Взаимная помощь в средневековом городе (Продолжение)
Сходства и различия между средневековыми городами Ремесленные гильдии: атрибуты государства в каждой из них • Отношение города к крестьянам; попытки освободить их • Феодальные владельцы • Результаты, достигнутые средневековым городом: в области искусств, в области образования • Причины упадка
Средневековые города не были организованы по какому-нибудь заранее намеченному плану, в силу воли какого-нибудь постороннего населению законодателя. Каждый из этих городов был плодом естественного роста в полном смысле этого слова: он был постоянно видоизменяющимся результатом борьбы между различными силами, снова и снова приспособлявшимися друг к другу, соответственно живой силе каждой из них, а также согласно случайностям борьбы и согласно поддержке, которую они находили в окружающей их среде. Вследствие этого, не найдется двух городов, которых внутренний строй и исторические судьбы были бы тождественны; и каждый из них, взятый в отдельности, меняет свою физиономию из века в век. Тем не менее, если окинуть широким взглядом все города Европы, то местные и национальные различия отходят вдаль, и мы поражаемся существующим между всеми ими удивительным сходством, хотя каждый из них развивался сам по себе, независимо от других и в иных условиях. Какой-нибудь маленький городок на севере Шотландии, населенный бедными рабочими и рыбаками; или же богатый город Фландрии, с его мировою торговлею, роскошью, любовью к удовольствиям и одушевленною жизнью; итальянский город, разбогатевший от сношений с Востоком и вырабатывающий в своих стенах утонченный художественный вкус и утонченную цивилизацию, и, наконец, бедный, главным образом занимающийся земледелием, город в болотно-озерной области России, — по-видимому, мало имеют общего между собою. А между тем руководящие черты их организации и дух, которым они проникнуты, поражают своим семейным сходством.
Везде мы находим те же самые федерации маленьких общин, или приходов, и гильдий; те же самые «пригороды» вокруг «города»-матери; то же самое вече; те же внешние знаки независимости — печать, хоругвь и т. д. Защитник (defensor) города, под различными наименованиями и в различных одеяниях, представляет одну и ту же власть, защищая одни и те же интересы; заготовка пищевых запасов, труд, торговля — организованы в тех же самых общих чертах; внутренние и внешние столкновения зарождаются из тех же побуждений; мало того, самые лозунги, выдвинутые во время этих столкновений, и даже формулы, употребляемые в городских летописях, уставах, документах, оказываются те же; и архитектурные памятники, будут ли они по стилю готическими, римскими или византийскими, выражают те же самые стремления и те же идеалы; они задуманы были, чтобы выразить ту же мысль, и строились они тем же путем. Многие несходства оказываются просто различиями в возрасте двух городов, а те несходства между городами в одной и той же области, — например, Псков и Новгород, Флоренция и Рим, — которые имели реальный характер, повторяются в различных частях Европы. Единство руководящей идеи и одинаковые причины зарождения сглаживают различия, являющиеся результатом климата, географического положения, богатства, языка и религии. Вот почему мы можем говорить о средневековом городе вообще, как о вполне определенной фазе цивилизации; и хотя в высшей степени желательны исследования, указывающие на местные и индивидуальные особенности городов, мы все же можем указать главные черты развития, которые были общи всем им[241].
Нет никакого сомнения, что защита, которая обыкновенно и повсеместно оказывалась торжищу, еще со времен ранней варварской эпохи, играла важную, хотя и не исключительную, роль в деле освобождения средневековых городов. Варвары раннего периода не знали торговли внутри своих деревенских общин; они торговали лишь с чужестранцами, в известных определенных местах и в известные, заранее определенные, дни. И чтобы чужестранец мог являться на место обмена, не рискуя быть убитым в какой-нибудь распре, ведущейся двумя родами из-за кровавой мести, торжище всегда ставилось под особое покровительство всех родов. Оно было так же неприкосновенно, как и место религиозного поклонения, под сенью которого оно обыкновенно устраивалось. У кабилов рынок до сих пор annaya, подобно тропинке, по которой женщины носят воду из колодцев; ни на рынок, ни на тропинку нельзя появляться вооруженным, даже во время междуплеменных войн. В средневековые времена, рынок обыкновенно пользовался точно такою же защитою[242]. Родовая месть никогда не должна была преследоваться на площади, где собирался народ для торговых целей, а, равным образом, в известном радиусе вокруг этой площади; и если в разношерстной толпе продавцов и покупателей возникала какая-нибудь ссора, ее следовало предоставить на разбор тем, под покровительством которых находился рынок, т. е. суду общины, или же судье епископа, феодального владельца, или короля. Чужеземец, являвшийся с торговыми долями, был гостем, и даже носил это имя: на торжище он был неприкосновенным. Даже феодальный барон, который, не задумываясь, грабил купцов на большой дороге, относился с уважением к Weichbild, к вечевому знаку, т. е. к шесту, который стоял на рыночной площади и на верхушке которого находился либо королевский герб, либо перчатка рыцаря, либо образ местного святого, или же просто к кресту, — смотря по тому, находился ли рынок под покровительством короля, веча или местной церкви[243].
Легко понять, каким образом собственная судебная власть города могла развиться из специальной судебной власти на рынке, когда эта власть была уступлена, добровольно или нет, самому городу. Понятно также, что такое происхождение городских вольностей, которое можно проследить во многих случаях, неизбежно наложило свой отпечаток на их дальнейшее развитие. Оно дало преобладание торговой части общины. Горожане, владевшие в данное время домом в городе и бывшие совладельцами городских земель, очень часто организовывали тогда торговую гильдию, которая и держала в своих руках торговлю города; и хотя вначале каждый гражданин, бедный или богатый, мог вступить в торговую гильдию, и даже самая торговля велась в интересах всего города, его доверенными, тем не менее, торговая гильдия постепенно превратилась в своего рода привилегированную корпорацию. Она ревниво не допускала в свои ряды пришлое население, которое вскоре начало стекаться в свободные города, и все выгоды, получавшиеся от торговли, она удерживала в пользу немногих «семей» («les families», «старожилы»), которые были гражданами во время провозглашения городом своей независимости. Таким образом очевидно грозила опасность возникновения торговой олигархии. Но уже в десятом веке, а еще более того в одиннадцатом и двенадцатом столетиях, главные ремесла также организовались в гильдии, которые и могли, в большинстве случаев, ограничить олигархические тенденции купцов[244].
Ремесленная гильдия в те времена обыкновенно сама продавала произведенные ее членами товары и сообща покупала для них сырые материалы, причем ее членами одновременно состояли как купцы, так и ремесленники. Вследствие этого преобладание, полученное старыми ремесленными гильдиями, с самого начала вольной жизни городов, дало ремесленному труду то высокое положение, которое он занимал впоследствии в городе. Действительно, в средневековом городе ремесленный труд не являлся признаком низшего общественного положения; напротив того, он не только носил следы высокого уважения, с каким к нему относились раньше, в деревенской общине; но быстрое развитие художественности в произведениях всех ремесел: ювелирного, ткацкого, каменотесного, архитектурного и т. д. делало то, что к ремесленнику-художнику относились с глубоким личным уважением все, стоявшие у власти в свободных республиках того времени.
