Александрийский базар. — Вид на Нильскую равнину. — Характер европейских кварталов и" Place de Consulats". — Обед у хедива. — Веселая процессия. — Каковы здешние квартиры. — Коллекция африканских вещей у господина Менотто. — Гостиная в египетском вкусе. — Сноровки здешних продавцов редкостей и древностей. — Александрийские "трущобы". — Альме и их танцы. — "Пчелка". — Мусульманская свадьба. — Отъезд из Александрии. — Озера Абукир и Мариут. — Вид страны и характерные особенности еепейзажа. — Агрикультура и сельские жилища. — Кладбища. — Одежда жителей. — Как путешествуют гаремные дамы. — Африканская растительность. — Экономическое состояние страны и причины ее финансового упадка. — Железнодорожные порядки. — Древний пресноводный канал. — Пустыня и знойный ветер. — Город Измаилие. — Дача Лессепса на Суэцком канале. — Серапеум. — Соленые озера. — Корабли океана и корабли пустыни рядом. — Суэц. — Оригинальный обед в русском консульстве. — несколько сведений о Суэце и о русских паломниках. — Провинциальная администрация в Египте и парламентские комедии экс-хедива. — Арабский клуб в Суэце. — Слепой рапсод и ход арабских музыкантов. — Братья-ревуны или гуки и их религиозные радения. — Образчики английского "уважения" к обычаю и праву. — Базар в Суэце. — Общий вид с Суэцкого рейда. — Мое" до свидания" Египту.
Продолжение 16-го июля.
Из школы "Измаилие" проехали мы на базар арабского города. Воображение мое еще на пути к нему рисовало мне всю роскошь, все краски, все узоры и оригинальное изящество искусных произведений Востока, какие надеялся я встретить на Александрийском базаре, и я уже заранее смирял в себе жажду приобретения предметов искусства и хорошего оружия. Я внутренне приуготовлял себя к воздержанию от предстоящих мне соблазнов и думал, что предо мною вот-вот сейчас предстанет нечто, по меньшей мере, вроде стамбульского безестена[36]. Но представьте же себе, какое разочарование!.. За весьма и весьма немногими исключениями, здесь не нашлось ровно ничего достойного внимания по своим достоинствам, по старине или по оригинальности вкуса и исполнения. Лавки наполнены европейскими, преимущественно венскими, подделками кальянов и прочих "восточных" вещей (и вдобавок преплохими подделками), да заурядными стамбульскими чубуками и глиняными трубками, немецкими зеленоватыми олеографиями, изображающими, вопреки запрещению Корана, гаремные сцены и полногрудых турчанок, французскими бархатными коврами с шаблонным изображением араба на белом коне и английскими тканями, якобы в "восточном вкусе". Европейская индустрия проникла всюду и на все наложила свои фабричные клейма. Патентованный станок и автоматически работающая машина отовсюду вытеснили человеческую, художнически-производящую руку, а вместе с тем убили и личную идею, личный вкус, личное искусство мастера, душу убили. То, что прежде ценилось именно как личное и нередко единственное произведение такого-то мастера, теперь встречаете вы в сотнях, тысячах, десятках тысяч фабричных "экземпляров", вышедших из-под одной и той же машины и как две капли воды похожих друг на друга. Распространите вы самую лучшую, самую изящную вещь в бесчисленном множестве экземпляров — и, в конце концов, она вам так намозолит глаза, что смотреть на нее станет противно. Это то же, что заигранный на шарманках прекрасный мотив или что олеография с хорошей картины, какой всякий по дешевой цене может "украсить" свою комнату. Разумеется, что кому нравится, и индустрия в этом случае отвечает только на спрос, вульгаризируя и низводя до всеобщего рыночного равенства и общедоступности аристократизм личного искусства. Каюсь чистосердечно, в этом отношении я вовсе не поклонник современной индустрии, и как ни будь хороша олеография, никогда не "украшу" ею моего кабинета. Поэтому мне столь же противны и все европейские издания "в восточном вкусе".
Произведений местного гения, местного искусства, вовсе не нашел я на Александрийском базаре. Тут были сундучки и шкатулки с перламутровыми и иными инкрустациями, но это произведения Индостана; было кое-что из медно-чеканной утвари и кое-какие ковры, но и то и другое доставлено сюда из Персии, из Закавказья, из Туркменских степей, и притом цены на все эти предметы так безобразно дороги, что русскому любителю покупать их здесь нет никакого расчета: в "восточных магазинах" Петербурга и Москвы такие" вещи всегда можно достать впятеро дешевле.
А вот чего совсем уже не ожидал я здесь встретить, так это наших русских самоваров, которые в лавках медных изделий целыми рядами красуются на полках, и говорят, что среди туземного населения расходятся они недурно. Обстоятельство это надо приписать тому, что чай, благодаря англичанам, все более и более начинает входить здесь в употребление.
Зашел я также в одну лавчонку bric-a-brac, в надежде не выужу ли в ней чего подходящего, но — увы! — нашел только европейскую подделку (из цинка) древнего оружия в восточном вкусе, а остальное все хлам, не стоящий никакого внимания. Есть здесь также несколько лавчонок, торгующих, между прочим, и египетскими псевдодревностями. Тут найдете вы очень искусно подделанные вещицы из обожженной и необожженной красной и белой глины в форме флакончиков, слезничек, лучерн и маленьких мумиек (последние большей частью облиты голубой поливой), а также бронзовых божков: Изиды, Озириса, Сераписа и прочих.
Как египетские сувениры их можно, конечно, приобрести несколько штук, но, приобретая, отнюдь не следует верить продавцам, которые непременно станут вам клясться, что это все действительно древние вещи, найденные в пирамидах: такие древности превосходно подделывают во Франции и доставляют в Египет для сбыта доверчивым туристам, а глиняные вещицы отчасти производятся и на месте, преимущественно итальянскими лепщиками. Но цены за них запрашивают безобразные, и новички нередко попадаются на эту удочку в том убеждении, что если дорого, значит — настоящее.
Итак, уехал я с александрийского базара вполне в нем раэочарованный, приобретя лишь несколько фотографических снимков с местных видов и типов; но и это нельзя сказать, чтобы стоило дёшево: смотря по величине, от одного до двух франков за снимок. Вообще с приезжего здесь все и повсюду стараются сорвать как можно больше. О добросовестности со стороны продавца забудьте и думать: ее не встретите вы ни в убогих лавчонках, ни в блестящих магазинах с зеркальными стеклами; сдерут и надуют везде совершенно одинаково.
В половине четвертого часа дня, когда жара уже несколько спала, захватил я совершенно приличного по внешности гида, "господина Себастопуло", и поехал с ним в открытом фаэтоне прокатиться опять на каналы, а потом по европейским кварталам города, чтобы ознакомиться с ними поближе. Приехали мы на канал рано, когда обычной публики на набережной еще не было, и это дало мне возможность приглядеться несколько к местности, открывающейся из-за деревьев набережной по ту сторону канала. Местность эта представляет совершенную плоскость как стол, и на ней верст на двадцать в поперечнике разливается мелководное, плоскодонное озеро Мариут, на отмелях которого вдали виднеются, как белые рати, большие стаи всякой водяной птицы: пеликанов, журавлей и цапель, марабу и фламинго.
Горизонт этой местности, благодаря необычайно прозрачному воздуху отодвигается на изумительно громадное расстояние, так что со своего относительно высокого пункта наблюдений вы ясно видите уходящую вдаль полосу Нила и, по уверению гида, можете, если захотите, чуть-чуть различить в серебристой воздушной дымке даже легкий абрис чего-то вроде пирамиды. По крайней мере, мой гид божится, что оно так, и когда я выразил ему сомнение: может ли это быть, не другое ли что-нибудь там виднеется, на том основании, что по прямой (воздушной) линии от Александрии до пирамид считается около ста семидесяти верст, то гид стал не только клясться, что это воистину видна верхушка пирамиды Хеопса и что я могу справиться об этом у кого мне угодно, но даже слегка благородно оскорбился на меня: неужели де подозреваю я, что он, Себастопуло — "знаменитый Себастопуло" — позволит себе так эксплуатировать доверие именитых путешественников и тем подрывать собственную репутацию, которая ему как честному гиду дороже всего на свете, так как он, во-первых, православный христианин (в удостоверение чего даже перекрестился), а во-вторых, имел честь служить в качестве гида принцу такому-то, князю такому-то, герцогу такому-то, лорду такому-то, и пошел, и пошел без конца высчитывать по пальцам и сыпать ослепляющими именами. Надоел он мне, впрочем, жестоким образом своею амбициозностью, а главное поучающим тоном своих объяснений и этим вечным сыпаньем и не кстати титулованными именами, так что я закаялся брать вперед "благородных" гидов, которые при случае надуют вас точно так же, как и "неблагородные", но всегда уже норовят усесться в коляске рядом с вами, вместо того, чтобы лезть на свое место на козлах, и делают это еще с таким видом, как будто не вы им, а они вам оказывают одолжение. Вскоре подъехали сюда В. С. Кудрин и еще кое-кто из наших, так что я, воспользовавшись этим, поспешил сунуть в руку "благородному Себастопуло" приличный гонорар и отпустил его на все четыре стороны.
Европейские кварталы города или "Новая Александрия" выстроены, что называется, "по плану" и представляют ряды продольных и поперечных проспектов и улиц, прямых и достаточно широких, вымощенных тесанной плитой, нарочно заказанной в Триесте, причем каждый камень (толщиной в 20 сантиметров) обошелся городу в четыре марки. Эти улицы обставлены высокими, преимущественно сероватыми каменными домами в четыре и пять этажей с балконами, фонариками и роскошными подъездами; но, как местную особенность, следует отметить, что у всех этих домов кровли исключительно плоские, нередко с устроенными на них цветниками и навесами вроде балдахинов, а на окнах непременно зеленые жалюзи и сверх того иногда маркизы или полосатые длинные шторы. Нижние этажи представляют почти непрерывные ряды вывесок и магазинов с зеркальными стеклами, за которыми выставлены всевозможные европейские товары. Местами и уголками этот город отчасти напоминает нашу Одессу, да и в характере его подвижной, кипучей деятельности и разноплеменной толпы тоже есть нечто схожее с ней: некоторые улицы обсажены аллеями деревьев, преимущественно белою акацией, что также дает им сходство с Одессой. Местами, вместо изгородей, попадаются заросли громадных местных кактусов и алоэ; местами, из-за белых глинобитных заборов, гибкие пальмы слегка склоняют над улицей свои кроны; плющи, виноград и павой кое-где ползут по стенам и верхам заборов. Там и сям встречаются небольшие площадки, украшенные маленькими скверами с вечно зелеными тропическими растениями, красивыми клумбами, на которых пестреют роскошные душистые цветы. В сквере непременно устроен бассейн или бьет фонтан, освежая воздух и листву соседних с ним деревьев. На площади Консульства устроен обширный бульвар и сквер с такими же цветниками, чугунными решетками и мраморными скамейками. Там, по средине сквера, возвышается на красивом пьедестале бронзовая статуя Мехмед-Али в натуральную величину, а рядом с нею, в красивом открытом киоске, ежедневно с пяти до девяти часов вечера играет оркестр военной музыки. Площадь обстроена прекрасными многоэтажными домами, где сосредоточены банкирские конторы, лучшие магазины, гостиницы и рестораны. Это самое бойкое место европейской части города, всегда, кроме "мертвых часов", полное народом, а в особенности по вечерам, во время музыки, когда на площадь Консульства стекается подышать воздухом почти все местное европейское население. Вечером обыкновенно в полную силу пускаются фонтаны, весь город освещается газом, и тогда на бульваре действительно очень приятно бывает и отдохнуть и прогуляться под звуки оффенбаховских и лекоковских мотивов, наигрываемых чистокровными арабами (что делать, оффенбаховщина проникла и к арабам, на то и цивилизация!); но ваш отдых, к сожалению, ежеминутно отравляется назойливыми приставаниями нищих и разных мальчишек и девчонок, требующих с вас за что-то бакшиш, а еще более — теми подозрительными личностями в потертых пиджаках, которые таинственным полушепотом предлагают вам свое содействие к интересному знакомству с "одной дамой из гарема" или с "unaprincipessa di Torino".
С нашей прогулкой по городу мы чуть было не опоздали на обед к хедиву, впрочем, в силу совершенно случайных и мало зависящих от нас обстоятельств.
Вернулись мы домой впору, то есть как раз настолько, чтоб успеть переодеться во фраки и ехать. Но тут-то вот и случился непредвиденный казус: у некоторых из нас, в том числе и у меня, не оказалось светлых лайковых перчаток. Товар, казалось бы, такой, что можно смело рассчитывать достать его в любом городе, но не тут-то было: светлых перчаток (можно ли этому поверить!) во всей Александрии не нашлось ни одной пары. Хватились мы о них уже тогда, когда стали одеваться, и, кликнув отдельного комиссионера, поскорее послали его в магазин принести нам несколько пар на выбор. Через четверть часа комиссионер вернулся и объяснил, что обегал все лучшие магазины, но светлых мужских перчаток не нашел ни в одном. Вот-те и на! Что тут делать!? Те перчатки, что были на нас при первом визите к хедиву, уже позапачкались, а без перчаток неудобно. Как же быть?!
