А Сомко Мушкет попереду да й не выгравае, Коня удержуе, до себе притягуе, думае-гадае... Пропаде, мов порошина з дула, та козацькая слава, Що по всёму свиту дивом стала, Що по всёму свиту степом разляглась, простяглась, Да по всёму свиту луговим гомином оддалась... Народная дума.
Весною 1663 года два путешественника, верхом на добрых конях, подъезжали к Киеву, по Белогородской дороге. Один был молодой казак, в полном вооружении; другой — по одежде и по длинной седой бороде казался священником, а по сабле, бренчавшей под рясою, по пистолетам в кобурах и по длинным шрамам на лице — воином. Усталые кони и большие вьюки позади седел заставляли думать, что всадники держали путь неблизкий.
Не доезжая до Киева версты две, или три, они взяли влево и поехали лесом, по извилистой дороге, едва пробитой между пнями. И все, кто только видел их с поля, знали почти наверное, куда они едут. Дорога эта вела в Хмарище, хутор богатого казака Череваня, известного во всей Киевской околице своим хлебосольством. Дело происходило спустя немного лет после войн Богдана Хмельницкого, которые обогатили казаков добычею. Черевань служил в войске знатным старшиною и, разоряя шляхетские дворы и замки, припрятал себе в приметном месте ворох серебра и золота; а когда война кончилась, он купил под Киевом хутор с богатыми лугами и полями, да и зажил спокойною, ленивою и веселою жизнью. Все славили его богатство, а еще больше добродушное хлебосольство. К нему-то повернули два путника.
День был на исходе. Солнце светило без зною. Птицы пели и свистели везде по лесу так звонко, так весело, что все, и густая трава, и светлозелёный мох по старым пням, сквозящий на солнце, и деревья, окинутые легким покровом из молодых листьев, и золотые облака над ними — все как будто усмехалось. Но лица путников омрачены были какими-то тяжелыми мыслями. Никто бы не сказал, что они едут в гости к веселому пану Череваню.
Вот они и у Хмарища. Хутор Череваня стоял в болотистой долине, над небольшою речкою, через которую вела к нему узкая плотина; за плотиной насыпан был вал — ибо времена тогда были смутные — и в валу над крепкими дубовыми воротами возвышалась широкая, низкая деревянная башня, как в настоящей крепости. Вместо зубцов, она убрана была частоколом, из-за которого удобно было отстреливаться, в случае нападения неприятелей; а над воротами прорублено было в ней оконце для пушки, которой однакож на этот раз в нем не было видно. За отсутствием пушки, оно служило единственно для того, чтоб посмотреть, кто пожаловал в гости к пану Череваню, прежде чем отворить ворота: предосторожность необходимая, ибо времена, повторяю, были тогда смутные, и не каждого гостя впускали в хутор без разбору.
Когда путники подъехали к воротам, младший из них начал колотить в ворота рукоятью сабли, с усердием, которое показывало, что гости не сомневаются в радушном приеме. По лесу пошло эхо, но в замке никто не отзывался. Наконец нескоро уже послышался чей-то кашель, и вместе с ним раздались медленные, старческие шаги внутри башни.
— Враг его знает, говорил кто-то, взбираясь, как казалось, не без труда по скрипучей лестнице к оконцу, — какой теперь шумный народ настал! Приедет, Бог знает, кто, Бог знает, откуда, и стучит, как в свои собственные ворота. А лет каких нибудь пятнадцать назад, тот же самый народ сидел тихо и смирно, как пчелы в зимовнике... Ге, то-то и есть! когда б окаянные Ляхи не встревожили казацких ульев, то и до сих пор так бы сидели... Худо было при Ляхах, да уже-ж и наши гуляют не в свою голову!.. Ох, Боже правый, Боже правый!... Кто там стучит? Кому это так нужно припало?
— Это Василь Невольник, сказал старик, не глядя на своего спутника. — Все тот же, что и прежде!
— Кто там стучит? спрашивал громче прежнего Василь Невольник, высунувши в оконце голову.
— Да полно тебе допрашивать! отвечал тот с некоторой досадой — Не бойся, не Татаре!
— Боже правый! воскликнул Василь Невольник, что ж это такое?.. это Паволочский полковник Шрам![8] Что ж тут делать? Отворять сперва ворота, или бежать к пану?
— Отвори сперва ворота, отозвался угрюмо Шрам, — а потом ступай себе, куда хочешь.
