Наблюдения над пассажирами как результат морской скуки. — Один из примеров того, что значит немецкий характер. — Немецкие дамен-оркестры на Востоке. — Лунный свет в океане. — Какова бывает иногда сырость. — Дождливый день. — Вход в Малаккский пролив. — Берега Суматры. — Холмы и пики. — Посевы горного риса. — Изменение температуры и колорита в окружающей природе. — Стада дельфинов и кашалотов. — Картина солнечного заката в тропическом море. — Гроза при лунном свете. — Суматра, просившаяся в русское подданство. — Метеорологические наблюдения. — Островок-игрушка. — Особый тип малайской лодки. — Один из немцев вступает в знакомство с нами. — Бурная ночь. — Виды Малаккского берега. — Следы ночной бури. — Азорское марево.
4-го августа.
Опять та же морская скука…
Однообразный шум волн, плеск случайно набежавшего буруна о борт парохода, стук и монотонное повизгивание машины… Вместе с этим у нас как-то невольно, сами собою, являются разговоры или, скорее, взаимные мечтания вслух о родине, о сроке возвращения в Россию и о том, каким путем мы будем возвращаться. Что до меня, то я предпочел бы обратный путь через Сибирь, чтобы хотя несколько познакомиться с этой страной, которая, несмотря на свой близкий для нас интерес, знакома нам во многих углах своих едва ли более, чем внутренние страны Новой Голландии или пампасы Южной Америки.
Вместе со скукой, и как прямой ее результат, являются также и наблюдения над некоторыми пассажирами и почти невольные разговоры о том или другом из этих господ. Кто что ни говори, но на этот раз самыми несносными из пассажиров были немцы. Англичанин, тот в гордом и самодовольном сознании своего английского превосходства, уткнет нос в книжку удобного карманного формата и лежит себе целый день, задрав ноги, на своем плетеном кресле да мнет в зубах дымящуюся сигару, а если не читает, то созерцает тусклым равнодушным взором однообразную картину моря и молчит — молчит во всяком случае: он скуп на разговоры даже со своими, а не то что с посторонними. Он скучает "благородным манером", как выразился один из наших спутников. Ты его не тронь, и он тебя не трогает; он игнорирует все, кроме собственного комфорта и спокойствия. Англичанин вообще имеет то великое преимущество, что его можно не замечать, как и сам он, по большей части, никого и ничего не замечает. Но немец, немец совсем иное дело. Немец назойливо тычется всем в глаза и всем надоедает. Немцы на нашем пароходе устроились себе особым кружком. В этом, разумеется, нет ничего дурного; свой к своему на чужбине поневоле льнет. Но назойничают они главным образом своей бесцеремонностью относительно всех остальных пассажиров, этими нахальными, вызывающими взглядами, которыми окидывают всех и в особенности французов, этими громкими разговорами и спорами между собой, нарушающими общепринятую, ради приличия, тишину на палубе и в кают-компании, этими своими приказчицки-буршевскими манерами, причем если один из них даст другому тычка в спину или туза по шее, то это считается лишь милою приятельскою шуткой, и наконец более всего надоедают они этим вечным славословием своих военных подвигов и победными гимнами в честь Мольтке, Бисмарка и прочих, гимнами, которые они и между собою напевают, и на пианино наигрывают, решительно не желая понять, насколько это неприлично на французском судне.
К сожалению, должно сказать, что при всех блестящих, завидных достоинствах германской нации, упоение своею победоносностью у отдельных лиц этой национальности доходит до грубости, до полного невежества по отношению к посторонним людям, невольно связанным с ними общностью путешествия. Так, например, если англичанин неподвижно лежит в плетеном кресле, приведя в горизонтальное положение свои ноги, то немец, лежа в таком же кресле, непременно раскинется и даже раскорячится до неприличия, несмотря на то, что тут же, в пяти шагах от него сидят дамы. Правда, объясняется это жарой; но от жары и другие страдают не менее, однако же, держат себя прилично. Нет, принимая на своей лежалке самые расхлестанные позы, допускаемые свободно разве в бане, он как будто хочет сказать этим: "Черт вас побери, я победоносный немец, и потому плевать!" Это, однако, еще не все. Чуть пробьет восемь часов вечера, немцы выходят в кают-компанию и на палубу в самых легких спальных костюмах и наслаждаются вечернею прохладой, опять-таки задрав кверху ноги, или начинают прогуливаться в своих пижамах и халатах мимо тут же сидящих дам, причем их нимало не смущает, если порыв ветра распахнет полы халата и обнаружит некоторые принадлежности непоказного туалета. Воображаю, как это должно коробить в душе наших дам и в особенности англичанок.
