Всі покою щиро прагнуть, Да не в один гуж всі тягнуть, — Той направо, той наліво, А все братья — то-то диво! Эй, братиша, пора знати, Що не всім нам пановати! ................................... Сжалься, Боже Украіны, Що не вкупі мае сыны! Старинная песня.

Весело и грустно вспоминать нам тебя, старый наш дедушка Киев! Много раз покрывала тебя великая слава, а еще чаще сбирались над тобой со всех сторон бедствия. Сколько князей, сколько рыцарей и гетманов, сражаясь за тебя, обессмертили имена свои! и сколько пролито на твоих древних стогнах крови христианской! Не будем вспоминать о твоих Олегах, Святославах, Владимирах; не будем пересчитывать половецких набегов и опустошений. Ту славу и те бедствия заглушил в нашем народе татарский погром, когда безбожный Батый вломился в твои Золотые Ворота. Переполняют нашу душу горячими чувствами и недавние твои воспоминания — воспоминания о битвах за свободу нашей Церкви и национальности. Много наделала тебе бед, наш родной Киев, безумная уния! Она, вместо соединения церквей, воспламенила только страсти с обеих сторон и превратила святую ревность к вере в жестокий фанатизм. Униаты и католики обыкновенно наезжали с вооруженными людьми на монастыри и монастырские владения, выгоняли из них православных, грабили церковное имущество, уничтожали духовные школы. Православные, в свою очередь, пользовались счастливыми обстоятельствами для возвращения подобным же способом своей собственности. Все время проходило в битвах и тревогах, и киевские святыни, потерпевшие в старые годы от татар, не только не восстановлялись, а приходили еще в больший упадок.

Монах Киевопечерского монастыря, Афанасий Кальнофойский, описывая в своей «Тератургиме»[44] тогдашний Киев, и упоминая о многих древних церквах, в одном месте говорит, что от такой-то церкви «остались едва стены, а развалины покрыты землею», в другом — что церковные здания лежат под буграми развалин и кажутся «погребенными навеки»; наконец, дошедший до конца старокиевской возвышенности, бросает грустный взгляд на Киевоподол, называя его «жалостным», и говорит, что он едва ли достоин имени Киева, «в котором, по его словам, некогда было церквей более 300 каменных, 100 деревянных, а ныне всех едва ли 13».

Украинская летопись также, в немногих словах, но живо, изображает нам плачевное состояние Киева около половины XVII века. «Пріиде же, говорит она, Хмельницкий в Киев, благодарение Богу воздавая, давшему ему победу, и, видевши красоту церквей божиих опустошенну и на землю поверженну, плакася.»

После несчастной Берестечской битвы, Радзивил с своими литвинами излил всю свою месть на Киев: город был разграблен и выжжен без всякой пощады, а жители, спасшиеся от меча и пламени, сели на лодки, и ушли вниз по Днепру к Переяславу.

С того несчастного года прошло только двенадцать лет до описываемого мною времени, и следы пожара еще не исчезли. В строениях весьма часто чернели обгорелые бревна между свежими брусьями. Местами видны были обожженные сады и пустыри, с развалинами домов и с торчащими безобразною грудою печами.

Киев тогда немногим отличался от деревни — отличался только своими церквами и монастырями, деревянным замком на горе Киселевке и деревянными стенами вокруг города, с башнями и бойницами. Что же касается до устройства улиц, то они напоминали своим расположением течение извилистой реки. Линии их образовались случайно, а не по предначертанному плану. В иных местах улицы были очень тесны, в других расширялись на такое пространство, как далеко можно бросить рукою камень.

Выехав на один из таких пустырей, называвшихся майданами, богомольцы наши, к удивлению своему, увидели, что он весь загроможден возами, волами и лошадьми, как на ярмарке. Шрам послал сына вперед прочистить дорогу; но это не так-то легко было сделать. За возами, у дверей одной хаты, сидела толпа народу вокруг ковра, уставленного сулеями, кружками, чарками и разного рода посудою. Не трудно было догадаться, что хозяин той хаты дает открытый пир по какому-нибудь торжественному в семействе своем случаю. В те времена существовал обычай, по которому глава семейства, в изъявление своей радости о рождении сына или дочери, о богатом урожае и счастливом окончании уборки хлеба, или по какому-нибудь подобному случаю, расстилал у порога своей хаты скатерть или ковер, становил на нем разные кушанья и напитки, и приглашал выпить и закусить всякого, кто проходил или проезжал мимо.

Веселая компания, заграждавшая дорогу нашим богомольцам, состояла из одних мещан, что можно было видеть во-первых потому, что, кроме ножей у пояса, у них не было другого оружия: одни казаки и паны имели право ходить при сабле, мещанам же позволялось носить оружие только в дороге; во-вторых потому, что пояса их повязаны были по жупану, а кунтуши надеты были нараспашку: в то время одни казаки и паны опоясывались поясом по кунтушу; мещанин же не смел этого сделать, из опасения ссоры с каким-нибудь забиякою из другого сословия; наконец в-третьих потому, что в одеждах их не было красного цвету, составлявшего принадлежность высшего сословия: мещане носили тогда платья синих, зеленых и коричневых цветов, а больше всего лычаковые[45] кунтуши и жупаны, почему казаки и паны прозвали мещан лычаками, а те их — кармазинами[46].

