Талмуд вещает всем добрым евреям, что кто в «шаббос» предается «тайныгим», т. е. удовольствиям и сладостям душевным и телесным, тот в награду за это будет вечно наслаждаться Богом[115], а раввины вдобавок еще обещают, что такому простятся все его грехи и освободится он от судьбы «гегенема».[116]

Сон составляет также одну из принадлежностей шаббасовых «тайныгим» и потому рабби Соломон проснулся сегодня несколько позже обыкновенного. Мечтая о том, каким образом проведет он этот праздничный день и сколь приятно побеседует по душе с ламданом Ионафаном, старик благодушно следил улыбающимися глазами, как его достопочтенная супруга, поспешив прежде всего троекратно облить водой свои руки, кряхтя и зевая, не без труда натягивала на свои толстые икры чистые нитяные чулки. Но прежде чем удалилась она из спальни к отправлению своих утренних обязанностей по хозяйству, поднялся рабби Соломон с мягких бебехов.

Мы уже говорили, что каждый сын Израиля обязан прямо с постели приступить к омовению рук, без чего не смеет прикоснуться ни до единого из членов собственного тела, чтобы не приключилось каждому из таковых какой-нибудь особенной мерзости, специально для каждого предназначенной именно за нарушение этого талмудического постановления. Никто, конечно, лучше рабби Соломона не знал и того, что прежде омовения нельзя сделать по комнате и четырех шагов, не рискуя за это смертной казнью свыше. Но от постели рабби Соломона до его умывального столика было ровно три с половиной шага, на меру еврейского «локтя», — стало быть, он никак уже не рисковал возможностью быть сраженным небесной стрелой, ибо Талмуд говорит не о трех с половиной, а именно о четырех локтях[117].

Не ранее, как совершив удаление нечистой силы с кончиков своих пальцев посредством троекратного и попеременного обливания их водой, нарочно приготовленной с вечера, мог рабби Соломон безгрешно взяться за мыло и приступить к основательному умыванию рук, лица и шеи. Еще не успев досуха обтереться полотенцем, почтенный рабби поспешил накрыть себе голову бархатной ермолкой, — «чтобы чувствовать на себе страх Божий»[118], и, осмотрев кисти цицыса — целы ли в нем все нити, — еще поспешнее надел лапсердак, совершая над цицысом положенную молитву[119].

В эту самую минуту сквозь притворенную дверь донесся до его слуха встревоженный говор перебивающих друг друга женских голосов домашней прислуги и вместе с ними отчаянный вопль — именно, вопль его супруги.

Рабби даже вздрогнул при этой страшной и непонятной необычайности, почуяв сердцем что-то недоброе.

Недоумевая, что могло бы это значить, поспешно насунул он на босу ногу свои бархатные туфли и накинул на плечи шлафрок, в намерении идти и самолично осведомиться о причине внезапного переполоха, как вдруг увидел, что в спальню, шатаясь и чуть не падая на каждом шагу, вошла почтенная Сарра, с лицом, искаженным от испуга и отчаяния.

— Тамара… Тамара… простонала она задыхающимся голосом и вдруг, потеряв сознание, повалилась на пол.

— Боже мой!.. Воды!.. Доктора!.. Людей сюда!.. Кто там?!.. Скорее! — кричал растерявшийся Бендавид, возясь над недвижно лежавшей женой и тщетно силясь поднять с полу ее грузное тело.

На крик его прибежали обе батрачки и родственница-приживалка. Где бы схватиться разом да помогать, эти бабы с перепугу подняли вой с причитаньями и только всхлипывали да ломали себе руки и головами жалостливо покачивали, стоя над распростертой ниц старухой.

— Да пособите же мне поднять ее!.. Дуры! Олухи! — с мольбой и гневом отчаяния крикнул им Бендавид.

И только после этого возгласа ошалевшие бабы как бы очнулись, поняли, что надо делать и, соединив с хозяином общие дружные усилия, помогли ему перенести на постель тело старухи.

— Доктора!.. Скорее доктора! — кидался из угла в угол Бендавид. — Бегите за доктором Зельманом… бегите за ним. Кто-нибудь… Воды, Бога ради!.. Спирту!..

— Но ведь шаббос, достопочтенный рабби, — как же бежать-то?.. Ведь шаббос, подумайте! — возразила какая-то из баб.