У этих немцев есть еще одна страсть: показывать свои костюмы. Более половины их кружка безо всякой надобности переменяют свое платье раза по три-по четыре в день, словно желая похвастаться богатством и разнообразием своего гардероба, не думаю, чтобы в этих беспрестанных переменах костюма играла какую-либо роль гигиеническая потребность и вообще что-либо, кроме филистерского щегольства и тупого тщеславия, потому что ни французы, ни мы, ни даже чопорные англичане, словом, никто не находит нужным менять подобным образом свои костюмы, а тем более щеголять в халатах перед дамами. Мы, "северные варвары", надо отдать себе справедливость, в этом отношении являемся безукоризненнее всех: мы находим вполне возможным обходиться в публике без пижам и халатов, оставаясь с утра до позднего вечера вполне одетыми, как того требует приличие, а также довольствуемся общепринятым способом сиденья на стульях и скамейках, не увеличивая, своего комфорта задиранием ног. О распевании победных гимнов нечего и говорить, так как россияне вообще склонны скорее к самооплевыванию, чем к самовосхвалению, и надо заметить, что скромность нашего поведения не осталась без воздействия и на других. Так некоторые из англичан (хотя, разумеется, не все), заметив, что русские никогда не позволяют себе в присутствии дам ни одной мало-мальски небрежной позы, и сами перестали валяться и заламывать кверху ноги. Но немцы… Ах, эти немцы!.. Им хоть кол на голове теши, а они все свое "Was ist des Deutschen Vaterland…" Один из этих немцев имел торговые дела в Боливии. При объявлении войны с Чилийской республикой, все европейцы, не принявшие боливийского подданства, получили от высшей местной власти приказ покинуть страну в 24 часа. Так, по крайней мере, рассказывает наш немец. В числе прочих, разумеется, Пришлось выехать и ему, покинув на произвол судьбы свой дом и все свои дела и коммерческие предприятия. Он уехал в Европу, где удалось ему законтрактоваться на должность приказчика в одном из немецких торговых домов в Гонконге. На пути к Гонконгу, на одном пароходе с нами, он неожиданно застает в Адене телеграмму на свое имя из Боливии с извещением, что имущество его цело и все дела, благодаря содействию боливийских друзей, сохраняются в наилучшем порядке. Обрадованный немец вновь почувствовал себя счастливым человеком; тем не менее, он находится теперь в крайнем затруднении, как быть с Гонконгом. Приходится платить неустойку, и он не придумал еще, каким бы образом от нее избавиться. Но замечательно, чем выразилось его довольство по поводу столь счастливого оборота обстоятельств. До самого Адена он ходил в очень скромном, хотя совершенно приличном жакете, а с Адена вдруг пошла перемена декораций, и теперь наш счастливый немец чуть ли не чаще и не яростнее всех остальных своих соотечественников меняет свои костюмы, галстуки и головные уборы. Даже на вечернем бархатном берете его вдруг появилась шелковая кисть, которой до Адена не было.
— Вот чем выразилась его радость по поводу возвращенного благосостояния, именно этою шелковою кистью, — заметил шутя В. С. Кудрин.
— Как знать! — возразил на это М. А. Поджио. — Быть может, он сорвал ее в минуту отчаяния и потому поспешил пришить ее в минуту радости.
Но, шутки в сторону, эти немцы, с их настойчивою энергией и предприимчивостью, а главное, с их выдержкой, достойны уважения и… подражания, сказал бы я, если бы русский человек способен был в чем-либо подражать немцу, кроме его канцелярщины да кантиков и петличек. Вот, например, этот самый многокостюмный немец. Ему едва перевалило за тридцать лет, он еще молодой человек, даже жениться не успел (ибо приберегает сие под старость). В родной Германии отбыл он свою воинскую повинность, уволен в запас унтер-офицером и тотчас же с несколькими сотнями марок в кармане (что составляло все его наследственное и, частью, благоприобретенное состояние) пускается себе, ничтоже сумняся, в какие-то неведомые страны, в Колумбию и Боливию, начинает там торговую деятельность, сначала в качестве приказчика, потом, приглядевшись к делу, пытается взяться за него и самостоятельно, "по маленькой", а потом все больше и больше; делает себе относительно в короткий срок хорошее состояние и… неожиданно прогорает, то есть, по-видимому, должен был бы прогореть, благодаря местным политическим обстоятельствам, а потому, основываясь на простой логике, считает себя прогоревшим. Но это не приводит его в отчаяние; напротив, заручившись в отечестве новым, хотя и очень скромным местом, он снова пускается "в неведомый путь", только уже не на крайний Запад, а на крайний Восток, и опять начинает с начала, то есть со скромного положения приказчика, ни на минуту не теряя бодрости и надежды на лучшую будущность. Я желал бы видеть русского (истинно-русского, а не русско-подданного) человека, который в годы, полные сил, пустился бы, не говорю уже в какую-нибудь Боливию или Перу, а хотя бы на наши русские дальние окраины с твердым намерением сделать себе там состояние путем коммерческого или промышленного труда и осуществил бы это намерение на деле… Таких вы назовете у нас два-три имени, не более. Правда, было время, которое, кажется, и до сих пор не совсем-то кончилось, когда наши идеалисты "свободного труда" пускались на авось в Северо-Американские Штаты; но кому не известна жалкая судьба их и то несчастное существование, какое влачат эти люди в Америке!
