VII

Поход наш до Чугуева. — Партионный унтер-офицер Чумаков. — Вечеринка у головы. — Возмутительная сцена. — Пьянство и его последствия для меня. — Прибытие в Чугуев. — Смотр начальника штаба. — Тягостный поход в Сватову-Лучку. — Смотр поселеннаго начальства. — Выбор поселянами кантонистов в «сыновья» и работники. — Жизнь кантонистов у их «новых отцов». — Попытка помещиков добыть себе даровых крепостных людей. — Выбор кантонистов в Екатеринославский кирасирский полк. — Я попадаю во второй эскадрон. — Устройство землянок. — Собачье продовольствие. — «Сон Пресвятой Богородицы». — Старые кантонисты. — Муштровка. — Выбор меня в трубачи. — Свиньи немца-капельмейстера. — Возвращение мое во фронт.

В течение похода нашей партии до Чугуева не произошло ничего, заслуживающаго внимания. Без хвастовства могу сказать, что партию вел собственно я, а не кто другой, потому что, хотя и были назначены для этого партионный офицер и унтер-офицер, но перваго почему-то возвратили на другой же день с дороги, а последний, Иван Сидорович Чумаков, был неграмотный и постоянно пьян; напаивали его волостные головы, писаря и другое сельское начальство. В настоящее время волости берут квитанции от проходящих войск в том, что последние остались жителями довольны, а в то время, о котором я говорю, было наоборот, квитанции брались проходящими войсками от волости в том, что жители не имеют никакой претензии к проходящей партии, что солдаты ничего у них не украли и никого не били. По приводе партии на место, все такия квитанции сдавались начальству, тщательно их разсматривавшему. Потому-то Иван Сидорович, кроме собственнаго желания напиваться еще вынужден был пить в угоду волостному начальству, чтобы получить похвальную квитанцию.

Во все время нашего похода, погода, не смотря на позднюю осень, стояла сухая и довольно теплая. Кормили нас хозяева превосходно, хотя никакой платы за продоволъствие и подводы не полагалось. В каждой деревне, через которую мы проходили хохлуши выбегали из своих хат и обделяли нас, кто чем мог, лакомымь: оладками, саломь, палялицами, арбузами. Мноня хох-луши, раздавая эти лакомства детям, горько плакали. Все это повторялось каждый день Без малейшаго изменения. Только однажды произошел особенный случай, котораго я не забуду никогда. Не помню, в какой деревне, где был назначен нам ночлег, разгулялся голова, по всем правилам деревенскаго кутежа т. е. беседы с музыкантами. Мне, как караульному ефрейтору, обязательно нужно было ходить каждый вечер за приказанием к Ивану Сидоровичу, т. е. партионному унтер-офицеру, хотя приказывать, в сущности, было нечего. И вот, в этот достопамятный вечер, я, по обыкновению, отправился за приказанием. Вестовой, находившийся постоянно у партионнаго унтер-офицера сказал, что ему приказано передать мне, чтобы я отправился к голове, где гуляет Иван Сидорович. Явившись в дом к голове, я застал гульбу в полном разгаре. Три музыканта: скрипач, бубенщик и гусляр, усердно аккомпанировали поющим песню: «Ихав козак за Дунай». Когда песня окончилась, я выступил вперед и отрапортовал форменно: «Честь имею явиться за приказанием». Иван Сидорович сидел за столом на самом почетном месте, т. е. в углу под образами и, желая показать пред пирующими, что он важная особа, вылез из-за стола и начал отдавать приказания. Но так как голова и писарь самолично видели, что всемь заведывал и распоряжался я, то и обратились ко мне с разными вопросами на счет подвод квитанции и т. и т. п., после чего, голова налил мне чарку водки, а жена его, уже пожилая и полупьяная, начала меня целовать, приговаривая: «Где ты, такий гарный, хлопчику, родывся, и кто була твоя маты». От водки я наотрез отказался и, действительно, я никогда в своей жизни ее не пробовал. Считая свою аудиенцию уже оконченной, я хотел идти на свою квартиру, но Иван Сидорович вдруг скомандовал:

— Стой, пей водку!

— Иван Сидорович, — отвечал я, — я никогда ее не пил.

— А знаешь, — закричал он, — что хотя ты и капральный ефрейтор но я могу тебе дать сто розог

— Только не за то, что я не пью водки, — решился я заметить.

Но не окончил я еще последней фразы, как он, неожиданно, дал мне две пощечины, с таким усердием, что у меня буквально посыпались искры из глаз и, недовольствуяс этим, послал находившагося тут же десятскаго в сборню за розгами. Все присутствующие за меня заступились: голова, писарь, жена его и другие, бывшие в беседе.

— За що его сикты, — говорили они, — вин хлопчик моторный и гарный; да мы и не дамо его бить. Колы хочете гулять, то гуляйте, а як хочете быться, то идить, геть, из нашои компании; вы и так, сердечнаго, задаром по пыци былы.

Но Иван Сидорович, совершенно пьяный, не унимался и кричал:

— Высеку, пусть выпьет две рюмки водки, тогда прощу.

Тут принялись все меня уговаривать, в особенности, головиха:

— Выпей, хлопчику, выпей; я и руку твою за то поцалую.