— Так вы хотите, рабби, чтобы мы нарушили святость субботы! — присоединилась к ней и другая батрачка. — Это невозможно!.. Доктор Зельман живет за нашим ойривом — надо к нему бежать за мост, как же бежать за ойрив[120]

Что подумают, что скажут?!

— О, пропадай ты!.. «Ойрив»! — в отчаянии крикнул Бендавид. — Тут аунус-нефошос, понимаешь ли? Смертная опасность для еврейской души!

— Все ж таки, рабби, лучше послать шаббос-гойя, чем самой-то нарушать субботу.

— Аунус нефошос, говорю! — совсем уже рассвирепел на дуру служанку хозяин.

Та оробела и опрометью кинулась из комнаты, но все-таки не отважилась нарушить святость субботнего дня и ограничилась тем, что, кликнув с кухни шаббос-гойя и наняв ему у ворот извозчика, растолковала тому и другому, где живет доктор Зельман и что нужно его как можно скорее к умирающей хозяйке, а сама осталась у ворот поджидать их возвращения, — пускай хозяин думает, что сама побежала.

В комнатах между тем продолжалась суматоха: одна баба бежала в кабинет за нашатырным спиртом, другая в кухню за водой; старик всячески старался привести в чувство жену: ей прыскали на лицо водой, смачивали голову, подносили к носу спирт, растирали им виски, терли под ложечкой, но никакие усилия не могли пока преодолеть глубокого обморока.

«Тамара… Она сказала Тамара», думалось в то же время рабби Соломону;

— Что такое Тамара? В чем дело?… Из-за чего все это у вас там случилось? — спросил он родственницу-приживалку.

— После, рабби, после… Некогда! — скороговоркой и как бы мимоходом отвечала та, явно желая отделаться от подобных расспросов.

— Да где Тамара? — не унимался старик. — Отчего ее нет здесь? Позовите ее… Где она?

— Н… не знаю, — смущенно пробормотала служанка, стараясь не глядеть на хозяина.

— Трите!.. Я сам пойду за ней.

И Бендавид быстрым движением поднялся с места. Предчувствие чего-то недоброго все сильней и сильней хватало его за сердце, и поэтому, все росла, все усиливалась в нем нетерпеливость узнать наконец, в чем дело, которое от него очевидно скрывают.

— Не ходите, рабби, — проворно предупредила его приживалка. — Не ходите, ее там нет.

— Но где ж она наконец?! Ступайте, сбегайте за нею!.. Где она?

— Не знаем, рабби… потом… потом все узнаете…

— Да что там у вас вышло?.. Отчего этот обморок с женою?

— Потом… потом, рабби, — смущенно лепетали обе женщины, кидая на него умоляющие взгляды. — Ничего особенного…[121]

Верьте, ничего!.. Трите, Бога ради, помогайте нам… Некогда теперь…

Бендавид только досадливо пожал плечами. «С вами, видно, ничего не поделаешь толком!» — и усевшись подле жены на край постели, послушно принялся снова за растирание.

— Это глупо, наконец! — с неудовольствием говорил он в то же время; — глупо, что вы от меня скрываете… Все равно, я же ведь узнаю… Кажись, пока еще, слава Богу, мужчина, в обморок не упаду и не расплачусь, как ребенок. Говорите! — прибавил он строго и настойчиво. — Говорите, я вам приказываю!

— Что ж делать, рабби! — слезливо завздыхала приживалка. — На все воля Божья… Всевышний знал, что творил, когда и многострадальному Иову посылал испытания… Мы должны следовать великим примерам Танаха…[122].

— Не учите меня об Иове! Я и без вас знаю! — перебил её старик. — Я вас спрашиваю, что такое у нас случилось?

— Ах, рабби, в этом-то и дело… Я, по правде, и сама не знаю еще хорошенько, что именно случилось и насколько все это правда; но… так слыхала я… так посторонние говорили… Чужие люди забежали к нам на кухню справляться, правда» ли… Мы в то время еще только с постели поднялись, как они уже прибежали и спрашивают, точно ли? — А мы и не подозревали еще ничего, даже в толк себе взять не могли… И чужие-то — никто, просто, верить не хочет, хотя, кажись, весь город уже знает и кричит об этом…

— О, Боже мой! Что за бестолковая! — теряя терпение и как бы обессилев от досады, опустил руки Бендавид. — Да объясните же толком, о чем кричит, чему верить не хочет?

— Я же и объясняю, рабби… Я все как есть, по порядку объясняю… Но только вы-то сами, раоби, Бога ради, будьте поспокойнее.

