Чи вже ж дармо та безщасна Украіна Богові молила, Щоб міцна Его воля с-під кормыги Лядськоі слобонила, На позор да наругу невірним не давала, Щастьем наділила... Чи вже ж дармо вона Богові молила? Народная дума.

Войдя в пасеку, Шрам помолился перед образом святого Зосимы, покровителя пчел. Образ стоял на высоком улье под небольшим навесцем, который защищал святого Зосиму от дождя, и сверх того образ прикрыт был, наподобие рамки, белым рушником, расшитым красными нитками.

Василь Невольник был предан душою святому Зосиме[27], и, пока Шрам тихо молился, он блогословлял Бога и его угодника за то, что они научили людей пчеловодству. Он верил вместе со всем народом, что в старину пчелы были известны только каким-то Плясовицам, которые при восходе солнца, месяца и звезд плясали на наших степных могилах: святой Зосима, по повелению божию, служил у них пасечником и потом научил весь народ обходиться с пчелами. Об этом-то подвиге святого распространился было Василь Невольник; но внимание Шрама было развлечено отдаленными звуками бандуры и пением.

— Что это? спросил он. — Уж не Божий ли Человек гостит у вас?

— А кто же другой мог бы так играть и петь, как не Божий Человек? отвечал Василь Невольник. — Такого кобзаря не было, да и не будет уже меж казаками. Когда он поет про казацкую славу — волос на голове вянет, и душа в гору растет! Ох, Боже правый, Боже правый! три года я не слышал...

Но Шрам, не слушая обычных его сетований, пошел на голос далее. Скоро увидел он под деревом Божьего Человека и Череваня. Они сидели на траве по-турецки, поджав под себя ноги, а перед ними стоял полдник с подкрепительным напитком в медном тонкошеем кувшине. Божьим Человеком назывался слепой кобзарь или бандурист, пользовавшийся у казаков необыкновенным почтением, — и не за одни песни. Он был одарен, как думали, сверхъестественным разумением языка всех трав и растений. Каждая былинка в поле, каждая травка в лесу говорила ему, от какой болезни она помогает. По этому-то он исцелял самые опасные раны, и вылечивал от всяких болезней. Иные приписывали чудесную силу не столько травам, которыми он обкладывал и поил больных своих, сколько его долгим молитвам, которыми он облегчал самые жестокие страдания. Говорили также, что и песни его действовали на больных, как чары: заслушается человек его чудных, сладких речей под звон бандуры, и впадает в такое забытье, как будто душа отделилась от тела. Он не искал награды за труды свои, но просил пожертвовать что-нибудь для выкупа казаков, томившихся в неволе у Турок и Татар. Многие таким образом были обязаны ему своим освобождением; за то не было ему и другого имени, как Божий Человек. Наружность его вполне соответствовала этому имени. С длинной седой бородой, с правильными, умными и строгими чертами лица, он больше походил на благочестивого пустынника, нежели на странствующего казацкого бояна.

Слушатель его, Черевань, был человек из разряда людей весьма обыкновенных. Лысая, шарообразная голова, огромное брюхо, или по-малороссийски черево, по которому и прозвали его Череванем, руки с растопырившимися от жиру пальцами, веселость и простодушие в чертах лица — таков был старый приятель полковника Шрама. Слушая печальную песню о Берестечской битве, он смеялся самым добродушным смехом; но это происходило не от того, чтоб он не сочувствовал песне: напротив, он восхищался ею не меньше любого казака, только не умел иначе выражать чувств своих, как смехом.

Увидя вдруг перед собою Шрама, Черевань вскочил с необыкновенною легкостью на ноги и вскричал, картавя на букве р:

— Бгатику! ты ли это, или это твоя душа прилетела слушать Божьего Человека? — И обнял Шрама, как родного, давно невиданного брата.

Божий Человек также обрадовался Шраму, и, оставив бандуру, поднялся на ноги, чтоб осязать его. Шрам наклонил к нему голову.

— Так, так, говорил слепой певец, водя рукою по его лицу, это наш рыцарь, это его шрамы... И борода... Слыхали мы, слыхали, что Господь благословил тебя попом.

Василь Невольник радовался между тем по-своему. Качая грустно головою, он только говорил: — Боже правый, Боже правый! есть же такие люди на свете!

— Каким случаем? по воле, или по неволе? спрашивал Шрама Черевань.