Видя, с одной стороны, искренние советы, а с другой, совершенно пьянаго начальника, который мог привести в исполнение свою угрозу, и при том же ошеломленный полученными пощечинами, я решился выпить, поднесенныя мне головою, две чарки водки, залпом, как пьют, обыкновенно, противное лекарство. Такая храбрость заслужила общее одобрение; мой начальник, шатаясь, подошел ко мне, обнял, начал целовать, потребовал еще рюмку водки и заставил выпить до дна, что я и исполнил, и за это вторично был им разцелован; после того, жена головы начала подчивать всех и уже в очередь заставила меня опять выпить полную рюмку, а затем голова скомандовал музыкантам: «Заграйте метелыцы!» (любимый танец малороссов). Тут все и всё закружились. Меня подхватила головиха и я давай отплясывать, да еще как усердно. Мы плясали все, сколько нас было в хате; даже десятский, который все время безучастно стоял возле порога, не вытерпел и пустился плясать. Уже музыканты устали, но перестать играть не смели, потому что голова разошелся и, притоптывая, в такт припевал: — «А ще, ще, а ще, ще». На-конец, музыканты не выдержали и умолкли. Мы опять выпили. Я опьянел, разгулялся и закричал музыкантам: — «козачка!» Подхватив первую попавшуюся мне молодицу, я так усердно начал откалывать, что оба подбора и одна подошва отлетели в сторону. Я плясал долго, и с каждой минутой все более и более пьянел, а тут со всех сторон сыплются похвалы: «Молодец, лихо, да и гарно выкидае ногами, бисов сын». Поощряемый такими похвалами и желая еще более удивить публику, я вздумал выкинуть какое-то замысловатое па, но, недостигнув цели, запутался и упал к ногам своей дульцинеи; подняться на ноги я уже никак не мог, а потому меня вынесли, уложили на подводу и отвезли на квартиру. Затем. я больше уже ничего не помню. Проснувшись надругой день, я думал, что умру от страшной головной боли, доводившей меня до дурноты. А тут, как на зло, пришел пьяный партионный с своими извинениями в том, что обидел меня напрасно. Разумеется, я охотно его извинил, тем более, что мордобитие не считалось у нас чем-либо обидным, но, напротив, всякий был рад, если отделывался только этим.

Вскоре после этого приключения, нас нагнал партионный офицер, и мне стало уже гораздо легче, потому что Иван Сидорович напивался только пофельдфебельски, т. е. на ночь, а дела и возни с кантонистами было не мало.

Наконец, мы прибыли в г. Чугуев. На другой день приказано было надеть все новое, и партионный офицер повел нас на плац, против здания корпуснаго штаба, где мы часа три ожидали выхода к нам какого-то генерала. Было довольно холодно и дети крепко озябли. Наконец, явился начальник корпуснаго штаба, сопутствуемый многими адъютантами. Он поздоровался с нами, и мы усердно гаркнули: «Здравия желаем вашему превосходительству!» После этого он начал осматривать фронт и, как видно, очень остался недоволен, потому что напал на партионнаго офицера:

— Зачем вы привели к нам эту мелюзгу? для какого чорта они нам? им нужны няньки!

Партионный офицер был, разумеется, тут не при чем; он был даже не нашего баталиона, а местнаго гарнизона, но он не оправдывался, а все время держал руку под козырек. Наконец, генерал успокоился и приказал офицеру явиться в штаб за приказанием, а нас распустить по квартирам. Дня через два, мы выступили опять в поход, в Сватову-Лучку, которая в бумагах называлась Новый Екатеринославль; до нея от Чугуева было 150 верст, и здесь в окружности была расположена кирасирская дивизия.

Получив в Чугуеве от генерала такой афронт, дети повесили носы и начали толковать: «А что будет, если нас и там забракуют?» А тут, как на зло, погода совершенно переменилась: пошел дождь, в перемежку со снегомь, поднялся сильный, пронзительный ветер. Дети плакали; подвод для уставших и обмерзших не хватало. Нужно было на каждом ночлеге требовать от жителей полушубков и брать их насильно. Кормили нас тоже очень плохо и далеко не охотно. Много бед испытали мы, пока доплелись до Сватовой-Лучки, где должны были представитъся поселенному начальству. Два дня нас не трогали с наших квартир. Это время нужно было начальству для того, чтобы собрать бездетных поселян которые могли по желанию брать себе в семью кантонистов. Разумеется, желающих набралось много. Кому же была охота отказываться от дарового пастуха или работника.

На третий день, нас выстроили на плацу, возле собора. Явилось поселенное начальство. Во главе их был окружной начальник, подполковник Макарский (поляк). Сделана была перекличка партии. Затем, начальник округа сделал краткое, но внушительное, наставление всей партии, чтобы мы полюбили и повиновались новым своим отцам, матерям и хозяевам, в противном случае, нас будут нещадно сечь. Дети, не предупрежденные и не ожидавшие такой катастрофы, ничего не поняли, что толковал им его высокоблагородие. Какие такие отцы, матери и хозяева, которых надо любить и повиноваться, и кого, и за что будут нещадно сечь? Но скоро недоразумение обяснилось. Скомандовали: «Задния две шеренги отступи». Эту фронтовую эволюцию кантонистики бойко выполнили, но уже каждый в последний раз в своей жизни. Поселяне, желавшие получить вновь испеченных сыновей и даровых работников, стояли невдалеке кучками. Прежде всех дозволено было лицам, желавшим приобресть «сыновей», ходить по фронту и выбирать себе любого сына. Отцы ходили по фронту не торопясь, внимательно ощупывали приглянувшагося им кантонистика, заставляли его пройтись и т. п. Не знаю для чего, некоторые заставляли избранных даже подымать ноги кверху. Осмотр этот делали они, точь-в-точь, как в настоящее время барышники покупают лошадей, волов и прочий скот. Выбор сыновей продолжался довольно долго.

Наконец, начальство соскучилось и закричало: «Долго ли вы будете выбирать? выходи из фронта записываться!» Тут же писаря записывали сыновей двойными фамилиями, т. е. его настоящею и новаго отца, что выходило довольно оригинально, напримерь, Тарновский-Чуприна, Молотов-Гайдамака, Зверев-Кваша, и т. д. Затем, дозволено было разбирать даровых работников. Тут уже произошла чистая суматоха, потому что поселян было больше, нежели кантонистов. Хватали без разбора всякаго, кто попадал под руку. Кому не доставало, тот отнимал у своего собрата; ухватив за руки несчастнаго мальчика, тащили в противоположныя стороны. Фронта в один миг не стало; остались только на своих местах одни евреи, которых никто не хотел брать. Однако, начальство насильно заставило поселян забрать и евреев. Когда дети ясно поняли, в чем дело, то начали плакать, протестовать и вырываться от своих новых отцов и хозяев благодетелей. Начальство скоро усмирило этот бунт, но произошло другое затруднение. Отцы не могли в такое короткое время заметить своих сыновей, а сыновья — отцов, равно и охотники не узнавали своих даровых работников. Нужно было сизнова делать перекличку и поверку; но дети снова вырывались и всячески прятались. Тогда поселяне снимали с себя пояса и одним концом перевязывали под руки детей, а за другой держались сами обоими руками и в таком порядке каждый тащил несчастнаго невольника до подводы, потому что поселяне были вызваны из всего округа и иные приехали верст за 60 и более. Дети прощались между собою, обнимались, целовались и рыдали, как бы шли на смерть. В особенности жаль было бедных дворянь, потому что все они были развиты более солдатских детей, и сильнее их сознавали свое унижение и безвыходное положение. Плакал неутешно и я; да и в настоящее время, описывая былое, я невольно всплакнул, но не от малодушия или разслабленных нервов. Я даже вполне уверен, что и вы, читатель, уронили бы слезу, если бы этот самый эпизод был описан человеком, владеющим умело пером. Я же могу только сильно чувствовать, но передать то, что было и что перешло уже в историю, для этого мое перо слишком слабо. Одно могу только сказать, что я бывал в хороших театрах, не только в России, но и за границей, и, конечно, видел разныя драмы и трагедии, но все оне бледнеют перед той трагедией, не искусственной, а натуральной, которой я был свидетелем, и со времени которой прошло уже ровно 52 года; но она не забыта мною и по настоящее время, и так врезалась в памяти, как будто бы это происходило вчерашний день.

