейший, достойнейший, достославнейший во Израиле морейне, реб Соломон Бендавид!

Тот встрепенулся и с покорно степенным видом поднялся на биму и стал пред столом, как призванный к ответу.

— Кресло достопочтенному реб Соломону! — распорядился председатель, обратясь к ближайшему шамешу. — Мужу столь высокочтимому не подобает стоять пред Советом, он сам член сего высокого собрания и призван не к допросу, а лишь для братского совещания.

Бендавиду принесли и поставили против председателя кресло, в которое он опустился, предварительно повернув его несколько в сторону, чтобы не сидеть спиной к орн-гакодешу.

— Прежде всего, приглашаю почтенное Собрание к молитве, — начал ав-бейс-дин. — Встанем и помолимся, да даст нам Господь Бог благоприятное решение в предстоящем нам деле.

И все встали и тише чем вполголоса повторили вслед за старцем-председателем надлежащую молитву и славословие. Затем, когда все снова уселись, ав-бейс-дин, обращаясь к Бендавиду, произнес подобающее случаю раввинское увещание, где напомнил ему, что Талмуд и другие древние еврейские трактаты вменяют народу Израильскому в особую и великую заслугу то, что, при откровении на Синае, он дал обет покорности прежде чем еще услышал законы Бога.

— Чувствуете ли вы себя в состоянии, — спросил он Бендавида, — подчиниться с покорностью тому общему решению, которое, с Божьей помощью, в духе наших священных законов и отеческих преданий, по всестороннем обсуждении дела, произнесет вам Совет кагала, как надеюсь, единогласно?

После некоторого сосредоточенного раздумья, Бендавид, склоняя голову, тихо, но твердо произнес:

— Покоряюсь.

— Итак, раббосай, в час добрый! Приступаем к делу. Достойнейшему собранию рошей, тубов и икоров нашего города реб Ионафан, известный своей ученостью и богобоязнью, краса науки и светило мудрости, высокоученая знаменитость, соединяющая в себе науку и славу, сегодня утром, до вашего, рабби Соломон, прихода, заявил, что ваш достоуважаемый, честнейший и в Боге пребывающий дом неожиданно посетило великое горе, покрывшее душу вашу пеплом неописуемой скорби. Для обсуждения, как помочь этому горю, и собрались сюда в полном составе члены нашего богохранимого кагала, которых очи ваши видят пред собой. Рабби Соломон, можете вы рассказать и объяснить нам все, что вам известно по сему прискорбному делу?

Тяжелое внутреннее волнение заметно сказалось на лице Бендавида.

— Я знаю менее всех… Я почти ничего не знаю, как и что, — начал он прерывающимся, пересохшим голосом. — Знаю только то, что единственная внучка моя сегодня умерла для Израиля. Так мне сказали.

И он угоюмо опустил на грудь голову.

— Рабби Ионафан, — обратился председатель к ламдану, — можете вы доложить Собранию, как было дело?

— С вашего позволения, рабби, — почтительно поднялся тот с места. — Я полагал бы, что самым обстоятельным образом мог бы познакомить высокий Совет с этим делом его ближайший свидетель. Это родственник достопочтенного реб Соломона, гимназист Айзик Шацкер. Шамеши, по моей просьбе, уже успели разыскать его в городе и доставить. Он здесь, если потребуется.

— Прекрасно. Да предстанет к пречистому кагальному столу гимназист Айзик Шацкер.

Двое шамешей тотчас же ввели в залу бледного, взволнованного и отчасти перетрусившего Айзика. Поставленный пред «пречистый стол», при виде столь торжественной обстановки и столь высокого собрания, он окончательно смутился и растерялся. Но председатель ободрил его несколькими ласковыми словами, и юноша начал свое показание, сначала неровно, с запинками и недомолвками, но затем, видя всеобщее к себе внимание и одобрительное покачивание головой со стороны председателя и ламдана, он приободрился и рассказал обстоятельно и подробно все, что ему было известно, с начала и до конца.