— Вот-те и Александрия!.. А еще столицей называется! — досадливо издевался мой сожитель. — Это бы в Петербурге у нас не найти лайковых перчаток! Скажите пожалуйста!.. Да не то что в Петербурге, а в каждом захолустье, в Бежецке, в каком-нибудь Весьегонске и то, наверно, отыщите, а тут, на-ко! "мировой город!"..
Но вывел наших затруднения А. П. Новосильский, сразу разрубивший Гордиев узел.
— О чем вы сокрушаетесь! — пожал он плечами. — Офицерские-то ваши перчатки, замшевые, есть у вас? Ну так и надевайте их, с Богом! Кто там станет еще разглядывать, какие они такие, лишь бы на руках белело!
И точно: послушались мы доброго совета, и дело сошло отлично.
Обед был назначен в половине седьмого, и мы выехали из дому впору, но тут случилось новое приключение; наше ландо значительно отстало от других экипажей, и дурень арабаджи, вероятно, новичок в своем деле, повез нас совсем не теми улицами, какими следовало. Колесил, колесил он по каким-то кривым и косым переулкам арабского города и, наконец, вместо Расельтинского дворца привез нас в коммерческий порт, где мы чуть было и совсем не застряли, так как порт отделен от остального города сплошной стеной, в которой только двое ворот, обыкновенно запираемых на ночь, начиная с шести часов вечера. Одни из ворот были уже заперты, и мы так в них и уткнулись, но, к счастью, арабаджи догадался повернуть поскорее назад, чтоб успеть выскочить вон из порта, пока другие ворота еще отперты. Мы еле-еле успели подъехать к ним как раз в тот момент, когда таможенные досмотрщики совсем уже смыкали их створы. Тут новая история: досмотрищики не хотят пропускать арабаджи, торгуются с ним, ругаются, галдят, намереваются чинить у нас обыск и настойчиво требуют бакшиш за пропуск. Пришлось выбросить им сколько-то мелкого серебра, и то слава Богу, хоть этим отделались!.. Но тут опять беда: арабаджи решительно не знает, куда ехать.
— Рас-эль-Тин… Рас-эль-Тин-хедив!.. — внушаем мы ему настолько вразумительно, насколько могут внушать люди, ни слова не говорящие по-арабски.
— Рас-эль-Тин, Рас-эль-Тин… Эге, Рас-эль-Тин! — бессмысленно повторяет в ответ нам извозчик и продолжает без толку плутать по косым и кривым переулкам.
Мы уже совсем было отчаялись попасть на обед к хедиву, из-за чего, без сомнения, вышла бы большая неловкость, но, к счастью, повстречались нам на дороге двое египетских офицеров. Россель, стремительно ухватясь за вожжи, остановил лошадей и с помощью английского языка обратился к ним с просьбой растолковать извозчику дорогу. Слава Богу, те уразумели, наконец, в чем дело и направили нашего возницу на путь истинный. Он погнал лошадей, и мы поспели во дворец как раз в последний момент перед выходом хедива. Еще одна минута, и было бы уже поздно.
Кроме С. С. Лесовского с супругой и его штаба, к обеду были приглашены еще И. М. Лекс и члены местной русской колонии с их дамами, а также высшие чины египетского морского ведомства. Обеденный стол был накрыт в небольшой зале, освещенной по углам четырьмя громадными хрустальными канделябрами с целыми клубами свечных огней, а по середине — большой люстрой, унизанной разноцветными хрустальными подвесками, которые светились и играли миллионами искр, как самоцветные камни. Но более всего в этой комнате замечателен ее пол из какого-то темного дерева с деревянными же инкрустациями: полировка шашек доведена до такого совершенства, что мы сначала приняли было его за яшмовый. Стол был сервирован по-европейски и притом с большою роскошью. На нем красовались серебряные группы, хрустальные плато, наполненные прекрасными фруктами, японские вазы под массивными букетами прелестных и редких цветов. Хрусталь, фарфор и серебро — все это было представлено с большим артистическим вкусом.
Хедив, на котором были надеты русские ордена, вел к столу Екатерину Владимировну, а С. С. Лесовский жену доктора Шписса, состоящего при нашем консульстве. Затем тут были еще две-три русские дамы. В состав меню изобильного и длинного обеда входили все деликатесы, какими только могут похвастаться фауна и флора Египта, так что обед этот, приготовленный мастером кулинарного искусства, носил, если хотите, чисто местный характер. Дрессировка прислуги замечательная: все ее дело около стола совершалось в величайшей тишине и отменном порядке, ловко, быстро, предупредительно. В начале и в конце обеда музыкальный хор гвардейских зуавов, поставленный во дворе под окнами столовой, исполнял русский народный гимн, который повторялся потом и в момент нашего отъезда. Словом, хедив задал нам обед на славу и до конца был самым любезным и внимательным хозяином.
На обратном пути, едучи по арабскому городу, нагнали мы какую-то веселую процессию, которая на несколько секунд задержала наше движение. Толпа мужчин и мальчиков шла с фонарями и свечами, напевая веселую песню под аккомпанемент арабской музыки: скрипок, торбанов, дудок, треугольников, тарелок и бубнов. Впереди несли какой-то круглый поднос или лоток, покрытый большим и высоким прозрачным колпаком из розового тюля с длинными ниспадающими концами. Под колпаком горели на подносе маленькие свечи и лежали букеты цветов, разные сласти и какие-то подарочные вещи. Сколь ни объясняли мы нашему арабаджи, что надо остановиться (очень уж хотелось посмотреть, что это за процессия), но он, к сожалению, не догадался о значении обращенных к нему экспликаций и на требование о том Росселя, выраженное жестом, вынул из кармана и подал ему бумагу для свертывания папирос, а сам погнал лошадей далее. Так мы и не узнали, в чем тут дело, но, по-видимому, это было что-нибудь вроде перенесения свадебных подарков.
17-го июля.
Утро прошло в хлопотах по случаю завтрашнего отъезда, да в упаковке моего смирнского ковра, а затем я сидел в канцелярии нашего консула и забирал кое-какие нужные мне сведения и цифры. В шестом часу дня я отправился вместе с И. М. Лексом обедать к Менотто, нашему драгоману из местных левантийских уроженцев. Живет он прекрасно: великолепная квартира в бельэтаже одного из хороших каменных домов со всеми европейскими удобствами. Славно здесь устраиваются в частных домах квартиры: везде высокие потолки, просторные комнаты, много воздуха, много света, не то что наши петербургские стойла вместо комнат в домах новейшей конструкции. Наши только и щеголяют лестницей с газом и швейцаром, а что до помещений, то из здешней одной комнаты петербургский домохозяин ухитрился бы, пожалуй, выкроить целую квартиру о трех комнатах с прихожей и кухней и драл бы за нее с жильца рублей шестьсот в год, по крайней мере, тогда как здесь целая квартира, настоящая, что называется, "барская" квартира, идет в год за полторы-две тысячи франков.
Сам Менотто — замечательная личность. Прежде всего, это лингвист из ряду вон, и, право, затруднительно было бы сказать, какой язык должно считать его природным, так как он в одинаковом совершенстве владеет русским, греческим, итальянским, французским, английским, немецким, арабским, турецким, коптским, армянским да, кроме того, свободно понимает и может объясниться по-сербски и по-болгарски, так что в этом отношении Менотто для нашего консульства просто золотой человек. Это довольно видный мужчина пожилых лет с седовато-русой бородой и выразительными светлыми глазами. Единственная его слабость, впрочем, совершенно невинная, это ордена, ленточки и отличия (больше орденов, как можно больше!), которыми он очень любит украшать свою грудь, а еще больше говорить о них и не только о своих, полученных им лично, но вообще об орденах, какие они бывают на свете, чем отличаются, какие права с собой соединяют, какие у них степени, ленты, наружный вид и тому подобное. И право же, это такой милый сам по себе человек, что если б от меня зависело, я бы с удовольствием навесил на него все ордена сего мира: носи себе, батюшка, на здоровье! Кроме того, это человек с порядочным артистическим вкусом: он собрал себе небольшую, но хорошую коллекцию картин и неподдельных египетских древностей, между которыми есть несколько замечательных скарабей[37] в виде разных жуков и букашек из яшмы, лапис-лазури и других камней, представляющих очень изящное и полное подражание натуральными формами этих насекомых, а в кабинете, над широкой оттоманкой висит у него большой щит с эффектно развешанной на нем коллекцией оружия разных диких африканских племен. Тут у него и мечи, и кинжалы, и булавы, и ассагаи[38] на тонких дротиках, и стрелы отравленные, и круглый щит из шкуры носорога, — все это очень оригинально и вполне достойно внимания любителя.
Остаток вечера провели мы на террасе "Райского кафе", наслаждаясь звуками венской музыки и шумом морского прибоя.
18-го июля.
Отъезд наш отложен еще на одни сутки. Я этому и рад, с одной стороны, а с другой — выходит очень досадно: знай я вчера утром, что так случится, укатил бы себе в Каир и вернулся бы сегодня к ночи, а теперь придется отложить поездку туда до возвращения с Тихого океана, а может и навсегда… Ну, нечего делать!
Сегодня И. М. Леке уезжает на несколько дней в Константинополь. Мы собрались позавтракать у Геннадия Гавриловича Шпигельберга, где я имел случай вдосталь налюбоваться на изящную обстановку его гостиной, составленную исключительно из произведений местного искусства и местной промышленности. Майолика, медночеканная утварь, паласовые толстые ткани на мебели и на портьерах, ковры, настольные салфетки, надкаминная рама вокруг зеркала из поливчатого мозаичного кафеля, резные шкафики и мушараби — эти прелестные ажурные ширмы с полочками и выдающимися шкафчиками-фонариками, как это все хорошо, как оригинально, а главное, как все изящно и чуждо общеевропейскому шаблону, столь мозолящему глаза везде и повсюду!..
Проводив И. М. Лекса, пошли мы с Г. Г. Шпигельбергом смотреть и торговать настоящие египетские древности у продавца "с репутацией". Но при этом надо заметить, что и у репутированных продавцов бывает, что называется, "со всячинкой", и вам очень легко могут сбыть подделку за настоящую вещь, если вы не сумеете их отличить, тем более, что французские подделки здешних вещей иногда достигают совершенства. На этот раз, впрочем, я не гнался исключительно за подлинностью, а просто желал приобрести себе несколько вещиц в античном роде на память об Египте. На личное свое знание дела, конечно, я не мог полагаться, и потому такой опытный руководитель как Г. Г. Шпигельберг был для меня сущим кладом. Век живи, век учись — так и в этом деле. Надо, например, знать, как торговаться, ибо на это существует здесь своя особая система. Здешний купец, торгующий "редкостями", или вообще местными произведениями "для любителей", все равно будет ли он араб, армянин, еврей или левантинец, никогда не скажет вам сразу настоящую цену вещи, а всегда заломит вдесятеро. Нужно давать ему нечто вроде 1/10 того, что он запросил и тогда можете рассчитывать, что при некоторой дальнейшей надбавки с вашей стороны он вам спустит, и вы сторгуетесь на средней цене окончательно. Нечего слушаться, если при этом по первому вашему слову он выпучит на вас изумленные глаза и покажет вид, будто даже возмущен несообразностью предлагаемой цены: все это не более как известные маневры и штуки, которыми он пытается озадачить вас и сконфузить: "Как, мол, не совестно давать такую ничтожную, цену за такую дивную вещь! Это надо не иметь никакого понятия о деле, или же нарочно посмеяться над честным купцом! После этого, мол, ни показывать, ни разговаривать с вами больше не стоит!" Если вы после такого маневра повернетесь и равнодушно станете уходить из лавки, он, наверное, остановит вас, попросит вернуться и начнет божиться, что вещица стоит даже больше тех денег, какие он запросил, но что уж, так и быть, ради плохих времен и застоя в торговле, готов уступить вам сколько лишь возможно и при этом сделает первую маленькую сбавку. Но если вы имели неосторожность предложить ему половину или, хуже того, две трети, а еще хуже — три четверти запрошенной им цены, то можете быть уверены, что ни за что не спустит вам ни одной копейки. Почему так? А очень просто: из вашего предложения он сразу увидит, что вы новичок, настоящей цены не знаете, и думает себе: "Коли ты дашь мне столько, то не сегодня-завтра дашь и всю цену, какую я с тебя заломил, если уж больно хочется купить тебе именно эту вещицу". И в этом своем расчете купец почти никогда не прогадывает. Он рассуждает так, что товар его не портится и есть-пить не просит, а потому сбыть его за то, чего он действительно стоит, всегда возможно, если же судьба посылает ему новичка, то этим надо пользоваться вовсю и драть с него как можно больше. Таким образом в наихудшем случае купец не в убытке, а в наилучшем — сразу наживает тысячу на сто. Проверить это я мог и на своем собственном опыте. В тот самый магазинчик, куда пришли мы теперь с Геннадием Гавриловичем, случайно заходил я еще вчера сам и наметил себе пять вещиц, в числе которых была одна премилая бронзовая мумийка, да, наметив, имел еще неосторожность поторговаться за них с продавцом, но в цене мы не сошлись: он просил пятьдесят франков, я давал сорок. Сегодня же, когда мой спутник спросил о цене этой самой мумийки, то купец, очевидно, узнав меня в лицо и соображая, что я опять пожаловал к нему именно за ней, заломил вдруг пятьдесят франков за нее одну, тогда как вчера сам предлагал ее в этой цене вместе с четырьмя другими. Это мне показалось курьезно, и я спросил его: что же стоят остальные.