На плацу, куда была приведена партия, состоящая из 250 человк, нас осталось только семеро, нерозданных поселянам, а именно: я, четыре десяточных ефрейтора, и два барабанщика. Нас велено было развести по квартирам и ожидать прибытия первой роты. Так как раньше шли младшая роты, то нам пришлось ждать первую довольно долго, почти месяц, а уже был ноябрь. Весь баталион следовал эшелонами, по тому же самому маршруту, как шли мы; заходили также все в Чугуев, а после в Сватову-Лучку, а из последней выступали в остальные три округа военнаго поселения. Прежде прошла четвертая рота, малолетки которых было около 700; но здесь их уже не роздавали поселянам, а препровождали в остальные округа, где с ними распорядились таким же порядком, как с нами в Сватовой-Лучке, т. е. роздали отцам и хозяевам.

В ожидании своей роты, не имея никакого занятия, я очень скучал. Читать было нечего, и я от скуки посещал кантонистов, которые поступили в сыновья и работники к хозяевам той же Сватовой-Лучки. Какая перемена произошла в детях за одну только неделю! Все они были неузнаваемы в оборванных обносках своих отцов и хозяев. Куда делась их детская резвость и веселость! Все они были задумчивы и сосредоточены. Несчастные ненавидели своих искусственных отцов и матерей, но, повинуясь палке, работали все, что им прикажут. Начальство жестоко ошибалось, думая, что также легко привить детей к родителям, как садовник прививает облагороженный черенок к дичку груши или яблони.

Впоследствии, время, а еще более палка, взяли свое и дети покорились своей участи; они повыросли, поженились, выростили детей и сделались сами поселянами.

Четвертая и третья роты проходили мимо. Их уже не трогали в первом округе. Выбрали только из третьей роты несколько пятнадцатилетних кантонистов в фельдшерские ученики и полковые певчие. В Сватовой-Лучке находился первоклассный госпиталь и был расположен дивизионный штаб первой кирасирской дивизии. От писарей я узнал, что когда подойдут старшия роты, то нас, кантонистов, распределять в школы, имевшиеся при каждом полку и называвшаяся ланкастерскими. Комплект учеников в каждой школе полагался в 50 человек; возраст для приема не менее 16 лет. Каждой школой заведовал только один учитель, унтер-офицер, имея у себя помощника, по выбору своему из кантонистов. Никакого общего помещения для школы нет, а учатся кантонисты по хатам. Кантонисты продовольствуются от жителей, но теперь, говорили писаря, будет не то. Велено сформировать при каждом полку по два эскадрона, комплект которых должен быть по 220 человек, в каждый эскадрон назначить одного строевого офицера, продовольствовать нас из котла и менее 16 лет кантонистов в эскадроны не принимать. Весть о том, что поселянам раздают даровых работников, разнеслась по окрестностям, и соседним помещикам, особенно мелкопоместным, стало завидно. Им также захотелось добыть себе, без всяких затрат, лишних крепостных, и они вдруг двинулись в Сватовую-Лучку. Скоро их нагрянуло столько, что Лучка с основания своего ничего подобнаго не видела и наверное уже не увидит. На постоялых дворах не хватало помещения, а потому многие приезжие начали напрашиваться к зажиточным поселянам, У поселянина, где я квартировал, поместились два помещика и одна помещица. Узнав, что я из прибывших кантонистов, помещики позвали меня к себе, принялись разспрашивать все подробности и в заключение спросили, как я думаю, дадут ли им кантонистов? Я выразил сомнение, но они не теряли надежды. После них начала меня допрашивать и помещица Видно я ей понравился, потому что она, взяв меня за подбородок, спросила: — «А ты желаешь поступить ко мне в крестьяне?» Я ответил отрицательно. — «Да тебя и спрашивать об этом не будут, — возразила она. — Я тебя возьму непременно». Я порядочно струхнул, думая, а что, как вдруг она меня и выпросит. Но на другой день в окружном комитете, куда они явились, Все получили безусловный отказ и убрались с огорченbем восвояси.