— Слава Богу, по воле, отвечал Шрам: — прошли те проклятые времена, когда нашим братом казаком помыкали вельможные пьяницы.

— И прямо ко мне?

— Ну, нет, не совсем прямо: есть на свете кое-что лучше твоих наливок. Еду в Киев к церквам божиим, к мощам святым. — А тебя ж, батько, откуда Бог несет? обратился Шрам к Божьему Человеку.

— У меня, отвечал тот, — одна дорога по всему свету: Блаженни милостивіи, яко тіи помилованы будут.

— Так, мой батько, так, мой добродей! сказал Василь Невольник. — Пускай так над тобой Господь умилосердится, как ты надо мною умилосердился! Три года, не три дня, мучился я на проклятой галере в турецкой каторге; не думал уже видеть святорусского берега; а ты выпел своими песнями за меня сто дукатов, и вот опять я на славной Украине, опять слышу христианскую речь!

— Не меня блогодари, Василь, сказал бандурист, благодари того, кто не поскупился вынуть из гамана[28] сотню дукатов: он, а не я, вызволил тебя из неволи!

— Разве ж я его не благодарю? говорил Василь Невольник, взглянув на Череваня. — Монахи звали меня в монастырь — я таки и грамотный себе немножко; казаки звали меня в Сечь — не год да и не два отамановал я над Каневским куренем, пока не попался в проклятую неволю, и все гірла знаю, как свои пять пальцев; но я ни туда, ни туда не захотел, а сказал: Нет, братцы, пойду служить тому, кто вызволил меня из бусурманской неволи; буду у него конюхом, буду у него последним грубником[29]; пускай знает, что такое блогодарность!

Черевань слушал его с видимым удовольствием. — Ка-зна-що ты городишь, бгатику! сказал он, однакож. — После Корсуни, Пилявцев и Збаража[30], мы червонцы приполами носили. Ну, сядем же, сядем, гости мои дорогие, да выпьем за здоровье пана Шрама.

И, выпивши, он опять обратился к своему доброму делу: — Что об этом толковать, бгатцы? Когда пришел ко мне Божий Человек, да спел свою песню про невольников, как они погибают там на галерах, да рассказал, что и Василь наш там же мучится, — так я готов был последнюю сорочку отдать на выкуп! ей Богу, бгатцы, так!

Но тут Шрам повел беседу о другом. Он обратился к Божьему Человеку:

— Ну, скажи ж мне, батько, — ты везде странствуешь — что слыхать у нас за Днепром?

— Слыхать такое, что лучше и не говорить: меж казаками никакого ладу: один направо, а другой налево.

— А старшина ж и гетман у вас на что?

— Старшины у нас много, да некого слушаться.

— Как некого? А Сомко?

— Что ж Сомко? Сомку тоже не дают гетманствовать.

— Как же это так?

— А так, что лукавый искусил на гетманство седого старика Васюту Нежинского. Много казаков и на его стороне, сильна его рука и в царском дворе — и там за него стараются. А Сомко, видите, не хочет никому придите поклонимся; надеется взять правдою свое. Вот, как не стало миру меж старшими головами, так и казаки пошли один против другого. Столкнутся где-нибудь в шинке или на дороге: «Чья сторона?» — «А ты чья?» — «Васютина.» — «Убирайся ж к нечистому, боярский подножек!» — «Нет, убирайся ты, Переяславский крамарь!» Это, видите, против того, что у Сомка есть крамныя коморы[31] в Переяславе. Вот и схватятся...

Слушая такой неутешительный рассказ, наш Шрам и голову повесил: стеснили ему сердце эти новости.

— Да постой же! сказал он, ведь Сомка ж избрали гетманом в Козельце?

— Избрали, и сам преосвященный Мефодий был там, и приводил казаков к присяге гетману Сомку; а после опять все расстроилось; а расстроилось, коли хочете знать, от Сомковой прямоты, а иные говорят — от скупости. Ну, я Сомка знаю не за скупого. Теперь-то он казну свою бережет крепко, только на добрые дела, на общую корысть, а не из скупости.

— Какое же кому дело до его казны? спросил угрюмо Шрам.