— Все вместе двести пятьдесят франков, — ответил он с невозмутимым видом.
— Но ведь вчера вы сами назначили на них за все пятьдесят?
— Двести пятьдесят франков и ни копейки менее, — повторил он таким тоном, который очевидно делал бесполезными все дальнейшие попытки сторговаться. Оставалось только пожелать ему тароватого покупателя и уйти из магазина.
— И вот сегодня же, — заметил мой спутник, — зайди к нему человек, который за эту самую мумийку предложит ему пять франков, он отдаст ему наверное, потому что больше она и не стоит.
Опытный покупатель обыкновенно делает так, что зайдет в лавку сегодня, зайдет завтра и послезавтра, затем пообождет несколько дней и снова зайдет, но покупать не покупает, а только все критикует да хает предлагаемые ему вещи. Но хаять надо умеючи, с толком, потому что купец по вашей критике смекает про себя: серьезно ли вы понимаете дело, или так только, зря, товар его бракуете. Поэтому все старания его направлены к тому, чтобы раскусить вас, какой вы покупатель, знаток или просто себе любитель. Ради этого, с каждым вашим заходом, угощая вас кофеем, водой и папиросами, он постепенно показывает вам вещи более и более хороших качеств, расхваливая их напропалую, но самые лучшие все еще таит, и только когда, наконец, убедится, что вы действительно знаете толк, решается показать вам "настоящее дело", но делает это с таким видом, как словно бы хочет сказать: "Ну, уж, на, черт возьми! Тебя, как видно, не надуешь!" — И тут уже торг кончается в несколько минут, коль скоро вы даете настоящую цену.
Выйдя ни с чем от упрямого продавца, мы, однако, добыли то, чего мне хотелось в другой лавочке, по соседству, и добыли очень сходно и очень скоро, благодаря единственно уменью моего спутника торговаться и опытному знанию нужных при этом приемов. Затем предположили мы с ним отправиться подышать воздухом да заодно и пообедать в Рампе — местечке по линии Розетта-Александрийской железной дороги, наполненном садами и дачами на берегу моря, — но, к сожалению, опоздали на поезд, и пришлось, взамен того, пообедать в баре "Египет", ближайшем к станции ресторане.
После обеда, простившись с Г. Шипигельбергом, едва я вернулся домой, как узнаю, что несколько из моих спутников предполагают совершить интересную экскурсию в арабскую часть города, где один из навязавшихся нам гидов, полячек, говорящий, между прочим, по-русски, обещал показать пляску альмей, или так называемых гаваци. Очевидно, нам предстояло отправиться куда-то вроде александрийских трущоб, — но что же! — тем интереснее, и я, конечно, немедленно же присоединился к компании.
Отправились мы пешком, под предводительством гида, который вскоре повел нас по каким-то узким, кривым и вонючим переулкам, где уже не было ни триестинской мостовой, ни газового освещения, а только изредка мерцал кое-где масляный фонарь, подвешенный на протянутой через улицу веревке. Встречные мусульмане оглядывали нас как-то подозрительно. Кое-где под заборами или на порогах домов лежали бездомные бедуины и феллахи, завернувшись в лохмотья своих бурнусов и положив голову на камень или на нижнюю ступеньку лестницы. Это были всегдашние места их ночлегов рядом с бездомными собаками. В одной мелочной жидовской лавочке шла еще какая-то торговля при сальной свечке, но в соседних закоулках было совсем уже темно и тихо. На углу одного из таковых наш гид, наконец, остановился пред одностворчатою дверью и брякнул в железное кольцо. Ответа нет. Он брякнул еще посильнее, и на этот раз послышался сверху вялый старушечий оклик, а затем шарканье спускающихся по лестнице шагов, и наконец дверь слегка приотворилась. В образовавшуюся щелку пошли какие-то таинственные перешептывания и переговоры между гидом и кем-то невидимым, а мы стоим и дожидаемся.
— Послушай, черт тебя возьми, куда ты, однако, привел нас?
— Але ж в самое тое место, куда вы хочете.
— Да ты не врешь ли?
— И, Боже ж мой, зачем врать!.. Помилуйте, я же тутай с шесцьдесент третьего року болтаюсь и, могу сказать, знаю всю Александрийку этую досконально.
— Да тут ведь чего доброго и зарежут?
— Не, по малку можно… Зачем резать!.. Народ тихий, благородный, кобеты.
— Так чего ж они не впускают?
— А то ж зараз, зараз, Панове.
И опять пошли перешептываться.
Наконец, дверь совсем растворилась, и мы через высокий порог вступили в совершенно темные сени. Полячек чиркнул восковую спичку и осветил пред нами узкую и крутую деревянную лестницу, по которой мы поднялись во второй этаж и затем очутились в небольшой комнате с глинобитными стенами и таким же полом, на котором был разостлан стоптанный ковер. В стенах поделаны были вроде печурок небольшие ниши, и в одной из них стоял глиняный чирак, налитый кокосовым маслом. Горящий фитиль, ссученный из хлопчатой бумаги, освещал неровным, колеблющимся светом и наполнял копотью это трущобное логово.
Ни сесть, ни примоститься некуда.
Вслед за нами вошла в каких-то болтающихся лохмотьях длинная и тощая старуха с темно-бронзовым лицом и курчавыми седыми патлами волос, выбивавшимися из-под черного платка, повязанного на ней чалмой, — сущая ведьма цыганского типа, — вошла и, бормоча что-то про себя, неторопливо стала заправлять сальные свечи в глиняные подсвечники, а потом притащила несколько засаленных подушек и бросила их у стены на пол, предложив нам садиться. Но внешность их была так сомнительна, что никто из нас не решился присесть на них, и потому гид распорядился притащить откуда-то табурет да три гнутые стула.
— Что же, однако, дальше-то будет? — спрашиваем у него.
— А вот, зараз кобеты танчить будут.
— Да где же эти кобеты?
— Тутай, поховались трошку, зараз выйдут. Но только, господа, вот что: этая почтенная старушка наперед деньги требует, то треба дать ей, такой уж порядок.
— Сколько же дать-то?
— Двадцать франков, по меджидие на кажду балетницу.
Дали. Но старуха недовольна и продолжает торговаться, говоря, что это только четырем танцоркам, а самой ей ничего не приходится, тогда как она-то и есть главное лицо, певица и музыкантша, и стало быть один меджидие надо прибавить и на ее сиротскую долю. Прибавили.
Пересчитав деньги, ведьма завязала их в какую-то тряпицу и опустила к себе за пазуху, затем зажгла сальные свечи и вышла в сени позвать танцовщиц. Вместе с ней проскользнул туда же и наш полячек без сомнения затем, чтобы тут же получить с нее следуемый на его долю "куртаж" из наших денег за привод гостей. Через минуту из темных сеней появились четыре девушки в прозрачных гренадиновых сорочках, затканных в узкую полоску золотой нитью, с длинными широкими рукавами и в широких ситцевых шальварах розового цвета. Длинные шерстяные шарфы, в красную с желтым полосу, охватывали им бедра, а курточки-безрукавки, заменявшие лиф, стягивали на застежке их груди. На шее болтались у них разные бусы, кораллы и монеты, в волосах тоже сверкало ожерелье из мелких монет, только не настоящих, на руках серебряные браслеты и намотанные четки. Две девушки были в алых фесках, а другие две оставались с непокрытыми волосами, заплетенными в мелкие косицы. Все они сохранили еще некоторую свежесть молодости, хотя имели уже лет около двадцати от роду (что для Египта далеко не юность), и могли бы, пожалуй, назваться недурными собой, если бы черты их были менее резки и грубы и не безобразились вдобавок продетым сквозь ноздри серебряным кольцом, на котором болталось несколько мелких сережек. Одни глаза, глубокие и несколько дикие, горели, как угли, из-под длинных ресниц и были действительно прекрасны да ровный ряд зубов сверкал изумительной белизной, когда их крупные, сладострастно очерченные губы раскрывались для улыбки. Все эти особы были несомненно цыганского происхождения, хотя и выдавали себя за чистокровных арабок.
— От-то панна Айше, рекомендую, а та мадемуазель Фатьме; она же зараз имеет нам "бджолку" станчить, — развязно заявлял наш путеводитель, потирая руки. Он, видимо, желал показать, что здесь он совсем свой человек, старый приятель.
Между тем старуха уселась на полу, прислонясь спиной к дверям и, предварительно всласть наглотавшись отравленного гашишом дыма из убогого кальяна, приказала одной из девушек подать себе музыкальный инструмент, состоявший из обыкновенного муравленного горшка, на который туго была натянута бечевками барабанная шкура. Айше в то же время сняла со стены инструмент вроде скрипки, называемый рабаба и состоящий из плоского четырехугольнного ящика с приделанным к нему грифом. На рабабу натягивается только одна струна, из которой извлекают звуки посредством согнутого в дугу смычка самого первобытного устройства. Усевшись рядом со старухой, Айше уперла рабабу в левое колено и приготовилась действовать. Фатьме вышла на середину комнаты и, приподняв на воздух обе руки, стала в позитуру, а две остальные девушки уселись рядом несколько в стороне на подушках.
Старуха подала сигнал, ударив костлявыми пальцами по барабану, и вот послышалось в комнате слабое жужжанье, напоминающее звук пчелиного полета: оно то усиливалось, то ослабевало, как будто пчелка приближалась и кружилась около вас и затем отлетала прочь в другую сторону и снова приближалась, рея где-то над самым ухом. Этот однообразный звук извлекала Айше из своей рабабы, тогда как старуха аккомпанировала ему медлительным перебоем на барабане, на котором она играла просто пальцами, уткнув его к себе в угловатые колена. Две остальные девушки отбивали медленный такт в ладоши, а Фатьме с первым звуком пчелки приняла вид и позу, будто прислушивается к ее жужжанию, затем подняла голову, уловила взглядом ее полет и стала следить за нею глазами. Вот пчелка приближается к девушке, вьется и кружится около нее, девушка от нее отклоняется, отбегает несколько в сторону, слегка отмахивается, но пчелка продолжает настойчиво атаковать ее. Вот она запуталась в ее волосах, девушка быстро распускает свои кудри и встряхивает ими, чтобы сбросить пчелку. После этого кудри остаются уже распущенными.
Надо заметить, что вся эта пантомима сопровождается и танцем, впрочем, кроме движений рук и разных поз, состоит исключительно в том, что танцовщица время от времени поводит плечами и крутит бедрами, выказывая тем пластичность форм и гибкость своего стана.
Пчелка меж тем, отлетев на некоторое время в сторону, о чем свидетельствует все более и более ослабевающий звук ее плета, начинает понемногу снова приближаться к девушке. Увертываясь от ее нападений, последняя расстегивает свою курточку-безрукавку, снимает ее с себя и начинает ею отмахиваться, но это не помогает, и курточка с досадой швыряется в сторону.
Тогда наступает очередь пояса-шарфа. Танцовщица распускает его на себе и разматывает, кружась на одном месте. При этом шальвары ее падают сами собой. Ловким движением ступней она освобождает от них свои щиколотки, отбрасывает их ногой в сторону и остается перед зрителями в одной прозрачной сорочке, с шарфом в руках, который теперь обращается для нее в средство защиты от пчелки. Затем следуют несколько ловких, гибких и довольно красивых поз и движений с вьющимися вокруг нее в воздухе шарфом. Руки танцовщицы и ноги ее повыше щиколоток охватывались браслетами с нанизанными на них серебряными погремушками, которые громыхали при каждом движении. Мне так и вспомнились Еврейские мелодии Мея:
С смуглых плеч моих покров ночной скользит,
Жжет нога моя холодный мрамор плит,
С черных кос моих струится аромат,
На руках запястья ценные бренчат.
Пчелка меж тем не отстает: напротив, все назойливее продолжает свои нападения, так что девушка доведена ею наконец до истомы; она уже отказывается от борьбы и, как бы обессиленная, в отчаянии опускает руки. Шарф тихо выскальзывает из них, упадая к ее ногам, и она некоторое время стоит неподвижно, озираясь, словно дикая степная кобылицы, впервые укрощенная уздой; лишь взволнованная грудь ее медленно колеблется глубокими вздохами.
Этого-то момента неподвижности только и ждал нападающий неприятель.
Вдруг раздался резкий и короткий взвизг рабабы. Девушка испуганно вздрогнула всем телом и нервно в один миг сорвала с себя последний свой покров и закружилась в какой-то дикой, отчаянной пляске. Пчелка ее ужалила.