Я вот сейчас чуть не гимн воспел в честь немецкой энергии и характера, да тут же и задумался, вспомнив, что читал, не далее как вчера вечером у Жакольйо, про "белокурых дщерей северной Германии", эмигрирующих на Восток ради профессиональной проституции, "не мешающей им мечтать о Фрицах, Гансах и Карлах, к которым они возвратятся через несколько лет с сердцем, оставшимся чистым, так как они сумели предохранить его метафизически от телесного растления". Это у Жакольйо, в самом деле, тонко подмечено. Он рассказывал про "белокурых дщерей северной Германии"; я же позволю себе в добавление к этому рассказать о другой весьма характерной профессии, в коей упражняются тоже "белокурые дщери Германии", но только не северной, а южной, преимущественно из Швабии. Я говорю о дамен-оркестрах. Еще во время стоянки наших войск под стенами Константинополя впервые познакомился я в Сан-Стефано с тем, что называется "немецкий дамский оркестр" (не женский, а именно дамский, так оно и в афишах значится). Это есть собрание доброй дюжины или около того швабских (венских, чешских и тирольских) девиц, из которых одни играют на скрипках, другие на трамбонах, третьи на барабанах. Честь играть на турецком и на обыкновенном барабане всегда и во всех дамен-оркестрах принадлежит исключительно девицам, и лишь инструменты заднего плана, как контрабасы и большие медные трубы, предоставляются мужчинам, этим, поистине париям дамских музыкальных артелей, которые только терпимы в них по необходимости, ибо дамы почему-то не любят пилить на контрабасах. Но мужчины и не играют тут никакой выдающейся роли, это почти все пожилой и очень скромный народ, прячущийся в сосредоточенной меланхолии на задних скамейках; передние же и боковые места, как наиболее видные, принадлежат исключительно артистическим девицам, дабы доставить им возможность всегда быть на виду у публики, стрелять глазами и являть в полном блеске как свое искусство, так и еще более свои прелести. Начиная от Рущука и продолжая Константинополем, Смирной, Александрией, Суэцом, Аденом и далее, как уверяют, до Иокогамы, с одной стороны, и до Мельбурна, с другой, почти нет того порта, где не было бы своего немецкого дамен-оркестра. Эти юные швабки, часто едва достигнув семнадцати лет и научившись кое-как пилить на скрипке или трещать на барабане, бросают свою родину и семью, чтобы отправиться куда-нибудь на край света, за тридевять земель с целью делать себе посредством музыки по разным кафе-шантанам "карьеру и приданое". На вид они держат себя довольно скромно, и после каждых двух подряд сыгранных пьес одна из наиболее привлекательных девиц по очереди с другими более или менее привлекательными подругами сходит с эстрады с тарелочкой или с тетрадкой нот в руках и начинает обходить всю публику, собирая с нее всю посильную лепту. Весь этот вечерний сбор поступает в общую кассу и ежемесячно делится между членами артели не поровну, а смотря по степени их важности, красоты и полезности. Бывает нередко, что иные из публики влюбляются в этих юных артисток до безумия, что и понятно на Востоке при недостатке там европейских женщин, а влюбившись, иной предлагает вместе с сердцем и свою руку или же начинает, как азартный игрок, тратиться вовсю на подарки в надежде купить себе, наконец, неподатливое сердце какой-нибудь виоли-примы или турецкого барабана. В первом случае вопрос разрешается просто и коротко: карьера сделана, и турецкий барабан, взвесив предварительно все шансы, стоит или не стоит ему выходить замуж за такого-то, решает в случае подходящих условий положительным "да"; тогда осиротевший инструмент переходит к новой кандидатке, а нежная ручка прежней его обладательницы, привыкшая выколачивать дум-бум на собачьей шкуре барабана, нередко продолжает то же полезное упражнение на щеках или спине своего супруга. Во втором же случае, когда законный брак почему-либо невозможен, виоля-прима, сколь бы ни нравился ей самой ее обожатель, никогда не поступит относительно своих чувств и влечений неосмотрительно, с опрометчивою поспешностью. Она прежде раз десять примерит, чем один отрежет; она постарается высосать из обожателя все, что можно, и затем, по большей части, оставит его в дураках, при несбывшихся надеждах, ибо никогда не забывает, что ей прежде всего требуется сделать себе карьеру и приданое, а если уж решится "пожертвовать" собою, то не иначе как за хороший куш, которого сразу хватит ей на полное приданое, тем более что эти артистки не выходят за пределы скромности в предполагаемых и желаемых цифрах сего приданого. От трех до пяти тысяч гульденов, это их желаемый предел; а десять, о! десять тысяч это уже идеал, до которого, впрочем, иные и достигают, сколачивают себе такой куш не сразу, конечно, а с благоразумною постепенностью, откладывая "маленькие сбережения от каждого нового "самопожертвования". Таким образом, когда после нескольких лет бродячего кафешантанного существования, вдосталь покочевав от Александрии до Адена, а то и дальше, виоля-прима