Наконец прибыли 1 и 2 роты; но не полные. Часть их оставили в Чугуеве для распределения в уланы и артиллерию. Нас всех выстроили поротно и начали выбирать в первый кирасирский полк, который в то время именовался «Екатеринославским». Выбирало уже военное начальство и, конечно, выбирало лучших, но не по познаниям в науках, а по молодцоватости. Остальных затем отправили в другие округа для той же цели. Нам же, выбранным в Екатеринославский полк, на другой день велено выступать в места расположения эскадронов. Я попал во второй эскадрон, в селенье Вдованку. По приходе сюда, нас разместили по квартирам и тут случилось маленькое недоразумение. Поселенному комитету в предписании сказано было разместить нас по квартирам для одного лишь ночлега. Продовольствоваться мы должны были из котла; но оказалось, что не только нет никакого котла, но даже и самых кухонь; а, между тем, хозяева нас кормить не хотели. Прибыли вновь назначенные семь унтер-офицеров во главе с вахмистром, но они все были как в лесу, не понимая ровно ничего, что делать, и что предпринять. Эскадронный командир и не думал к нам являться; хозяева же знать нас не хотели. Положение наше было самое плачевное. Отправился вахмистр в полковой штаб и привез предписание, чтобы поселяне прокормили нас одну неделю. Поселенное начальство в видах безопасности от пожара отвело нам место для землянок, варенная каши и печения хлеба, слишком за версту от крайних хат поселения. Назначили из нас 50 человек рыть землянки. Земля была мерзлая, более чем на аршин, но все-таки в три дня явились землянки с печами. Привезли чугунные котлы; назначили хлебопеков и кашеваров, все-таки из нас, вновь прибывших, не имевших ни малейшаго понятия в варении каши и печении хлеба. Старых кантонистов не трогали на черныя работы. Наварили каши и напекли хлеба. Хотя и другое было настолько вкусно, что даже собаки ели неохотно. Говоря это, я не преувеличиваю ни на волос. Так как на дворе обедат было невозможно, вследствие сильных морозов и вьюг, то для обеда и ужина отвели десять крайних хат. Посуды не было никакой, ни мисок, ни ложек, и кашу носили из кухни в ведрах. Хозяева не давали нам ничего от злости, что им сделали такую неприятность. И действительно, неприятность для них была большая. Два раза в день к ним в хату врывалось по 20 человек. Хозяйке нужно стряпать, а, между тем, негде поворотиться; при том вошедшие каждый раз напустят холоду. И все это хозяевам нужно было терпеть без малейшаго вознаграждения от кого бы то ни было. Кантонисты начали красть ведра для ношения каши, но пока ее принесут за версту, она простывала. Начали красть корыта и, как бы холодно ни было, ели около землянок. После каждаго обеда и ужина Все страдали сильнешей ижжогой. Многие не только не могли есть этой каши и борща, но даже не ходили вовсе на обеды и ужины. В числе их был и я. Мы питались одним хлебом и то годным только для собак. Не знаю, что бы мы стали делать дальше, если бы Бог не сжалился над нами. Не даром пословица говорить, что «над сиротою Бог с калитою».

Ни в то время, которое я описываю, ни в настоящее время, никто не знает, кто был автор сочинения «Сон Пресвятыя Богородицы». Это была маленькая тетрадка листа в два, где говорилось, чтобы люди покаялись, соблюдали посты, любили друг друга и проч. и проч., в противном случав настанет конец света. Но самое главное в этом сочинении было сказано, что кто в своем доме будет иметь означенный «Сон Пресвятыя Богородицы», тот избавлен будет от всех бед и напастей, какия только существуют на земном шаре. Кроме того, владельцу «Сна» посыпятся, как из рога изобилия, все возможныя и не возможныя богатства и благополучия. Как же было простолюдину не стараться, во что бы то ни стало, добыть такую благодать. Каждый хозяин, а в особенности хозяйки, употребляли все старания поскорее прибрести «Сон Пресвятыя Богородицы». Посыпались заказы, и мы ночью, при каганцах, писали не сотни и не тысячи, а десятки тысяч «Снов Пресвятыя Богородицы»; требование этого «Сна» доходило до какой-то эпидемической болезненности. Кормить начали не только тех, которые писали и читали хозяевам, но и тех, которые вовсе не умели писать. Кроме того, нам давали холста на рубашки и обязательно по 80 коп. ассигн. (20 коп. сер.) на бумагу. Кормлению нашему помогло еще одно обстоятельство: кантонист Яковлев (из дворян) сделал в «Сне Пресвятыя Богородицы» маленькое прибавление такого содержания: «Аще кто будет хорошо кормить и мыть белье (до того мы мыли сами) кантонистов, возлюбленных моих детей, ростущих Христолюбивых воинов, которые будут побивать турков и супостатов, того я буду особенной заступницей пред возлюбленным сыном моим Иисусом Христом».

В каждом селении военнаго поселения было по 500 и больше дворов и потому можно судить как возростало требование на «Сны», и нам, хорошо писавшим, положительно падала манна с неба.

Но это была одна сторона медали. Теперь надо возвратиться к ея изнанке. Все мы, вновь прибывшие, разделены были на десятки.

Каждому десятку назначен был старый кантонист. Отвели более 20 хат для класснаго учения, но никакого класснаго учения не было, а обучали нас татакать по пальцам кавалерийския и артиллерийския сигналы, для чего мы садились потурецки на земле (никаких скамеек не полагалось) в кружок, в средине котораго находился старый кантонист, наш менторь, который полноправно нас наказывал и миловал, смотря по его смотрению и произволу. Все старые кантонисты важничали пред нами, но это не мешало им брать с нас взятки бубликами, булками и проч. Вахмистром приказано было каждому из нас достать себе пику, палаш и ружье деревянное; в тех местах, о которых я пишу, лесов нет, у хозяев каждый дрючок имеет ценность и свое назначение; кроме того, не всякий мог сделать себе упомянутое оружие. Я первый не знал как владет топором, но приказ дело исполняет: хоть тресни, но чтобы было. Приходилось плохо, но и тут нас выручил «Сон Пре-святыя Богородицы». Хозяйки, видевшия наше затруднительное положение и даже слезы и зная при том строгость вахмистра, начали просить своих муженьков, чтобы те достали нам смертоносное наше оружие. Сначала мужья отнекивались, но в конце концов уступили своим половинам и выкопали откуда-то не одного, а троих доморощенных мастеров, которые за известное вознаграждение отлично нас вооружили.

Считаю не лишним сказать здесь несколько слов о старых кантонистах. Большая часть их были почти не грамотные, но рослые и здоровенные. Обмундировка их была самая плохая: белыя куртки, с оранжевыми воротниками, обшлагами и эполетами; брюки сераго, толстаго, шинельнаго сукна, с оранжевыми кантами. От этой ли обмундировки, или на самом деле, но они все без исключения были брюхатые, неуклюжие и красиваго лицом положительно не было ни одного, так что каждый из нас прибывших, даже с бельмом на глазу, мог назваться панычем, в сравнена с ними; обмундировка наша была также лучшаго достоинства и красивее. Черныя куртки с красными кантами и такими же брюками. Никакого оружия у нас в отделении не полагалось и, кроме пешаго фронта, нас никаким строевым эволюциям не учили. Но здесь было совсем не то.

