Чи всі тиі сады цвітуть, Що весною розвиваютця? Чи всі тиі вінчаютця, Що вірненько да кохаютця? Половина саду цвіте, Половина осипаетця: Одна пара вінчаетця, А другая розлучаетця. Народная песня.

Между тем как старики толковали о казацких делах, Петро Шраменко, пустив коней на пашу, вспомнил, что у Череваня есть дочка, которую молва прославила красавицею невиданною. Он знал ее, когда она была еще дитятею, и часто с нею резвился, забывая свои лета. Теперь она была невеста, и слухи о её красоте не были преувеличены. Он не пошел в пасеку, а поспешил вместо того к хатам, из которых одну, повыше и пороскошнее, занимал сам Черевань с семейством, а в другой жили его подсоседки и наймыты, составлявшие в то время обычную челядь у богатых людей. Вдали за огородом виднелись ещё два дымаря из-за деревьев.

Хата пана Череваня отличалась тем, что в ней устроено было так называемое поддашье, то есть углубленный в самую постройку навес, в прохладе которого семейство господаря[36] проводило жаркие часы летних дней. У другой хаты навес выступал вперед, и опирался на резные столбики, тогда как здесь он был забран снаружи окончатою легкою стеною с зигзагами, какие до сих пор попадаются в развалинах старинных деревянных колоколен. Под крышею висели сухие травы и коренья, собранные весною для разных целительных настоек и припарок, так как народная медицина была тогда в полном своем ходу, за отсутствием медицины ученой. Под окнами, за низеньким частоколом, насажено было множество цветов. Старая яблоня стояла у самого входа в поддашье, наклонив к земле роскошные свои ветви, и, вся осыпанная крупными цветами, издавала сладкое благоухание и жужжала роями пчел. Солнце, закатываясь за вершины окрестных деревьев, облило красным светом позеленелые соломенные крыши с тяжелыми закуренными дымарями, раскидистую побелевшую от верху до низу яблоню, пучки сухих трав под крышею, резаную зигзагами наружную стену поддашья, белые стены хат, и сверкало огнем в круглых шибках старосветских окон. Жилище Череваня казалось в это время царским жилищем. Кругом зелено, свежо, просторно... прожил бы век в таком затишьи и не соскучился!

Такие чувства приходят в душу особенно после долгой и утомительной дороги. Так чувствовал и мой Петро, подходя к хате Череваня; а из хаты, как нарочно, скозь поднятые до половины окна и отворенные настежь, по летнему, двери, неслась молодая, весенняя песня, которая и зимой возвращает душу к весне, к цветущим садам, к протоптанным через них тропинкам, к таинственным перелазам, криницам и всей обстановке молодых встреч и приключений. Такая песня неслась навстречу гостю, как призыв, как обещание всего, что так прекрасно грезится юношеской душе. Он легкими шагами, без шуму, прошел через поддашье, вымощенное прохлаждающими кахлями, через сени, из которых одна дверь вела в пустую на то время светлицу, и, заглянув налево в пекарню, увидел там жену Черсваня и её дочку, которая носила в семействе уменьшительное имя Леси.

Пекарня с комнатою, в те времена простоты нравов, составляла жилую половину дома; светлица с комнатою назначалась для приема гостей, и тут уж сосредоточивалась вся тогдашняя роскошь домашнего убранства. В пекарне, кроме обычной малороссийской чистоты да цветов за сволоком[37] и за образами, не было заметно никаких стараний об убранстве. Правда, висели в нескольких местах по стенам белые рушники, роскошно вышитые красными и синими узорами. Но лучшее украшение пекарни составляли женщины. Обе были красавицы, в своем роде. Череваниха была то, что называется сама в себе, то есть в полном развитии телесных форм. Лета прибавили ей тучности, но не уменьшили игры румянца на щеках и блеску умных и веселых глаз, которым черные брови придавали особенную выразительность. Засучив по локоть широкие расшитые узорами рукава сорочки, она своими панскими, полными и довольно изнеженными руками лепила вареники к ужину. Вареники были любимым кушаньем пана Череваня, и он утверждал, что во всем мире никто не сделает их лучше его Меласи[38]. Пани Череваниха охотно тому верила, и угождала своему мужу. Наряд её был прост: плахта, запаска, безрукавая кофта, на голове проношенный парчовый очипок; но что она была богатая пани, это было видно из дорогого ожерелья, сверкавшего в её намисте и из алмазных колец на руках. Украшения гордых польских пани перешли тогда к женам отважных казаков, которые носили их ежедневно, как вещи неизносимые, а пожалуй, и с некоторым пренебрежением к их высокой цене.