— Да не мучьте же!.. Чего вы душу из меня тянете!

— Хас вешолаум, рабби! — Сохрани Боже!.. Как это можно!.. Я только хочу предварить, приготовить вас, моего благодетеля, к тяжкому удару и рассказать по порядку.

— О, мучительница! — воскликнул старик в досаде отчаяния, воздев кверху глаза и плечи. — Ну, говорите по порядку — пусть так! Но только скорее!

— Вот, я же и говорю, рабби. Они, говорю вам, спрашивают, точно ли, а мы не верим, не можем верить… Да и как поверить, чтобы девица такого благородного дома, отрасль такой благочестивой, знаменитой фамилии… А тут, вдруг входит сама балбоста и спрашивает, где Тамара? — Это балбоста, значит, вставши с постели, по обыкновению, к ней в комнату прошла. Мы ей на это и объясняем, что так и так, мол, а тут сейчас с ней и обморок этот сделался… При нас, впрочем, только вскрикнула, а уж обмороку вы сами, рабби, свидетель были… Мы ведь уж потом прибежали на ваш же зов… Мы этому не свидетели.

— Да говорите толком! — вскипел наконец выведенный из терпения Бендавид. — Умерла она, что ли?

— О, рабби!.. Если б умерла, это бы еще ничего… Но нет, к несчастью… хуже, гораздо хуже этого…

Старик побледнел и, опустив руки, впился в приживалку неотступно вопрошающим взглядом.

— Что же хуже?., говорите… говорите все… Я готов, — с трудом переводя дух, пролепетал он почти шепотом.

— Увы, рабби!.. Она убежала.

— Как убежала?!.. Куда? — сорвавшись с места, — вскочил вдруг на ноги Бендавид.

— Не знаю в точности, но говорят… Только, Бога ради, не пугайтесь, достопочтенный рабби.

— Куда, черт возьми?! — гневно крикнул на нее Бендавид.

— В монастырь, рабби, в женский монастырь, принимать авойде зурс[123].

Старик на минуту остолбенел, но потом очнулся и, словно бы пробуждаясь от тяжелого кошмара, медленно провел по лицу рукой.

— Какой вздор! — сказал он тихо и, по-видимому, спокойным голосом. — И как не стыдно болтать такие пустяки!

Разве это статочное дело, ну подумайте сами! Кто это выдумал такую глупость? Кому пришло в голову?

— Мы тоже не верим, рабби, — робко заметила служанка, — но посторонние болтают… посторонние пришли и первые сказали нам… Мы не поверили.

— Кто эти посторонние? — нахмурил брови Бендавид. — Гойи какие-нибудь, прощелыги, смутители… Над честным семейством надругаться захотелось! Кто они?

— Да все наши же, все евреи… И с таким участием прибегали… Возмущены все ужасно…

— Я не верю этому, — твердо и решительно заявил Бендавид.

— Я и сама так думаю, что тут какое-нибудь недоразумение, — поспешила ввернуть слово родственница-приживалка.

В это время вошла другая служанка и доложила, что доктор Зельман уже приехал и ожидает в зале.

Рабби Соломон вышел навстречу.

— Бога ради, доктор, — простер он к нему руки. — Бога ради!.. Спасите ее… Помогите… Умирает… Может, и умерла уже…

Зельман, медлительно потирая себе ладонь об ладонь, думал было сначала методически расспросить в чем дело, что за болезнь, с чего началась и прочее; но рабби Соломон, ухватив его за руку, так быстро и энергически повлек его в спальню, что тому уже не до методики стало.

— Давно это с ней? — спросил он, щупая пульс у бесчувственной старухи.

— Идесяти минут еще нет… Но, Бога ради, что это? Обморок? Смерть?.. Ни вода, ни спирт, ни растирания — ничто не берет!.. Что это, доктор, что? Не томите!

— М-м… так, маленький удар, — объявил Зельман. — Это ничего, пройдет, надо только легкое кровопускание сделать. Пустяки, успокойтесь!

И достав из бокового кармана мягкий сафьянный футляр с хирургическим набором, он спешно и толково, как мастер своего дела, отдал прислуге приказание насчет всех необходимых ему приспособлении к операции.

Пока из разных мест появлялись на сцену то губка, то полоскательная чашка, то полотенце и горячая вода, доктор Зельман обратился к Бендавиду.

— Без сомнения, — сказал он с видом грустного участия, — это последствие нынешнего случая? Это так подействовало на почтенную даму сегодняшнее печальное происшествие?