Вообще ручной труд рассматривался в средневековых «мистериях» (артелях, гильдиях), как благочестивый долг по отношению к согражданам, как общественная функция (Amt), столь же почетная, как и всякая другая. Идея «справедливости» по отношению к общине и «правды» по отношению к производителю и к потребителю, которая показалась бы такой странной в наше время, тогда проникала весь процесс производства и обмена. Работа кожевника, медника, сапожника должна быть «правдивая», добросовестная, писали тогда. Дерево, кожа, или нитки, употребляемые ремесленниками, должны быть «честными»; хлеб должен быть выпечен «по совести» и т. д. Перенесите этот язык в нашу современную жизнь, и он покажется неестественным, деланным; но он был совершенно естественным и лишенным всякой деланности в то время, так как средневековый ремесленник производил не на неизвестного ему покупателя, он не выбрасывал своих товаров на неведомый ему рынок; он прежде всего производил для своей собственной гильдии, которая вначале сама продавала, в своей палате суконщиков, слесарей и т. д., товар, выделанный гильдейскими братьями; для братства людей, в котором все знали друг друга, в котором были знакомы с техникой ремесла и, назначая цену продукту, каждый мог оценить искусство, вложенное в производство данного предмета и затраченный на него труд. Кроме того, не отдельный производитель предлагал общине товары для покупки, — их предлагала гильдия; община же, в свою очередь, предлагала братству объединенных общин те товары, которые вывозились ею и за качество которых она отвечала перед ними.
При такой организации, для каждого ремесла являлось делом самолюбия, не предлагать товаров низкого качества; технические же недостатки товара, или подделки, затрагивали всю общину, так как, по словам одного устава, «они разрушают общественное доверие»[245]. Производство, таким образом, являлось общественной обязанностью и было поставлено под контроль всей amitas, — всего содружества, — вследствие чего ручной труд, покуда существовали вольные города, не мог опуститься до того низменного положения, до которого он часто доходит теперь.
Различие между мастером и учеником, или между мастером и подмастерьем (compayne, Geselle) существовало уже с самых времен основания средневековых вольных городов; но вначале это различие было лишь различие в возрасте и степени искусства, а не во власти и богатстве. Пробыв семь лет учеником и доказав свое знание и способности в данном ремесле специально выполненною работою, ученик сам становился мастером. И только гораздо позднее, в шестнадцатом веке, когда королевская власть уже разрушала городскую и ремесленную организацию, можно было стать мастером просто по наследству или в силу богатства. Но это была уже пора всеобщего упадка средневековой промышленности и искусства.
В ранний, цветущий период средневековых городов, в них не было много места для наемного труда и для индивидуальных наемщиков. Работа ткачей, оружейников, кузнецов, хлебопеков и т. д. производилась для гильдии и для города; а когда в строительных ремеслах нанимались ремесленники со стороны, они работали, как временные корпорации (как это и в настоящее время наблюдается в русских артелях), труд которых оплачивался всей артели целиком. Работа на отдельного хозяина стала распространяться позднее; но и в этих случаях работник оплачивался лучше, чем он оплачивается теперь, даже в Англии, и гораздо лучше, чем он оплачивался обыкновенно во всей Европе в первой половине девятнадцатого столетия. Торольд Роджерс в достаточной степени ознакомил английских читателей с этим фактом[246]; но то же самое следует сказать и о континентальной Европе, как это доказывается исследованиями Фальке а Шёнберга, а также многими случайными указаниями. Даже в пятнадцатом столетии каменщик, плотник или кузнец получал в Амьене поденную плату в размере четырех sols, соответствовавших 48 фунтам хлеба или 1/8 части маленького быка (bouvard). В Саксонии плата Geselle (подмастерья) в строительном ремесле была такова, что, выражаясь словами Фальке, рабочий мог купить на свой шестидневный заработок три овцы и пару сапог[247]. Приношения рабочих (Geselle) в различных соборах также являются свидетельством их сравнительной зажиточности, не говоря уже о роскошных приношениях некоторых ремесленных гильдий и об их расходах на празднества и пышные процессии[248]. Действительно, чем более мы изучаем средневековые города, тем более мы убеждаемся, что никогда труд не оплачивался так хорошо и не пользовался общим уважением, как в то время, когда жизнь вольных городов стояла на высшей точке развития.
Мало того. Не только многие стремления наших современных радикалов были уже осуществлены в средние века, но даже многое из того, что теперь считается утопическим, принималось тогда, как нечто вполне естественное. Над нами смеются, когда мы говорим, что работа должна быть приятна; но по словам средневекового Куттенбергского устава, «каждый должен находить удовольствие в своей работе и никто не должен, проводя время в безделье (minichts thun), присваивать для себя то, что произведено прилежанием и работой других, ибо законы должны быть щитом для ограждения прилежания и труда»[249]. И среди всех современных разговоров о восьмичасовом рабочем дне не мешало бы вспомнить об уставе Фердинанда I, относящемся к императорским каменноугольным копям; согласно этому уставу рабочий день рудокопа полагался в восемь часов, «как это ведется исстари» (wie vor Altera herkommen), а работа после полудня субботы была совершенно запрещена. Более продолжительный рабочий день был очень редок, говорит Янссен, тогда как более краткий случался довольно часто. По словам Роджерса, в Англии, в пятнадцатом веке, «рабочие работали лишь 48 часов в неделю»[250]. Субботний полупраздник, который мы считаем современною победою, был в сущности древним средневековым учреждением; это был банный день для значительной части членов общины, а послеобеденное время по средам было банным временем для подмастерьев (Geselle)[251]. И хотя в то время еще не существовало школьных завтраков — вероятно, потому, что детей не посылали в школу голодными, — выдача денег на баню детям, если этот расход был затруднителен для их родителей, введена была в разных городах.
Что касается до рабочих конгрессов, то они были обычным явлением в средние века. В некоторых частях Германии ремесленники одного и того же ремесла, но принадлежавшие к различным общинам, обыкновенно собирались ежегодно для обсуждения вопросов, относящихся к их ремеслу, для определения сроков ученичества, заработной платы, условий путешествия по своей стране, считавшегося тогда обязательным для всякого рабочего, заканчивавшего свое образование, и т. д. В 1572 году города, принадлежавшие к Ганзейскому союзу, формально признали за ремесленниками право собираться периодически на съезды и принимать всякого рода резолюции, поскольку последние не будут противоречить городским уставам, определявшим качество товаров. Известно, что такие рабочие конгрессы, отчасти международные (как и сама Ганза), были созваны хлебопеками, литейщиками, кожевниками, кузнецами, шпажниками и бочарами[252].