скажет, наконец, сама себе "Теперь хватит!", она выходит из музыкальной артели и возвращается на родину, в объятия своих "бедных, но честных" родителей, и стыдливо отдает свою руку давно поджидавшему ее жениху, ради которого, собственно, и кочевала она по белу свету с целью принести ему на разживу и в основание будущего супружеского счастия свои "маленькие сбережения". Она всегда, всегда любила этого жениха; за все время ее артистических скитаний воспоминание о нем не покидало ее сердца, но… для того, чтоб он мог жениться, ему нужно принести маленькое приданое, на которое он откроет какое-нибудь торговое или ремесленное заведение и заживет сам хозяином со своею "лучшей женой"… И он очень хорошо знает, ради чего, собственно, его "любимая" отъезжает в дальние страны, но по ее возвращении, видя, что вернулась она не с пустыми руками, он благоразумно не интересуется остальным, получает приданое, женится, и новая немецкая счастливая пара начинает плодиться и множиться.
Ехать Бог весть куда, обречь себя на несколько лет чисто собачьего существования и все лишь затем, чтобы добиться "маленького приданого и супружеской карьеры", на это, как хотите, нужно много энергии и силы воли. Это тоже характер, знающий, куда он идет и чего хочет. Все это так, но только… Что же в этом хорошего?..
Нет, Бог с ними совсем!.. Не пожелаю я для русской женщины ни такой "карьеры", ни такого "характера".
Явления фосфоричности совсем не замечается более в океане. Зато сегодня картина лунного света великолепна. Водный горизонт вдали, словно весь залит растопленным золотом, и столб лунного отражения на волнах ложится зыблющимися блестками через все видимое пространство вод, от горизонта почти до самого борта. Не оторвался бы от этой картины, так хорошо!
5-го августа.
Проснулись — солнца нет, небо все в тучах, совсем осеннее. В воздухе насквозь проницающая сырость. Иллюминаторы закрыты, но сырость эта проникает повсюду, в коридоры и каюты, и так она сильна, что настенное зеркало в нашей каюте, сколько ни обтираю я его полотенцем, беспрестанно покрывается крупным потом. Белье, платье, бумаги и книги, все это пропитано сыростью. Одеваешься во все мокрое. Еще на рассвете шел мелкий дождь, который с девяти часов утра превратился в тропический ливень и продолжался до полудня, затем перестал, но небо оставалось покрыто сплошными тучами до вечера, когда из-за громадных разорвавшихся облаков стала порой проглядывать луна. Капитан опасается, как бы и завтра не было дождя, потому что если туман или дождевое прясло застелет горизонт, то нам, не видя берегов, невозможно будет войти в Малаккский пролив и придется, быть может, в нескольких милях от пролива ожидать, когда прояснится погода, а такое ожидание может продлиться и несколько суток, если капитан не вздумает идти на авось, рискуя посадить судно на рифы, которых здесь-таки достаточно. Из предосторожности подвигаемся черепашьим ходом.
6-го августа.
Около семи часов утра, при пасмурной, но слава Богу, не туманной погоде, впереди стали тускло обрисовываться берега Суматры, а спустя два с половиной часа "Пей-Хо" благополучно вступил в Малаккский пролив. Конец океану!
Справа виднелись один за другим два скалистых рифа, похожие издали (в особенности передний) на развалины каких-то храмов с башнями, колоннами и шатровидным куполом. Они предшествуют северо-западной оконечности Суматры, материк которой находится от них в расстоянии не более двух-трех кабельтовое. Здесь расположен город Ачин, которого, впрочем, за скалами и легким туманом не могли мы разглядеть. При входе встречается довольно значительное течение из пролива, сила коего, по наблюдениям нашего капитана, равняется трем узлам. На одном из выступов возвышенного берега белеет высокая башня голландского маяка и при нем несколько белых каменных домиков, а на вершине соседнего холмика — чей-то могильный мавзолей с полусферическим куполом, в обыкновенном мусульманском стиле. С левой стороны от нас видны два острова, на ординарных картах не обозначенные; тем не менее размеры ближайшего из них довольно крупны. Оба они от берега и до самой макушки покрыты роскошной растительностью, которая сплошь кудрявится по их склонам, как мерлушка; но ни тот, ни другой, кажись, необитаемы. Суматра покрыта точно такою же растительностью. Силуэт этого острова представляется в виде непрерывного ряда холмов разнообразных очертаний, то пологих и волнисто мягких в линиях своих изломов, то иззубренных, то конических; но все они сплошь поросли тропическими лесами. В глубине острова, на значительном расстоянии друг от друга, синеют два конических пика, вершины коих вырезываются в небе из-за гряд облаков, охвативших ребра этих гигантов на половине их высоты. Дальнейший пик кажется выше и коничнее первого. Общий вид на Суматру с моря широк и картинен. Жаль, что нет солнца: в тумане скрывается от нас множество интереснейших деталей. Вот открылся было и третий пик, но через несколько минут его совсем закутало густыми, иссиня-белыми облаками.