Рабби Соломон вздрогнул.

— Какое происшествие? — почти невольно сорвалось у него с языка, и почти невольно же выпучил он свои недоуменные глаза на доктора.

«Неужели и он, и он знает уже… Неужели и он подтвердит, что это правда?» буравила его мозг убийственная мысль, — и рабби Соломон одновременно и желал, и боялся услышать из уст постороннего человека подтверждение страшного факта. Он сам еще не вполне верил, не хотел верить этому «вздору». Его вопрос: «какое происшествие»? в упор брошенный доктору вместо ответа, и это выпучение глаз были хотя и притворны, но внутреннее движение, их вызвавшее, мгновенно явилось каким-то совсем невольным, даже искренним образом, непосредственно, само собой.

— Разве у вас в доме ничего такого… особенного не случилось? — возразил доктор.

— У меня в доме?.. А что такое?

Теперь уже и доктор, в свой черед, выпучил недоумевающие глаза на Бендавида.

— Н-нет, ничего, — пробормотал он. — Я так думал только, полагая, что должна же быть какая-нибудь причина.

Рабби Соломон ничего на это не ответил и только глаза свои отвел куда-то в сторону.

Оба несколько сконфузились, обоим стало как-то неловко друг перед другом. Доктор, чтобы замять как-нибудь это положение, с усиленной хлопотливостью обратился к своим приготовлениям и стал засучивать себе рукава.

— Я не могу видеть крови, доктор, — сказал меж тем Бендавид. — Можно мне пока удалиться?

— О, разумеется! Вас позовут, если понадобится, — охотно отпустил его Зельман.

Рабби Соломон нарочно сослался на кровь — это для него был первый пришедший на ум предлог, чтобы выйти из спальни и иметь возможность пройти наконец в комнату Тамары. Его томило жгучее нетерпеливое чувство — убедиться самому своими глазами — правда ли то, что ему сказали? Но в то же самое время он боялся окончательно убедиться в этом и потому в последнее мгновение остановился перед дверью внучкиной комнаты в какой-то странной даже для себя самого нерешительности.

«Да что же я, мужчина, наконец, или тряпка?» подбодрил он себя и с достаточной твердостью переступил порог.

Увы!.. Вид этих выдвинутых ящиков и разбросанных пещей не оставлял больше места сомнениям — «ушла… убежала… опозорила…»

Никаким внешним движением не проявил Бендавид того, что произошло в его душе в эту минуту. Он остался, по-видимому, спокоен и тихими шагами удалился из комнаты, плотно притворив за собой дверь, как бы для того, чтобы посторонний глаз как-нибудь, даже случайным образом, не проник туда и не увидел бы в беспорядке этой комнаты немых свидетельств бегства Тамары. Он прошел к себе в кабинет и сосредоточенно погрузился в свое глубокое кресло. Но лицо его не выражало ничего — ни скорби, ни гнева, — скорее в нем можно было подметить выражение тупой апатии, пришибленности и недоумения, словно бы он там где-то, в недрах своей души, вопрошал кого-то: «за что?., за что мне все это?»

В таком положении, некоторое время спустя, застал его вошедший в кабинет доктор.

— Слава Богу, привели в чувство, — сказал он с довольным видом специалиста, которому удалось хорошо исполнить свое дело. — Теперь ничего, все хорошо; надо только полное спокойствие и не говорить, даже намеком не напоминать ей ни о чем неприятном… понимаете?.. Позвольте присесть, я напишу рецепт. Через несколько дней, даст Бог, она поправится.

— Зачем? — как-то странно, не то с укором, не то с недоумением проронил слово Бендавид.

Доктор, прежде чем ответить, с некоторым внутренним беспокойством окинул его взглядом.

— Как, «зачем», говорите вы? — сказал он. — Затем, разумеется, чтобы быть здоровой.

— Зачем? — повторил Бендавид. — Для чего быть здоровой?.. Теперь это лишнее.

— Однако, как же так лишнее?

— Лишнее, доктор. Теперь умереть бы скорее. Если уж такие молодые умирают, так нам-то, старикам… Что же нам жить теперь!..

— М-м… н-да, конечно… ваше горе велико, я понимаю, — говорил сквозь зубы доктор, наскоро прописывая рецепт. — Н-но!.. Что же делать!.. Божья воля — надо покоряться…

— То-то, что Божья… Я и покоряюсь, — горько усмехнулся старик. — Бедная девочка, — прибавил он в раздумье. — Умереть так рано… Это… ужасно… Ужасно, доктор.