— Правда, правда, добродею мой милый! сказал старый привратник, и начал спускаться вниз, думая по-своему вслух: — Гора с горою не сойдется, а человек с человеком сойдется... Ох, не надеялись мои старые очи увидеть еще раз пана Шрама! а вот и увидели... Ох, Боже правый, Боже правый!
Вслед за тем застучал засов, и отворились ворота, в которые казаки проехали склонясь, чтоб не задеть за свод высокими шапками.
Василь Невольник не знал, что делать от радости, бросился к Шраму, и поцеловал его в колено. Потом обратился к его спутнику: — Боже правый! пане полковнику, это твой сын Петро? Орел, а не казак!
Петро наклонился с коня и поцеловался с Василем Невольником.
— Орел, а не казак! продолжал Василь Невольник. — Ну, пан-отче, наградил тебя Господь сынком! Что, коли б хоть две чайки[9] таких молодцов повстречали галеру, где сидел я на цепи?.. Ох, Боже правый, Боже правый! далась мне та проклятая неволя добре знать! кандалы потерли руки и ноги, холодное железо попроедало тело до костей!
И точно, в его наружности было что-то такое жалкое, как будто он был только-что выпущен из галеры. Это был низенький, сгорбленный, худощавый старичок со впалыми, как будто к чему присматривающимися глазами. Он был одет в синий казакин и старые, полотняные шаровары, но и этот наряд казался на нем чужим.
Петро соскочил на землю и взял от отца коня. Пастбище было тут же, потому что хутор Череваня был не что иное, как левада, или пастовник. На горбе, между старыми грушами, виднелись две хаты, с белыми, низкими стенами и высокими, соломенными, позеленелыми крышами, над которыми стояли черные деревянные дымари под резными крышками. Дубовые косяки в окнах вырезаны были зигзагами, какие можно видеть в старинных деревянных церквах. Двери под навесами были внизу и вверху ýже, чем по средине, и этою формою напоминали осанистые фигуры пожилых старшин казацких, которые в них проходили. Тут же стоял и колодезь с высоким журавлем, наподобие глаголя. У колодезя виден был почерневший образ, с белым, вышитым красными узорами рушником. За колодезем тянулся весь увитый хмелем плетень, ограждающий сад, пасеку и огород от вторжения телят, которые паслись между деревьями. Левада скатывалась с горба в низину, где из-за зеленого камыша блестела запруженная вода и выглядывала почерневшая, стромкая, с двумя шпилями, крыша шумящей мельницы. Усадьба Череваня с трех сторон была защищена топкими камышчатыми берегами речки, а с четвертой деревянною башнею и валом. В случае опасности, пастухи сгоняли сюда овец, рогатый скот, лошадей, а сами брали мушкеты и пищали, которых у Череваня хранилось в башне немало, и готовы были отстреливаться хоть целый месяц от Татар, или от бродячей затяжной роты Ляхов. Те и другие появлялись в Киевских окрестностях, как метеоры, и слух о них мог прийти в Хмарище во всякое время. Но теперь все в хуторе было тихо; пчелы жужжали в цветущих грушах; мельница глухо шумела; за высоким камышом раздавались на воде крики диких птиц; а соловьи в саду все эти звуки ладили одни с другими. Свежесть обняла усталых путников в этом мирном и полном всякого добра уголке; разнузданные кони весело заржали.
— Ну веди ж нас к пану, Василь, сказал полковник Шрам. — Где он? в светлице, или в пасеке? Я знаю, он издавна был охотник до пчел; а теперь, под старость, верно зажил настоящим пасечником.
— Да, мой добродию, отвечал Василь Невольник. — Благую часть избрал себе пан Черевань. Пускай его Господь на свете подержит! Почти и не выходит из пасеки.
— Но от людей, однакож, не отрекся? или уже живет настоящим пустынником?
— Ему отречься от людей? отвечал Василь Невольник. — Да ему и хлеб не пойдет в горло, коли не разделит с добрым человеком. У нас и теперь не без гостей. Э, пан-отче! какой у нас гость!.. Нет, не скажу — увидишь сам.
И, отворив калитку в пасеку, повел Василь Невольник Шрама узкой тропинкой, под густыми ветвями дерев.
Но что за лицо был этот Шрам, в котором соединялись два звания, по понятиям нашего века вовсе несовместные?