Петро сказал пирующим громкое приветствие, чтобы покрыть своим голосом их шумный говор, и, когда несколько голов оборотилось к нему, он адресовался к ним с такою речью:

— Пане хозяине, и вы, шановная громада, просит Паволочский Шрам пропуска через ваш табор.

При имени Шрама, известном каждому в Украине, несколько человек поднялось с любопытством на ноги; и хозяин, которого можно было узнать по тому, что он вместо жупана и кунтуша был только в синих китайчатых шароварах и в белой сорочке с красною лентою у воротника, сказал:

— Где ж тот Шрам? мы видим перед собою только разве десятую долю Шрама. — Он узнал Петра и отпустил ему насчет отца мещанскую похвальную прибаутку.

— Какую десятую! подхватили веселые гости, разве сотую!

— И сотой нет! кричали многие голоса. И из тысячи таких красных жупанов не сошьешь старого Шрама!

Все были довольны такою выходкою, как это видно было по смеху, пробежавшему в толпе.

В это время подъехал сам полковник-поп. Гости, едва завидели его седую бороду, тотчас вышли к нему навстречу, под предводительством хозяина, вооруженного большою сулеею и глиняным кубком.

— Вот он, наш старый Шрам! кричало несколько голосов, вот наш батько!

— Ге, Тарас! сказал Шрам, узнав в хозяине старого трубача охочекомонных казаков своих, по имени Тараса Сурмача, — против кого это ты заложил табор? Кажется ж тихо на Украине?

— Где тебе тихо, пане полковник! отвечал Тарас Сурмач. — Сегодня родился у меня такой рыцарь, что вся земля затряслась[47]. Дал мне Бог сына, такого ж как и я Тараса. «Коли мышь головы не откусит», то и он будет по-батьковски трубить казакам на приступы, да и теперь уже трубит на всю хату!

— Пускай велик растет да счастлив будет, сказал Шрам.

— Чем же тебя потчевать, пане полковник, «ой чи медом, ой чи пивом, ой чи горілкою?»

— Ничем не потчивай меня, Тарас.

— Как-то ничем? Разве зарок положил? спросил с удивлением Сурмач.

— Не зарок, Тарас, а то, что, вступивши в Киев, всякому христианину должно сперва поклониться церквам божиим.

— Добродею мой любезный, говорил старый Сурмач, — коли б я знал, что такая мне будет на старости честь от полковника Шрама — враг меня побери, когда б я затрубил вам хоть на один приступ! Разве ж ты не рад моему Тараску, что не хочешь покропить его пеленок? Тебе видно все равно, вырастет ли из него добрый казак, или закорявеет, как жидовчá!

— Рад я ему от всей души, пошли ему Бог счастье и долю; но не та пора, чтоб пить.

— Для доброго дела всегда пора. Смотри, сколько возов стоит вокруг моей хаты! Никто не отцурался моей хлеба-соли. Иной на ярмарку ехал, иной в лес за лозою на огорожу, иной на мельницу с мешками; но когда нужно привитать нового человека, то пусть ярмаркует себе кто хочет, пусть свиньи лазят в огород, а жинка рвет на себе волосы: тут понужнее дело зашло; надо стараться, чтоб новому человеку не горько было на свете жить. А то скажет: «Вот у меня сякой такой батько был! поскупился отпраздновать, как следует, мои родины, а теперь и ешь хлеб пополам со слезами!»

— Образумься, ради Бога, Тарас! сказал Шрам, начинавший терять терпение. Пристало ли человеку, приехавши на поклонение святым угодникам...

— Да что ты, кум, возле него панькаешь? сказал Тарасу чей-то грубый голос. — Разве ты не знаешь, что все это значит? Это значит: знай наших! это значит — кармазины! вот что! это значит — наш брат им не компания! вот что!

— Чёрт возьми! вскричало еще несколько голосов, потому что пьяная чернь вспыхивает как порох от одной искры, — так мы тогда только компания кармазинам, когда нужно их выручать из лядского ярма?

— Хе! сказал хозяин. — Если так, то чего-ж нам возле них панькать?

— К чёрту всех кармазинов! раздались буйные голоса. Они только умеют побрякивать саблями. А где они были, эти проклятые брязкуны, как проклятый Радзивил загремел из пушек в городские ворота?

Закипело у Шрама сердце, когда услышал он такие речи.