— О ком говорите вы, рабби? — с недоумением спросил Зельман, пытливо оглядывая старика все с большим и большим беспокойством.

— О ней… О внучке нашей… Разве вы не слыхали?

— Н… нет… то есть… я слышал уже… мне сказывали, — проговорил доктор как бы нехотя и нарочно потупясь, чтобы не глядеть на старика.

— Да, умерла, к несчастью… Бедное дитя… Мы все так ее любили…

И вдруг поднявшись с места, он как-то решительно подал Зельману руку:

— Прощайте, добрый доктор… Благодарю вас.

Зельман между тем продолжал стоять в явной нерешительности. Опасливое сомнение о самом Бендавиде начинало его беспокоить не на шутку. «Уж не спятил ли ты, чего доброго?» читалось на его лице.

Бендавид, казалось, понял его мысль и принужденно улыбнулся.

— Я здоров, доктор… Я совершенно здоров и, к несчастью, умру, кажись, еще не особенно скоро. До свидания, дорогой мой… Извините, но… мне очень тяжело на душе и хочется остаться одному… Вы меня понимаете…

И еще раз горячо пожав руку Зельмана, рабби Соломон выпроводил его из своего кабинета.

Зельман однако же не ушел, а отправился опять к больной Сарре, справедливо рассчитывая, что в такие острые минуты помощь его может еще пригодиться и ей, и самому Бендавиду.

Снова оставшись наедине, старик наконец дал волю своему горю. В тоске стыда и отчаяния, изнемогая и задыхаясь от подступа глухих рыданий, он порывисто разодрал на себе от ворота до самого края сорочку, сбросил с ног башмаки и, забившись в темный угол своего кабинета, сел там на голом полу, как садится обыкновенно каждый добрый еврей, находящийся в шиве[124]. С той минуты как он убедился, что Тамары нет, он сказал себе в сердце своем, что она умерла — умерла для него, для родных, для еврейства. Но сердце его все же не могло примириться сразу с этой ужасной мыслью; голос родной крови, естественный голос любви, жалости и сострадания к заблудшей вопиял в нем не менее сильно, чем и чувство негодования к ней за ее поступок и за тот позор, что навлекла она на себя и на его седую голову и на весь род Бендавидов, в котором до сих пор не бывало еще мимеров и мешумедов[125]. И он чувствовал все свое бессилие спасти ее. Упершись локтями в колена и глубоко запустив пальцы с висков во всклоченные волосы своей понурой головы, старик долго сидел в полной неподвижности. Отяжелевший и отупевший взор его из-под мрачно сведенных бровей уставился в одну клетку крашеного пола и как бы застыл на ней. Казалось, вся жизнь этого человека сосредоточилась теперь где-то далеко, внутри тайников души, все же внешнее точно бы перестало существовать для него, точно бы он вдруг потерял способность восприятия каких бы то ни было внешних впечатлений и ощущений.

Доктор Зельман осторожно заглянул в кабинет и очень удивился, что не видит там рабби Соломона.

— Хозяин не выходил никуда? — повернувшись в дверях лицом в залу, спросил он стоявшую за ним служанку.

— Никуда, рабби.

— Странно, где ж это он?

И лишь внимательно осмотревшись во всей комнате, наконец-то заметил Зельман в углу удрученно скорчившуюся фигуру босоногого и гологрудого Бендавида.

Зельман назвал его по имени.

Старик не откликнулся, не поднял глаз и не шелохнулся, точно бы и не видел и не слышал его. Тот повторил свой призыв — и опять никакого отклика. Тогда встревоженный доктор бросился к нему и энергично схватил его за руку, пытаясь поднять его с полу.

— Полноте, рабби! — авторитетно говорил он, слегка тормоша старика, чтобы вывести его из этого оцепенения. — Встряхнитесь!.. Стыдно так!.. Ведь вы же мужчина… Горе ваше велико, но нельзя так падать духом, грех!..

Бендавид, как бы очнувшись, уставился на него сначала недоуменными глазами, потом сделал над собой усилие, чтобы собрать свои мысли и, слегка шатаясь, поднялся с его помощью на ноги. Видимо смущенный своим положением и костюмом, он только взглянул на Зельмана извиняющимся взором, попытавшись при этом слабо и как-то сконфуженно улыбнуться, и тихо проговорил:

— Прошу вас, дорогой мой, оставьте меня.