Вместе с визгом рабабы вдруг изменились и такт ударов барабана, и хлопанье в ладоши: они все учащались и учащались, сопровождаясь в лад возгласами "гай-вай"… гай-вай!.. Сообразно с этим и пляска становилась все нервнее и быстрее. Фатьме порывисто металась из стороны в сторону, извиваясь все телом, так что у нас в глазах только сверкали ее ожерелья да мелькали резкие, как бы металлические блики на бронзово-смуглых плечах. Взмахи голых рук и кудрявой головы, заволокнутый взор и улыбка со стиснутыми зубами, и трепетание персей, все это выражало какое-то безумно-исступленное сладострастие и алкание… И вот она вдруг упала на ковер и неподвижно распростерлась в вызывающей позе. Этим и окончился танец.
Он груб, но характерен и вполне выражает то, что хочет выразить. Зато следующий, в котором приняли участие все четыре донага раздетые танцовщицы, был только циничен. В нем нет ровно ничего выразительного, а просто какое-то бессмысленное толчение ногами на месте, в прискочку, сопровождаемое ударами в ладоши, и мне сдается, что этот последний танец совсем не есть что-либо национальное, а скорее составляет специальный продукт портового города, чтобы потрафлять на вкусы пьяных европейских матросов.
Мы ушли из этого вертепа задолго до окончания второго танца и, следуя по тихим улицам арабского города, неожиданно попали на мусульманскую свадьбу.
Случилось это таким образом.
Идем мы по какому-то переулки и вдруг видим, что он во всю ширину свою прегражден завесой из больших ковров и полотнищ палатки. Но наш полячек, ничтоже сумняся, приподнял край ковра и пригласил нас проходить, не стесняясь.
— Это куда еще?!
— Ни докуда, господа, ни докуда; проходите просто.
Мы очутились в зале или гостиной (как хотите) импровизированной среди самой улицы. Точно такие же ковровые завесы преграждали ее и с другой стороны, и вся площадка в огоражденном пространстве была покрыта коврами. Большая люстра с хрустальными подвесками висела посредине на веревке, протянутой через улицу, и довольно ярко освещала всю залу. У стен противоположных домов, тоже покрытых коврами, набросаны были подушки и вальки для сидения. Ряды мусульманских гостей, исключительно мужчины, степенно и молчаливо сидели друг против друга, поджав под себя ноги. Пред ними, на круглых медных подносах, стояли разные угощения: жареные пирожки и пышки, рахат-лукум и орехи, изюм и фисташки, виноград, бананы и персики. Там и сям дымилось несколько кальянов и трубок с длинными чубуками, упертых в ковер на маленькие медные тарелочки.
Видя, что попали куда-то не туда, мы переглянулись между собой и уже решили было ретироваться, как вдруг подошел к нам почтенной наружности пожилой араб и с любезными поклонами предложил занять место на подушках. Отказаться от такого гостеприимства, очевидно, было бы крайне неловко, и мы, волей-неволей, очутились вдруг гостями неизвестного нам хозяина. Положение довольно глупое. Нам тотчас же подали по чашке кофе и каждого окурили ладаном, а затем предложили кальян и трубки.
Теперь, пуская струи дыма, можно было не на скорую руку оглядеться вокруг и заметить некоторые детали. В левом углу между завесой и входною дверью стояла большая медная жаровня, на которой грелись металлические кофейники; здесь суетилась прислуга, кафеджи и чубукчи, наблюдавшие за тем, чтобы гости не оставались без кофе и трубок. Посредине залы, на особой подушке, восседал певец и сказочник с торбаном в руках и задумчиво перебирал пальцами по струнам, извлекая тихие, мелодичные звуки. На самом почетном месте, между женихом и хозяином дома, который, оказалось, справлял теперь свадьбу своего сына, сидел, как бы согнувшись под тяжестью большой белой чалмы, почтенный подслеповатый старичок с трясущейся бородкой. Он изображал собою невесту, то есть в качестве ее старейшего родственника, служил ее представителем, так как по мусульманскому обычаю, невеста не может присутствовать в обществе мужчин и занимается в это время приемом гостей-женидин у себя, на особой половине. Этот старичок играл роль невесты и пред кадием, во время самого обряда бракосочетания, отвечая за нее на вопросы, требуемые законом и подписывая, по доверенности, условия брачного контракта.
Гости состояли из родственников и друзей дома жениха и невесты и из посторонних, знакомых и незнакомых, подобно нам, случайно попавших на свадьбу. Несколько таких прохожих завернуло сюда и при нас. Хозяин, не различая их возраста и состояния, неизменно вставал пред каждым навстречу, кланялся, приложив руку к сердцу и предлагал честь и место, а прислуга тотчас же подавала гостю кофе, трубку и окуривала его ладаном, причем гость, зажмурив глаза, с видом величайшего наслаждения подставлял под волны ароматного дыма свою бороду и затем, схватясь за нее обеими руками, кланялся и благодарил хозяина. Все это следовало бы проделать и нам, но — увы! — мы не знали обычая и потому добрый хозяин, вероятно, извинил нам наше "фернгистанское невежество".
Трубка была выкурена и чашка кофе выпита. Нам уже собирались предложить по второй, но инстинкт, на сей раз довольно верный, подсказал нам, что пора откланяться, и мы немедленно исполнили это. Хозяин, встав с места, любезно пожал нам руки, а прислуга, уже у самого выхода, окропила нас розовой водой из красивой медной лоханочки. Кропилом служил пучок тамариска, перевязанный лентой.
19-го июля.
В семь часов утра мы отправились из отеля на станцию железной дороги, чтобы ехать в Суэц, где должны были пересесть на почтово-пассажирский пароход компании Messageries Maritimes.
Опять эти несносные хамалы и их наглые приставанья!.. Вы не успели еще подкатить к подъезду станции, как они уже гурьбой кидаются на ваш экипаж, причем более ловкие кулаками отстраняют своих товарищей, вскакивают с обеих сторон на подножки коляски и быстро цапают что попало под руку из вашего багажа, чтобы перенести его на вокзал, даже не спрашивая вас, нуждаетесь ли вы в этой услуге. Но чуть коляска остановилась, на этих ловкачей накидываются другие хамалы, пытаясь вырвать у них тот или другой сак, что нередко им и удается, и таким образом ваши дорожные вещи вдруг оказываются у трех, четырех носильщиков, причем из-за них между хамалами нередко дело доходит до кулачного боя. За ними нужен глаз да глаз, потому что один рвет у другого, другой у третьего, кончая общею потасовкой, среди которой, при малейшей вашей оплошности, сейчас же что-нибудь из ваших вещей будет утащено. Они, кажется, нарочно с этой целью и устраивают свои потасовки. Это какое-то мазурничество, за которым, к удивлению, местная полиция вовсе не наблюдает. Да добро бы мошенничали одни хамалы, а то от них не отстают, при случае, даже и консульские кавасы. Так было с нами: для пущей распорядительности русское консульство снабдило нас своим кавасом, по происхождению греком, который, сдав приемщикам общий наш багаж, потребовал с нас, якобы в уплату за него в кассу, четыреста франков. Некоторые из нас, еще не зная, что под общий наш багаж сразу взято целое отделение багажного вагона, уже раскошелились было платить, но приостановились только ввиду вопроса: кому, однако, и по скольку платить приходится? Потребовали у каваса квитанции или какой-нибудь записки о числе принятых мест и их весе, но он возразил, что без денег никакой записки не выдадут, надо-де сначала все взвесить.
— Но в таком случае, почему же вы знаете, что это будет стоить именно четыреста франков?
— Так… мне так кажется.
Тогда А. П. Новосильский, решив, что расплатится один за всех (потом-де разочтемся), приказал кавасу вести себя к багажной кассе. Тот сейчас же смутился и стал извиняться, уверяя, что он ошибся, что за багаж с нас собственно ничего не требуется, так как плата за целое отделение багажного вагона уже внесена одним из наших спутников (Н. Н. Росселем), но что он позабыл второпях об этом обстоятельстве и просит великодушно простить ему. Очевидно, расчет был на то, что за суетой и по неопытности, а в особенности по грансиньорству (здесь, сказать мимоходом, почему-то ужасно рассчитывают на грансиньорство русских) ему отсчитают четыреста франков по одному лишь его голословному заявлению и не потрудятся даже лично справиться, точно ли употребил он их на то, на что спрашивал. Вероятно, проделка эта ему уже не раз удавалась с нашими соотечественниками.
В это время приехал Тонино-бей, нарочно присланный хедивом пожелать от его имени С. С. Лесовскому счастливого пути и сообщить, что хедив приказал приготовить для нас отдельный вагон 1-го класса. Адмирал просил его передать хедиву нашу признательность за все любезное внимание, оказанное нам его высочеством и выразил, что мы уносим из Александрии наилучшие впечатления как о самом хедиве, так и о лицах его двора и министерства, с которыми приходилось вступать в какое-либо соприкосновение.
Дружески простясь с Тонино-беем и лицами нашего консульства, мы ровно в восемь часов тронулись в путь по Каирской дороге.
Вначале она пролегает по известковому грунту пепельно-серого цвета, где нет ни малейшей растительности. На обсыпях откосов лежало и ползало множество ящериц, которых, по-видимому, нисколько не смущает грохот поезда, вероятно, уже привыкли. Это очень красивые животные, величиной около фута, с темно-синей и фиолетовой окраской кожи, которая имеет свойство вдруг переходить в кроваво-красный цвет, чуть только чем-нибудь нарушается спокойствие ящерицы.
Вскоре путь пошел по довольно узкому перешейку, между озерами Абукир и Мариут; значительная часть последнего уже осушена и обработана под рисовые пашни. Озера эти, впрочем, крайне мелководны, так что стаи стоящих посредине их мрачных марабу и розовых фламинго лишь несколько обмакивают в их водах длинные голени. Мне кажется, это скорее обширные лужи, вроде наших степных среднеазиатских "каков", чем озера в точном значении слова.
За перешейком пейзаж принимает совершенно своеобразный характер: на гладкой, со всех сторон открытой плоскости вы видите полосы роскошной растительности рядом с песчаною пустыней, на которой там и сям мелькают отдельные оазисы садов и миловидных дач; затем, перемежаясь с пространствами пустыни, идут возделанные пашни и затопленные рисовые поля. На пашнях работают поселяне плугами самого первобытного устройства, причем в такой плуг нередко впряжены рядом верблюд и корова. Поля изрезаны оросительными арыками, отведенными из нескольких главных каналов, по которым, несмотря на их ширину, не свыше трех аршин, ходят парусные лодки, и это являет очень оригинальное зрелище: за высотою канальных насыпей (диг) вы не видите ни воды, ни лодок, а движется перед вашими глазами только один косой островерхий парус, который словно скользит сам по себе прямо по зеленеющему полю. Вдоль этих каналов почти всюду видны древесные насаждения, образующие нередко целые рощи, из-за которых кое-где мелькают белые стены построек и торчат локомобильные и кирпичные трубы фабрик и заводов. Населенность страны довольно густая. Арабские и коптские деревушки встречаются нередко; но до чего невзыскательны эти феллахи в своем домашнем обиходе! Их жилища походят более на муравьиные кучи или опрокинутые вверх дном ласточкины гнезда, а то и на кучи навоза. Иногда целое селение состоит лишь из таких убогих кучек-конурок, в иных же деревнях они перемешаны с глинобитными домиками, вроде наших среднеазиатских саклей. Мечеть или церковь среди этих селений отличаете вы тем, что над первой на глинобитном куполе торчит полумесяц, а над второй четырехконечный крестик. Между селениями там и сям разбросаны кладбища и отдельные могилы марабутов, святых отшельников. Эти последние носят совершенно тот же характер, что и наши среднеазиатские мазанки: четырехсторонняя, кубической формы, мазанка, увенчанная глинобитным полусферическим или луковичным куполом. Над такими могилами всегда почти болтаются на шестах конские хвосты и какие-то тряпицы.
Поселяне-копты ходят преимущественно в черных шерстяных балахонах и женщины их — так же, ничем почти, кроме серег в носу, не отличаясь от мужчин. Арабы же предпочитают балахоны белые из полотна или коленкора, а дамы арабские, жены зажиточных купцов и чиновников, носят исключительно черные шелковые фередже. Их много едет вместе с нами в особо устроенных для мусульманок женских отделениях. Одна из них, должно быть, какая-нибудь пашиха, едет с целым штатом своих гаремных прислужниц, черных, как сапог, или смуглых, как старая темная бронза. На руках у них находятся разные дорожные принадлежности их госпожи: ридикюли, саки, веера, баночки, коробочки со сластями, пористые кувшины с водой, обезьянка на цепочке и ученый попугай не в клетке, а просто на пальце у одной из служанок. С ним она так и выходит на каждой станции на прогулку, а за ней тянется и вся остальная когорта служанок. Сама же пашиха не выходит, а только лениво смотрит на них из окна благосклонно улыбающимся взором.