— А такое, как и до крамных комор. Зависть! Но тут вот откуда подул нехороший ветер. Отец Мефодий надеялся заработать у Сомка за казацкую присягу какую-нибудь сотню червоных на рясу, а Сомку и не в догад. Ну, оно и ничего бы, да тут Васюта Золотаренко подвернулся с искушением. Водился он в старые годы с Ляхами, звался у них паном Золотаревским, и научился всякому пронырству. Брякнул кисою перед владыкою; тот и смастерил какую-то грамоту в Москву[32], а тут и по гетманщине пустили говор, что Козелецкая рада незаконная. «Надобно, говорят, созвать новую, полную раду, на которой бы и войско Запорожское было, да избрать такого гетмана, которого бы все слушались.» А то Васюта ищет себе гетманства и не слушается Сомка, а Запорожцы гетманом Бруховецкого зовут...

— Бруховецкого! вскрикнул Шрам. — А это что еще за проява[33]?

— Проява на весь свет, сущая сказка, да совершается перед глазами, так поневоле поверишь. Вы знаете Иванца?

— Еще бы не знать чуры Хмельницкого! отвечал за всех Шрам, который слушал рассказ Божьего Человека с нетерпением, и, казалось, пожирал слова его.

— Ну, слыхали вы и про то, что он поссорился с Сомком?

— Слыхали, да что в этом?

— Кажется, Сомко назвал Иванца свиньею, что ли? вмешался Черевань.

— Не свиньею, а собакою, да еще старою собакою, да еще не на самоте или там как-нибудь под веселый час, а перед всею генеральною старшиною, на домашней раде у молодого гетмана!

— Га-га га! засмеялся Черевань. Отвесил соли, нечего сказать!

— Отвесил соли, да себе в убыток.

— Как так?

— А так, что не следовало бы вельможному Сомку задевать Иванца. Иванец конечно был себе человек незнатный, да почетный. Служил он усердно батьку Богдану; на Дрижиполе даже спас его от верной смерти, сам попался в плен, и принял от неверных много муки. Может быть, и навеки там бы пропал, когда б старый Хмельницкий не выкупил дорогою ценою. В чести был у гетмана Иванец, но не брал от него ни золота, ни уряду[34]. Простенькой, смирненькой был себе человечек, и незаметно совсем было его в доме. Ты б сказал — так себе служка; а посмотри, в каком почете у ясновельможного! Бывало, проживаю в гетманском дворе, так и слышу: «Иванец, друже мой верный!» отзывается бывало к нему покойный гетман, под веселый час, за чаркою. — «Держись, Юрусь, говорит, бывало, сыну; держись, Юрусь, Иванцовых советов, когда меня не будет на свете. Это верная душа, он тебя не обманет.» Ну, Юрусь и держался его советов, и что, бывало, скажет Иванец, то уже свято. А Сомко, сами знаете, доводится дядя Юрусю; его мать была родная сестра Сомкова; ведь старый Хмель был в первый раз женат на Ганне Сомковне; так Сомку и не понравилось, что Иванец управляет его племянником. Раз трактовала о чем-то старшина у молодого гетмана, а Иванец, прислушавшись к их беседе, и болтнул что-то спроста. Ну, а вы знаете Сомка: вспыхнет, как порох. «Пане гетмане! говорит, старого пса непристойно бы мешать в нашу беседу.» Вот как оно было, панове, коли хочете знать. Я сам случился на то время в гетманском будинке[35], и слышал все речи своими ушами. При мне же сделалась и тревога ночью, когда Сомко поймал Иванца с ножом в руке возле своей постели. Вот и судили его войсковою радою, и присудили отрубить голову. Оно бы так и было, панове, да Сомко выдумал ему хуже кару: посадить на свинью и провезти по всему Гадячу.

— Га-га-га! захохотал от всей души Черевань. Котузі по заслузі!

Но Шрам сказал мрачно: — Что об этом рассказывать? Все это мы давно слышали.

— А о том слышали, что сделал после Иванец?

— А что ж он, бгатику, сделал? спросил Черевань.

Если б я был на его месте, то, ей Богу, не знаю, что б я и делал после такого казуса! Как тебе кажется, Василь?

Василь Невольник покачал только головою.

— Вот что сделал Иванец: подружился с нечистым; давай деньги копить, давай всякому угождать, кланяться, давай просить у молодого гетмана почетного уряду. Вот и сделали его хорунжим; да как пошел Юрусь в монастырь, так Иванец — ведь у него были от скарбницы ключи — подчистил все сребро и золото, да на Запорожье. А там сыпнул деньгами, так Запорожцы за ним роем: «Иван Мартынович! Иван Мартынович!» А он ледачий со всеми братается, да обнимается...