Ружейные приемы, фланкировка пиками, рубка палашами, верховая езда, для чего имелось в каждом эскадроне по 15 бракованных лошадей, пеший строй и пеший по конному (т. е. делать все то пешком, что делается на лошадях), изустное учение, рекрутская школа, гарнизонная служба до мельчайших подробностей. Дальше, ведеты, пикеты, рунды, сигналы, взводное, эскадронное, дивизионное, полковое, бригадное, четырех-полковое и корпусное учения со всеми боевыми его порядками. И все эти муштры нужно было знать наизусть, и каждый частью уметь безошибочно командовать, начиная от взводнаго и до корпуснаго командира.

Да и принялись же нас муштровать, с таким прилежанием и рвением, что не только 25° морозы, но даже и метели не прерывали муштры. Снег залепляет глаза, ужасный холод, а мы, знай, пиками колем воображаемую неприятельскую пехоту и деревянными палашами ее рубим напропалую. Бросим колоть и рубить, давай стрелять, но уже не пехоту, а неприятельскую кавалерию из своих дубовых ружей. Даже гадко делается, описывая глупости немецкаго нашего начальства, а потому подробности нашего учения, или, лучше сказать, мучения, оставляю пока и скажу об этом современем в сокращенном виде, а теперь расскажу как я попал в трубачи.

Пробыв в эскадроне месяца три, я вошел уже во вкус всех муштр, как вдруг является к нам полковой капельмейстер немец, с полковым же штаб-трубачем и с предписанием командира полка, допустить немца к выбору, по его усмотрению, четырех кантонистов в трубачи. Когда мы выстроились, немец пошел по фронту и перваго выбрал меня. Ни просьбы учителя нашего Трофимова, доказывавшаго, что я подаю большая надежды, ни мои слезы, не смягчили немца, и он ни за что не согласился меня уволить. Затем он выбрал еще троих и нас всех четверых, со всеми нашими пожитками, отправили в полковой штаб, в Сватову-Лучку. По прибытии туда, нас поместили в казарму, вблизи музыкантской школы, где мы застали четырех кантонистов, тоже выбранных в трубачи из перваго эскадрона; в число их попали два брата из потомственных дворян. Выдали нам сигнальныя трубы, дали ноты, приставили к нам учителей солдат-трубачей и пошла потеха надувания труб. Но это бы еще не беда. Назначили нас по очереди дежурить в казарме, т. е. топить и содержать в чистоте ее. Назначили, тоже по очереди, ходить на вести к немцу капельмейстеру, у котораго было до 15 штук громаднейших свиней. Обязанность вестового, т. е. наша, состояла в том, что мы должны были не только кормить и чистить хлевы этих животных, но даже мыть их лугом (настоем золы) и мылом.

Немец капельмейстер был предан душою, но не музыке и своей обязанности, а свиньям. Нужно было видеть умильную рожу этого немца, с сигарой во рту, во время мытья его друзей-свиней. Я говорю не в обиду немцам, что свиньи их друзья, потому что капельмейстер, не одному мне, а всем нам доказывал, что русский человек дурак, потому что считает другом собаку, а наш брат, говорить, немец, умный, потому что у него не собаки друзья, а свиньи. Ну что за толк от собаки какия из них могут быть колбасы, а из кабана отличныя колбасы, окорока, сальцесоны и еще многое другое. У него даже каждая свинья и кабан носили собственныя имена, напр. Амальхень, Розалия, Фриц и т. п. Разсказывал он нам какия вкусныя приготовляет колбасы для начальника дивизии Кошкуля (тоже немеца), его Амальхен, но не свинья, а его жена. Вообще, немец был болтлив, особенно при мытье его друзей-свиней. Однажды, когда я мыл его друга, кабана Фрица, я решился воспользоваться расположением духа немца, и начал просить его отпустить меня в эскадрон, а на место мое взять другого, доказывая, при том, что я потомственный дворянин, и мне неприлично быть трубачом. «Нельзя, — отвечает проклятый немец, — тебя отпустить, потому что ты отлично моешь моих свиней, и я замечаю, что они тебя любят; старайся еще лучше, и я, со временем, произведу тебя в штаб-трубачи». Нужно заметить, что капельмейстер говорил очень дурно порусски, но я не копирую его, потому что он мне и без того до невероятия отвратителен и гадок. Но трубить и мыть свиней все-таки было надо.

Прошло месяца два; я уже оказал большие успехи, отлично трубил все сигналы, начал уже разигрывать генерал-марш и помню как теперь, что мне не поддавалась какая-то нота, которую я со всем усердием вытрубливал, сидя на нарах. В это время на тех же нарах два кантониста-трубача боролись и оба со всего размаха упали на мою поднятую вверх трубу, мундштук которой дал мне такой сильный толчек в зубы, что два из них пошатнулись и губа, не больше как чрез час, распухла и в таком виде одеревенела. Выждал капельмейстер недели три и видит, что губа моя не только не проходить, но делается нарыв. Тогда уже поневоле он заменил меня другим, и я опять вернулся во фронт, в свой эскадрон, который в то время прибыл на все лето в Сватову-Лучку, в так называемый компамент

VIII

Полковой командир Кнорринг и командир четвертаго эскадрона немец. — Их авторское обращение с солдатами. — Жалоба солдат. — Жестокая экэекуция. — Новый полковой командир полковник Туманский. — Наше учение по методе Ланкастера. — Мои успехи. — Мое преподавание юнкерам. — Моя генеральная маршировка. — Восторг начальника дивиэии. — Поцелуй полковой командирши. — Смотр корпуснаго командира Никитина. — Его слабость осматривать ноги и портянки. — Смешной случай с унтер-офицером Ченским. — Осмотр генералом Никитиным строений. — Арест полковника Макарскаго в погребе. — Подвиги поручика Кошкуля. — Высвеченный и обманутый почтмейстер. — Итоги нашего учения. — Зачисление меня рядовым в кирасирский великой княгини Марии Николаевны полк.