Чем дальше мы двигаемся, тем все чаше встречается характерная африканская растительность: тамариск, алоэ, кактусы и финиковые пальмы. Первый, это тот же наш среднеазиатский степной гребенщик, а бородавчатые серо-зеленые кактусы, напоминающие своими формами то дыню, то тыкву, торчат на голых солнцепеках прямо из земли. Их тут, впрочем, несколько разновидностей, и иные достигают довольно значительного роста. На колючих алоэ нередка красуются прелестные большие цветки с глянцевитыми пурпурными чашечками. Говорят, что кисловато-сладкие плоды алоэ на вкус очень приятны. Но замечательнее всех остальных представителей здешней флоры — это финиковая пальма, которая прекрасно растет только на песчаных солончаках — там, где не выдерживает никакое другое растение, и гибнет, если ее пересадят в лучшую почву. Можно сказать наверное, что где пальма эта особенно плодоносна, там недостаток во всех остальных дарах природы и, прежде всего, в пресной воде. В Египте за нею ухаживают с незапамятных времен и не даром, потому что для кочевых бедуинов и их лошадей ее плод, по большей части, служит единственной пищей. Гибкий и стройный ствол ее достигает шестидесяти футов высоты и завершается метелкой перистых листьев. Плоды ее, которых с одного дерева ежегодно собирается от пяти до семи с половиной пудов, свешиваются из-под лиственной метелки громадными гроздьями, в Египте эта пальма приносит достаточное количество плодов не только для местного потребления, но и для вывоза в Сирию, Турции и Европу. Из одного Александрийского порта ежегодно вывозится фиников около 6.000 центнеров на сумму до 2.000.000 франков. Здесь, между прочим, это дерево обложено огромной податью, и я узнал из данных нашего консульства, что в Египте считается 4.400.000 финиковых деревьев, доход с которых превышает! 115.000.000 египетских пиастров.
* * *
Железнодорожные станции и полустанки часто следуют друг за другом. Беспрестанные остановки поезда на минуту, на две, иногда: более. На платформах чисто восточная пестрота публики, среди которой там и сям мелькают английские пробковые шлемы и белые жакетки европейцев. Вокруг остановившегося поезда в раскаленном воздухе стоит шум и гам туземного населения. Полуголые смуглые мальчишки и курчавые девчонки с кувшинами и стаканами пресной воды лезут чуть не под колеса; взрослые продавцы хлеба, фруктов и орехов то и дело шугают их и стараются оттереть от окон вагонов, но стая маленьких продавцов, на миг отступая врассыпную, снова продирается вперед и протягивает пассажирам воду, зная, что в Египте этот товар самый сбытчивый. Надувательство тут, конечно, царит в виде общего правила, и иногда оно выходит поистине комично. Так, например, на станции Тельбаруд М. А. Лоджио, не выходя из вагона, сторговал себе фунт свежих лесных орехов за три пиастра и бросил продавцу деньги прежде, чем получить товар. Тот, вместо фунта, высыпал ему в шляпу одну горсточку и откланялся, да еще сам, отступая шага на три, тут же стоит и смеется и так хорошо смеется добродушно-плутоватым смехом, что и мы, глядя на его проделку, невольно рассмеялись. Что с ними поделаешь! Так много с них тянут, что подобные проделки не только понятны, но, пожалуй, и простительны.
Особенная толкотня и давка происходят на городских станциях, где находятся буфеты. Тут вас, наверное, будут назойливо преследовать непрошенные услуги со стороны арабов и предложения проводить до буфета. Иногда выскочат вдруг и два, и три человека вместе указывать вам дорогу к буфету, хотя это вовсе и не требуется, так как вывеска, гласящая вам о его присутствии, на английском, французском и арабском языках, находится тут же, на виду у всех, и сама тычется в глаза своими крупными золотыми литерами на черном фоне железного листа; но арабы все-таки торопливо вас провожают, отталкивая и оттирая друг друга, и вслед затем назойливо и неотступно пристают за бакшишем. Это какие-то всеобщие, повальные требования бакшиша и за дело, и без дела: все равно давайте. По этому поводу М. А. Лоджио не без остроумия сделал замечание, что в Египте, когда полуторагодовалый ребенок начинает лепетать первые сознательные звуки, то он говорит не "папа" и "мама", как все и повсюду, а так уже, по инстинкту, первым словом произносит "бакшиш"! Это специальная страна бакшиша, где попрошайство составляет чуть ли не основную черту современного народного характера, и черта эта очень низменная, гадкая, унижающая человеческое достоинство; но — что вы хотите! — вспомня экономическое положение народа, она опять-таки становится понятною.
По мне гораздо гаже общее мазурничество со стороны здешних торгующих за буфетами левантинцев и европейцев. У этих оно вызывается уже не нищетой, а хищническою алчностью наживы. Так, на одной из станций вздумали мы купить сельтерской воды, чтобы взять ее с собой в вагон. "Что стоит бутылка?" — "Один франк". — "Дайте четыре бутылки. Вот вам десятифранковик и позвольте сдачу". Отпустил буфетчик воду, но вместо шести, дает только четыре франка сдачи. — "Вы неверно сдали, надо дополучить еще два франка". — Итальянец или француз (кто его там знает?) делает вид, что не слышит замечания. Ему повторяют требование. Тогда он с видом удивления, как человек совершенно правый, объявляет, что сдал совершенно верно, что так и следовало, именно четыре франка. — "Но ведь вы объявили цену один франк за бутылку". — "Я сказал полтора франка бутылка, вы меня не поняли", — отрезал он безапелляционным тоном и притом с самым благородным видом. Мы только переглянулись между собой ввиду такой наглости: все очень ясно и отчетливо слышали первоначально объявленную цену. В это время раздается звонок, спорить некогда, а пить в вагоне захочется — и два лишние франка (где наше не пропадало!) прибавляются к выручке "благородного" европейца. Здесь при расплатах надо вообще избегать необходимости сдачи, так как все эти "дети прогресса" всегда норовят надуть на ней хоть на 1/4 пиастра. Другой, подобный же буфетчик, долго отлынивал, чтобы не разменять мне фунт стерлингов до второго звонка, в расчете, конечно, на всегдашнюю торопливость пассажиров, когда учитывать его будет уже некогда, и я получил с него сдачу не раньше, как заявив внушительным тоном, что сейчас же обращусь с жалобой к начальнику станции.
В Танте на платформе бродило несколько торгашей с произведениями местной кустарной промышленности. Одни продавали какие-то картинки и изречения в завитках, намалеванные красками на стекле, другие — мундштуки из тростника, третьи — веера из павлиньих и гусиных перьев; последние были окрашены в малиновый, желтый, фиолетовый и иные цвета, что выходило довольно красиво. К окну нашего вагона подошел пожилой продавец с пучком павлиньих вееров и на ломаном французском языке предлагает купить у него. При здешней духоте веер, пожалуй, — вещь не лишняя, но араб заломил за него пятнадцать франков, тогда как красная цена ему франка четыре, не более. Эту цену я и предложил, но продавец мотает головой, ни за что не соглашается. Я перестал торговаться и не обращаю на него больше внимания, а он все торчит у окна и старается соблазнить меня своим товаром, кажет его и так и этак, и поигрывает, и помахивает веером то на себя, то на меня, бормоча что-то с подмигиваниями и подшелкиваниями языком, но видя, что это средство не действует, начал понемногу спускать цену. — Но я не отвечаю, а он не отступает. Наконец, раздается третий звонок, и поезд трогается с места, В это мгновение мой араб стремительно кидается к окошку и сует мне веер, крича о своем согласии на мою цену. Но было уже поздно и оставалось разве показать ему нос. Надо было видеть, однако, эту фигуру и тот уморительный по своему внутреннему комизму испуг жадности, какой исказил его лицо, когда он убедился, что добыча ускользает из его рук. Видя, что я непреклонен, он остановился наконец на краю платформы и укоризненно покачал головою, а затем вдруг плюнул от бессильной досады и с гримасой показал мне язык. Очевидно, и четыре франка была цена более, чем хорошая, но продавец тянул до последнего момента в надежде, авось удастся сорвать побольше. Это тоже черта чисто местная.
Левый рукав Нила пересекается железною дорогой у Кафр-Заята, последней станции перед Тантой, а правый в Бенка-Асл; отсюда одна ветвь отделяется к югу, прямо на Каир, другая же к северо-востоку, на Загазик, где опять дорога разветвляется: прямое продолжение ее идет на Салихие, южная ветвь на Белбес, а срединная — прямо на восток, к Измаилие на Суэцком канале. Наш путь лежал по этой последней. Хотя дорога эта и находится под управлением англичан, но беспорядки на ней образцовые, не уступающие даже пресловутым румынским. Выйдя из вагона, вы рискуете остаться на станции: на иной станции назначено стоять две минуты, а стоят двадцать; на другой, по расписанию, поезд ждет четверть часа, а он вдруг возьмет да и уйдет через пять минут. И при этом хоть бы сигнальные звонки подавали, а то где подадут, а где и нет, как вздумается. Дверцы в вагонах с приходом на станцию не отворяют — справляйтесь сами, как знаете; кондуктора, в случае надобности, не дозовешься. Вообще халатность изумительная. А мы-то еще браним наши русские дороги. Да тут и сравнения нет! Прокатитесь по любой румынской или египетской линии, и наши покажутся вам идеалом порядка и порядочности. Внутреннее устройство здешних вагонов первого класса лишено всякого комфорта: тесно, низко, грязно, засалено, и при этом решительно никаких приспособлений для удобств пассажира, даже из числа самых необходимых. На самой худшей из русских дорог первоклассные вагоны неизмеримо лучше во всех отношениях: в наших можно и сидеть, и лежать удобно, а тут узкие скамейки (на два человека каждая) расположены так, что вы с вашим визави непременно должны беспокоить другидруга коленками, и притом скамейки эти обиты темным бархатом, что совсем уже не соответствует с условиями климата: при убийственном зное и едкой солончаковой пыли бархатные подушки служат чем-то вроде разъедающих кожу припарок. Одно что хорошо в устройстве здешних вагонов, — это длинные крыши, из коих верхняя, приподнятая над нижнею на четверть, — вроде тента для свободного тока воздуха и окрашена белою краской, чтобы отражать солнечные лучи. Ради той же цели и вагоны здесь белые снаружи, а без этого в них надо бы просто задохнуться.
От станции Абу-Химит начинается уже более пустынная местность, селения редеют, становятся все меньше, малолюднее, и вскоре вместо них на степи остаются только разбросанные кое-где отдельные дворы да убогие сакли. Путники и поселяне, работающие на полях, встречаются все реже и реже, крупных деревьев не видно, одни только тоненькие пальмочки изредка торчат на желто-песчаных или пепельно-серых равнинах. Но вдоль пресноводного канала, что тянется справа рядом с дорогой, еще сохраняется кое-какая зелень, преимущественно лозняк, осока и кусты тамариска. Этот канал, соединяющий Нил с Суэцким заливом Красного моря, говорят, будто бы относится к числу сооружений древних фараонов. Вполне забытый в течение целого ряда веков, он был случайно открыт и реставрирован только в последние годы, во время работ Лессепса[39], и им воспользовались для снабжения пресною водой пустынных станций Суэцкого канала и железной дороги. Шириной он не более сажени, но, несмотря на то, по нем все же ходят феллахские челноки под косым парусом, пропихиваясь баграми между камышовыми зарослями, которые в одно и то же время и благодетельны, и вредны для этого канала: благодетельны тем, что не дают наносным пескам засорять его, но зато сами, разрастаясь все более и гуще, задерживают свободный ток воды и заполняют его русло, вследствие чего здесь требуется постоянная расчистка. Стебли и корни камышей выдирают со дна железными граблями и оставляют их зеленые стрелки, в виде стоячей бахромы, только вдоль берегов канала. Последняя арабская деревушка, какую мы встретили, была Рас-эль-вади, около станции того же имени. Рас-эль-вади — значит мыс воды, или мыс, образуемый водой. И действительно, в этом месте как раз подходит к каналу и сливается с ним под углом, образуя мысок, крайний из бесчисленных рукавов или протоков Нила, не простирающий своего течения далее сего пункта. Весь излишек воды этот рукавчик отдает на пополнение канала.
На станции Рас-эль-вади окно нашего вагона обступили штук пять или шесть арабских девочек, от пяти до семилетнего возраста, с пористыми кувшинами-холодильниками. Одна из них, старшенькая, была очень грациозна и развязна, и все щебетала нам что-то и улыбалась, показывая свои перлово-белые зубенки. Вся эта смуглая детвора протягивала к нам ручонки с кувшинами, предлагая нам напиться. Мы одарили малюток мелочью и пустыми бутылками из-под сельтерской воды, которым они обрадовались даже больше, чем деньгам. Проходивший сторож шугнул их мимоходом, и они с веселым визгом вмиг рассыпались, как воробьи, во все стороны, но тотчас же опять, смеясь и скача, собрались у нашего окошка. Шагах в трех за ними неподвижно стоял длинный и худой, как скелет, нищий араб, пораженный проказой. Все лицо его было наглухо закрыто спускавшимся с темени до пят дырявым черным бурнусом, в прореху которого глядело одно только стеклянистое око с веком, изъеденным язвой. Никогда не забуду впечатления от этого ужасного глаза! Он был страшен. Циклоп, закутанный в лохмотья, живое олицетворение человеческого несчастья, араб этот не канючил, не выпрашивал милостыню, как все нищие, а только неотступно, в упор глядел на нас этим своим неподвижным воспаленным глазом. Мы выбросили ему сколько-то мелочи. Не сгибая ни шеи, ни спины, он медленно опустился на корточки, неторопливо высунул из-под развеваемых ветром лохмотьев своей хламиды длинную костлявую руку, с усилием заграбастал узловатыми пальцами одну за другою медные монетки, сунул их себе за щеку, вытянулся во весь рост и снова уставился, словно зловещий призрак чумы или смерти.