Плывем далее вдоль берегов Суматры, в расстоянии от них около пяти миль. Прибрежная всхолмленная полоса покрыта часто лесами, частию кустарником, но чем дальше к востоку, тем все чаще начинают встречаться холмы, покрытые только травой буро-желтого цвета, словно она уже выжжена солнцем; лишь на более возвышенных или затененных местах видны бледно-зеленые полосы посевов. Это так называемый суходольный или горный рис, составляющий растительную особенность именно Суматры. Культура горного риса не требует предварительного превращения нивы в болото, ни предварительной рассады рисовых ростков. Так как дожди выпадают здесь круглый год и только с апреля по июль устанавливаются более сухие дни, то этим временем земледельцы пользуются, чтобы разрыхлить деревянными мотыгами почву, достаточно размягченную предшествовавшими дождями, и сеют горный рис таким же способом, как ячмень и пшеницу. Горный рис родит только сам тридцать, достигая иногда до сам-сорока, тогда как культивированный при посредстве искусственного орошения приносит не менее как сам-пятьдесят; но зато горный или суходольный способ гораздо проще, не требует таких хлопот и ухода, да и не так вреден для здоровья в стране, где злокачественные болотные или так называемые "рисовые" лихорадки уносят столько жизней среди земледелов.
В проливе полный штиль, качки ни малейшей. Солнце скрыто за сплошным туманом, задернувшим все небо, но жар его все же чувствителен. Несмотря на легкий ветерок, стало значительно жарче, чем в океане, где мы чувствовали себя в прекрасной умеренной температуре, и не будь там порой такой всепроникающей сырости, как вчера, лучшего и желать бы не надо. Цвет воды в Малаккском проливе пока еще синий, но при отражении этого неба, закутанного дымкой тумана, поверхность воды приняла, на взгляд, очень приятный, мягкий, серо-перловый цвет. Вообще колорит небес, облаков и моря напоминает сегодня наши северные краски, какими вы можете любоваться и на Финском заливе.
Опять появились дельфины, резвость которых доходила порой до того, что иные из них совсем выпрыгивали из воды и, описав в воздухе небольшую пологую дугу, ныряли вниз головой. Час спустя, слева от нашего парохода на расстоянии менее версты появилось громадное стадо кашалотов. Эти "чудища облы, огромны, озорны" в своей охоте за стаями мелкой рыбы, производили очень оживленные маневры и выставляли иногда над поверхностью воды свои массивные черные спины. На пространстве, занятом кашалотами, беспрестанно пенились белые "барашки", тогда как над остальными водами царил ленивый покой полного штиля. Около четырех часов дня опять появились стаи летучих рыбок, вылетавших чуть не из-под бортов парохода.
Сегодня я в первый раз имел случай любоваться дивною картиной солнечного заката в тропическом море.
Я замечал доселе, что в открытом океане краски заката бледны и монотонны, что в них есть нечто как бы мертвенное, тусклое (впрочем, быть может, это только в теперешнюю пору года). Впервые в тропических широтах пришлось мне увидеть в закате краски, более яркие и разнообразные, чем прежде. Доводилось мне на своем веку видывать закаты и среди скал Финляндии, и во многих полосах Европейской России, и в степях Молдавии, и на Балканах, и на Босфоре, и все эти закаты, каждый сам по себе, были очень красивы, но прелестная и оригинальная картина заката в Малаккском проливе, на мой взгляд, превосходит все виденное мною доселе. Описать ее во всей ее чудной прелести очень трудно, почти невозможно. Эти дивные, почти неуловимые переливы самых нежных и самых густых тонов могла бы схватить и перенести на полотно разве кисть Айвазовского.
— Ведь напиши все это художник, — заметил, любуясь на этот закат, доктор Кудрин, — на Севере никто не поверит ему! Скажут: врет, фантазирует!