Во время его рассказа, на ресницы Бендавида раза два навертывалась слеза, которую он старался незаметно смахивать рукой. Странное чувство испытывал старик в душе в эти минуты. Когда привели Айзика, ему стало как-то жутко и неловко, даже совестно смотреть на него, и совестно не за себя, а за этого самого Айзика. — «Зачем он здесь! Лучше бы его не было»! Он точно бы боялся этого облагодетельствованного им мальчика, боялся, предчувствуя, что этот Айзик своим рассказом должен нанести ему страшный, неотвратимый удар в самое сердце, что он отнимет от него лучшую, драгоценнейшую часть этого сердца, его единственную в жизни радость и надежду, какой до сего дня была для него Тамара, — отнимет и не оставит в душе на ее счет ни малейшей иллюзии, никакого сомнения. Он страшился при мысли, что из этого рассказа увидит свою Тамару, облитую грязью такого черного поступка, какого нет хуже во Израиле. — «О, лучше бы не слышать, лучше бы прямо умереть на месте!» Несколько раз, во время показания Айзика, Бендавиду хотелось крикнуть ему. «Замолчи, несчастный! Ты лжешь! Этого не может быть! Это неправда» — но увы! Айзик рассказывал так просто и чистосердечно, что никаким сомнениям не оставалось места. И чем дальше говорил и объяснял он, тем все больше замечал в себе старик, что начинает испытывать к нему какое-то странное, неприязненное чувство досады, злобы и даже ненависти за этот самый его рассказ, за эту его обстоятельность и правдивость. Ему казалось, как будто Айзик пред его глазами живьем режет связанную Тамару на части, постепенно отхватывая ножом один за другим, все ее суставы и члены, и он, Бендавид, не может, не смеет остановить его. Это было смутное и тяжелое ощущение, похожее на кошмар. Но в то же время рассудок, вопреки гневу сердца, говорил ему, что за что же досадовать и негодовать на бедного мальчишку, который так искренен, который очевидно любит и его, и Тамару — все действия его бесспорно доказывают это — и который, сверх всего, является во всем этом деле таким примерно добрым евреем. За что же его ненавидеть? В чем виноват он?..

Когда же юноша кончил, среди общего молчания, явившегося следствием общего подавленного чувства, Бендавид встал с места и, положив ему руку на плечо, проговорил надорванным голосом:

— Спасибо, Айзик, ты сказал правду, но… ты убил меня ею. Что же спасать ее, раббосай! — обратился он к собранию, — что же тут спасать, если, вы слышали, она сама… сама, своей доброй волей ушла к этому негодяю и так легко отреклась от еврейства!.. Меня казните… Не она, а я виноват… Я, моя глупая седая голова, которая ничего не видела и своим потворством довела ее до такого конца… Судите меня, я один достоин кары!..

И он, с прорвавшимся наконец рыданием, пред всем собором упал на колени.

Собрание разом всполошилось и встало с мест. Никто не ожидал такого исхода. Некоторые заботливо бросились к Бендавиду помогать ему подняться на ноги; кто-то из шамешей побежал за стаканом воды; со всех сторон раздались восклицания и слова сочувствия, утешения и дружеские протесты против такого самообвинения со стороны рабби Соломона, которого-де все так любят, так уважают и прочее. Один лишь Аизик остался, как стоял, на своем месте, по-видимому, спокойнее и даже безучастнее остальных; но это быть может потому, что он был ошеломлен и смущен последними, обращенными к нему, словами Бендавида «ты убил меня».

Ламдан Ионафан с председателем и некоторыми друзьями успели наконец успокоить несколько старика и уговорили его удалиться на время в канцелярию, отдохнуть там и успокоиться вполне, пока Совет, знающий теперь хорошо все дело, успеет обсудить надлежащие меры, — тогда-де мы снова попросим вас сюда и окончательно решим все, как следует, с вашего одобрения.

Двое шамешей увели старика под руки в смежную комнату, где помещалась кагальная канцелярия, и оставались при нем все время, пока шло заседание, ухаживая и предупреждая малейшее его желание. Айзика тоже выслали из залы, приказав ему дожидаться в сенях, на случай, если еще окажется в нем надобность для каких-либо дополнительных разъяснений.

Спустя часа полтора, Бендавида опять пригласили в Совет и снова усадили с почетом в то же кресло.

— Достопочтеннейший рабби Соломон! — обратился к нему председатель. — По соображении всех подходящих правил, законов и установлений наших великих мудрецов и на основании оных, высокий Совет нашего кагала единогласно постановляет…

При этих последних словах, все члены Совета торжественно и в полном молчании поднялись с места и как бы замерли в немом благоговейном чувстве. Приостановившийся на минуту председатель продолжал:

— Первое. Талмуд вещает: «Три венца есть: венец закона, венец священства и венец царственный! Но венец доброго имени выше всех их вместе!» Ваше доброе имя, рабби, во всем этом деле признается выше всяких нареканий, оно останется по-прежнему кристально чистым, несокрушимо твердым и высокочтимым, как драгоценный алмаз, если вы соблаговолите последовать всем тем глубоко искренним и дружеским советам, какие, по решению сего высокого Собрания, будут вам преподаны.

Бендавид почтительно поклонился в знак своего беспрекословного согласия.

— Второе, — продолжал ав-бейс-дин, методически и последовательно загибая пальцы левой руки указательным правой. — Внучка ваша, девица Тамара, признается пока еще не оскверненной безвозвратно ни душой, ни телом, а потому священнейший долг каждого еврея — способствовать всеми средствами и стараться всеми силами, как можно наипоспешнее, вырвать ее из нечестивых когтей гегенема. Приступить к этому каждый обязан немедленно же, невзирая на день субботний, ибо тут дело идет о спасении от смертной погибели души еврейской.