Леся Черевановна была портретом своей матери, написанным в девические лета её. На ней, кроме нитки кораллов, длинных плоских цепочек из чистого золота вместо серег и свежих цветов за золототканной лентой вокруг головы, не было никаких украшений. Она наденет такие же дорогие монисты, как и у матери, под венец, и будет блистать ими до старости, до тех вялых лет, когда, её общество будут составлять одни внучата, которых будут занимать её сказки, её старинные песни и прибаутки, а не дорогие украшения, Но кто думает о будущей зиме в самый расцвет весны! Леся была прекрасна как весна, в своем малиновом корсете, стянутом на груди золотыми шнурками, в своей короне из цветов, с наклоненною немного на бок головою и глазами, опущенными в тихой задумчивости на руки, которые проворно перебирали на столе только что собранные ею в роще сыроежки для ужина. Песня лилась у неё медленно и окружала её голову грезами любовных свиданий, разлуки, лунных ночей, тихих речек с гибкими через них кладками, зеленых яворов, наклонившихся над водою. Она не пела, а как-будто мечтала вслух, как обыкновенно поёт в уединении задумчивая украинка. Сама мать заслушалась её и давно уже молчала, погрузясь в свое занятие.

В эту минуту Петро наклонился, чтоб пройти в низкую дверь, и потом выпрямясь выше её узорчатого косяка, остановился у порога. В одной руке держал он высокую баранью шапку, которой красный колпак повис почти до полу, другою придерживал саблю, чтоб не бренчала; но предосторожность была напрасна. Череваниха почти в то же мгновение, как он вошел, оглянулась, и узнала его сразу. Леся тихо вскрикнула, и обе подошли к гостю. Пока Череваниха обтирала муку на руках, чтоб обнять Петра по обычаю тогдашнего здорованья, он смотрел на бывшую маленькую резвушку, и не верил глазам своим. Она сама почувствовала, что молодцеватый казак теперь для неё другой человек, и, встретясь с ним глазами, тотчас опустила их вниз и стояла перед ним, как на картине, держа пальцы одной руки в другой и нежно склоня на бок голову, с той грацией, какую природа внушает как-будто одним только украинкам.

Петро, поздоровавшись с пригожею, полнощекою Череванихою, остался неподвижен на своем месте, и сам казался смущенным перед пышно развернувшеюся красотою Леси.

— Да поцелуйтесь же! сказала весело Череваниха. — Или вы не узнали теперь друг друга?

Смелый казак несмело подступил к красавице и, поцеловав ее, как будто выпил сладкой отравы. Все в нем мгновенно изменилось. Он почувствовал душою тот великий, пророческий миг, в который как-будто свыше назначается человеку его суженая.

— Ну, просим же у нас садиться, сказала хозяйка, протирая своим передником на лавке место, хотя лавка была совершенно чиста. — Ну, вот не верь приметам! Сегодня сорока перед окном скрекеке да скрекеке! Я и сказала: «Будут же у нас, доню, гости!» И кошка всё умывалась на постели.

И засыпала Петра вопросами об его отце и обо всем, что мы уж отчасти знаем. Петро отвечал ей вяло и рассеянно. Душа его вступила в новую жизнь: впервые он почувствовал, что любит, но не понимал, что с ним сделалось, — от чего сердце его сжалось тоскою...

Прошло в такой беседе довольно времени. Пани Череваниха посматривала на него с удивлением, и взглядом давала заметить дочери свое удивление; иногда качала она головой, продолжая свое занятие; наконец потеряла терпение, и сказала:

— Что это, Петрусю! (она, по старой памяти, называла его детским именем). Ты как-будто в воду опущен! Устал с дороги? Нет, не то. Такие казаки в дороге не устают. А вижу я — ты что-то грустен. Не таким привыкла я тебя видеть. Правда, тогда лета твои были еще не для смутку. То уже теперь зашла та пора, что, говорят, девичьи очи мерещатся казаку и днем и ночью. Видно, оставил в Паволочи свою чернобровую? Признайся нам по правде.

— Может быть, и оставил, сказал Петро, — может быть, и не одну оставил; только все они, сколько б их ни было, не стоят...

Он взглянул на Лесю и не договорил. Мать в одно мгновение смекнула делом, и подхватила:

— Не стоят того, чтобы тосковать!.. Слышишь, Леся, какие теперь казаки пышные да гордые стали? Что ж, доню, о нас, хуторянках, скажут?