Организация гильдий требовала, конечно, тщательного надзора над ремесленниками со стороны гильдии, и для этой цели всегда назначались специальные присяжные. Замечательно, однако, то обстоятельство, что пока города жили свободной жизнью, не слышно было жалоб на этот надзор; между тем, как, когда в дело вмешалось государство, и конфисковало собственность гильдий и разрушило их независимость в пользу собственной бюрократии, жалобы становятся просто бесчисленными[253]. С другой стороны, огромный прогресс в области всех искусств, достигнутый при средневековой гильдейской системе, является наилучшим доказательством того, что система эта не была препятствием для развития личной инициативы[254]. Дело в том, что средневековая гильдия, подобно средневековому приходу, «улице» или «концу», не была корпорациею граждан, поставленных под контроль государственных чиновников; она была союзом всех людей, объединенных данным производством, и в состав ее входили: присяжные закупщики сырых продуктов, продавцы произведенных товаров и ремесленники — мастера, подмастерья («Compaynes») и ученики. Для внутренней организации данного производства собрание этих лиц обладало верховными правами, пока оно не затрагивало других гильдий, в каком случае дело переносилось на рассмотрение гильдии гильдий, т. е. города. Помимо указанных сейчас функций, гильдия представляла еще и нечто другое. Она имела собственную юрисдикцию, т. е. собственное право суда в своих делах и собственную военную силу; имела свои общие собрания, или вече, собственные традиции борьбы, славы и независимости и собственные сношения с другими гильдиями того же ремесла, или занятия, в других городах. Одним словом, она жила полной органической жизнью, которая происходила от того, что она обхватывала полностью всю жизнь этого союза. Когда город призывался к оружию, гильдия выступала как отдельный отряд (Schaar), вооруженная принадлежавшим ей оружием (а в более позднюю эпоху — с собственными пушками, с любовью изукрашенными гильдией), под начальством ею же избранных начальников. Одним словом, гильдия была такая же независимая единица федерации, какой была республика Ури, или Женевы, пятьдесят лет тому назад в Швейцарской конфедерации. Ввиду этого, сравнивать гильдии с современными трэд-юнионами, или профессиональными союзами, лишенными всех атрибутов государственной верховной власти и сведенными к выполнению двух-трех второстепенных функций, — столь же неразумно, как сравнивать Флоренцию или Брюгге с какой-нибудь французской деревенской общиной, влачащей жалкое существование под гнетом префекта и наполеоновского кодекса, или же с русским городом, управляющимся по городскому уложению Екатерины II. Французская деревушка и русский город также имеют своего выборного голову, как имели Флоренция и Брюгге, а русский город имел даже и ремесленные цехи; но разница между ними — вся та разница, какая существует между Флоренцией, с одной стороны, и какой-нибудь деревушкой Гусиные Ключи во Франции или Царевококшайском, с другой; или же между Венецианским дожем и современным деревенским мэром, снимающим шапку пред писцом господина субпрефекта.
Средневековые гильдии были в состоянии отстаивать свою независимость; а когда, позднее, особенно в четырнадцатом веке, вследствие некоторых причин, на которые мы сейчас укажем, старая городская жизнь начала претерпевать глубокие изменения, тогда более молодые ремесла оказались достаточно сильными, чтобы завоевать себе, в свою очередь, должную долю в управлении городскими делами. Массы, сорганизованные в «младшие» гильдии, восставали, чтобы вырвать власть из рук растущей олигархии, и в большинстве случаев они добивались успеха, — и тогда они открывали новую эру расцвета вольных городов. Правда, в некоторых городах восстание младших гильдий было потоплено в крови, и тогда рабочим беспощадно рубили головы, как это было в 1306 году в Париже и в 1371 году в Кёльне. В таких случаях городские вольности, после такого поражения, быстро приходили в упадок, и город подпадал под иго центральной власти. Но в большинстве городов было достаточно жизненных сил, чтобы выйти из борьбы обновленными и с запасом свежей энергии. Новый период юношеского обновления был тогда их наградой. В города вливалась волна новой жизни, которая и находила себе выражение в великолепных новых архитектурных памятниках, в новом периоде преуспеяния, во внезапном прогрессе техники и изобретений и в новом интеллектуальном движении, которое вскоре и повело к эпохе Возрождения и Реформации[255].
Жизнь средневекового города была целым рядом тяжелых битв, которые пришлось вести горожанам, чтобы добыть себе свободу и удержать ее. Правда, во время этой суровой борьбы развилась крепкая и стойкая раса граждан; правда, что эта борьба воспитала любовь и обожание родного города, и что великие деяния, совершенные средневековыми общинами, вдохновлялись именно этою любовью. Но жертвы, которые пришлось понести общинам в борьбе за свободу, были, тем не менее, очень тяжелы, и выдержанная общинами борьба внесла глубокие источники раздоров в самую их внутреннюю жизнь. Очень немногие города успели, благодаря стечению благоприятных обстоятельств, добиться свободы сразу, причем они, в большинстве случаев, так же легко и потеряли ее. Громадному же большинству городов пришлось бороться по пятидесяти и по сто лет, а иногда и более, чтобы добиться первого признания своих прав на свободную жизнь, и еще другую сотню лет, пока им удалось утвердить свою свободу на прочном основании: хартии двенадцатого века были только первыми ступенями к свободе[256]. В действительности средневековой город оставался укрепленным оазисом среди страны, погруженной в феодальное подчинение, и ему приходилось силою оружия утвердить свое право на жизнь.
Вследствие причин, вкратце указанных в предыдущей главе, каждая деревенская община постепенно подпала под иго какого-нибудь светского или духовного властелина. Дом такого властелина мало-помалу обратился в замок, а его собратьями по оружию становились теперь наихудшего сорта наемные бродяги, всегда готовые грабить крестьян. Помимо барщины, т. е. трех дней в неделю, которые крестьяне должны были работать на господина, с них взыскивали теперь всякого рода поборы за все: за право сеять и жать, за право грустить или веселиться, за право жить, жениться и умирать. Но хуже всего было то, что их постоянно грабили вооруженные люди, принадлежавшие к дружинам соседних помещиков-феодалов, которые смотрели на крестьян, как на домочадцев их господина, а потому, если у них вспыхивала родовая война из-за кровавой мести с их владельцем — вымещали все на крестьянах, на их скоте и их посевах. А между тем все луга, все поля, все реки и дороги — все вокруг города, и каждый человек, сидевший на земле, были под властью какого-нибудь феодального владельца.
Ненависть горожан к феодальным помещикам нашла себе очень меткое выражение в некоторых хартиях, которые они заставили своих бывших владельцев подписать. Генрих V, например, должен был подписать в хартии, данной городу Шпейеру в 1111 году, что он освобождает бюргеров от «отвратительного и негодного закона о выморочном владении, которым город был доведен до глубочайшей нищеты» — Von dem scheusslichen und nichtswürdigen Gesetze, welches gemein Budel genannt wird[257] … В coutume, т. е. уставе, города Байонны имеются такие строки: «народ древнее господ. Народ, численностью своей превосходящий другие сословия, желая мира, создал господ для обуздания и усмирения могущественных», и т. д.[258]. Хартия, предложенная для подписания королю Роберту, не менее характерна. Его заставили сказать в ней: «Я не буду грабить ни быков, ни других животных. Я не буду захватывать купцов, отнимать у них деньги или налагать на них выкуп. От Благовещения до дня Всех Святых я не буду захватывать на лугах ни лошадей, ни кобыл, ни жеребят. Я не буду сжигать мельниц и не буду грабить муку… Я не буду оказывать покровительства ворам», и т. д. (Pfister напечатал этот документ, воспроизведенный также у Luchaire). Хартия, «дарованная» восставшему против него городу Безансонским архиепископом Hugues, в которой он должен был перечислить все бедствия, причиненные его правами на крепостное владение, не менее характерна[259]. Много можно было бы привести таких примеров.