Бендавид вторично поклонился еще почтительнее. Это постановление подавало ему нить некоторой надежды. Было утешительно уже и то, что он получал теперь право не считать пока Тамару умершей.

— Третье, — продолжал между тем ав-бейс-дин. — Принять все меры к немедленному же удалению не только из города, но и из самого края нашего главного виновника всего содеянного зла, и да не дерзнет более этот гнусный наглец никогда и ни под каким предлогом не только возвращаться в наши места, но и где бы то ни было помышлять о вашей внучке. Чтобы согнуть его в дугу и заставить безусловно покориться справедливому постановлению Совета, в наших руках имеются все средства. Шамеш-гакагал привел в точную известность по пинкесу все долговые обязательства этого негодяя во всем районе, куда лишь простирается луч власти нашего праведного кагала, — обязательства как по векселям, распискам и верительным письмам, так и по подписным магазинным и иным счетам. Сумма всех таких обязательств оказалась в 41600 рублей. Кагал берет на себя понуждение всех евреев, приобретших на графа Каржоль де Нотрека право меропии[138], немедленно же, то есть не позже пяти часов нынешнего дня, представить под страхом херима, в катальную канцелярию все такие документы, и, для облегчения вам сделки, обязать владельцев получить по оным не ту сумму, какая в них обозначена, а лишь ту, какая была действительно ими выдана. Согласны ли вы на этих условиях скупить все долговые обязательства графа Каржоля?

— Согласен, — отвечал Бендавид, — но с тем, что я плачу всю их стоимость полностью.

При этих словах, весь кагал даже рот разинул от изумления. Спятил, что-ли, старик с ума, что отказывается вдруг от такого великолепного гешефта?! Возможно ли, платить более сорока тысяч, когда человеку предлагают купить все за восемь, много за десять!.. И он не хочет!.. Сумасшествие!..

— Да, не иначе, — подтвердил Бендавид. — Я не хочу, чтобы мои братья во Израиле потеряли из-за меня хоть одну полушку из своих барышей, я не допущу, чтобы хоть один из них мог роптать на меня. Я плачу всё, до последней копейки. Я сказал.

— Делает вам великую честь, — поклонился ему в пояс председатель. — Иного ответа, впрочем, кагал и не мог ожидать от вашего всему миру известного великодушия. Поэтому, — продолжал он, — высокий Совет праведного кагала разрешает вам, если бы потребовалось, распорядиться сегодня же, невзирая на день субботний, вашими денежными средствами собственноручно, в том размере, в каком признаете нужным. Равным образом, и всем владельцам означенных документов, буде пожелают, разрешается на тех же основаниях принять за них уплату сегодня же. Шамеш-гакагал немедленно составит законное постановление, как на еврейском, так и на русском языках, что реб Соломон Бендавид есть единственный собственник всех долговых обязательств графа Каржоля, скупленных им на законных основаниях.

Бендавид снова отдал почтительный поклон.

— Четвертое, — продолжал председатель. — Разрешатся начать немедленное преследование помянутого Каржоля всеми доступными кагалу, явными и тайными способами, а равно принять все меры к успешному склонению на нашу сторону чиновников. За денежными средствами на это вы, рабби Соломон, конечно, не постоите. Для этой цели Совет с почетом избирает двух тайныx преследователей в лице достойных талмуд-хахомим, рабби Ионафана ламдана и рабби Абрама, сына Иоселя Блудштейна, ибо в Талмуде сказано: «тот не талмуд-хахам, кто не умеет жалить и мстить, как змея»; мы же в этом отношении вполне полагаемся на их талмудическую и житейскую мудрость и опытность. Поручаем им действовать так, как Бог осветит их разум в пользу настоящего богоугодного, великого и заповедного дела. Да принесут они в том надлежащую присягу и да поведет их Господь по благочестивейшему и благопоспешному пути, на срам и поношение врагам и на торжество Израиля!

Рабби Соломон, рабби Ионафан и рабби Абрам Блудштейн в ответ на это отвесили, каждый по молчаливому поклону.

— Пятое. Так как со стороны настоятельницы здешнего женского монастыря это уже не первый случай способствования гибели душ евреев, то высокий Совет кагала, в справедливом гневе своем, постановляет над нею херим: искоренить ее навсегда из здешнего края какими бы то ни было способами и путями, какие раньше или позднее окажутся в нашей возможности.

— Аминь! — единодушно ответило враз все Собрание.