Взгляд, который она бросила при этом на Лесю, выражал материнскую гордость. Красавица засмеялась, слегка закинув голову, и, взглянув на мать с доверчивостью нежной дружбы, отвечала:

— Ничего не скажут, мамо. Кто нас знает? Кто нас видит?

Эти слова, сказанные шутливым голосом, сильно подействовали на мать. Она бросила свое дело, быстро повернулась к дочери, и, ударив себя об полы руками с тем жестом, которым Малороссиянки выражают досаду, начала говорить раздраженным голосом:

— А что ж, разве не правда? и никто не будет видеть, никто не будет знать, пока будем сидеть в этом монастыре! Говорю тебе, Леся: проси отца, чтоб повез нас за Днепр к дяде Гвинтовке!

— Что мои просьбы, мамо? отвечала дочь. — Он отбудет меня смехом да шуткою; а вам бы просить его!

— Мне просить!.. Я уже голову ему прогрызла; так что же, когда лень совсем одолела человека! В Киев его не поднимешь, а не то за Днепр! Ты не поверишь, Петрусю, продолжала пани Череваниха, принимаясь снова за вареники, — как обсиделся дома мой Михайло. Слышал ты, как трудно сдвинуть камень, которым навален клад? Нужно запрячь двенадцать черных волов от одной коровы. А его не сдвинешь с места никакими чарами.

И рассмеялась пани Череваниха от своей шутки; и досады как не бывало. А взгляд её по прежнему устремлялся на Петра; только, вместо удивления, в её лице выражалось самодовольство. Она не переставала говорить с ним, перебегая от одного предмета к другому, как бы забавляясь неохотой, с которой он отвечал ей. Его глаза и чувства стремились к Лесе, но он в первый раз в жизни почувствовал, что не умеет заговорить с девушкой.

Леся сама обратилась к нему:

— А в самом деле мы живем, точно в монастыре. Какой великий свет Украина! Мы об ней только слышим от людей; а как бы приятно увидеть разные города и церкви святые своими глазами! Но страшно далеко отъезжать от Киева!

— Чего страшно? спросил Петро.

— А татары?

— Если б я провожал вас, я провел бы вас такими дорогами, которыми татары никогда не ходят.

— А проводил бы ты нас за Днепро?

— С дорогою душою! воскликнул казак, которому вдруг мелькнула возможность ехать за Днепр вместе с семейством Череваня.

— И оце, б то сьому правда! сказала Леся, посмотрев на него пристально.

Петру Бог знает что померещилось в этом взгляде: вся душа его отозвалась на него. Но тут послышался в сенях голос Череваня.

— Э, да ты, бгатпку, мне жениха привез! говорил он Шраму, заглянув мимоходом в пекарню. — Смотри, как у них весело! не так, как у нас. Щебечут, как воробьи. Что за чудесный век молодецкий! Ну, Василь, веди ж ты гостей в светлицу, а я поздороваюсь с Шрамовым орленком.

И перевалясь через высокий порог, Черевань заключил Петра в свои мягкие объятия, и облобызал его трижды со всем усердием своего добродушного характера.

— Ну, бгат, говорил он, — нечего сказать, не вниз идешь, а в гору! То был молодец, а теперь еще лучший. Чтоб меня татарин взял, коли я видел на веку такого казака! Разве Сомко гетман... да что нам до Сомка? — Меласю! (обратился он к своей жене) вот нам зятек! Лесю! вот жених тебе под пару, так, так! Га-га-га! Бач, бгате, який я чоловік! сам набиваюсь с своим добром. Так не бере ж бо ніхто, да й годі! Пойдём, бгатику, со мной в светлицу. Женское дело — пекарня, а нам, казакам, чарка да сабля.

И, взяв Петра под руку, он потащил его в светлицу.

Оглянулся казак, переступая через порог, и сердце в нем взыграло: Леся провожала его глазами, а в глазах у ней сияла нежность, и видно было сожаление и что-то еще такое, чего не выразить никакими словами. Очевидно полюбился казак красавице.