За Рас-эль-вади пошла уже голая пустыня, и один только пресноводный канал тянется по ней узкою зеленою лентой, рядом с лентой железной дороги. Крупнозернистый, красновато-темный песок наполняет равнину по обе стороны пути, образуя иногда как бы застывшие волны, по которым там и сям белеют кости верблюдов. Это уже пошла так называемая Аравийская пустыня, совсем мертвая, без малейшей растительности, и следующая станция Рамзес вполне окружена ею. Говорят, будто название Рамзес дано этой станции в память фараона Рамзеса, предполагаемого соорудителя пресноводного канала.
Пустыня приветствовала нас свойственным ей горячим ветром. Порывами вдруг стал налетать он с юга и обвевал лицо жгучим своим дыханием, словно из жерла калильной печи. Духота в вагоне благодаря этому ветру сделалась такая, что почти нечем было дышать. Пришлось закрыть с правой стороны окна, и когда через несколько минут после этого я дотронулся до стекла рукой, оно было горячо, словно его накалили над лампой. К счастью, ветер продолжался не более часа и, подъезжая к Измаилие, мы его уже не чувствовали.
Признаки культуры опять начинаются только около Измаилие. Тут видна невдалеке роща, насажденная во время работ на Суэцком канале и ныне уже достигшая полного роста и развития. Из-за ее верхушек видны строения городка Измаилие, стоящего при самом канале на берегу озера Тимсах, и часть большого белокаменного двориа хедива. Многие постройки на окраине городка носят пока еще как бы временный, барачный характер, частично с плоскими, частично с двухскатными деревянными кровлями. Все это сохранилось еще со времен Лессепсовой работы.
От Измаилие железная дорога поворачивает к югу на Суэц и идет параллельно каналам — Пресноводному и Суэцкому, вдоль береговой линии больших горько-соленых озер Эль-Амбак и Истме, через которые проходит этот последний. Здесь, близ станции Нефише, находится премиленькая деревянная дача Лессепса, построенная отчасти в русском стиле, с резным гребешков вдоль крыши и прорезными фестонами на деревянных подзорах вдоль карнизов на галерее и балконе. Необыкновенно мило и приветливо глядят ее тесовые стены, окна с узорчатыми балясинами и зелеными жалюзи и легкие крылечки и галерейки из-за роскошной зелени палисадника, наполненного разными цветами, павоями, пальмами и другими южными растениями и деревьями. Среди мертвой пустыни эта прелестная дача-игрушка является для вас совершенным сюрпризом и своим контрастом с окружающею ее природой производит самое приятное, отрадно-веселое впечатление. Здесь, говорят, Лессепс постоянно жил во время работ на канале, да и теперь, вспоминая прошлое, иногда навещает свою дачу и проводит в ней некоторое время. Говорят, он очень ее любит, да и немудрено: с нею должно соединяться у него столько дорогих воспоминаний о днях великого труда и великой борьбы с природой и с людским недоверием к осуществимости его грандиозной идеи. Подъезжая к следующей затем станции, среди песчано-холмистой (бархатистой) местности мы заметили справа, близ самой дороги, крутой обнаженный холм и на нем развалины какого-то мавзолея в смешенном древне-персидском и египетском стиле, известные под именем Серапеума. Здесь же, поблизости, на самом берегу канала, находится небольшое местечко того же имени, возникшее вместе с каналом и потому разбитое на правильные кварталы с прямыми и широкими улицами.
Поверхность горько-соленых озер среди желтой песчаной плоскости отличается глубоко темным синим цветом, совершенно незнакомым и даже странным для жителей севера, которые к такому цвету воды не привыкли. Это далеко не то, что цвет морской воды, а нечто совершенно особенное и своеобразное, приближающееся к тону индиго. Глядя на эти озера, я невольно вспомнил несколько маленьких пейзажей В. В. Верещагина из его индийского цикла, где написаны клочки точно таких же озер и таких же ярко-желтых берегов. Вспомнилось мне, как некоторые петербургские ценители и судьи, никогда и никуда не выезжавшие дальше Парголова и Петергофа, беспомощно критиковали художника за эти "грубые и неестественные эффекты", которые, по их мнению, "невозможны в природе". А вот тут как раз они-то и есть налицо, словно прямо перенесенные с Верещагинского полотна в живую действительность!..
Но еще более оригинальный эффект производит вид кораблей, следующих по каналу. Миновав озера, вы подвигаетесь далее на юг, уже не видя самой поверхности Суэцкого канала, которую скрывают от глаз прибрежные плотины, так что вам кажется, будто вокруг нет ничего, кроме буро-желтой равнины, — и вдруг вы видите, что по этому песчаному морю медленно движутся один за другим черные корпусы кораблей с высокими мачтами и сложным рангоутом и обгоняет их, двигаясь по тому же направлению целый караван "кораблей пустыни". То бредут себе медленным шагом и вытянувшись гуськом друг за другом одногорбые высокие верблюды с сидящими на них бедуинами в белых, накинутых на голову бурнусах.
Здесь общий характер пустыни уже не так монотонен, как около Рамзеса. Сначала, с правой стороны, открываются последовательно один за другим два горные кряжа, Джебель-Генеффе и Джебель-Авебет, идущие по направлению от запада к востоку. Первый изборожден по северному склону глубокими поперечными оврагами и на вершине своей образует довольно плоское плато; восточная оконечность его близко подходит к дороге и несколько времени тянется вдоль ее двухъярусными уступами буро-красноватого цвета. Второй хребет значительно острее и круче, в особенности на своем южном склоне, но силуэт его виден уже в значительном отдалении от дороги. Наконец, одновременно вдали начинают выступать, слева, вершины гор Синайского полуострова, а справа, на африканском материке, соседние с Суэцом и господствующие над ним, крутые и скалистые высоты Джебель-Атака, от 2200 до 2700 слишком метров над уровнем моря. Высоты эти совершенно голы и, при своем буро-красном цвете, отличаются характером безжизненной суровостль. Зато уединенные железнодорожные сторожки вносят в общий пейзаж некоторое оживление тем, что около них разведены маленькие, неприхотливые огородцы и садики, — все же хоть какая-нибудь зелень видна. Да и, кроме того, жизнь сказывается уже в самом этом движении "кораблей пустыни" рядом с "кораблями океана".
Мы подъезжали к станции Шалуф-эль-Терраба, когда солнце уже садилось. Рефлексы заката, при совершенно безоблачном и глубоко-ясном небе, отличались отсутствием резких тонов и густых красок, мягкая и нежная окраска неба, в розовато-золотистый бледного оттенка цвет, потухла на западе вскоре после того, как верхняя окраина солнечного диска ушла под горизонт, и не прошло после того и получаса, как небо совсем уже стемнело и вызвездилось мириадами ярко искрившихся звезд. У нас, на севере, никогда этого не увидишь, так как наш влажный воздух никогда не бывает так чист и прозрачен.
В Суэц прибыли в начале восьмого часа вечера. На станции встретили адмирала местный русский вице-консул Георгий Никола-Коста и его племянник, молодой человек, служащий при вице-консульстве драгоманом в силу того, что говорит по-французски. Оба они православные арабы и сами по себе очень милые и радушные люди. На вице-консуле, в петлице его форменного вицмундира, был надет египетский орден, так как русского ордена у него пока не имеется, а таковой, как узнали мы потом, составляет предмет его заветных мечтаний… На станционном дворе нас ожидали консульские люди с фонарями и хамалы для сноса вещей; для адмирала же был приготовлен кабриолет, запряженный великолепным белым мулом, которого с обеих сторон вели под узцы два конюха, а впереди выступал консульский кавас с булавой. Таким образом, это вышло нечто вроде "торжественного въезда". Адмирала с супругой отвезли в консульский дом, где для них было подготовлено помещение; мы же все пешком прошли в английский отель "Суэц", где и получили комнаты, по 16 шиллингов за ночь с каждой постели.
Еще на станции вице-консул всех нас пригласил к столу, и теперь, едва успели мы освежить лицо водой, как посланец из консульства пришел доложить, что обед уже готов и что он прислан к услугам "русских милордов" в качестве провожатого. На дворе "русских милордов" опять ожидали люди с фонарями, не столько для освещения пути, сколько ради почета. Никола-Коста живет в двух шагах, в собственном доме, который у него построен о двух этажах, в полуевропейском и полувосточном роде. Довольно крутая деревянная лестница ведет во второй этаж, где находятся две смежные залы. В первой из них, с совершенно голыми стенами, был теперь накрыт обеденный стол, а вторая служит семлямыком, официальною приемной. Здесь, вдоль стен, идут восточные диваны, и против двери, на первом месте, висит портрет Императора Александра II, довольно схожий, но в совершенно фантастическом сине-голубом мундире, с фантастическими орденами и с сине-черной лентой бывшего польского "виртутия" (virtuti militari) через плечо, — вероятно, произведение какого-нибудь александрийского художника.
Обед — не преувеличивая — состоял ровно из восемнадцати жарких, и только из одних жарких, но зато здесь фигурировало все, что изобрела по этой части арабская кухня: жареный барашек с какими-то горьковатыми травами (уж не теми ли, что служили приправой пасхальному агнцу евреев при их удалении из Египта?), потом баранина, жаренная ломтиками в собственном соку, затем нечто вроде шашлыка, жаренного на деревянных спицах, жареная телятина с чесночным соусом, жареная говядина с пореем и другими овощами, жареные перепела, дупеля, фазаны, куры, утки и прочее, и прочее. За столом подавались и вина, даже шампанское, но все такой плохой фабрикации, что наши "подмаренные хереса" куда лучше! Оказывается, к удивлению, что виноградными винами снабжают Суэц, кто бы вы думали? — преимущественно американцы из Сан-Франциско. Европейцам возить сюда этот товар нет расчета, потому что арабы вина не пьют и толку в нем не понимают (вот арак или водка, это иное дело!); американцы же везут его, между прочим, и сбывают местным компрадорам (преимущественно в кредит), у которых оно и держится на случай спроса, весьма, впрочем, редкого, и продается по очень высоким ценам.
От Никола-Коста, благодаря его племяннику толмачу, приобрели мы несколько интересных сведений о Суэце, о наших паломниках и о провинциальной египетской администрации. По размерам своим Суэц вовсе не велик, но вмещает в себе свыше 11.000 жителей, живущих очень скученно. Здесь пять мечетей и три церкви: православная, католическая и протестантская. Жители снабжаются водой пресноводного канала, для чего близ рейда устроен особый резервуар, из которого наливаются водой за небольшую плату и корабли, стоящие на рейде. Кроме того, в окрестностях, к западу от города, имеются колодцы и особая цистерна для дождевой воды, служащей преимущественно для орошения. В Суэце находятся два порта: один, собственно, рейд, составляет государственную собственность, другой принадлежит компании Суэцкого канала. Первый снабжен порядочною набережной и очень хорошим каменным доком для больших судов, но неудобство его в том, что он находится довольно далеко от города. Материалом для облицовки дока послужил камень, добываемый в окрестностях, именно в Джебель-Генеффе. Второй же, или компанейский порт специально служит местом остановки для судов, проходящих по каналу. Здесь происходит частию разгрузка и погрузка товаров, и здесь же суда, идущие в Средиземное море, ожидают своей очереди, чтобы втянуться в канал.
Суэц служит также станционным пунктом для русских паломников, отправляющихся на поклонение синайским святыням. Здесь они обыкновенно выжидают верблюжьего каравана, чтоб отправиться в Синайский монастырь прямо через пустыню так называемым "Моисеевым путем" или же следуют туда на парусных судах до Райфы, откуда уже рукой подать до Синая. Обыкновенно таких паломников бывает в год человек до двухсот. В 1879 году, например, собственно синайских паломников из православных русских было 93 человека, а русско-подданных мусульман, следовавших на поклонение в Мекку, 394 человека, да сверх того 86 уроженцев Средней Азии, да из Болгарии 405 человек, и это только те, которые прошли через Суэц и заявились в местное русское вице-консульство; но большая часть наших мусульман, следуя в Мекку, не останавливается в Суэце, а едет на пароходах прямым сообщением из Константинополя в Джидду.
В числе постоянных жителей Суэца находится русско-подданных шесть человек, из которых один православный, а остальные мусульмане. Последние, впрочем, не прямые подданные, а только состоят под нашим покровительством, и живется им недурно, благодаря тому, что русское консульство под боком. Что до центрального египетского правительства, то его отношения к иностранцам и вообще христианам вполне толерантны, но, к сожалению, далеко нельзя сказать того же о провинциальных властях, которые на всех иностранцев смотрят недружелюбно, а на христиан в особенности, не делая исключения даже и для египетских подданных коптов.