— Шестое, — продолжал председатель. — Впредь до возвращения девицы Тамары Бендавид в лоно еврейства, она приравнивается к тем изверженным из Израиля незаконнорожденным, кои, по закону нашему, не имеют ни прав наследия, ни вообще каких-либо гражданских прав, а посему все принадлежащее ей имущество движимое и недвижимое, — последнее от недр земли и до высоты небес, — а равно и все ее наследственные капиталы объявляются под запрещением.

Собственником же их кагал города Украннска объявляет себя самого и всецело препоручает их попечению морейне Соломона Бендавида, на его ответственность, но с тем однако, что досточтимый муж сей, под страхом херима, обяжется пред пречистым и праведным кагалом — ни под каким видом, ни прямо, ни косвенно, ни полностью, ниже малейшей долей не помогать означенной девице Тамаре ни из своих, ни из отнимаемых у нее по закону средств, во все дни живота ее, пока не возвратится в еврейство. — Рабби Соломон, принимаете ли на себя такое обязательство?

— Принимаю, — тихо промолвил старик упавшим голосом.

— В таком случае, приглашаю вас к договору.

Ав-бейс-дин и Бендавид протянули друг другу через стол свои правые руки и энергично пожали их.

— Аминь! — единодушно скрепило этот акт все Собрание.

— Да будет же лист ваш зелен! — пожелал Соломону председатель с поклоном, и все остальные члены также поклонились ему и пожелали всякого благополучия, а главное, как только удастся выцарапать Тамару из клештера, немедленно же отдать её замуж за доброго, "богобоязненного еврея, тогда-де и всем её глупостям конец!

— В заключение же, — продолжал председатель, — Совет постановляет еще следующее: для скорейшего устранения постигших нас смуты и горести, обвести белой ниткой синагогу и еврейское кладбище и, ссучив из нее фитиль, нарезать его и вставить в восковые свечи, которые будут зажигаться в синагоге во время молитвы. При совершении сего испытанного, верного средства, каждому предоставляется сделать доброхотное пожертвование, на основании притчи Соломона «Милостыня спасает от смерти».

— Аминь! — ответило Собрание.

— Еще одну минуту! — остановил ав-бейс-днн нетерпеливых членов, готовых уже встать из-за стола и лететь поскорее домой, где их давно ожидали вкусные кугли, щупаки и цымисы. — Раббосай! Одну минуту терпения!.. Да предстанет пред пречистый кагальный стол гимназист Айзик Шацкер!

Шамеши тотчас же ввели и поставили Айзика на надлежащее место.

— Сын мой! — милостиво обратился к нему председатель. — Пречистое Собрание единогласно признает, что ты в настоящем деле, от начала и до конца, вел себя, как подобает истинно доброму и честному еврею, а посему, в пример прочим, благосклонно жалует тебя званием илуйя[139].

Взыгравший от радости Айзик бросился почтительно целовать полу талеса и руку ав-бейс-дина. О, теперь карьера его, можно сказать, обеспечена, теперь он знает, что далеко пойдет во Израиле!.. Такое лестное отличие, да еще данное самим Советом кагала, выпадает на долю немногих.

Соломон Бендавид тоже, с видом благосклонности, погладил по голове своего приемыша, и Айзик облобызал также и его руку. До нынешнего дня старик и не подозревал, что в его семье обретается такая будущая «краса Израиля», на которую он и внимания-то мало обращал, давая этому бедному родственнику приют и образование, лишь ради богоугодного дела.

Члены между тем столпились у столика шамеш-гакагала для подписи протокола нынешнего заседания по известной формуле, которая гласила, что «для полного скрепления сначала и до конца всего изложенного, а также дабы все оно сохранилось до скорейшего пришествия нашего праведного освободителя Мессии — да ускорится оно в наши дни! — мы, роши, тубы и коры города, ныне подписываемся пером железным и пером свинцовым, твердо и навеки. Первым подписался ав-бейс-днн, с необходимым прибавлением к своему имени условного эпитета «смиренный», за ним остальные, но уже без эпитетов, а в заключение шамеш-гакагал скрепил и удостоверил собственноручной подпись «славного и великого раввина, государя нашего Боруха, сына великого раввина Иоселя Натансона.

— Итак, мы покончили! — провозгласил председатель. — Принесем же теперь молитву об искоренении христианства, как нельзя более подобающую нам в настоящих прискорбных обстоятельствах.

И обратясь лицом к орн-гакодешу, ав-бейс-дин воздел свои руки горе и вдохновенным голосом громко стал читать наизусть молитву:

— «Слава Тебе, Боже, сокрушающему врагов и покоряющему нечестивых! Клеветникам да не будет надежды и да сгинут в миг все миним![140] Да искоренятся сейчас все враги народа Твоего! Искорени, сокруши и истреби мгновенно в наши дни всех смутителей! Слава Тебе, Боже, сокрушающему врагов и покоряющему нечестивых!»

— Аминь! — откликнулся весь кагал, и затем Собрание объявлено закрытым.