Удержать свою свободу среди такого, окружавшего их, своеволия феодальных баронов, было бы невозможно, а потому вольные города были вынуждены начать войну вне своих стен. Горожане стали посылать своих людей, чтобы поднимать деревни против помещиков и руководить восстанием; они принимали деревни в состав своих корпораций; и, наконец, они начали прямую войну против дворянства. В Италии, где земля была густо усеяна феодальными замками, война приняла героические размеры и велась обеими сторонами с суровым ожесточением. Флоренции пришлось целые семьдесят семь лет вести кровавые войны, чтобы освободить свой contado (т. е. свою провинцию) от дворян; но когда борьба была победоносно закончена (в 1181 году), все пришлось начинать сызнова. Дворянство собралось с силами и образовало свои собственные лиги, в противовес лигам городов, и, получая свежую поддержку то от императора, то от папы, затянуло войну еще на 130 лет. То же самое произошло в Римской области, в Ломбардии, в Генуэзской области — по всей Италии.
Чудеса храбрости, смелости и настойчивости были совершены горожанами во время этих воин. Но лук и боевые топоры городских ремесленников не всегда брали верх над одетыми в латы рыцарями, и многие замки успешно выдержали осаду, несмотря на замысловатые осадные машины и настойчивость осаждавших горожан. Некоторые города, — как, напр., Флоренция, Болонья и многие другие во Франции, Германии и Богемии, — успели освободить окружающие их деревни, и замечательное благосостояние и спокойствие были им наградою за их усилия. Но даже в этих городах, а тем более в городах менее могучих, или менее предприимчивых, купцы и ремесленники, истощенные войной и ложно понимая свои собственные выгоды, заключили с баронами мир, — так сказать, продавши им крестьян. Они заставляли барона принять присягу на верность городу; его замок сносился до основания, и он давал согласие выстроить дом и жить в городе, где он становился теперь согражданином (com-bourgeois, con-cittadino); но взамен он сохранял большинство своих прав над крестьянами, которые таким образом получали лишь частичное облегчение от лежавшего на них крепостного бремени. Горожане не поняли, что им следовало дать равные права гражданства крестьянину, на которого им приходилось полагаться в деле снабжения города пищевыми продуктами; и вследствие этого непонимания, между городом и деревней образовалась с тех пор глубокая пропасть. В некоторых случаях крестьяне только переменили владельцев, так как город выкупал права барона и продавал их по частям своим собственным гражданам[260]. Крепостная зависимость оставалась, таким образом; и только гораздо позднее, к концу тринадцатого века, революция младших ремесел положила ей конец; но уничтоживши личную крепостную зависимость, эта революция в то же время нередко отнимала у крестьян землю[261]. Едва ли нужно прибавлять, что города вскоре почувствовали на себе роковые последствия такой близорукой политики; деревня стала врагом города.
Война против замков имела еще одно вредное последствие. Она втянула города в продолжительные войны между собою, что и дало возможность сложиться у историков теории, бывшей в ходу до недавнего времени, согласно которой города потеряли свою независимость вследствие взаимной зависти и борьбы друг с другом. Особенно поддерживали эту теорию историки-империалисты, но она сильно поколеблена новейшими исследованиями. Несомненно, что в Италии города воевали друг с другом с упорным ожесточением; но нигде, кроме Италии, междоусобия городов не принимали таких размеров; да и в самой Италии городские войны, в особенности в раннем периоде, имели свои специальные причины. Они были (как это уже показали Сисмонди и Феррари) продолжением войны против замков — неизбежным продолжением борьбы свободного муниципального и федеративного начала против феодализма, империализма и папства, т. е. против крепостников, поддерживаемых — одни германским императором, а другие — папою. Многие города, освободившиеся только отчасти из-под власти епископа, феодального владельца, или императора, были силою втянуты в борьбу против свободных городов дворянами, императором и церковью, политика которых сводилась к тому, чтобы не давать городам объединиться, и вооружать их друг против друга. Эти особливые условия (отчасти отразившиеся и на Германии) объясняют, почему итальянские города, из которых одни искали поддержки у императора для борьбы с папой, а другие — у церкви для борьбы с императором, вскоре разделились на два лагеря, Гибеллинов и Гвельфов, и почему то же разделение проявилось и внутри каждого города[262].
Огромный экономический прогресс, достигнутый большинством итальянских городов, как раз в то время, когда эти войны были в самом разгаре[263], и легкость, с которою заключались союзы между городами, дают еще более верное понятие о борьбе городов и еще более подрывают вышеупомянутую теорию. Уже в 1130–1150 годах начали слагаться могущественные союзы или лиги городов; и немного лет спустя, когда Фридрих Барбаросса напал на Италию и, поддерживаемый дворянством и несколькими отсталыми городами, пошел на Милан, народный энтузиазм с силою пробудился во многих городах, под влиянием народных проповедников. Кремона, Пиаченца, Брешиа, Тортона и др. пришли на выручку; знамена гильдий Вероны, Падуи, Виченцы и Тревизы развевались вместе в лагере городов, против знамен императора и дворянства. В следующем году образовался Ломбардский союз, а лет через шестьдесят мы уже видим, что эта лига усилилась союзами со многими другими городами и представляла прочную организацию, хранившую половину своей военной казны в Генуе, а другую половину — в Венеции[264]. В Тоскане, Флоренция стояла во главе другой могущественной лиги, Тосканской, к которой принадлежали Лукка, Болонья, Пистойя и др. города, и которая играла важную роль в поражении дворянства в средней Италии. Более мелкие лиги были в то же время самым обычным явлением. Таким образом, несомненно, что хотя и существовало соперничество между городами, и не трудно было посеять раздоры между ними, но это соперничество не мешало городам объединяться для общей защиты своей свободы. Только позднее, когда города стали каждый маленьким государством, между ними начались войны, как это всегда бывает, когда государства начинают бороться между собою за преобладание или из-за колоний.