В административном отношении Египет разделяется на махавзы (генерал-губернаторства) и на мудирие (губернии), которые делятся на марказы, или кесмы, соответствующие нашим уездам, а эти последние на сельские общины. Ото всех названных административных единиц избираются представители, которые уже из своей среды посылают депутатов в Каирский парламент, заведенный, из подражания Европе, в 1866 году. Но парламентарные учреждения плохо вяжутся со складом народной жизни, и потому с самого начала явились мертворожденным плодом; народ им не сочувствует, да и само правительство Измаил-паши, по-видимому, никогда не смотрело на них серьезно; собирал же экс-хедив своих "представителей страны", так сказать, ради политической комедии в тех случаях, когда по его соображениям нужно было почему-либо выставить на сцену эту декорацию, для отвода глаз европейским кредиторам. Поэтому свою "палату депутатов" хедив всегда держал в руках, и она выражала только такие взгляды и решения, какие строго согласовывались с его личными видами, доставляя ему то несомненное удобство, что, в случае надобности, он всегда мог легальным образом спрятаться за спину этой "палаты", ссылаясь на ее решения или на свободный голос страны. С этою целью он и собирал ее не в определенные сроки, а так, когда ему понадобится, и на первых порах немалым курьезом явилось то обстоятельство, что в "палате" не нашлось никакой "оппозиции". В голове добрых египтян не укладывалось, каким это образом они смеют "делать оппозицию" своему государю и его правительству, и решительно ни один человек не хотел идти на левую, считая это не только неприличным, но и не согласным с духом верноподданства. Видя, что "оппозиция" никак не составляется, хедив, не долго думая, просто приказал, чтобы была оппозиция, и для этого внушил под рукой своему "премьеру" назначить столько-то человек в оппозицию, и именно таких-то и таких-то, по списку, и велел им непременно противоречить правительственным предначертаниям и мероприятиям и говорить, не стесняясь: чем резче — тем лучше, чтобы в газетах побольше шуму было, а буде плохо станут противоречить, то подвергнутся негласному штрафу; в случае же дальнейшего упорства вернуть их на родину и там прикажут мудирам отдуть палками. Таким-то образом и составилась наконец пресловутая египетская "оппозиция из-под палки". С восшествием на престол Тевфика, парламентская затея, по-видимому, оставлена; по крайней мере, правительство до сих пор не изъявляло намерения собрать депутатов, да и европейские кредиторы давно уже не обманываются насчет этой комедии.
* * *
После обеда сделали мы маленькую прогулку в город, причем нашим чичероне вызвался быть все тот же племянник вице-консула, молодой Никола-Коста.
Европейских строений тут немного, и мы почти сразу очутились среди туземного города. Пройдя некоторое расстояние по улице, крытой сверху циновками, вышли мы на площадь, значительная часть которой была иллюминирована очень оригинальным образом. Эта часть примыкала к арабской кофейне, около которой рядами и кварталами стояло на площади очень много небольших широких диванчиков, на высоких ножках, с деревянными решетками вместо спинок и ручек. Почти квадратные сиденья их были покрыты циновками, а кое-где и ковриками. На высоких стойках, вбитых в землю между диванчиками, были протянуты в разных направлениях проволоки, на которых висело множество стеклянных лампадок, налитых кокосовым маслом. При полном безветрии, пересекающиеся гирлянды их огоньков горели ровно, ясно и достаточно освещали всю площадь. Публика была исключительно туземная, мусульманская, все белые чалмы, полосатые бурнусы да красные фески, и это место служит для нее чем-то вроде общественного клуба. На диванчиках, поджав под себя ноги, сидело по два, по три и по четыре человека отдельными группами, а в середине каждой из таких групп стоял либо дымящийся кальян, либо круглый медный подносик с чашечками кофе. Иные играли в шашки и шахматы. Народу было множество, но при этом тишина замечательная: вся публика, как один человек, слушала арабского рапсода.
То был слепой старик с лицом, изъеденным оспой. Он сидел у дверей кофейни на таком же диванчике, как и остальные, а по бокам его помещалось трое других артистов-арабов. Один из них играл на ануне, это нечто вроде цимбал или цитры, другой — на руде — инструмент вроде большой мандолины, исполняющий роль второй, а третий — на бубне, который по здешнему называется роэк. Инструментом же самого рапсода была однострунная рабаба, которою владел он очень искусно.
Спросив себе кофе, мы заняли ближайший к музыкантам диванчик, и они всем своим хором сыграли нам "сапям", то есть приветствие в нашу честь, а затем слепой рапсод, аккомпанируя себе на рабабе, запел монотонным и несколько гнусливым голосом длинную былину "Абузет", которая воспевает подвиги древних всадников-бедуинов. Вообще предмет арабских песнопений составляют либо былины про их богатырей, либо оды в честь лихого "ветроподобного" коня либо же элегии о "корабле пустыни" да о его белых костях, усевающих мертвые пространства песков и служащих указателем пути странникам. Воспевается также иногда стройная газель, одинокая пальма, ключ живой воды в степи, орел, парящий в синеве небес, горная скала и вообще природа, окружающая бедуина, но женщина и любовь к женщине — никогда; или, по крайней мере, песни о женщине и романсы, ей посвященные, никогда не поются рапсодами. Так уверял меня наш путеводитель.
Пел слепец таким образом, что споет одно двустишие и примолкнет на минуту, продолжая играть на рабабе, а затем начинает следующее двустишие и опять примолкнет, и так далее. Окончив свою былину, он изменил такт и запел нам турецкую песню, под названием "Дуляб". О чем, собственно, поется в ней я не добился, так как путеводитель недостаточно знает турецкий язык, но мотив ее несколько напоминает Серовскую арию Рогнеды "Зашумело сине море". Одарив рапсода и его товарищей, мы направились далее, как вдруг где-то тут же на площади, невдалеке от нас, раздались тихие звуки свирели.
— Вы знаете, что это за звуки? — обратился к нам молодой Никола-Коста. — Это призыв братьев-гуков на молитву. Если хотите, мы легко можем увидеть, как это у них делается. Они пускают к себе всех, особенно если еще заплатить им немного.
Видеть братьев гуков (гу-кешан), иначе называемых еще ревунами, было слишком заманчиво, и потому, понятно, мы поспешили воспользоваться предложением нашего путеводителя. Приведя нас к одному из низеньких глинобитных домов, тут же на площади, он вызвал к порогу двери какого-то араба, сказал ему несколько слов и предложил нам входить не стесняясь.
— Потом, уходя, вы оставите им несколько мелочи, — предупредил нас Никола-Коста, когда мы уже хотели было оплатить вперед право входа.
Пройдя через маленькие сенцы, мы очутились в низкой продолговатой комнате, два оконца которой за железными решетками выходили прямо на площадь. При полном отсутствии какой бы то ни было домашней обстановки, эта комната, с ее голым глинобитным полом и голыми стенами, скорее всего напоминала какой-нибудь карцер. Освещали ее две лампадки или, вернее, два стеклянные шкалика с кокосовым маслом, поставленные в две противоположные настенные ниши. Мы вошли и поместились у стены близ двери. С противоположной стороны, между двумя оконцами, сидел на полу, прислонясь к стене, кто-то закутанный в белый бурнус и играл на свирели. Здесь мы застали уже в сборе несколько братии, да при нас подошло еще человека четыре. Все они были одеты как бы в условный костюм: белые полотняные рубахи длиной ниже колен, подпоясанные тесемчатыми поясками, ноги голы и босы; на голове феска.
Когда собралось двенадцать братьев гу-кешанов, они расположились в два ряда, лицом друг против друга, образовав между собою проход шага в три шириной; расстояние от человека до человека в каждом ряду было около аршина. Тогда их настоятель, закутанный в белый бурнус вроде савана, поднялся с места и медленными шагами пошел вдоль серединного прохода, приветствуя каждого брата направо и налево молчаливым поклоном. Братья отвечали ему тем же. Дойдя по проходу до двери, настоятель передал свирель тому арабу, который ввел нас сюда, а сам такими же медленными шагами возвратился на свое место. Араб, получивший свирель, стал с ним рядом. Тогда настоятель, воздев руки к небу, возгласил "Керим-Аллах!" (милосердный Боже!).
В ответ на это, гу-кешаны, сжав кулаки на груди, с поклоном в его сторону все враз и в один голос глухо произнесли:
— "Гу!!" то есть "Он!" — одно из 99 имен Бога (сотого имени никто из смертных не знает).
— Керим-Аллах! Керим-Аллах! — повторил настоятель, приложив обе длани к краям ушей своих.
— Гу!! — отвечали точно так же братья с поклоном в противоположную сторону.
Тогда, опустясь на колени и положив на них обе свои вытянутые руки, а очи и голову глубоко потупив долу, настоятель забормотал какую-то молитву. В это же время свирельщик заиграл тихую и грустную мелодию. Под звуки свирели гу-кешаны, медленно и в такт раскачиваясь корпусом, отвешивали поклоны в обе стороны — все враз налево и все враз направо, — сопровождая каждый поклон восклицанием "Гу!". Произносились эти возгласы сначала глухо, как бы с оттенком некой таинственности, потом все громче и громче, но не обыкновенным, а каким-то спертым, утробным голосом, словно звук его с трудом выдавливался изнутри, из самой утробы, и излетал оттуда вследствие усиленного выдыхания воздуха, с хриплым шипением и свистом. Звук этот похож на то, как если бы несколько человек стали враз "от сердца" рубить топорами землю. Вместе с тем и поклоны становились все размашистее и напряженнее. Надо заметить, что ноги гу-кешанов, плотно приставленные одна к другой, стояли на месте в полной неподвижности, а вся эквилибристика производилась только туловищем, обнаруживая замечательно развитую гибкость поясницы. Братья как-то вихляво швырялись всею верхнею половиной своего тела справа налево и слева направо, описывая ею в воздухе размашистую дугу, тогда как их руки с судорожно сведенными кулаками оставались плотно прижатыми к персям. В этих странных, почти автоматических движениях было что-то как бы сверхъестественное, и с дальнейшим своим развитием они приняли наконец какой-то конвульсивный, эпилептический характер. Казалось, будто движет и стройно управляет ими уже не собственная воля, а какая-то посторонняя вошедшая в них сила. Вместе с этим они при каждом размахе стали слегка подскакивать на месте, подымаясь на носки и опускаясь на пятки. Налитые кровью глаза их получили исступленное, дикое выражение; на губах накипела пена, пот градом выступал на лбу и висках, и капли, его вместе со срывающеюся пеной брызгали, отлетая в стороны, а в возгласах "Гу!" теперь уже слышался какой-то нечеловеческий сдавленный рев и как бы предсмертное хрипение… И вот, один из братьев на половине своего размаха вдруг опрокинулся навзничь, хлопнувшись затылком об пол, и стал биться и корчиться в ужасных конвульсиях. Настоятель, поднявшись с места, подошел к нему, опустился на колена и пошептал ему что-то на ухо. Вошли двое прислужников, накинули на эпилептика белый плащ и вытащили его из комнаты. Между тем раскачивания и возгласы остальных продолжались без малейшего перерыва, все с большим и большим напряжением. Все гу-кешаны находились уже в полном экстазе, который для каждого из них несомненно должен был окончиться точно таким же припадком эпилепсии. Было просто страшно глядеть на них, — за человека страшно, за этот "образ и подобие Божие", низведенное во имя религиозного чувства до такого нечеловеческого состояния.