И точно: представьте себе массивы облаков различной плотности, от самых густых, почти непроницаемых солнечными лучами, до самых эфирных и тонких, как дымка легкого вуаля, которые насквозь пропитаны солнцем. Одни из этих облачных масс ложатся вдоль горизонта то прямыми, то волнистыми, то клубковатыми полосами с широкими и узкими просветами; другие же массы, клубясь в самых прихотливых очертаниях, поднимаются вверх из-за черты моря в перпендикулярном к ней направлении, словно башни каких-то фантастических развалин, и все это как бы тает, насквозь пропитанное горячими косыми лучами. Представьте себе целую вереницу воздушных перспектив, образуемых грядами этих облаков, лежащими одна за другою и окрашенными во всевозможные оттенки цветов, начиная с густого иссера-фиолетового и серо-синего и переходя затем к пурпурным, дымчато-розовым, золотисто-желтым и к растопленному золоту на окраинах до бледно-палевых и бледно-зеленоватых тонов в самом небе, которое проглядывает местами в дыры и щели между облаками. И все это в самых фантастических причудливых формах, где воображение ваше легко нарисует целые озера, заливы, реки, берега, долины и горы, и рядом гигантские силуэты форм каких-то животных, верблюдов, слонов и птиц с распростертыми крыльями, склоненных и как бы молящихся людей в монашеских капюшонах… Все эти вереницы кудрявых клубов и продолговатых полос, рисуясь одни на других, ежеминутно меняют свою окраску, переливаясь и играя всеми цветами радуги, а под ними вырезываются очертания берегов и возвышенностей Суматры, точно так же залитых светом заката. Они то блестят, то млеют в золоте и пурпуре, меняя свою светлую окраску, словно гигантские опалы, вынырнувшие из глубины океана. И отражение всех этих красок перламутром играет на стеклистой поверхности моря.
А в то же время на юге скопляются массы облаков другого характера. Они собираются там над самою Суматрой, над внутреннею частью страны. Наземная нижняя полоса их, густо слилась в одну тяжелую, сплошную темно-синюю тучу холодноватого тона, а верхушки клубятся гигантскими группами жемчужно-серого и белого цвета, и только края их, обращенные к западу, слегка румянятся розоватым отливом. Здесь, в этих южных тучах, гуляет гроза: поминутно рассекаются они и вдоль и поперек голубовато-зелеными молниями, яркий блеск которых гасит на мгновенье краски заката, но после того они выступают снова еще привлекательнее. Это явление продолжалось около получаса; затем переливы световых тонов стали слабеть и краски сгущаться, потом тускнеть и наконец блекнуть, а молнии на юге все более и более черкали и раздирали своими стрелами темно-синий фон грозовых туч, сверкая все ярче. И едва солнце скрылось за чертою вод, как в вышине, на юго-восточной стороне неба, появилась полная луна и залила всю эту картину своим холодным фосфорическим светом. Одновременный эффект лунного света и этих молний был необычайно красив, и его уже едва ли в состоянии была бы перенести на полотно кисть самого гениального художника. Я долго не мог оторваться от этой дивной картины.
Проходя мимо Суматры, не излишне будет сообщить моим соотечественникам, что могущество русской державы в среде местного населения этого острова, по-видимому, пользуется большим обаянием. Полагаю, вам небезынтересно будет узнать, что не далее, как год тому назад Россия легко могла бы, если бы только захотела, сделать себе роскошное приобретение в экваториальных странах по южную сторону Индии, так как населения Суматры просили особою петицией принять их в русское подданство.
Теперь уже это дело прошлое и поконченное, а потому нет причины, чтоб оно оставалось долее под покровом канцелярской тайны. Вот как это случилось:
В конце ноября и в декабре 1878 года клипер "Всадник", состоявший в то время под командой капитана 1-го ранга Андрея Павловича Новосильского, находился в течение около трех недель в Пенанге (порт на западном берегу Малаккского полуострова, против Суматры) для некоторых исправлений на судне. 4-го декабря на борт "Всадника" явилось несколько человек азиатов, одетых весьма богато в свои живописные парадные костюмы. Судя по виду, это все были люди очень солидные, сановитые, с умными и выразительными лицами. На вопрос вахтенного офицера: что им угодно, один из них отвечал по-английски, что они имеют надобность переговорить непосредственно с самим командиром судна. Будучи приняты в капитанской каюте, люди эти заявили капитану Новосильскому, что желают говорить с ним совершенно секретно по делу громадного для них значения. Андрей Павлович отвечал, что готов выслушать и что они могут высказаться, не опасаясь ни за какую нескромность. Тогда гости объявили, что они уполномоченные посланцы султана ачинского, который поручил им некое дело государственной важности. Затем рассказали, что народ ачинский и соседние с ним племена доведены до отчаянного положения, но что, истощаясь в военной борьбе с голландцами, они ни под каким видом не хотят покориться их тяжкому и суровому владычеству; что берега их острова находятся в тесной блокаде со стороны голландских крейсеров, вследствие чего подвоз оружия и военных запасов становится невозможным, но, несмотря на все это, ачинцы решились скорее погибнуть все до последнего с одним холодным оружием в руках, чем счесть себя побежденными. А потому, пользуясь пребыванием в Пенанге русского военного судна, их султан и соседние с ним владетельные князья решились наконец привести в исполнение план, давно ими задуманный и пользующийся на всем острове, а в Ачине в особенности, большою популярностью, — именно: ходатайствовать перед престолом великого Белого царя о принятии их под непосредственное покровительство всемогущей русской державы. При этом они заверяли, что если Белый царь отнесется к сему ходатайству благосклонно, то вслед за Ачином вся Суматра с радостью отдастся "под сень его высокой руки". Они умоляли Новосильского не отказать их просьбе принять на себя передачу ходатайства их султана и князей к подножию русского престола, так как снаряжать особое посольство в Петербург ни султан ачинский, ни другие владетели при нынешних трудных обстоятельствах не имеют возможности.