Подобные же лиги сформировались с тою же целью в Германии. Когда, при наследниках Конрада, страна стала поприщем нескончаемых родовых войн из-за кровавой мести между баронами, города Вестфалии образовали союз против рыцарей, причем одним из пунктов договора было обязательство никогда не давать взаймы денег рыцарю, который продолжал бы укрывать краденые товары[265]. В то время, как «рыцари и дворянство жили грабежом и убивали, кого хотели», как говорится в Вормской Жалобе (Wormser Zorn), рейнские города (Майнц, Кёльн, Шпейер, Страсбург и Базель) взяли на себя инициативу образования лиги для преследования грабителей и поддержания мира, которая вскоре насчитывала шестьдесят вошедших в союз городов. Позднее, союз Швабских городов, разделенных на три «мирных округа» (Аугсбург, Констанц и Ульм) стал преследовать ту же цель. И хотя эти союзы были сломлены[266], они продержались довольно долго, чтобы показать, что в то время, как предполагаемые миротворцы — короли, императоры и церковь — возбуждали раздоры и сами были беспомощны против разбойничавших рыцарей, толчок к восстановлению мира и к объединению исходил из городов. Города, — а не императоры, — были действительными созидателями национального единства[267].
Подобные же союзы — вернее, федерации, с однородными целями, организовывались и между деревнями; и теперь, когда Luchaire обратил внимание на это явление, можно надеяться, что мы вскоре узнаем больше подробностей об этих федерациях. Нам известно, что деревни объединились в небольшие союзы, в области (contado) Флоренции; также в подчиненных Новгороду и Пскову областях. Что же касается Франции, то имеется положительное свидетельство о федерации семнадцати крестьянских деревень, просуществовавшей в Ланнэ (Laonnais) в течение почти ста лет (до 1256 г.) и упорно боровшейся за свою независимость. Кроме того, в окрестностях города Laon существовали три крестьянские республики, имевшие присяжные хартии, по образцу хартий Лана и Суассона, — причем, так как их земли были смежными, они поддерживали друг друга в своих освободительных войнах. Вообще Люшэр полагает, что многие подобные союзы возникли во Франции в двенадцатом и тринадцатом веке, но в большинстве случаев документальные известия о них утеряны. Конечно, не защищенные, как города, стенами, деревенские союзы легко разрушались королями и баронами; но при некоторых благоприятных обстоятельствах, когда они находили поддержку в союзах городов, или защиту в своих горах, подобные крестьянские республики становились независимыми, как это произошло в Швейцарской Конфедерации[268].
Что же касается до союзов, заключавшихся городами ради разных специальных целей, то они были самым обычным явлением. Сношения, установившиеся в период освобождения, когда города списывали друг у друга хартии, не прерывались впоследствии. Иногда, когда судьи какого-нибудь германского города должны были вынести приговор в новом для них и сложном деле и объявляли, что не могут найти решения (des Urtheiles nicht weise zu sein), они посылали делегатов в другой город с целью подыскать подходящее решение. То же самое случалось и во Франции[269]. Мы знаем также, что Форли и Равенна взаимно натурализовали своих граждан и дали им полные права в обоих городах.
Отдавать спор, возникший между двумя городами, или внутри города, на решение другой общине, которую приглашали действовать в качестве посредника, было также в духе времени[270]. Что же касается до торговых договоров между городами, то они были самым обычным делом[271]. Союзы для упорядочения производства и определения объема бочек, употреблявшихся в торговле вином, «селедочные союзы» и т. д. были предшественниками большой торговой федерации Фламандской Ганзы, а позднее — великой Северо-Германской Ганзы, в которую входили Великий Новгород и несколько польских городов. История этих двух обширных союзов в высшей степени интересна и поучительна, но она потребовала бы многих страниц, чтобы рассказать их сложную и многообразную жизнь. Замечу только, что, благодаря Ганзейским союзам и лигам Итальянских городов, средневековые города сделали больше для развития международных сношений, мореплавания и морских открытий, чем все государства первых семнадцати веков нашей эры.
Подводя итоги сказанному, союзы и объединения между маленькими земскими единицами, а равно и между людьми, соединявшимися ввиду общих целей в соответственные гильдии, а также федерации между городами и группами городов составляли самую сущность жизни и мысли в течение всего этого периода. Первые пять веков второго тысячелетия нашего летосчисления (XI по XVI) могут быть рассматриваемы, таким образом, как колоссальная попытка обеспечить взаимную помощь и взаимную поддержку в крупных размерах, на началах объединения и сотрудничества, проводимых чрез все проявления человеческой жизни в во всевозможных степенях. Эта попытка в значительной мере увенчалась успехом. Она объединила людей, раньше того разъединенных, она обеспечила им значительную свободу, она удесятерила их силы. В ту пору, когда множество всяких влияний воспитывали в людях стремление уйти от других в свою ячейку, и было такое обилие причин для раздоров, отрадно видеть и отметить, что у городов, рассеянных по всей Европе, оказалось так много общего, и что они с такою готовностью объединялись для преследования столь многих общих целей. Правда, что, в конце концов, они не устояли пред мощными врагами. Они широко практиковали начала взаимной помощи; но все-таки, отделяясь от крестьян-земледельцев, они недостаточно широко прилагали в жизни эти начала и, лишившись поддержки крестьян, города не могли устоять против насилия зарождавшихся королевств и царств. Но погибли они не от вражды друг к другу, и их ошибки не были следствием недостаточного развития среди них федеративного духа.
Новое направление, принятое человеческою жизнью в средневековом городе, дало громадные результаты для развития всей цивилизации. В начале одиннадцатого века города Европы представляли только маленькие кучи жалких хижин, ютившихся вокруг низеньких, неуклюжих церквей, строители которых едва умели вывести арку. Ремесла, сводившиеся, главным образом, к ткачеству и ковке, были в зачаточном состоянии; наука находила себе убежище лишь в немногих монастырях. Но через триста пятьдесят лет самый вид Европы совершенно изменился. Страна была уже усеяна богатыми городами, и эти города были окружены широко раскинувшимися, толстыми стенами, которые были украшены вычурными башнями и воротами, представлявшими, каждая из них, произведения искусства. Соборы, задуманные в грандиозном стиле и покрытые бесчисленными декоративными украшениями, поднимали к облакам свои высокие колокольни, причем в их архитектуре проявлялась такая смелость воображения и такая чистота формы, каких мы тщетно стремимся достигнуть в настоящее время. Ремесла и искусства поднялись до такого совершенства, что даже теперь мы едва ли можем сказать, чтобы мы во многом превзошли их, если только не ставить быстроты фабрикации выше изобретательного таланта работника и законченности его работы. Суда свободных городов бороздили во всех направлениях северное и южное Средиземное море; еще одно усилие — и они пересекли океан. На обширных пространствах благосостояние заступило место прежней нищеты; выросло и распространилось образование.
Рядом с этим выработался научный метод исследования, — положительный, естественнонаучный, вместо прежней схоластики — и положены были основания механике и физическим наукам. Мало того, — подготовлены были все те механические изобретения, которыми так гордится девятнадцатый век! Таковы были волшебные перемены, совершившиеся в Европе менее чем в четыреста лет. И потери, понесенные Европою, когда пали ее свободные города, можно оценить вполне, если сравнивать семнадцатый век с четырнадцатым, или даже тринадцатым. В семнадцатом веке благосостояние, которым отличались Шотландия, Германия, равнины Италии, исчезло. Дороги пришли в упадок, города опустели, свободный труд превратился в рабство, искусства заглохли, даже торговля пришла в упадок[272].