Светлица у Череваня не была лучше тех, какие и теперь еще можно встречать в казачьих хатах, выстроенных в те времена, когда казаки не были еще мужиками[39]. Сволок в ней был дубовый с резьбою и надписями, из которых одна была — текст из Псалтыри: Аще не Господь созиждет дом, всуе трудится зиждущий; аще не Господь сохранит град, всуе бодрствует стрегий; а другая гласила потомству, что такого-то року (т. е. году) создася дом сей блогочестивым рабом божиим, войсковым хорунжим Михаилом Череванем. Лавки были липовые, со спинками; они были покрыты небольшими, нарочно для того ткаными коврами. Эту роскошь вы встретите и теперь еще в старосветских казацких хатах, хотя вновь уже никто из казаков не делает лавок и ослонов со спинками, никто не покупает килимцов для них. И стол на толстых точеных ножках, и резной божник с расшитым рушником вокруг, и все в светлице у Череваня было так точно устроено и расположено, как и теперь водится у зажиточных казаков — все, кроме одной особенности, о которой исчезло уже и воспоминание в народе. По всем четырем стенам светлицы, повыше низеньких окон, шла дубовая полка, а на полке расставлены были серебряные, золотые и хрустальные кубки, коновки, фляги, подносы и разная дорогая посуда, добытая оружием. Когда жгли казаки шляхетские дома и княжеские замки в Украине, на Волыни, на Подолье и по берегам Вислы, то мешками и приполами таскали заграничный хрусталь, золото и серебро. Совершился тогда над Польским государством суд божий; исполнился переворот невероятный: вельможные паны перестали восседать с этими кубками за многолюдными столами, перестали покрикивать на своих гайдуков и маршалков, и хвалиться храбростью, окружив среброкованную бочку с старым венгрином[40]. Одних угнали в Крым татары, другие пали под Корсунем, под Пилявцами, под Збаражем и на многих других местах, прославленных их позорною гибелью от руки порабощенного ими племени; а их кубки, их тяжелые ковши и украшенные гербами полуведерные кружки из чистого золота и серебра, стояли у казака в светлице. Этого мало: по стенам висели у него их сабли, пищали дорогой работы, старосветские татарские сагайдаки[41], шитые золотом ронды[42], немецкие аркебузы, стальные сорочки, которых не разрубит никакая сабля. Но ничто не защитило вельможной, гордой шляхты от казаков и посполитых украинцев. Долго негодование народа возбуждало в панах только надменный смех и безрассудную мстительность; наконец зло коснулось своих пределов, и теперь их предковские, сбереженные многими поколениями мечи сияли не у одного Череваня в светлице и веселили казацкое сердце.

— А посмотри, дидусю, сказал Черевань, подведя Петра к Божьему Человеку, — тот ли это Петрусь Шраменко, что переплыл Случь под пулями? Ей Богу, я до сих пор дивуюсь! молодой мальчик, и такая смелость! Пробрался в польский стан, убил хорунжего и принес его хоругвь к гетману! Что же теперь он сделает?

Божий Человек положил руку на голову молодого казака, и сказал: — Добрый казак! в отца казак!.. Будет долговечен и счастлив на войне; ни сабля, ни пуля его не одолеет, и умрет он своею смертью!

— Пускай умрет, сказал Шрам, от сабли и от пули, лишь бы за доброе дело, за целость Украины, что разодрали надвое.

— Ну, полно, бгатцы, полно об этом, сказал Черевань стараясь удалить от Шрама предмет его беспокойства: я вам дам лучшую материю для беседы.

И он достал с полки большую серебряную кружку с барельефами, представлявшими греческих вакханок. Крышка была украшена литою статуйкою Фавна.

— Жалею, бгат, о твоей темноте, сказал он Божьему Человеку. Пощупай-ка руками, что это за дивная вещь. Это я в Польше такую себе добыл.

— Суета сует! сказал бандурист.

— Нет, бгатику, не суета. Вот как выпьем из этого божка по кубку, то заговоришь иначе.

— Из божка? сказал Шрам. Так этот чортик называется у тебя божком?

— Пускай он будет и чёртик, отвечал Черевань, но, говорят, в старину, у Греков... был народ Греки — так, примером, как мы теперь казаки — народ непобедимый... так у тех Греков, говорят, он был в большой чести.

— А у тебя уж не в такой? спросил Шрам.

— Ну, нет; на меня он не пожалуется, а вот вы смотрите, не огорчите вы его!

И, обратясь опять к полкам, Черевань достал грубо окованный серебром деревянный поднос, или, как говорили тогда, тацу, на которой, с казацким искусством, намалеван был жид, дающий запорожцу пить водку из боченка. Художник старался придать жиду такое положение, по которому видно бы было, что он весь трясется от страха и от скупости; а над запорожцем, прильнувшим губами к бочонку, было надписано: Не трясись, псяюхо! губы побьёшь!