Выслушав столь неожиданное заявление, А. П. Новосильский почувствовал себя в большом затруднении. С одной стороны, думалось ему, не становится ли он жертвой какой-нибудь мистификации, так как где же видано в самом деле, чтобы подданство целого султаната с трехмиллионным населением и с перспективой присоединения затем громадного острова с 19 миллионами населения предлагалось подобным образом! Но с другой стороны, видя такую серьезность и настоятельность просьбы, а также важность возлагаемого на него поручения, сопряженного с облегчением участи трех миллионов людей и с добровольным присоединением к России одной из богатейших стран в мире, он не счел себя вправе ответить этим людям безусловным отказом.
— Мы знаем, что вы в войне с голландцами, — сказал им между прочим Новосильский, — но если вам в самом деле пришлось уже так плохо, отчего же вы не обратились за протекторатом к англичанам?
— К англичанам?.. — весь встрепенувшись, выпучил на него глаза объяснявшийся ачинец. — К англичанам?!
— Ну да, к англичанам. Они же к вам гораздо ближе и вы их хорошо знаете. Что это вас так удивляет?
— О, да!.. Конечно, мы их знаем! Мы даже хорошо их знаем!.. Но ведь это все равно, как если бы мы обратились за помощью к голландцам. Англичане, быть может, и помогли бы нам, но они будут такие же. как и голландцы, если не хуже… Нет, избави нас Бог от тех и от других!.. Ни к кому и ни под кого, только под руку русского императора! — решительно добавил он убежденным и веским тоном.
Подумав, каким бы образом удобнее перевести это дело на практическую почву, Новосильский предложил посланцам приложить к петиции английский перевод ее текста, скрепить то и другое именными печатями султана ачинского и всех прочих владетельных князей Суматры и переслать на его имя до востребования в Неаполь. На все это он дал им трехмесячный срок, так как рассчитывал к марту месяцу быть со своим клипером на неаполитанском рейде. При этом было условлено, что какой бы оборот не получило это в Петербурге, он уведомит о его результате проживающего в Пенанге агента султана ачинского (бывшего в числе уполномоченных) условною телеграммой.
К назначенному сроку петиция была прислана в Неаполь, и А. П. Новосильский представил ее при рапорте по начальству для передачи в министерство иностранных дел. По прошествии некоторого времени ему было отвечено, что прошение султана Ачинского и прочих не может быть принято во внимание, так как Россия находится с Голландией в дружественных отношениях. Тогда Новосильский телеграммой на имя султанского агента ответил, как было условлено, двумя словами: "No chance" (не идет), и на том дело было покончено.
7-го августа.
В течение ночи берега Суматры совершенно скрылись из виду. Малаккского берега тоже не видать пока, и мы плывем проливом, точно в открытом море. Полный штиль. Поверхность вод гладка, как зеркало, и отражает в себе длинными полосами блики жемчужно-белых облаков. Солнце спрятано в дымке тумана, но печет сегодня так, что и под двойным тентом чувствительно. Попались два парусных судна: одно, совершенно белое, шло навстречу; другое держалось в стороне, направляясь к берегам Суматры. Около трех часов пополудни прошли мимо совершенно одинокого миниатюрного островка пирамидальной формы, называемого Пуло Джара, что значит лошадиный остров, но лошадям тут решительно негде держаться, так как окружность всего островка, судя на глаз, едва ли будет во сто сажен. Впрочем, лейтенант парохода "Пей-Хо" говорит, что у малайцев под именем джара известно одно дерево, растущее, между прочим, и на этом островке, которое отличается необычайной крепостью: оно неподатливо ножу, как железо. Таким образом, вернее может быть, что островок получил свое имя от этого дерева. Могу сказать одно только, что он прелестен в полном смысле слова. Это какая-то игрушка. Покрытый от берегов своих и до самой макушки густейшею и роскошнейшею растительностью и среди разнообразных оттенков зелени, испещренной цветами, он представляется совершенным букетом, вынырнувшим из глубины водного пространства. Узенькая полоска белого кораллового рифа, служащего ему подводным основанием, представляется в виде изящного бордюра, над которым словно "Венерины кудри" махрово свешиваются к воде кудрявые светло-зеленые ветки прибрежных кустарников и молодых деревьев. Прелестнее и своеобразнее этой картинки трудно и представить себе что-либо. Тут же невдалеке лавировала и небольшая малайская лодка с тремя