Если бы после средневековых городов не осталось никаких письменных памятников, по которым можно было бы судить о блеске их жизни, если бы после них остались одни только памятники их архитектурного искусства, которые мы находим рассеянными по всей Европе, от Шотландии до Италии и от Героны в Испании до Бреславля на славянской территории, то и тогда мы могли бы сказать, что эпоха независимых городов была временем величайшего расцвета человеческого ума в течение всех веков христианства, вплоть до конца восемнадцатого века. Глядя, например, на средневековую картину, изображающую Нюренберг, с его десятками башен и высоких колоколен, носящих на себе, каждая из них, печать свободного творческого художества, мы едва можем себе представить, чтобы всего за триста лет до этого Нюренберг был только кучею жалких хижин. То же самое — относительно всех без исключения вольных средневековых городов. И наше удивление растет, по мере того, как мы вглядываемся в детали архитектуры и украшений каждой из бесчисленных церквей, колоколен, городских ворот и ратушей, рассеянных по всей Европе, начиная с Англии, Голландии. Бельгии, Франции и Италии и доходя на востоке до Богемии и до мертвых теперь городов Польской Галиции. Не только Италия, — эта мать искусства, — но вся Европа переполнена подобными памятниками. Чрезвычайно знаменателен, впрочем, уже тот факт, что из всех искусств архитектура — искусство по преимуществу общественное — достигла в эту эпоху наивысшего развития. И действительно, такое развитие архитектуры было возможно только как результат высоко-развитой общественности в тогдашней жизни.
Средневековая архитектура достигла такого величия не только потому, что она являлась естественным развитием художественного ремесла, как на этом справедливо настаивал Рёскин; не только потому, что каждое здание и каждое архитектурное украшение были задуманы людьми, знавшими по опыту своих собственных рук, какие артистические эффекты могут дать камень, железо, бронза, или даже просто бревна и цемент, смешанный с галькою; не только потому, что каждый памятник был результатом сборного коллективного опыта, накопленного в каждом художестве или ремесле, — средневековая архитектура была велика потому, что она являлась выражением великой идеи[273]. Подобно греческому искусству, она возникла из представления о братстве и единстве, воспитываемых городом. Она обладала смелостью, которая могла быть приобретена лишь смелою борьбою городов с их притеснителями и победами; она дышала энергиею, потому что энергией была проникнута вся жизнь города. Собор или городская ратуша воплощали, символизировали организм, в котором каждый каменщик и каменотес являлись строителями. Средневековое здание никогда не представляло собою замысел отдельной личности, над выполнением которого трудились тысячи рабов, исполняя урочную работу по чужой идее: весь город принимал участие в его постройке. Высокая колокольня была частью величавого здания, в котором билась жизнь города; она не была посажена на не имеющую смысла платформу, как парижское сооружение Эйфеля; она не была фальшивою каменною постройкою, возведенною с целью скрыть безобразие основной железной структуры, как это сделано недавно на Тауэрском мосту, в Лондоне. Подобно афинскому Акрополю, собор средневекового города имел целью прославление величия победоносного города; он воплощал и одухотворял союз ремесел; он был выражением чувства каждого гражданина, который гордился своим городом, так как он был его собственное создание. Нередко случалось также, что, совершив успешно свою вторую революцию младших ремесел, город начинал строить новый собор, с целью выразить новое, глубже идущее и более широкое единение, проявившееся в его жизни.
В средневековых соборах и ратушах есть еще одна поразительная черта. Наличные средства, с которыми города начинали свои великие постройки, бывали большею частью несоразмерно малы. Кёльнский собор, например, был начат при ежегодной издержке всего в 500 марок: дар в 100 марок был записан как крупное приношение[274]. Даже когда работа подходила к концу, ежегодный расход едва доходил до 5000 марок и никогда не превышал 14 000. Собор в Базеле был построен на такие же незначительные средства. Но зато каждая корпорация жертвовала для их общего памятника свою долю камня, работы и декоративного гения. Каждая гильдия выражала в этом памятнике свои политические взгляды, рассказывая в камне или бронзе историю города, прославляя принципы «Свободы, Равенства и Братства»[275], восхваляя союзников города и посылая в вечный огонь его врагов. И каждая гильдия выказывала свою любовь к общему памятнику, богато украшая его цветными окнами, живописью, «церковными вратами, достойными быть вратами рая», — по выражению Микель Анджело, — или же каменными украшениями на каждом малейшем уголке постройки[276]. Маленькие города и даже самые маленькие приходы[277] соперничали в этого рода работах с большими городами, и соборы в Laon или в Saint Ouen едва ли уступают Реймскому собору, Бременской ратуше или Бреславльской вечевой колокольне. «Ни одна работа не должна быть начата коммуной, если она не была задумана в соответствии с великим сердцем коммуны, слагающимся из сердец всех ее граждан, объединенных одной общей волей», — таковы были слова городского Совета во Флоренции; и этот дух проявляется во всех общинных работах, имеющих общеполезное назначение, как, например, в каналах, террасах, виноградниках и фруктовых садах вокруг Флоренции, или в оросительных каналах, пробегавших по равнинам Ломбардии, в порте и водопроводе Генуи и, в сущности, во всех общественных постройках, предпринимавшихся почти в каждом городе[278].
Все искусства сделали подобные же успехи в средневековых городах, и наши теперешние приобретения в этой области в большинстве случаев являются лишь продолжением того, что выросло в то время. Благосостояние фламандских городов основывалось на выделке тонких шерстяных тканей. Флоренция, в начале четырнадцатого века, до эпидемии «черной смерти» (чумы), выделывала от 70 000 до 100 000 кусков шерстяных изделий, оценивавшихся в 1 200 000 золотых флоринов[279]. Чеканка драгоценных металлов, искусство отливки, художественная ковка железа — были созданием средневековых гильдий (мистерий), которые достигли в соответствующих областях всего, чего можно было достигнуть путем ручного труда, не прибегая к помощи могучего механического двигателя. Ручного труда — и изобретательности, так как, говоря словами Ювелля, «Пергамент и бумага, печатание и гравировка, усовершенствованное стекло и сталь, порох, часы, телескоп, морской компас, реформированный календарь, десятичная система, алгебра, тригонометрия, химия, контрапункт (открытие, равнявшееся новому созданию в музыке), — все это мы унаследовали от той эпохи, которую так презрительно именуют периодом застоя»[280].
Правда, как заметил Ювелль, ни одно из этих открытий не вносило какого-нибудь нового принципа; но средневековая наука сделала нечто большее, чем действительное открытие новых принципов. Она подготовила открытие всех тех новых принципов, которые известны нам в настоящее время в области механических наук: она приучила исследователя наблюдать факты и делать из них выводы. Тогда создалась индуктивная наука, и хотя она еще не вполне уяснила себе значение и силу индукции, она положила основание как механике, так и физике. Франсис Бэкон, Галилей и Коперник были прямыми потомками Роджера Бэкона и Майкеля Скота, как паровая машина была прямым продуктом исследований об атмосферном давлении, произведенных в итальянских университетах, и того математического и технического образования, которым отличался Нюренберг.