— Ну, что же из этого? спросил нетерпеливый Шрам, между тем как его губы дрожали от какой-то страшной мысли.

— А вот что: Запорожцы так его полюбили, что созвали раду, да и бух Иванца кошевым!

— Как! Иванца кошевым отаманом!

— Нет, не Иванца, а Ивана Мартыновича. Теперь уже он Иван Мартынович Бруховецкий!

— Силы небесные! вскрикнул, схватившись за голову, Шрам. Так это его-то зовут Запорожцы гетманом?

— Его, пан-отче, его самого.

— Боже правый, Боже правый! отозвался сам к себе Василь Невольник. — Переведется же, видно, скоро совсем Запорожье, коли таких кошевых выбирают!

А Черевань от удивления смеялся так же, как и от радости. — Га-га-га! вот, бгатцы, диковинка, так, так! и во сне никому такое диво не снилось!

— Братья мои милые! сказал, помолчавши, Шрам, тяжело моему сердцу; не в силах я больше перед вами таиться. Еду я не в Киев, а в Переяслав, к гетману Сомку, а еду вот зачем. Украину разодрали на две части, и одна скоро попадет в лапы Ляхам. Легко это сказать?.. Я думал, что Сомко крепко сидит на гетманстве; и если б было так, то может быть... нет, наверное знаю, что уговорил бы его вести казацкие полки на лядского прислужника Тетерю, опановать все украинские города, и сделать из обоих берегов Днепра одну гетманщину, как было при Хмельницком. Горьки мне, батько, твои вести; перевернули они мне всю душу... но еще не совсем беда... еще все пойдет в лад; только бы всякая верная душа подала одна другой руку. Поезжай со мной за Днепр, Божий Человече; тебя казаки почитают; твоего совету послушаются...

— Нет, мой добродей, отвечал бандурист, не нам мешаться в ваши усобицы: нам указал Господь особую дорогу. Будет с меня и давнишних походов. Бог отнял у меня очи и повелел мне идти другим путем к вечному свету...

— Ты и пойдешь своим путем, сказал Шрам: никто тебя с твоей дороги не совратит. Мы саблею, а ты разумным словом; мы военным советом, а ты песнями направишь казацкие сердца к согласию.

— Не мне учить вас, казаков, коли вас беды не научили! отвечал Божий Человек. Да и слушать меня никто из ваших старшин не будет. Все теперь полезло в панство да в чванство. Разбогатевши, все стали так умны, что нашему брату только и беседы, что с простым народом. Старшина начала черезчур шляхетствовать. Те же недоляшки!.. Уже им не по вкусу и старинные казацкие песни, которые, и людей возвеселяют, и Богу не противны. Вместо кобзарей завели себе мальчиков с бандурками, — играй им только к танцам, да к смехотворству. И наша темная, невидящая старчота, ради того несчастного куска хлеба да чарки горилки, бренчит им всячину; забыли и страх божий. Уже ж ты не видишь ничего, уже ты как-будто взят с этого света: зачем же тебе возвращаться к грехам человеческим? Умудрил Господь твою слепоту, так пой же добрым людям, не прогневляя Господа; так пой, чтоб человека не на зло, а на добро направить!

— Бгатцы! сказал Черевань, полно вам толковать про войсковые суматохи да про чванство! Здесь у нас этого, слава Богу, неть. У нас все тихо да мирно. Ко мпе ездят добрые люди из Киева; я тоже не забываю в Киеве добрых приятелей. Пьем себе да вспоминаем старину; а о новом времени пускай горюют новые люди! Пойдемте-ка в хату. Когда задумали вы ехать за Днепр, то помоги вам, Боже; но только прошу вас, не говорите больше об этом. Отложим, бгатцы, на этот вечер всякое попечение и повеселимся так, щоб аж ворогам було тяжко!

Так говоря, Черевань поднялся с своего места и повел своих гостей к хате.

Шрам шел за ним, потупив глаза в землю и грустно качая головою. Василь Невольник, глядя на него, выражал обычною поговоркою свое сочувствие. Божий Человек был светел лицом и спокоен, как будто его душа жила не на земле, а на небе.