Был он сын Паволочского священника, по фамилии Чепурного; воспитывался он в Киевском Братском училище, и уже вышел было из училища с правом на звание священника. Но тут поднялись казаки против шляхты, под предводительством гетмана Остряницы, и молодой попович очутился в казацких рядах. Он был горячей натуры человек, и не усидел бы в своем приходе, слыша, как льется родная кровь за безбожное ругательство над Украинцами польских консистентов[10] и урядников, за оскорбление греко-русской веры от католиков и униатов. Тогда безурядица в Польше дошла до того, что каждый староста[11], каждый ротмистр, каждый знатный человек делал все, что приходило ему в шальную голову, а особенно с народом безоружным, мещанами и пахарями, которые не имели никаких средств ему сопротивляться. Квартируя в городах и селах, начали жолнёры[12] требовать от народа беззаконные окормы и напитки, начали жён и дочерей казацких, мещанских и мужичьих бесчестить и тиранить, людей зимою, в трескучие морозы, запрягать, при ломке льда, в плуги, а Жидам приказывали их погонять, чтоб они плугами лед «безпотребно на один смех и наругу орали и рисовали»[13]. Между тем помещики-католики, а вместе с ними и наши отступники веры, старались ввести на Украине унию, и не в одну церковь, против желания народа, поставили священником униата; греко-русскую веру называли мужицкою верою; а отдавая на аренду Жидам села, не раз вместе с селами отдавали им на откуп и церкви[14]. И некому было на такие ругательства жаловаться, потому что сенаторы, паны и епископы держали в руках и самого короля; городовая же казацкая старшина принимала сторону старост, владельцев имений и их наместников и арендаторов, а меж собой делилась жалованьем, которое отпускалось от короля и Речи Посполитой[15], по тридцати злотых в год на каждого реестрового казака. Поэтому реестровые, или городовые казаки[16] были тоже подавлены. Многие из них были обращены насильно в подданные старост и державцев[17]; остальные исправляли в домах у своих старшин всякие работы, как крестьяне. Шесть тысяч только вписано было в реестр, но и те, находясь в совершенном порабощении у своих старшин, волею и неволею держали сторону Поляков, и только при Хмельницком единодушно восстали за Украину. При таком положении дел, могли ли земляки жаловаться им на свои бедствия?.. Жаловались миряне и «благочестивые» священники только далеким своим землякам — казакам Запорожским, которые, живя в диких степях, за Порогами, избирали старшину свою из среды себя и не давались в руки коронному гетману Польскому. Вот и выходили из Запорожья на Украину, один за другим, казацкие гетманы: Тарас Трясило, Павлюк, Остряница, с мечом и огнем против врагов родного края.
Но не надолго поднимали Украинцы, под их знаменами, поникшую голову. Ляхи держались крепко за руки с недоляшками[18], гасили пламя восстания быстро и опять распоряжались с Украиной по-своему. Но вот поднялся из Запорожья ужасный, неугасимый огонь — поднялся на Ляхов и на всех врагов отечества казацкий батько Хмельницкий. Напрасно всполошились старосты и королевские коммисары[19] с городовыми казаками; напрасно поднялись из покойных квартир своих консистенты-ротмистры с своими жолнерами; напрасно вооружали наши перевертни-недоляшки надворную свою стражу[20]; напрасно придумывали Поляки средства, как бы погасить это пламя, и преграждали своими заставами степные дороги, чтоб не пустить никого из Украины на Запорожье. Бросает пахарь на ниве плуг с волами; бросает пивовар котлы в броваре[21]; бросают чеботари, портные и кузнецы свою работу; отцы оставляют маленьких детей; сыновья бессильных отцов и матерей, и все пробираются на Запорожье к Хмельницкому, через дикие степи, скрываясь днем в терновых кустах и байраках, а ночью направляя свой путь по звездам. И тогда-то «разлилась козацкая слава по всей Украине», как поют наши бандуристы.
Где же проживал, где скитался Паволочский попович Шрам во все эти десять лет от Остряницы до Хмельницкого? Много заняла бы места подробная о нем повесть. Сидел он зимовником, то есть жил хутором, среди диких степей в Низовьях Днепра; проповедовал он божию правду рыбакам и чабанам (пастухам) запорожским; побывал он на поле и на море с Запорожцами; видал не раз и не два смерть в глаза, и закалился в военном ремесле так, что Хмельницкий, поднявшись на Ляхов, имел в нем крепкую опору. Никто лучше Шрама не водил казаков в схватку: никто, так как он, «не вертел Ляхам веремея»[22]. В таких-то случаях исполосовали ему шрамами все лицо, и казаки прозвали его за то Шрамом. Это название так хорошо ему пришлось, что никто и не вспоминал реестрового его имени. Впрочем, и в реестрах записан был он не отцовским именем. В ту отчаянную войну казаки били на удачу: или пан, или пропал; и потому не каждый вписывался в реестр под собственным фамильным прозвищем.