На такую-то тацу Черевань поставил несколько серебряных кубков-репок, и начал наполнять их какою-то настойкою.

— Это, бгатцы, говорил он, у меня не настойка, а жизнь человеческая: мертвый ожил бы, выпивши добрую чарку!

И поднес каждому по кубку, не минуя и Василя Невольника, хотя тот, из уважения к своему благодетелю, держался подальше, в положении смиренного служки перед игуменом.

— Ну, брат Михайло, сказал, подкуражась немного Шрам, загадаю я тебе загадку про твоего божка — отгадай. «Стоит божок на трех ножках. Король говорит: утеха моя; краля говорит: погибель моя.»

— Ну, бгатику, хоть убей, ничего не второпаю! Как ты сказал? «Король на трех ножках, а краля говорит...»

— Не король, а божок на трех ножках.

— А, пек же його матері, як мудро! Ну вот, вот, кажется, разгадаешь, да нет!.. «Король говорит: утеха моя»... Это б то, когда человек напьется, то уже тогда кричит: «Я король!» а жинка испугавшись: Ох погибель же моя! де ж мені тепер дитьця!

— Как раз! сказал Шрам; видно, та жинка на твою непохожа; твоя не струсила б тебя, хоть бы ты был и королем!

— Еще не отгадал? спрашивал с удивлением Черевань. А ну ж ты сам!

— Мне-то не диво, а вот если б ты показал свою премудрость!

— Моя премудрость, бгатику, сказал Черевань, знает только налить да выпить, а там себе умствуйте, как хотите: на то вы попы, на то вы мужи совета, на то вы головы народные.

— Не мешает, однако ж, и не-попам и не-мужам совета знать, сказал Шрам, что король означает здесь тело, а краля — душу. Тело наслаждается, когда человек предается пьянству, а душа погибает.

— Правда, бгатику, ей Богу правда! сказал с умилением Черевань. — Выпьем же еще по кубку!

Но на этот раз освободила его от заботы угощенья хозяйка. Она взошла в светлицу, румяная и веселая, как солнце: на круглом моложавом лице её написано было полное довольство своим положением, довольство мужем, который не слушался её иногда только по своей лени, — довольство дочкой красавицей, с которой никто не мог равняться ни в Киеве, ни во всей Украине. Вместо домашнего очипка, надела пани Череваниха, для гостей, кораблик из дорогого бобра; вместо кофты — легкий парчовый кунтуш с золотыми галунами по всем краям и с золотыми крестами на перехвате. От кораблика низко спускались по спине бархатные тесмы с золотыми кистями. Череваниха в этом наряде была то, что называется пані на всю гýбу.

Когда она подошла к Шраму «под благословение», Шрам с удовольствием принял честь, подобающую его сану, но не хотел отказаться и от казацкого права на поцелуй хозяйки. Он предъявил это право в такой форме:

— Позвольте с вами привитаться, добродийко.

А она отвечала:

— Да як же изволите, добродію.

И в след за тем поцеловались трижды.

Череваниха немедленно вступила в свою обязанность, поднесла гостям по кубку.

Черевань выпил кубок до дна, брызнул остатком в потолок и воскликнул:

— Щоб наши діти так выбрыкували!

А Череваниха, держа перед собой недопитую чарку, повела такую беседу:

— Так это вы на богомолье, пан-отче? Святое дело... Вот, моя дружино (обратилась она к мужу), вот как добрые люди делают: из самой Паволочи, из какого далека, едут молиться Богу! А мы живем вот под Киевом, и еще не были ни разу в эту весну у Святых. Аж сором! Но уже, как себе хочешь, а у меня не даром рыдван обмыт и подмазан: прицеплюсь к пану Шраму, и куда он, туды и я.

— От божевільне жіноцтво! сказал Черевань. — «Куды он, туды и я!» А если пан Иван махнёт за Днепр?

— Так що ж? я не махну? Долго ли еще сидеть нам в заточении? Вот уже в который раз передаёт мой брат через людей, чтоб приехали к нему в гости! И почему бы не поехать?

— Да ей Богу, Меласю, говорил Черевань, — я рад бы душою, коли б меня кто взял да и перенес к твоему брату под Нежин. Говорят, и живет он хорошо, — таки совсем по пански. Не даром его казаки прозвали князем.

— Как будто его за достаток князем зовут! сказала Череваниха: — у него жинка — княгиня, Полька из Волыни. Как руйновали наши Волынь, так он захватил себе какую-то бедняжку княгиню, — да и красавица, говорят, на диво! вот казаки и прозвали его князем.