Но нужно ли в самом деле еще распространяться и доказывать прогресс наук и искусств в средневековом городе? Не достаточно ли просто указать на соборы в области искусства, и на итальянский язык и поэму Данте в области мысли, чтобы сразу дать меру того, что создал средневековый город в течение четырех веков своего существования?
Нет никакого сомнения — средневековые города оказали громаднейшую услугу европейской цивилизации. Они помешали Европе дойти до теократических и деспотических государств, которые создались в древности в Азии; они дали ей разнообразие жизненных проявлении, уверенность в себе, силу инициативы и ту огромную интеллектуальную и моральную энергию, которой она ныне обладает и которая является лучшей порукой в том, что европейская цивилизации сможет отразить всякое новое нашествие Востока.
Но почему же эти центры цивилизации, пытавшиеся найти ответы на самые глубокие потребности человеческой природы и отличавшиеся такой полнотой жизни, не могли продолжать своего существования? Почему же в шестнадцатом веке их охватила старческая дряблость, и почему, после того, как они отразили столько внешних нападений и сумели черпать новую энергию даже из своих внутренних раздоров, эти города, в конце концов, пали жертвой внешних нападений и внутренних усобиц?
Различные причины вызвали это падение, причем некоторые из них имели свой корень в отдаленном прошлом, тогда как другие были результатом ошибок, совершенных самими городами. Толчок в этом направлении был дан сперва тремя нашествиями на Европу: монгольским на Россию, в тринадцатом веке, турецким на Балканский полуостров и западных славян, в пятнадцатом веке, и нашествием мавров на Испанию и южную Францию уже с IX по XII век. Остановить эти нашествия оказалось очень трудно; отогнать же монголов, турок и мавров, утвердившихся в различных частях Европы, удалось только тогда, когда в Испании и Франции, Австрии и Польше, в Украине и в России мелкие и слабые князья, графы, герцоги и т. д., покоряемые более сильными из них, начали складываться в государства, способные двинуть против восточных завоевателей многочисленные полчища.
Таким образом, в конце пятнадцатого века в Европе начал возникать ряд небольших государств, складывавшихся по древнеримскому образцу. В каждой стране и в каждой области который-нибудь из феодальных владельцев, более хитрый чем другие, более склонный к скопидомству, а часто и менее совестливый, чем его соседи, успевал приобрести в личное владение более богатые вотчины, с большим количеством крестьян в них, а также собрать вокруг себя большее количество рыцарей и дружинников и скопить больше денег в своих сундуках. Такой барон, король или князь обыкновенно выбирал для своего местожительства не города, управлявшиеся вечем, а группы деревень, с выгодным географическим положением, еще не освоившиеся с порядками свободной городской жизни — Париж, Мадрид, Москва, ставшие центрами больших государств, были именно в таких условиях; и при помощи крепостного труда он создавал здесь королевский укрепленный город, в который он привлекал, щедрою раздачею деревень «в кормление», военных сподвижников, а также и купцов, пользовавшихся покровительством, которое он оказывал торговле.
Так создавались, пока еще в зачаточном состоянии, будущие государства, которые и начинали понемногу поглощать другие такие же центры. Законники, воспитанные на изучении римского права, охотно стекались в такие города: упрямая и честолюбивая раса людей, выделившихся из горожан и одинаково ненавидевших как высокомерие феодалов, так и проявление того, что они называли беззаконием крестьянства. Уже самые формы деревенской общины, неизвестные их кодексам, самые принципы федерализма были ненавистны им, как наследие «варварства». Их идеал был цезаризм, поддерживаемый фикциею народного одобрения и — особенно — силою оружия; и они усердно работали для тех, на кого они полагались, для осуществления этого идеала[281].
Христианская церковь, раньше восстававшая против римского права, а теперь обратившаяся в его союзницу, работала в том же направлении. Так как попытка образовать теократическую империю в Европе, под главенством папы, не увенчалась успехом, то более интеллигентные и честолюбивые епископы начали оказывать теперь поддержку тем, кого они считали способными восстановить могущество царей Израиля и константинопольских императоров. Церковь облекла возвышавшихся правителей своей святостью; она короновала их, как представителей Бога на земле; она отдала им на службу ученость и государственные таланты своих служителей; она принесла им свои благословения и свои проклятия, свои богатства и те симпатии, которые она сохранила среди бедняков. Крестьяне, которых города не смогли или не захотели освободить, видя, что горожане не в силах положить конец бесконечным войнам между рыцарями — за которые крестьянам приходилось так дорого расплачиваться, — теперь возлагали свои надежды на короля, на императора, на великого князя; и помогая им сокрушить могущество феодальных владетелей, они, вместе с тем, помогали им в установлении централизованного государства. Наконец, войны, которые пришлось вести в продолжение двух веков против монголов и турок, и священная война против мавров в Испании, а равным образом и те страшные войны, которые вскоре начались среди каждого народа между выраставшими центрами верховной власти: Иль-де-Франсом и Бургундией, Шотландией и Англией, Англией и Францией, Литвой и Польшей, Москвой и Тверью, и т. д., вели, в конце концов, к тому же. Возникли могущественные государства, и городам пришлось теперь вступать в борьбу не только со слабо связанными между собою федерациями феодальных баронов или князей, но и с могуче-организованными центрами, имевшими в своем распоряжении целые армии крепостных.
Хуже всего было, однако, то, что выраставшие центры единодержавия находили себе поддержку в усобицах, которые возникали внутри самых городов. В основу средневекового города несомненно была положена великая идея; но она была понята недостаточно широко. Взаимная помощь и поддержка не могут быть ограничены пределами небольшой ассоциации; они должны распространяться на все окружающее, иначе окружающее поглотит ассоциацию; и в этом отношении средневековый гражданин с самого начала совершил громадную ошибку. Вместо того, чтобы смотреть на крестьян и ремесленников, собиравшихся под защиту его стен, как на помощников, которые смогут внести свою долю в дело созидания города, — что они и сделали в действительности, — «фамилии» старых горожан поспешили резко отделить себя от новых пришельцев. Первым, т. е. основателям города, предоставлялись все благодеяния общегородской торговли и пользования городскими землями, а вторым не оставляли ничего, кроме права свободно проявлять искусство своих рук. Город, таким образом, разделился на «граждан», или «общинников», и на «обывателей», или «жителей»[282]. Торговля, носившая ранее общинный характер, стала теперь привилегией купеческих и ремесленных фамилий: «Купецкой гильдии» и нескольких гильдий так называвшихся «старых ремесел»; и следующая ступень — переход к личной торговле, или к привилегиям капиталистических, угнетательских компаний — трестов — стала неизбежной.