Но вот миновали, как короткие святки, десять лет Хмельнитчины. Уже и сыновья Шрамовы подросли и служили при отце в походах чурами[23]. Двое из них легло в битве под Смоленском; остался только Петро. Еще и по смерти Хмельницкого не раз ходил Шрам на Ляхов и Татар; но потом, чувствуя упадок сил, сложил с себя «полковничий уряд», принял пострижение в священники, и прилепился всею душою к церкви. «Теперь уж Украина», думал он, «Ляхов отблагодарила, недоляшков прогнала вон, унию уничтожила, жидов передушила. Пускай теперь живет умом Громадским»[24].
После военных бурь и общественной деятельности в сане полковника[25], Шрам полюбил тишину домашней жизни. В случае надобности, он посылал в походы сына, а сам хозяйничал на сенокосах и полях, сиживал одиноким пустынником в пасеке, а в праздники молился с народом Богу, и потом распивал с старыми приятелями меды и наливки; любил изредка посетить хутор такого ж, как и сам, пасечника, заброшенный в каком-нибудь глухом байраке, чтобы помянуть за чаркой старину; любил и у себя в хате, увешанной, по тогдашнему, оружием, употчевать далекого и близкого гостя; словом — вел такую жизнь, о какой только может мечтать казак под старость.
Так думал он окончить дни свои; думал, что Малороссия наконец успокоится от войн, опустошавших ее в течении полувека. Но этой стране предназначено было долго еще волноваться, гореть пожарами и обливаться кровью. Сперва замутил казацкие головы хитрый Выговский; потом недостойный сын Хмельницкого, Юрий, своим слабодушием дал Полякам возможность схватиться снова за Украину. Преемник Юрия Хмельницкого, Павел Тетеря, рад был отдать им во власть все безоружное население края, лишь бы только удержать за собою лестное имя казацкого гетмана. Уже польские паны, пользуясь его потачкою, входили в старые свои права на западной стороне Днепра; под их защитою и Жиды начали прибирать к своим рукам откупа и разные отрасли промышленности. Старый Шрам видел, к чему это клонится; душа его возмутилась страшными опасениями. Лучшая часть Малороссии, по Днепр, именно та, которая всего больше употребила усилий для соединения с Московскою Русью, готова была отпасть от неё в добычу иноверцам. Всего грустнее было предчувствовать это сподвижнику Хмельницкого, и он решился противодействовать Тетере всеми возможными мерами.
Он предостерегал простолюдинов от обольщений противо-московской партии, и поселял недоверчивость и нелюбовь к гетману в казаках, на которых всегда имел великое влияние. Наконец, когда умер Паволочский полковник, и на полковой раде (вече) зашел вопрос, кого избрать на его место, Шрам явился в своей рясе на раду, и сказал казакам такое слово:
— Дети мои! наступают времена грозные: скоро опять перекрестит нас Господь огнем да мечом. Нужно вам теперь такого полковника, который бы знал, кто волк, а кто лисица. Нужна вам теперь не так рука, как голова, да такая голова, чтоб знала прежнее и смекала о будущем. Послужил я православному Христианству при батьке Хмельницком; послужу вам, дети мои, еще и теперь, коли будет на то ваша воля.
Все пришли в восторг от такого предложения. Шрама прикрыли шапками и знаменами, вручили ему полковничьи клейноды[26], и провозгласили перед всем народом полковником, при пушечной пальбе и трубной музыке.
Гетман Тетеря с досадою узнал об этом непредвиденном избрании, но не был силен уничтожить определение полковой рады, так как рада — выражаясь словами народа — была старше гетмана. Прислал Тетеря Шраму подтвердительный свой универсал на титло полковника, и оба они сохраняли вид приязни, но втайне наблюдали подозрительно каждое действие друг друга. Наконец Шрам задумал что-то решительное, распустил слух о своей болезни, и, сдавши управление полком и городом своему есаулу Гулаку, выехал из Паволочи, будто бы в один из дальних своих хуторов на покой. В те времена редко прибегали в недугах к другим лекарствам, кроме покоя.