— Князь Гвинтовка! сказал засмеявшись Черевань. — То были Вишневецкие да Острожские, а теперь пошли князья Гвинтовки. Знай наших! А добрая, говорят, душа вышла с той княгини. Поехал бы к Гвинтовке хоть сей час, когда б не такая страшная даль. Под Нежином... шутка?

В это время заскрипела дубовая дверь с намалеванными на ней Адамом и Евою посреди рая, и взошла в светлицу красавица дочка Череваня. Она тоже принарядилась для гостей в девичий кунтуш, с большим выкатом, открывавшим весь бюст, сквозивший из-под тонких складок сорочки, и часть груди, перекрещенной золотым шнурком по сорочке, с кокетливостью, которой учит женщин сама природа. Ярко-зелёный шелк кунтуша, малиновый корсет, видный почти весь из-под его распахнутых пол, и разделявшая его белая полоса с золотым шнурованьем, — этот наряд был внушен нашим прабабушкам распускающимися маковыми цветами! Хвала их вкусу, простому и изящному!

— А вот и моя краля! сказал Черевань, идучи к Лесе навстречу.

В світлоньку входить,
Як зоря всходить;
В світлоньку ввійшла —
Як зоря взійшла!

А що, бгат? разве нечем похвалиться на старости Череваню?

Шрам не отвечал на это ничего и молча любовался красотою девушки, когда она подошла к нему за благословением.

Красавица потупила глаза и наклонила вниз голову, как полный цветок к траве. Она как будто тяготилась сознанием, что она так очаровательна, — как будто старалась скрыть блеск красоты своей. Но красота её сияла как бы сверхъестественным блеском, и никто не мог оторвать от неё глаз. Наконец отец велел ей попотчевать гостей, как говорилось тогда, из белых рук. Это была самая высокая честь в старинном гостеприимстве.

Шрам осушил кубок с видимым удовольствием и сказал:

— Ну, брат Михайло, теперь и я скажу, что тебе есть чем похвалиться на старости.

Черевань от удовольствия только смеялся.

— А что ж приятель? продолжал Шрам, хоть у меня теперь на руках другие хлопоты, но — чтоб не упустить счастливой минуты — не отдашь ли ты свою кралю за моего Петра?

— А почему ж не отдать, бгате? Разве ты не Шрам, а я не Черевань?

— Так чего ж долго думать? давай руку, свате!

Сваты обнялись и поцеловались. Потом Шрам взял за руку сына, а Черевань дочь, и свели их вместе, в полной уверенности, что и та и другая сторона согласны с их желаниями.

— Боже вас благослови! говорили они. Поцелуйтесь, дети.

Петру это внезапное сватовство казалось сновидением; он не помнил себя от радости. Но Леся с испугом посмотрела на отца и напомнила ему, что матери не было в светлице. В самом деле Череваниха, улучив минуту, выбежала в кухню к своим дивчатам, чтоб распорядиться приготовлением вечери.

Отсутствие матери было в глазах обоих сватов важным препятствием к обручению. Но пани Череваниха летала мухою по всему дому, успевая хлопотать за десятерых, и как раз во время показалась в светлице.

— Меласю! сказал ей муж, видишь ли, что тут у нас совершается?

— Вижу, вижу, пышный мой пан! отвечала жена, и тотчас же овладела рукою дочери.

Смотрит Петро: куда же девалась нежность в глазах у Леси? куда девалось сожаление и то чувство, которого никакими словами не выразишь? Она склонила голову на плечо к матери и играется её ожерельем, а на него и не взглянет. Гордо приподнялась её нижняя губка: красавица была обижена сватовством.

— Ну, нечего сказать, пане полковник, обратилась Череваниха к Шраму, скоро вы с своим сыном берете города. Только мы вам докажем, что женское царство стоит на свете крепче всякого другого.

Черевань восхищался бойкостью своей половины и только издавал свои густые: га-га-га! Но Шрам был недоволен переменою действующих лиц и сказал:

— Враг меня побери, коли с иною крепостью не легче совладать, чем с бабою! Какой же вы нам сделаете отпор? Чем я вам не сват? чем сын мой не жених вашей дочке?

Когда Шрам говорил, Черевань смотрел на него, вытаращив глаза; и потом с таким же вниманием обратил их на свою хозяйку. Прочие также выражали ожидание, чем это кончится, а молодые стояли, потупя глаза.