Не помню фамилии командира полка, котораго мы застали в 1836 г., кажется Кнорринг. Не утверждаю этого, но знаю хорошо, что он был немец и жесток до зверства. Зверству его я был сам свидетелем, в начале 1837 г., когда был взят в трубачи. В это время четвертым эскадроном командовал немец, фамилии его не помню; он тоже был зверь и наказывал солдат, унтер-офицеров, и самаго вахмистра, до безчеловечности. Они терпели сколько могли, Наконец, не вытерпели и сговорились целым эскадроном ночью бежать в полковой штаб, принести жалобу командиру полка на жестокость своего эскадроннаго командира и представить в подлиннике свои израненныя тела. Для присмотра же за лошадьми они оставили нужное число солдат и одного унтер-офицера. Вахмистр повел эскадрон, более ста человек, пешком. Прибыв в Сватову-Лучку, вахмистр выстроил своих солдат пред окнами командира полка, который выйдя к ним и узнав в чем дело, отправил всех на гауптвахту. Лейб-эскадрон и второй были вызваны для экзекуции. Припасено было восемь возов розог и палок. Привели на другой день несчастных в нашу музыкантскую школу, которая для экзекуции была удобнее гауптвахты по своему простору и, Боже праведный, что тут было! Не дай Бог ни одному крещеному человеку видеть что-нибудь подобное, а не только испытывать. Это была не экзекуция, а просто бойня. У каждаго из несчастных и без того были изранены плечи от палок эскадроннаго командира, но на это не обращали ни малейшаго внимания. Сначала каждаго секли розгами, а потом били палками. Когда который-нибудь переставал кричать, полковой штаб-лекарь (тоже немец) приводил его с фельдшерами в чувство, после чего жертву опять клали и досчитывали тысячу ударов. Вахмистру же и унтер-офицерам досталось больше всего. Бедняга вахмистр, красавец и во цвете лет, не вынес и чрез неделю отдал Богу душу. Да и не один он, а многие отправились вслед за ним.

Следствия по этому делу никакого не было, но чрез два месяца командир полка и эскадронный командир четвертаго эскадрона, были уволены без прошений; это мне разсказывали солдаты-трубачи, и за верность я не ручаюсь. Знаю только, что их не стало, а прибыл новый командир полка, полковник Михаил Иванович Туманский, предобрейший и благороднейший человек, и вовсе не педант по службе, что в то время было редкостью. Нас кантонистов он в особенности любил, но муштры отменить не мог, потому что свыше его была немецкая сила. Все лето нас муштровали в Сватовой-Лучке и только 1-го октября отпустили по своим деревням, где в отсутствие наше поселенное начальство выстроило нам огромныя плетневыя, вымазанныя глиной школы, с полным, для сиденья, комплектом скамеек. Посредине школы была устроена конторка со стулом, на котором и возседал наш добрый, но глупый учитель Трофимов

По обе стороны конторки красовались на стене, в аршин длины, две доски, одна белая, а другая черная, с надписями на правой «прилежнвйшие» и на второй «ленивые». Зимою никакого класснаго учения не было, да и не могло быть, потому что в школе было холодно, почти как на дворе; никакия топки не помогали. Стены были тонки, потрескались и образовали большие щели, так что не только ветер свободно дул, но даже пролетал и снег. Да если бы и тепло было, то все равно учить бы нас было некому, в особенности средний и верхний классы. Мы все в десять раз больше знали своего учителя Трофимова. Он даже и десятичных дробей не знал, а о других предметах не имел никакого понятия. Помощник же его, Макаровский, знал до совершенства только командование Всеми частями строевого учения, которое с величайшим усердием и преподавал нам.

Пропускаю два года, потому что в течение их не случилось ничего особеннаго, и наша жизнь текла однообразно, как я уже ее описал.

Я делал большие успехи во всех муштрах, постоянно был записан на белой доске и на наших ученьях дошел до «командования полком».

В 1839 г. я уже «командовал дивизией» и давал уроки своего профессорства юнкерам не только своего полка, но и юнкерам целой дивизии, собиравшимся в Сватовой-Лучке при дивизинном штабе. Почти все юнкера были люди богатые, платили мне за уроки щедро и дарили разную форменную одежду. Хотя я был кантонист, но одевался как юнкер и только не носил галунов. Скоро я заслужил расположение моих учеников, и они стали обращаться со мной как с равным.

Меня и здесь не переставали назначать ординарцем, не только пешим, но и конным, и я всегда отличался. Один раз я даже так отличился, что век не забуду. Был назначен развод целому полку, который в то время был в сборе. Как известно, при разводе от каждаго эскадрона являются ординарцы, в числе которых был и я от своего эскадрона. Развод делал начальник дивизии Кошкуль. Начали являться ординарцы, подошла моя очередь; я отрапортовал и после этого пошел на свое место.

Начальник дивизии, всмотревшись в мою маршировку, пришел в восторг, скомандовал мне «на лево, кругом, — марш», и кричит «хорошо!» я кричу в свою очередь: «рад стараться, ваше превосходительство». Генерал приходить в еще больший восторг и кричит: «браво»; я опять кричу: «рад стараться и проч.». Генерал велит мне маршировать во всю длину выстроеннаго полка, для образца гения моих ног. Дохожу до конца. Командует опять на лево, кругом, марш, что я, конечно, и делаю и, знай себе, откалываю пред целым полком, держа деревяшку-палаш по унтер-офицерски. Пот льет с меня градом, но не от усталости, а от стыда. Ведь мне уже 19-й год и я уже кое-что сознаю. Во все время моей генеральной маршировки, музыканты трубачи не перестают наигрывать австрийский учащенный марш и даже играют его усерднее обыкновеннаго, как мне казалось, в насмешку мне. Но этим мучения мои еще не окончились. Его превосходительство говорит командиру полка Туманскому: — «Смотрите, смотрите, какой у него размер шага, какой каташ, какая выправка; да смотрите же с каким он чувством марширует!» А полковник Михаил Иванович, взявши под козырек, говорит: «Да, действительно так, я даже нахожу, ваше превосходительство, что в его маршировке есть много даже поэзии». Ну, думаю я, теперь высмеют меня товарищи кантонисты. И действительно, смеялись не только товарищи, но даже офицеры. Как только мы в строю с полком, офицеры сейчас идут к нашему эскадрону и просять меня: «Пожалуйста К. промаршируй нам с чувством». Я забыл сказать, что начальник дивизии дал мне целый рубль; такой суммы он никому и никогда не дарил. Но я не только не был рад этому рублю, но проклял его вместе с его дарителем.