полосатыми парусами. Часом позднее мы встретили другую такую же лодку, проскользнувшую у нас почти под самым бортом. Это малайское рыбачье суденышко отличалось совершенно особенною конструкцией: низкий зарывающийся нос и высокая приподнятая корма, где находится каютка; в середине что-то вроде садка или ящика с люком, служащего как бы палубой; на судне три небольшие мачты: средняя повыше остальных торчит прямо кверху посередине судна, другая, пониже, с некоторым наклоном вперед, на самом конце носа, а третья, совсем маленькая с уклоном назад, — на самом конце кормы. На каждой мачте поднимается по одному прямому четырехугольному парусу соответственных размеров. Паруса здесь рогожные: они весьма искусно плетутся отдельными узкими полотнищами из тонкого пальмового лыка и сшиваются полотнище с полотнищем в несколько продольных или поперечных полос: одна полоса буро-красная, другая желтая. Поперек паруса, на равных промежутках, пропускаются в нашитые рядами петли несколько тонких бамбуковых реек, но к мачте прикрепляется только верхняя рейка, от коей веревочная снасть пропускается через мачтовый блок, и свободный конец ее находится под рукой кормчего. Такое устройство парусов имеет ту выгоду, что при внезапном налетевшем шквале один человек может убрать их моментально: для этого ему стоит только отдать свободные концы снастей, и паруса тотчас же упадут вниз, как падает штора или как складывается веер.
Счастливый немец с кисточкой с некоторого времени подсаживается от скуки к нашей сестре Степаниде Алексеевне и вступает с ней в беседу; он по-немецки, она по-русски. Когда ему нужно объяснить ей что-либо, он пускает в ход и мимику, и звукоподражание, и жестикуляцию, что в совокупности выходит преуморительно. Сегодня вечером, желая объяснить своей собеседнице что-то касающееся крови, он подходит и спрашивает у кого-то из наших, как по-русски будет das Blut. Ему отвечают: кровь. Тогда немец поясняет, что желал узнать у сестры, много ли она на войне видела крови и правда ли, что в нашей Дунайской армии была и чума, и холера. Доктор Кудрин, вмешавшись в разговор, заметил, что как военный врач, бывший на Дунае, он может засвидетельствовать, что ни той, ни другой у нас не было, а был тиф и нередко в очень тяжелых формах. Затем завязался с немцем разговор, в котором наш доктор отвечал на предлагаемые ему вопросы. К разговору присоединились и еще некоторые из наших, а на прощанье немец, благодаря доктора за его интересные сообщения, прибавил не без приятного удивления:
— Однако я замечаю, что вы все, господа русские, говорите по-немецки?!
— Да, более или менее, — согласился доктор.
— Так почему же в таком случае… — начал было немец, но вдруг как-то осекся и не досказал своей фразы. Очевидно, он хотел спросить: почему же мы в таком случае не разговариваем с его камрадами, но, как видно, спохватился вовремя, смекнув, что причиной этому вовсе не незнакомство наше с языком Германии и что если между ними и нами не произошло до сих пор никакого сближения, то не мы в том виноваты.
В одиннадцать часов вечера мы увидели с левой стороны, как раз на траверзе нашего судна, перемежающиеся огни маяка на Малаккском берегу. Вскоре после этого к полуночи засвежело, а в пять часов утра стало так трепать, что пришлось закрыть все люки.
8-го августа.
К семи часам утра ветер упал совершенно, и волнение стало улегаться. Погода по-вчерашнему, только, кажись, еще жарче. Црет морской воды опять стал зеленоватым. Суматры не видать: зато слева тянется низменная, поросшая пальмовыми лесами полоса Малаккского берега, на котором кое-где синеют отдельные, довольно, впрочем, пологие холмы, а за ними, еще дальше, сквозь дымку знойного тумана, порой можно разглядеть более высокую гряду внутренних гор полуострова. На поверхности моря время от времени встречаются плывущие деревья; либо подмытые бурунами, либо сломленные бурей. Попадались на волнах и кокосовые орехи, вероятно сорванные с прибрежных пальм порывами сегодняшнего ночного ветра. Куда-то занесет их!..
Нынче в первый раз мы видим морское марево: отдельные стоящие на низменном берегу деревья, вследствие рефлексии, представляются гигантами необычайной вышины, и так как полоска земли совсем ускользает от глаз в зеркальном блеске морского горизонта, то кажется, будто эти деревья поднимаются прямо из моря, а еще несколько времени спустя начинает казаться, будто они висят просто в воздухе, над водой, в которой только чуть заметно их отражение.