— Пане полковник, приятель наш почтенный, сказала Череваниха, стараясь говорить как можно ласковее, — не к тому тут клонится речь; с дорогою душою готовы мы отдать тебе свое дитя, только нужно сделать это по-христиански. Наши деды и бабушки, когда думали заручать детей, то сперва ехали всею семьею на богомолье в монастырь, или к чудотворному образу; там усердно молились Богу, — вот Бог давал их детям и здоровье и согласие на всю жизнь. Дело это святое, сделаем же и мы его по-предковски. Отправимся завтра все гуртом в Киев, отслужим в пещерах святым угодникам молебен, да тогда уже и за сватовство.

Такая речь совершенно смягчила Шрама.

— Ну, нечего сказать, Михайло, обратился он к Череваню, благословил тебя Господь дочкою, да не обидел и жинкою!

— Га-га-га! отвечал Черевань. — Да, бгат! моя Мелася не уронила б себя и за гетманом!

— По сій же мові да буваймо здорові! сказала Череваниха, поднося гостям кубки.

— Щоб нашим ворогам було тяжко! как говорит мой сват, воскликнул Шрам, выпивши до дна кубок.

— А діти наши нехай отак выбрыкують! прибавил Черевань, брызнувши водкою в потолок.

— Аминь, заключила хозяйка.

Таким образом нечаянное сватовство остановилось на неопределенных условиях. Ни Черевань, ни старый Шрам не сомневались, что оно совершится в свое время; но не так думал Петро: он тотчас догадался, что у Череванихи есть другой зять на примете. Печальный отошел он к прежнему месту, и в одну минуту жизнь покрылась для него мраком, как будто до сих пор он только и дышал этой девушкой. Леся ушла из светлицы и не явилась к ужину. А после ужина тотчас все разошлись спать.

Старому Шраму и Божьему Человеку приготовили постели в светлице, а Петру вместо всякой постели предложили идти спать под скирду сена. В те времена простоты нравов это был самый лучший ночлег для молодого казака.

На другой день, возвратясь в светлицу, Петро не нашел там уже в компании Божьего Человека. Бандурист ушел из хутора еще до восхода солнца. Все были готовы к выезду; только старый Шрам, стоя перед образом, доканчивал в пол-голоса свои утренние молитвы. На полках оставлены были только оловянные, стеклянные и глиняные фляги, кубки и ковши, со стен изчезли дорогие мушкеты, панцыри и сагайдаки. Все это, по случаю отсутствия хозяина из дому, перенесено было в подземные тайники, безопасные от набега татар или шайки гайдамак, никогда не переводившихся в Малороссии.

Старый Шрам велел сыну седлать коней, и едва он с этим управился, как и Василь Невольник явился на дворе с рыдваном. Казаки той эпохи так обогатились военною добычею, вытесняя польских панов из Украины, что их семейства нередко разъезжали в княжеских рыдванах. И странно было видеть геральдические украшения на этих рыдванах, у людей, которые считали эти символы простыми цацками. Где было теперь семейство, которое гордилось львами и пушками, изображенными в гербе череванева рыдвана? Может быть, и имя его исчезло вместе с его благоденствием... Черевань и Шрам, верхами, открыли поезд; Петро хотел присоединиться к ним, но как будто против воли остался у рыдвана, где место кучера занял Василь Невольник.

Хутор остался под охранением пастухов, пасечника и служанок.

Черевань не торопился ехать, из уважения к своей полновесной особе; поезд подвигался вперед медленно и представлял довольно красивую группу. По лесу раздавалось пение птиц. Солнце играло на одеждах, нарядах и вооружении путников. Посреди свежей весенней зелени еще ярче горел пурпур сукна и шелку, золотилась парча и блистали розы щек и свежих уст красавицы, которая была так хороша в своем алом кунтуше и черном сверху открытом кораблике, поднимавшемся посреди пышных её кос наподобие короны[43], что все прочие богомольцы казались подле неё подданными, сопровождавшими свою княгиню. Можно бы подумать, что это древняя Ольга Игориха выезжала погулять по заповедным киевским лугам, и возвращается в свою столицу, в сопровождении кормилицы и приближенных бояр своих.

Долго Петро ехал подле рыдвана молча. Мать и дочь тоже не находили, о чем заговорить с ним. Наконец он собрался с духом и сказал, обратясь к Череванихе:

— Пани-матко! вчера дело пошло было на лад, но по твоей милости все развязалось, и не знаю, свяжется ли когда-нибудь. Не по правде вы делаете, не во гнев вам будь сказано. Я к вам с искренним сердцем, а вы с хитростью. Скажи мне наотрез, так чтоб и спрашивать больше было не о чем, что у тебя на уме? думаешь ли ты отдать за меня Лесю, или у тебя есть другой жених на примете.