Его превосходительство настолько был умен, что не понял насмешки над ним командира полка Туманскаго, который в это время был уже флигель-адъютантом, потому что наш полк был «подарен» в шефство на маневрах в Вознесенске, великой княгине Марии Николаевне, при чем Туманский получил не только орден и звание флигель-адъютанта, но даже премиленькую и прехорошенькую женку, фрейлину Марии Николаевны, которую я имел счастье целовать в самыя миленькия, розовыя губки, по следующему случаю.

Командиру полка угодно было выбрать из обоих наших эскадронов шесть человек кантонистов из дворян и велеть по очереди посылать к себе на ординарцы, но без всякаго оружия. Обязанность наша состояла в том, чтобы безотлучно находиться в передней и докладывать о каждом приезжем, кто бы он ни был, а также убирать в зале, когда разбросаны газеты и книги, что мы и исполняли. Однажды, Михаил Иванович вызвал меня на двор и говорит: «Когда соберутся сегодня офицеры к завтраку, то ты ухитрись поцеловать мою жену в губы, да только, смотри, осторожно, не ударь ее головою», Разумеется, я в точности исполнил приказание, за что командирша полка выдрала за уши не только меня, но и муженька своего. К осени этого же года я «командовал уже корпусом». Не помню фамилии генерала, который приезжал из Петербурга инспектировать полки и нас кантонистов, и который чрезвычайно остался нами доволен, в особенности мною, и подарил мне десять руб. сер.

Когда на смотру после ружейных приемов пришла очередь фланкировки пиками и рубки палашами, то его превосходительство пришел в такой восторг, что закричал «hora! bis! bis!» и даже ногами затопал, вышло очень оригинально и смешно, что генерал, да еще инспектор, апплодирует фронту.

Корпусным командиром мы застали генерала от кавалерии Никитина, котораго в скорости сменил Сиверс, а последняго барон Офенберг. Никитин был старик 80-ти лет и любимец покойнаго государя Николая Павловича. Старик этот позволял себе иногда чудить. Он смотрел нас кантонистов неоднократно, и каждый раз обходилось все благополучно. Но в 1838 г. был нам назначен смотр в Сватовой-Лучке около школы и манежа перваго эскадрона, который перевели из Преображенной в полковой штаб. У корпуснаго командира была особенная страсть смотреть портянки и наши ноги, для чего на каждом смотру приказывал нам сбрасывать сапоги. Все знали эту слабость старика и потому портянки и ноги наши были всегда в наилучшем виде. И на настоящем смотру, все у нас было в исправности, но, как видно, старику захотелось, во что бы то ни стало, поймать кого-нибудь с грязными портянками. Осмотрев наши портянки, а также ноги, и ненайдя ничего подозрительнаго, ему вдруг пришла фантазия, чтобы наши унтер-офицеры, которых было по девяти в каждом эскадроне, и которые в полной форме стояли на правом фланге, сбросили сапоги и показали свои ноги и портянки, чего прежде никогда не делалось; унтер-офицерам не так-то легко было раздеться как нам и они не могли сделать этого без посторонней помощи. Штрипки, лядунка с крючками назади, палаш и перчатки-краги, все это не позволяло самому раздеться. Приказано нам раздевать наших унтер-офицеров, неисключая вахмистров и учителей, что мы исполнили в один миг. И, о ужас! что увидел корпусный командир: ноги и портянки одна грязь! Только у одного унтер-офицера учителя 1-го эскадрона, Ефремова, оказалось все в исправности; корпусный командир приказал ему вести Всех остальных унтер-офицеров фронтом к речке Красной, которая была не более как в десяти саженях. Ефремов скомандовал: «шеренга направо, скорым шагом марш». Унтер-офицеры, босые, неся сапоги и портянки в руках, замаршировали к речке, и корпусный командир, стуча по земле толстой палкой, безотлучно находившейся с ним, приговаривал: «раз, два, раз два, раз два», пока они не пришли таким церемониальным маршем к речке. В это время под кручей речки приютился унтер-офицер нашего эскадрона, Ченский, который как-то ухитрился удрать из фронта, когда приказано было раздеваться, потому что не имел вовсе портянок. В этой круче был небольшой выступ, на котором он и прилепился, держась руками за кустик бурьяну, Неизвестно, что было причиною бурьян оборвался, или выступ осунулся, но только Ченский в полной форме бултыхнулся в речку, где было глубины более трех сажень. Корпусный командир от такой неожиданности отскочил назад, а Ченский, доставь до дна Речки, вынырнул на поверхность воды и закричал сколько было мочи: «спасайте, братцы!» Мы стояли вольно и потому Все бросились к реке, человек 20, живо разделись и спасли Ченскаго. Смешно даже теперь вспомнить картину, как Ченский в полной форме и в каске с размокшим плюмажем при лядунке и огромном палаше, в крагах, барахтался в речке и как кантонисты вытаскивали его.

Но этим эпизодом Смотр еще не окончился. Все постройки военных поселений находились в ведении поселеннаго же начальства и корпусный командир любил всегда их осматривать. И в настоящее время он обратился к окружному начальнику, тут же присутствующему, полковнику Макарскому, с предложением:

— А поведи меня, батюшка (поговорка его), по своим новым постройкам.

Все пошли гурьбой осматривать новыя строения, выстроенныя для кантонистов 1-го эскадрона, как-то, школу, манежь, кухню, конюшню. Все это Никитину не понравилось. Строение было плетневое, плохо вымазанное глиной. Подошли к погребу, где хранилась капуста, бураки, картофель и прочие продукты, потому что оба эскадрона кантонистов, каждое лето продовольствовались из котла. Погреб этот хотя и был новый, но одна стенка его обвалилась и между кадушками лежала земля, отчего развелась сырость и большая грязь. Началась распеканция; в конце концов корпусный командир сказал окружному начальнику Макарскому:

— А вот я тебя, батюшка, как запру в этот погреб, то ты у меня будешь получше смотреть за казенными постройками— и, действительно, так и сделал; запер полковника Макарскаго на замок, тут же висевший около скобки, а ключ положил себе в карман и уехал. Нужно заметить, что полковник Макарский был необыкновенной толщины и брюхо его было такой величины, что подобнаго я никогда не встречал. От этого он был и большой обжора. Заточение его началось около 12 часов, прошло часа четыре, а он все сидит себе в погребе в полной парадной форме. Наконец, он не вытерпел и начал крепко стучать в дверь. Подошел наш вахмистр Яропольский и спрашивает чрез дверь:

— Что вам угодно, ваше высокоблагородие?