Основателем ордена гу-кешанов в первой половине XIV столетия нашей эры был некий шейх Хаджи-Бекташ, славившийся своею святостью по всему мусульманскому Востоку. Между прочим, он же благословил устройство корпуса янычар в Турции. Благодаря популярности самого Хаджи-Бекташа, основанный им орден получил весьма широкое распространение в мусульманских странах, от Кашгара до Стамбула и от Марокко до Судана. Гу-кешанами прозвали последователей сего ордена в просторечьи, производя это слово от их обычного возгласа "гу!" В официальном же и книжном языке они называются дервишами-бекташи. При вступлении в орден в прежние времена от неофита требовался обет безбрачия и нищенства, но ныне, ради поддержания падающего сообщества, его главари охотно допускают в свою среду и женатых, и богатых (богатых даже в особенности, в расчете на их пожертвования в пользу ордена), требуя, от вступающих одного только обета — непрерывно хвалить и прославлять Аллаха, участвуя притом в общих братских радениях. Хваление Аллаха состоит в беспрестанном бормотании какого-либо из 99 его имен и эпитетов, а в чем заключается радение, мы уже видели. Впрочем, говорят, что в некоторых сообществах гу-кешанов удержался еще и доселе древний фанатический обряд самообжигания и самоистязания, составляющий заключительный акт радения. По рассказам, это происходит таким образом: когда братья, вследствие своих раскачиваний и подскоков, придут уже в полный экстаз, то служители вносят к ним пылающие факелы, горячие угли и раскаленные железные прутья, а также кинжалы и большие иглы, обвешанные погремушками. Эти последние они втыкают себе в голову, под кожу и прокалывают насквозь обе щеки и мягкие части тела, затем берут в каждую руку по кинжалу и продолжают с ними свои раскачиванья, царапая остриями себя и соседей. После этого, облитые кровью, одни из них хватаются за факелы и проводят огнем длинные полосы по всему телу, другие прижигают железом раны, нанесенные себе иглами и кинжалами; третьи, наконец, кидаются на просыпанные по полу уголья и начинают на них кататься, вопя и ревя свое бесконечное "гу!". Рассказывают про них даже такие невероятные вещи, будто иные радельцы глотают во славу Аллаха, живых скорпионов, вследствие чего нередко и умирают. Эти уже прямо зачисляются во святые главарями сообщества, и память их чтится последователями как добровольных мучеников во имя Божие. Тунеядцы и лентяи, бегающие от обыкновенного житейского труда, охотно вступают в братство гу-кешанов, принимая на себя обет нищенства, который дает им право приставать ко всем прохожим, заходить в лавки и в частные дома с требованием себе подачек, и эти требования нередко сопровождаются грубостью и насилием. Так, например, многие из них имеют обыкновение носить при себе живых змей, обвивая их вокруг шеи и рук, и если какой-нибудь домохозяин вместо подачки укажет такому попрошайке на дверь, гу-кешан со злобными укоризнами кидает к его ногам одну из своих гадин и этим маневром поневоле вынуждает того выбросить себе горсть денег, лишь бы избавиться от такой непрошенной гостьи. Гу-кешаны вообще славятся как кудесники, змеезаклинатели и знахари; они заговаривают кровь, дурной глаз, укушение змеи, скорпиона, тарантула и разные болезни, причем обыкновенно промышляют и продажей всевозможных амулетов и талисманов. Турецкое правительство весьма недолюбливает их и смотрит на них подозрительно, так как дервиши этого ордена и родственной ему фракции "календарей" нередко подымали мятежи и, выдавая себя за Maxgu, успевали иногда своими фанатическими проповедями соединять вокруг себя по нескольку десятков тысяч вооруженного народа, с которым опустошали целые провинции, в особенности в азиатских владениях Турции. В самом Стамбуле дервиши-бекташи всегда принимали деятельное участие в бунтах янычар и с особенным рвением возбуждали их фанатизм во время мятежа 1828 года при султане Махмуде. Еще Магомед IV намеревался уничтожить все дервишстские ордена, но суеверная приверженность к ним мусульманской черни помешала ему привести в исполнение свой замысел. В эти ордена часто вписывались значительные лица, и даже самые султаны в старину имели обыкновение надевать иногда, в знак благочестия, дервишский кюлаф (колпак), в каковом изображен и Магомед II на знаменитом портрете, писанном венецианским художником Белини. Наконец султан Махмуд порешил вместе с янычарами и дервишей-бекташи, объявили в особом фирмане, что по очищении царства от янычарской язвы он намерен очистить и религию от ее исказителей, ложных чад святого мужа Хаджи-Бекташа, отступивших от его непорочной жизни. Трое настоятелей этого ордена были тогда казнены в Стамбуле, теке (монастыри) их разрушены, а братия сослана в отдаленные области. С тех пор гу-кешаны ни в Константинополе, ни в ближайших к нему провинциях более не появляются, но на окраинах Малой Азии, в Аравии, Египте и других более или менее отдаленных и вассальных областях они удержались и, как мы видели, продолжают действовать и по настоящее время. Несмотря на пристрастие их к опиуму и спиртным напиткам, несмотря даже на явный иногда разврат гу-кешанов, простой народ продолжает питать к ним чувство суеверного благоговения, смешанное со страхом. Их боятся, ибо убеждены, что каждый гу-кешан может наколдовать на чью угодно голову всяческие беды, болезни и напасти, а в то же время их и почитают за религиозные самоистязания.
Не знаю, чем кончилось радение суэцких гу-кешанов, так как мы удалились из их мрачного вертепа вслед за выносом брата, подвергшегося припадку. Для сильного впечатления и для того, чтоб иметь наглядное понятие о братьях-гуках было достаточно и того, что мы видели. Подавленный впечатлением этой картины, я рад был вырваться на свежий воздух.
И только что перешли на другой конец площади, как вдруг из раскрытых дверей и окон какого-то европейского кабачка или Bierhalle вырвались на улицу разухабистые звуки "Стрелочка"" Опять эти противные венские немцы со своими виолями и тромбонами, опять вся эта европейская пакостная пошлость!.. И каким кричащим диссонансом насильственно и нагло врывается она в своеобразный степенный строй мусульманской жизни! Как оскорбляет она на каждом шагу чувство мусульманской благопристойности, не говоря уже о вашем личном эстетическом чувстве! И все это гнездится тут же, рядом с арабскими степными рапсодами и братьями гуками. Эти мясистые нарумяненные немки и тирольки, пронюхав, что в городе появились русские, и увидев теперь нас на площади, пожелали сделать нам "комплимент", польстить нашему национальному чувству и с этою целью "в нашу честь" стали наяривать "Стрелочка". Но после потрясающего впечатления, только что вынесенного нами от гу-кешанов, это было уже совсем противно, и мы поспешили пройти мимо.
20-го июля.
Утром спустились мы пить чай во внутренний дворик гостиницы, где устроен небольшой садик. Несколько олеандров и пальмочек в кадках да какое-то вьющееся по стене растение, вот и весь садик, а все же приятно, потому что зелень.
Экий упрямый народ эти англичане! Вчера вечером мы учили-учили ресторатора, как заваривать чай по-русски и, по-видимому, выучили, и он даже остался очень доволен уроком, сам пил сделанный нами чай и очень его похваливал, говоря, что по-русски выходит гораздо вкуснее, чем по-английски, что тот же самый сорт чая получает в нашей заварке совсем другой аромат, приятность и прозрачный цвет, не теряя должной крепости; а сегодня утром опять подали нам к завтраку под именем чая какой-то мутный и черный как деготь декокт, терпкий и горьковатый на вкус, так что пить его, при всем желании, не было никакой возможности.
— Зачем же это вы нам опять по-английски приготовили?
— Что делать, сударь! Мы уже так привыкли, у нас уже всегда и всем так приготовляется.
— Но ведь мы же вас просили сделать нам иначе.
— О, да! Но это невозможно!
— Почему же? Разве оно так трудно?
— О, нет! Напротив!.. Но это нарушило бы наш обычай.
Вот и толкуй тут с ними! Они всех и все гнут под свой "обычай", да еще и деньги за это дерут немалые.
В конце завтрака перед нашим столиком появился молодой араб в розовом ситцевом балахоне, с медным тазиком в руках и, отрекомендовавшись по-французски куафером, предложил, не угодно ли будет кому воспользоваться его услугами. Желающие нашлись, и в том числе я первый. Он повел меня в особый уголок на открытой галерее, обрамлявшей внутренний дворик, спустил широкую штору, сделанную из тонких деревянных спиц, усадил меня на стул, окутал пудермантелем и с компетентным видом истого мастера своего дела спросил: угодно ли мне бриться, стричься или завиться или же все вместе.
Я отвечал, что желаю только выбриться.
— Очень хорошо. В таком случае это будет стоить вам один шиллинг.
— Все равно, брейте.
Он приступил к своему делу, намылил мне обе щеки и выбрил уже половину лица, но затем вдруг остановился и преспокойно стал прятать свои бритвы и прочие принадлежности, словно окончив свое дело.
— Что же вы не продолжаете? — спрашиваю его.
— Видите ли, сударь… Я взял с вас слишком дешево, и это мне не выгодно… Мои клиенты обыкновенно соединяют бритье со стрижкой, и я за это беру с них по два шиллинга; но вам не угодно стричься, а брить за один шиллинг, к сожалению, мне не выгодно.
— Но, черт возьми, об этом следовало предупредить раньше. Вы сами назначили цену, и я с вами не торговался.
— Да, это так. Я виноват, если хотите, но… что же делать, когда мне не выгодно!.. Я подумал и вижу, что это совсем не выгодно. Если вы согласны доплатить мне еще шиллинг, я с удовольствием добрею вас.
Представьте себе комическое положение полувыбритого человека с намыленною щекой. Не говорю уже о досаде на то, что вас поддели на самую грубую и совсем уже неожиданную проделку, нечто вроде мелкого шантажа. Расчет тут очевиден: два шиллинга за бритье — это слишком дорого и такой цены ему, конечно, никто бы не дал; поэтому в начале он объявляет вам одну цену, а в середине другую: или платите, или оставайтесь недобритым. Нечего делать, пришлось согласиться поневоле. Тогда араб-цирюльник потребовал уплату вперед и докончил свое дело не прежде, как положив карман мои два шиллинга. В конце всей операции он пощекотал мне зачем-то за ушами и под носом, дав понюхать свои пальцы, смоченные каким-то благовонным маслом. Возмущенный наглою проделкой, я заявил о ней рыжему джентгъмену, стоявшему за бюро в конторе гостиницы.
— О, это известный плут, — отвечал мне невозмутимый англичанин. — Он постоянно и со всеми проделывает подобные штуки.
— Но если так, то зачем вы его пускаете в свою гостиницу?
— А, это уже другая статья. Тут ничего не поделаешь. Он откупил себе у хозяина на несколько лет монополию бритья в нашем заведении и гарантировал себя формальным условием. С нашей стороны, конечно, это была ошибка, недосмотр, но, к сожалению, мы не предвидели возможности таких проделок и должны терпеть их. Этот плут в полном своем праве и, разумеется, пользуется им как только может.
Оставалось лишь пожать плечами пред таким исключительным, чисто английским уважением к "легальности" всякого права, даже права шантажа, если только этот последний производится "на легальном основании"" А впрочем — кто их разберет! — может быть и все они одного поля ягода.
Пользуясь лишним часом, пока пароход, на котором мы должны были плыть далее, не вытянулся из канала на рейд, отправились мы пошататься по базару. Особенность здешнего базара та, что он не покрыт сверху циновками, и потому в лавках светло. Пред каждою лавкой устроен над входом навес, под которым развешаны разные товары. Здесь, кроме английских, нашли мы и местные ткани: это преимущественно шелковые платки, шарфики и узкие шали; а также было несколько довольно красивых полушелковых (на бумажной основе) платков, затканных по пунцовому полю узорами из золотой нити. Не менее оригинальны полосатые шарфы, где сочетаются цвета желтый, пунцовый, синий, зеленый и белый; на концах их висит длинная, но довольно редкая бахрома с шелковыми разноцветными кисточками. Цены на все эти ткани довольно сносны, и хотя с нас как с европейских туристов, по обыкновению, заломили втридорога, но мы уже приобрели сноровку торговаться, и потому, скоро сойдясь в цене, купили себе несколько подобных платков и шарфов.
Но вот на береговой сигнальной мачте поднимается флаг: это повестка, что пароход французского общества Messageries Mariâmes уже в виду, подходит из канала к рейду. Мы поспешили вернуться в гостиницу и застали там местного губернатора, Реуф-пашу, приехавшего с визитом к нашему адмиралу. У пристани уже стоял под парами казенный пароход с русским консульским флагом на носу и египетским на корме, чтобы перевезти нас на подходивший пароход "Пей-Хо". Сборы были недолгие. Заплатив неизбежную контрибуцию отельской прислуге и хамалам, переносившим вещи, мы через четверть часа были уже на пароходике, куда вскочил вместе с нами и какой-то пиджачный продавец фотографических видов Суэцкого канала и других достопримечательных мест Египта. Он сбыл нам довольно много своего товара и рассчитывал еще больше сбыть его на палубе "Пей-Хо" другим пассажирам.
На пути мы прошли мимо островка, на котором воздвигнут в виде бронзового бюста на мраморном пьедестале памятник капитану (представьте мой вандализм: забыл его имя!), впервые сделавшему подробную рекогносцировку Суэцкого перешейка и доказавшему теоретически возможность пересечь его морским каналом. Говорят, что Лесспес, которому пришлось осуществлять его идею, лично настоял на том, чтоб ему был воздвигнут здесь памятник. Затем прошли мы мимо карантинного здания, возведенного на искусственно поднятой почве, благодаря чему постройка этого небольшого дома обошлась правительству в 10.000 фунтов стерлингов, и вышли на открытый рейд, где приостановился на некоторое время "Пей-Хо".
Широкий пейзаж двух противолежащих материков, африканского и азиатского, с их обнаженными скалистыми высотами был своеобразно красив, несмотря даже на отсутствие растительности. Суэц, этот белый городок с двумя-тремя шпилями минаретов на буро-желтом фоне гор Атаки, казался совсем маленьким в общей широко раскинувшейся картине залива и его прибрежных возвышенностей. Но что в особенности придавало пейзажу оригинальную прелесть, так это удивительная светлость его тонов и мягкость самых нежных красок воды, земли и неба; все это было как бы насквозь пропитано мягким светом и вырисовывалось легкими воздушными абрисами, словно художественный эскиз, слегка намеченный водянистыми акварельными красками. Бледно-лиловые горы, палево-золотистый песок на берегах, похожий на цвет созревшей нивы, бирюзово-зеленоватые волны и серебристо-голубое небо вообще напоминают краски и тоны Неаполитанского залива, только еще гораздо мягче, нежней и воздушнее.
Пароходик наш пристал к высокому борту "Пей-Хо", и здесь мы простились с нашим вице-консулом и его племянником-драгоманом. Заодно я мысленно простился и с тем клочком Египта, в котором довелось мне быть, послав ему свое "до свиданья", с надеждой увидеть его вновь на обратном пути в Россию.