— И есть и нет, и нет и есть, отвечала Череваниха, не обращая внимания на волнение, с которым говорил бедный искатель.

— Что это за загадки? вскричал он. Говори мне прямо, как казаку и рыцарю! Хоть я и так готов распрощаться с вами навеки, но не знаю, почему желал бы, чтобы и последняя нитка между нами была перерезана. Еще я могу быть свободен, как сокол, если вы мне скажете наотрез — нет; но пока будете путать меня своими загадками, я все равно, что медведь в тенетах. Скажите ж мне прямо, скажите, кто у вас на мыслях?

— Э, паниченьку! сказала беспечно Череваниха, обожди немножко! Еще рано тебе брать нас на исповедь!

Может быть, никогда в жизни не случалось Петру бледнеть, но теперь щеки его сделались подобны воску. Леся это заметила, и, взглянув на мать, покачала головою.

Улыбнулась гордая мать, и, как бы желая несколько утешить казака, сказала с шутливою короткостью:

— Но, как ты непременно хочешь знать все женские тайны, то вот тебе история. Леся моя родилась под чудною планетою. Приснился мне сон дивный, предивный. Слушай, Петрусь, да на ус мотай. Кажется, будто посреди поля курган; на кургане стоит панна, а от панны сияет, как от солнца. И съезжалися казаки и славные рыцари со всего света, от Подолья, от Волыни, от Севера и от Запорожья; покрыли, кажется, все поле, как мак покрывает грядку в огороде, и стали биться один на один, кому достанется ясная панна. Бились не час, не годниу, не день и не два, как откуда ни возьмись молодой гетман на коне. Все преклонились перед ним, а он прямо к кургану, и взял ясную панну. Такой, видишь, был мне сон-видение! Проходит день, другой — не могу забыть его! Ударилась я к ворожке. Что же ворожка, как ты думаешь?

— Я думаю только, отвечал Петро, что ты, пани-матко, меня морочишь, вот и все!

— Нет, не морочу, казаче. Слушай, да на ус мотай, что сказала ворожка. «Этот сон пророчит тебе дочку и зятя. Дочка у тебя будет на весь свет красою, а зять на весь свет славою. Будут съезжаться в город Киев со всего света паны и гетманы, будут дивоваться красе твоей дони, будут дарить ей сребро-золото, но никто не сделает ей подарка дороже того, который сделает суженый. Суженый будет ясен красою между всеми панами и гетманами: вместо глаз звезды, на лбу солнце, на затылке месяц.» И вот в самом деле дал мне Бог дочку — сбылись слова старой бабуси: как бы только не сглазить? Сам видишь — не последняя между девушками. Немного погодя, зашумело на Украйне, и стали съезжаться в Киев паны и гетманы — сбылись и другие слова ворожки: все дивовались на мою Лесю, хоть она была тогда еще дитя; все дарили ей серьги, перстни и кораллы, но никто так ею не восхищался, как тот гетман, которого я видела во сне; и он-то подарил ей это каменное намисто. Дороже всех был его подарок, и краше всех был молодой гетман. Вместо глаз звезды, на лбу солнце, на затылке месяц — еще раз сбылись слова ворожки. Всех панов и гетманов затемнял он красотою. И говорит мне: «Не отдавай, пани-матко, своей дочки ни за богатого, ни за знатного, не буду жениться, пока вырастет, и буду ей верною дружиною.» Дай же, Боже, чтоб и это сбылось на счастье и на здоровье.

В это время богомольцы наши достигли гор, которые идут рядом диких картин от Кирилловского монастыря до Подола, и перед ними открылся во всей красе вид Киева с своими церквами и монастырями, с замком на горе Киселевке, с деревянными стенами и башнями, обнимавшими вокруг Подол, и с дальним планом гор, покрытых лесом, посреди которого тогда стояли Никольский и Печерский монастыри, ныне окруженные расширившимся Киевом. Солнце еще только что выкатилось из-за деревьев, и все в его розовом сиянии — сады, церкви, горы киевские и дома горели, как золототканная парча.

Все сотворили усердную молитву, кроме Петра, которого странный рассказ Череванихи огорчил до глубины души и утвердил его в горестной догадке. Он бросил рыдван и присоединился к верховым.