— Есть хочу.

— Да как же подать?

— Спусти, — говорить Макарский, — в продушину по шнуру кусок хлеба.

— Нельзя, ваше высокоблагородие, Без разрешения начальства.

— Дурак! пошли за женою.

Та явилась и, узнав в чем дело, поскакала на дрожках обратно домой и привезла разной провизии, которую в платочках и спускала по веревочке в продушину. Накормив, таким образом, несчастнаго своего муженька, полковница полетела к корпусному командиру, который уже позабыл, что у него в кармане ключ от погреба, где заточен полковник Макарский. Ключ был отдан жене узника, и она поспешила к погребу; но оказалось, что радость ее была преждевременная. Вахмистр Яропольский ни за что не дозволил отпереть погреба, пока не приехал адъютант корпуснаго командира. Все причуды Никитина были в таком же роде. Но ему можно было многое простить. Во-первых, он был 80-тилетний старик, во-вторых, заслуженный и любимец царский, а в третьих, человекь русский и при том большой патриот. Уместно будет сопоставить здесь причуды немцев-генералов, отличившихся в этом году.

У нашего начальника дивизии, Кошкуля, был один только сынок, и вследствие этого избалованный до нельзя. При мне этот сынок поступил юнкером в наш полк, при мне дослужился до чина штаб-ротмистра и при мне же был разжаловань в рядовые. Будучи ещё в чин в поручика, этот сынок Кошкуля отправился за чем-то на почту, где почтмейстером был человек православный, в чине титулярнаго советника, семейный и предобрейший. Не известно чем прогневил почтмейстер поручика Кошкуля, который прямо из его конторы отправился на гауптвахту, взял с собой десять человек солдат, с двумя охабками розог, завернутых в солдатския шинели, вернулся в контору, при которой была и квартира почтмейстера, и распорядился следующим образом. Четырех солдат он поставил около дверей, палаши наголо, и не велел никого впускать. Четыре солдата раздели и положили почтмейстера, а остальные два дали несчастному сто залихватских розог. После этого, солдаты, как будто бы ровно ничего не случилось, ушли на свое место, на гауптвахту, а поручик Кошкуль к себе домой обедать с его превосходительством папашей Кошкулем. Нужно заметить, что в этот день поручик Кошкуль был дежурным по караулам, что, конечно, еще больше увеличивало его проступок.

Почтмейстеру было нелегко перенести сто ударов розог. Он заболел. Жена его, находившаяся в беременности, выкинула мертваго ребенка и также слегла. Начальник дивизии Кошкуль, узнавь о подвиге своего возлюбленнаго сынка, порядком струхнул. Посланные им доктора-немцы начали усердно левить почтмейстера и его жену и к общему удовольствию, чрез месяц, они начали поправляться. Возникло дело. Нужно было во чтобы то ни стало потушить его. Но почтмейстер не поддавался на уступки. Узнали об этом Все немцы-генералы и прискакали в нашу Сватову-Лучку выручать собрата. Наехало к нам генералов и полковников-немцев целая толпа, не только из нашей дивизии, но даже из всего корпуса. Они начали действовать самым энергическим образом. Были пущены в ход и угрозы, и обещания. Обещали даже выхлопотать пострадавшему место губернскаго почтмейстера, насулили разных орденов и, вдобавок, предложили 5000 рублей ассигнациями. Закружили беднаго почтмейстера, который, наконец, сдался и подписал мировую, сочиненную премудрым, в этих делах, дивизионным аудитором Мухановым. Таким образом, все остались довольны, кроме беднаго, обманутаго почтмейстера, который, не далее как чрез месяц, был переведен, только не губернским, а уездным почмейстером, кажется, в Енисейскую губернию и, конечно, вынужден был подать в отставку, так как ехать в такую даль с больной женой и двумя детьми было невозможно. Поручик же Кошкуль, как бы за храбрость и победу, одержанную над почтмейстером, произведен был в штаб-ротмистры и прикамандирован к Кавалергардскому полку, где, впрочем, через год, был разжалован в рядовые. За какия деяния он был разжалован — не знаю, потому что слухи у нас в полку были разноречивые, но, разумеется, не лестные для Кошкуля.

Наступил конец 1840 года, и с ним можно окончить мое описание быта кантонистов. Четыре года я и товарищи мои пробыли в школе носившей название Ланкастерской и ровно ничего не вынесли из нея. Собирали нас в дивизионные и корпусные комплекты, для чего водили за 150 верст в Чугуев, где в комедийном корпусе была и артиллерия с деревяными пушками, обитыми медными листами; даже из затравок порох пшикал, когда восемь человек кантонистов, запряженных в шлейки, как лошади, в карьер выскакивали на позицию. Куклы исполняли движения и куклы командовали, начиная от взводнаго и до корпуснаго камандиров; всякую ломку и постройку фронта нужно было знать наизусть. Даже те кантонисты, которые были с бельмами на глазах, и которые на действительную службу поступали в деньщики и госпитальные служителя, не были избавлены от командования дивизиями и полками, но писать не умели. Не лучше ли бы было, если уже нельзя было нас учить чему-нибудь путному, то по крайней мере учили бы портняжеству и сапожничеству, за что каждый из нас сказал бы им спасибо. А то учили нас командовать корпусами, дивизиями и полками! Нас прибывало и убывало в каждом корпусе на действительную службу за известный период времени, десятки, тысячи. А многие ли из нас попали хотя бы в пехотные прапорщики? Человек десять из корпуса, не больше. Какой же это процент? Не знаю и за верность не ручаюсь, но я слыхал это от офицеров, что нас ничему не учили с политическою целью, я повторяю только то, что мне говорили. Да мне, кажется, что иначе и быть не могло.

1840 года, декабря 27-го дня, состоялся приказ по полку, который гласил, что я зачислен рядовым в Кирасирский ея высочества Марии Николаевны полк, в 3-й эскадрон.

М. Кретчмер.