— Нельзя вас оставить, рабби, в таком положении, — с участием возразил ему доктор. — Теперь надо, напротив, мужаться как можно более. Я пришел сказать вам, — продолжал он, — что вас дожидается в прихожей шульклепер из кагала. Весь кагал собрался в полном составе и просит вас сейчас же пожаловать в собрание.

— Нет, нет, не надо… Бога ради, не надо… Зачем! — испуганно забормотал старик, отмахиваясь руками. — Зачем это!.. Что им!..

— Кагал, вероятно, желает обсудить, — начал было доктор, но старик с нервной нетерпеливостью и решительно перебил его:

— Не надо… ничего не надо, слышите!.. О, Боже мой, что это еще за мука! — вырвалось у него из души со вздохом отчаяния, и он растерянно и тоскливо заметался глазами по комнате, как бы ища и не находя чего-то.

— Вот что… прошу вас, — заговорил он умоляющим голосом, держа в обеих руках руку доктора. — Прошу вас, передайте им, что я не буду… не могу быть… что я так расстроен и болен… и прошу у них снисхождения… Словом, избавьте меня от лишнего позора… И без того уже!..

И он удрученно закрыл глаза рукой.

Почтительно снисходя к столь великому горю, доктор тихо вышел передать шульклеперу ответ рабби Соломона, присовокупив к нему и от себя, что, по его мнению, действительно лучше бы кагалу оставить пока старика в покое.

Но не прошло и получаса, как явились новые посланцы. На этот раз прибыла от кагала целая депутация из трех человек, с ламданом рабби Ионафаном во главе. В числе депутатов были один рош[126] и один из тубов, что долженствовало знаменовать особый почет, оказываемый Бендавиду со стороны кагала. Не принять такое посольство было нельзя, даже и в положении рабби Соломона.

— Скажите, раббосай! — собрав все свои силы, обратился к посланцам старик, когда они переступили порог его кабинета. — Скажите, разве я подсудимый какой и в чем провинился так пред кагалом, что мне не желают дать снисхождения даже в такие ужасные минуты?!.. Не могу я теперь давать никаких объяснений. Я прошу оставить меня хоть на несколько дней в покое. Не я — само горе мое, великое горе требует к себе уважения. Поймите вы это и пощадите меня.

— Горе ваше, рабби, есть общее наше горе, — почтительно и тихо начал ламдан, — потому-то вот мы и посланы к вам, чтобы просить вас рассудить сообща со всеми нашими почтеннейшими старейшинами, как помочь этому горю.

— Мертвым, рабби, нет помощи. Кто умер, тот не воскреснет, — грустно проговорил, качая головой, Бендавид.

— О каких мертвых говорите вы? Пока еще, слава Богу, никто, кажись, не умер, — с недоумением заметил ламдаи.

— О тех, кто умер для семьи, для Израиля, для Бога…

— А, да, я понимаю вас, но погодите их оплакивать! — с живостью воскликнул рабби Ионафан. — Я вижу, вы приготовились к шиве, но это рано еще. Дорогое вам существо еще живо, оно еще наше, оно обманом завлечено во вражеские сети — поймите вы, обманом! Оно не осквернено еще махинациями авойдес-элылым[127]. Не плакать надо, а торопиться спасать живую еврейскую душу.

— Как?!.. Обманом, говорите вы? — как орел встрепенулся Бендавид, схватив выше кисти руку Ионафана. — Обманом?.. И это точно?.. Она, значит, не сама ушла?.. Ее увели, украли?..

— Да, да, обманом! — с силой полного убеждения, настойчиво подтвердил ему ламдан. — Обманом же, говорю вам! Поэтому энергии, почтеннейший рабби, как можно более энергии! Ободритесь! Нельзя терять и минуты лишней. Пресветлый и праведный кагал наш убедительнейше просит вас сделать ему честь пожаловать в собрание. Надо сейчас же принять меры, но без вас нельзя обсудить их. Торопитесь! При супруге вашей останется пока доктор Зельман.

— О, я, сейчас… сейчас… сию минуту, — заторопился вдруг Бендавид. — Прошу вас, господа, на минутку в другую комнату — я только переоденусь.

И он в сильном волнении торопливо стал надевать на себя дрожащими руками свежую сорочку и все остальные принадлежности обычного еврейского костюма.

Несколько минут спустя, депутация; вместе с рабби Соломоном уже быстрыми шагами направлялась к бейс-гамидрашу.