То же самое разделение возникло и между городом, в собственном смысле этого слова, и окружающими его деревнями. Средневековые коммуны пытались, было, освободить крестьян; но их войны против феодалов мало-помалу превратились, как уже сказано выше, скорее в войны за освобождение самого города от власти феодалов, чем в войны за освобождение крестьян. Тогда города оставили за феодалами их права над крестьянами, при условии, чтобы они более не причиняли вреда городу и стали «согражданами». Но дворянство, «воспринятое» городом и перенесшее свою резиденцию вовнутрь городской ограды, внесло старые свои фамильные войны в пределы города. Оно не мирилось с мыслью, что дворяне должны подчиняться суду простых ремесленников и купцов, и оно продолжало вести на городских улицах свои старые родовые войны из-за кровавой мести. В каждом городе теперь были свои Колонны и Орсини, свои Монтекки и Капулетти, свои Оверштольцы и Визы. Извлекая большие доходы из имений, которые они успели удержать за собой, феодальные владельцы окружили себя многочисленными клиентами и внесли феодальные нравы и обычаи в жизнь самого города. Когда же в городах начало возникать недовольство среди ремесленных классов против старых гильдий и фамилий, феодалы стали предлагать обеим партиям свои мечи и своих многочисленных прислужников, чтобы решать возникавшие столкновения путем войн, вместо того, чтобы дать недовольству мирный исход, теми путями, которые до тех пор оно всегда находило, не прибегая к оружию.
Величайшею и самою роковою ошибкою большинства городов было также обоснование их богатства на торговле и промышленности рядом с пренебрежительным отношением к земледелию. Таким образом, они повторили ошибку, уже однажды совершенную городами древней Греции, и вследствие этого впали в те же преступления[283]. Но отчуждение городов от земли по необходимости вовлекло их в политику, враждебную земледельческим классам, которая стала особенно очевидной в Англии, во времена Эдуарда III[284], во Франции во времена жакерии (больших крестьянских восстаний), в Богемии — в гуситских войнах, и в Германии во время крестьянской войны XVI века.
С другой стороны, торговая политика вовлекла также городские народоправства в отдаленные предприятия и развила страсть к обогащению колониями. Возникли колонии, основанные итальянскими республиками на юго-востоке, в Малой Азии и по берегам Черного моря, немецкими — на востоке в славянских землях, и славянскими, т. е. Новгородом и Псковом, на дальнем северо-востоке. Тогда понадобилось держать армии наемников для колониальных войн, а затем этих наемников употребили и для угнетения самих же горожан. Ради той же цели города стали заключать займы в таких размерах, что они скоро оказали глубоко деморализующее влияние на граждан: города становились данниками и нередко послушными орудиями в руках нескольких своих капиталистов. Попасть во власть становилось очень выгодно, и внутренние усобицы разрастались все в больших размерах при каждых выборах, во время которых главную роль играла колониальная политика в интересах немногих фамилий. Разделение между богатыми и бедными, между «лучшими» и «худшими» людьми, все расширялось, и в шестнадцатом веке королевская власть нашла в каждом городе готовых союзников и помощников — иногда среди «фамилий», борющихся за власть, а очень часто и среди бедняков, которым она обещала смирить богатых.
Была, однако, еще одна причина упадка коммунальных учреждений, глубже лежавшая, чем все остальные. История средневековых городов представляет один из наиболее поразительных примеров могущественного влияния идей и основных начал, признаваемых людьми, на судьбы человечества. Равным образом она учит нас также тому, что при коренном изменении в руководящих идеях общества получаются совершенно новые результаты, изменяющие жизнь в новом направлении. Вера в свои силы и федерализм; признание свободы и самоуправления за каждою отдельною группою и вообще построение политического тела от простого к сложному — таковы были руководящие мысли одиннадцатого века. Но с того времени понятия подверглись полному изменению. Ученые законники (легисты), изучавшие римское право, и правители церкви, тесно сплотившиеся со времени Иннокентия III, успели парализовать идею, — античную греческую идею свободы и федерации, — которая преобладала в эпоху освобождения городов и легла сперва в основание этих республик.
В течение двух или трех столетий, законники и духовенство стали учить с амвона, с университетской кафедры и в судах, что спасение людей лежит в сильно централизованном государстве, подчиненном полубожеской власти одного, или немногих[285]; что один человек может и долженбыть спасителем общества, и во имя общественного спасения он может совершать любое насилие: жечь людей на кострах, убивать их медленной смертью в неописуемых пытках, повергать целые области в самую отчаянную нищету. При этом они не скупились на наглядные уроки в крупных размерах, и с неслыханной жестокостью давали эти уроки везде, куда лишь могли проникнуть меч короля или костер церкви. Вследствие этих учений и соответственных примеров, постоянно повторяемых и насильственно внедряемых в общественное сознание под сенью веры, власти и того, что считалось наукой, самые умы людей начали принимать новый склад. Граждане начали находить, что никакая власть не может быть чрезмерной, никакое постепенное убийство — чересчур жестоким, если дело идет об «общественной безопасности». И при этом новом направлении умов, при этой новой вере в силу единого правителя, древнее федеральное начало теряло свою силу, а вместе с ним вымер и созидательный гений масс. Римская идея победила, и при таких обстоятельствах централизованные военные государства нашли себе в городах готовую добычу.
Флоренция пятнадцатого века представляет типичный образец подобной перемены. Раньше, народная революция бывала началом нового, дальнейшего прогресса. Теперь же, когда доведенный до отчаяния народ восстал, он уже более не обладал созидательным творчеством, и народное движение не дало никакой свежей идеи. Вместо прежних четырехсот представителей в общинном совете, введена была тысяча представителей; вместо прежних восьмидесяти членов синьории (signoria), в нее вошло сто членов. Но эта революция в числах не привела ни к чему. Народное недовольство все возрастало, и последовал ряд новых возмущений. Тогда обратились за спасением к «тирану», он прибег к избиению восставших, но распадение общинного организма продолжалось. И когда, после нового возмущения, флорентийский народ обратился за советом к своему любимцу — Иерониму Савонароле, то монах ответил: «О, народ мой, ты знаешь, что я не могу входить в государственные дела… Очисти свою душу, и если при таком расположении ума ты реформируешь город, тогда, народ Флоренции, ты должен начать реформу по всей Италии!» Маски, надевавшиеся во время гуляний на масленице, и соблазнительные книги были сожжены; был проведен закон о поддержании бедных и другой, направленный против ростовщиков, — но демократия Флоренции оставалась тем же, чем была. Старый творческий дух исчез. Вследствие излишнего доверия к правительству, флорентинцы перестали доверять самим себе: они оказались неспособными обновить свою жизнь. Государству оставалось лишь войти и раздавить их последние вольности. Оно так и сделало.
И все же поток взаимной помощи и поддержки не заглох в массах и продолжал струиться даже после этого поражения вольных городов. Вскоре он поднялся снова с могучей силой, в ответ на коммунистические призывы первых пропагандистов Реформации, и он продолжал существовать даже после того, как массы, опять потерпевши неудачу в своей попытке устроить новую жизнь, вдохновленную реформированною религиею, подпали под власть единодержавия. Он струится даже теперь и ищет путей для нового выражения, которое уже не будет ни государством, ни средневековым городом, ни деревенской общиной варваров, ни родовым строем дикарей, но, отправляясь от всех этих форм, будет совершеннее всех их по глубине и по широте своих человеческих начал.