— А вы ж, проклятые салогубы, вскричал он, где были в то время, когда ляхи обгорнули нас, как жаром горшок, под Берестечком? где вы тогда были, как припекли нас со всех сторон — что мало не половина войска выкипела? где вы тогда были? Вы тогда звенели талярами да дукатами, что набрали от казаков за гнилые подошвы и дырявые сукна! А Радзивил пришел, так вы и разу не ответили ему из пушки! Подлые трусы! вы добровольно отдали Радзивилу оружие и, как бессильные бабы, просили пощады у литвинов! А когда Киев запылал, и литвины принялись душить вас, как овец, в то время кто подоспел к вам на помощь, если не казаки? Бедный Джеджелий с горстью своих серомах влетел в Киев, как голубь в свое гнездо за коршуном. А вы поддержали его, подлые зайцы? Дурень был покойник! если бы я, я не литвинов бы рубил, а вас, бесовы дети! я научил бы вас защищать то, что отвоевали вам казаки!

— Какой дьявол отвоевывал нам наше добро, кроме нас самих? кричали мещане. Отвоевали казаки! да кто ж были те казаки, коли не мы сами? Это теперь, по милости вашей, мы не носим ни сабель, ни кармазину. Казачество вы для себя припрятали, а мы изволь строить своим коштом стены, палисады, башни, платить чинш и чёрт знает еще что! А почему бы нам, так же как и казакам, не привязать к боку саблю, и не сидеть, сложа руки?

— Казаки сидят, сложа руки? возразил Шрам. Щоб вы так по правді дыхали! Коли б не мы, то давно б вас чёрт побрал! давно б вас ляхи с недоляшками задушили, или татаре перехватали! Неблогодарные твари! Да только казацкою храбростью и держится русский народ на Украине! а без них тут бы сидел лях на ляху! Изволь им дать права казацкие! Сказали б вы это батьку Хмельницкому! он бы как раз потрощил на ваших безмозглых головах булаву свою[48]! Где это видано, чтоб весь народ имел одинаковые права? Всякому свое: казакам сабля и конь, вам счеты и весы, а поспольству плуг да борона.

— Коли всякому свое, пане Шраме, сказал Тарас Сурмач, размахивая сулеею и обливая себя вишневкою, — коли всякому свое, то почему ж нам саблю и казацкую вольность не считать своими? У казаков не было войска — мы сели на коней и стали под их корогвами[49]; у казаков не было денег — мы доставили им и деньги и оружие; вместе воевали поляков, вместе терпели всякие невзгоды. А когда пришлось к рассчету, то казаки остались казаками, а нас в поспольство повернули! Что ж мы такое? разве мы не те же казаки?

— Разве мы не те же казаки? подхватили гости, заложа гордо за пояса руки. Кто жил прежде с нами за панибрата, тот теперь гордует нашею компаниею!

Шрам несколько раз начинал говорить, но поток общего негодования был так стремителен, что уносил его слова недоконченными.

— Постойте, постойте, паны кармазины! заревел, как бы в заключение этого нестройного концерта, грубый голос толстого мещанина, — мы вам поуменьшим гордости! Не долго вам орудовать нами: добрые молодцы не дадут нам загинуть. Будет у нас черная рада: тогда посмотрим, кому какие права достанутся.

— Ого!.. сказал Шрам: — вон оно к чему дело клонится!

— А то ж як? говорили, стоя козырем, мещане. Не все только казакам на радах орудовать. Оглянулись и на нас сечевые братчики...

И посмотрели на чубатого запорожца, который сидел на пороге, куря коротенькую люльку, и по-видимому, не обращал никакого внимания на спор своих собутыльников.

— Эге-ге! так вот откуда ветер дует! сказал в пол-голоса Шрам, и душа его наполнилась самыми горькими предчувствиями. Запальчивость его в одно мгновение исчезла и уступила место горячей любви к родине, которой угрожал раздор народных партий, раздуваемый, как он увидел, запорожцами.

— Почтенная громада! сказал он ласково, не думал я и в уме не полагал, чтоб киевляне пошановали этак мою старость!.. Давно ли мы въезжали сюда с батьком Хмельницким? тогда встречали нас с радостными слезами и с благословениями; а теперь старого Шрама вы ни во что уже ставите!

— Батько ты наш любезный! отвечал ему старый Сурмач, который живее всех был тронут таким оборотом речи, — кто ж тебя ни во что ставит? Разве это к тебе говорится? Есть такие, что душат нас, взявши за шею, а ты никому никакого зла не сделал. Не смотри на их крик: мало чого не бувае, що пьяный співае! Поезжай себе с Богом, поклонись церквам божиим, да и за нас грешных прочитай святую молитву.

В это время Черевань, соскучась долго ждать развязки спора, подъехал к Шраму и окружающим его мещанам, и сказал:

— Бгатцы! ка-знае за що вы сердитесь! Обождите только, пока мы съездим к церквам божиим, а потом я готов с вами сесть от тут, и не знаю, кто в Киеве, кроме вашего войта, перепьет Череваня.

Мещане уже взяли свое, облегчили криком сердце; а Черевань притом пользовался особенным расположением киевлян. Был он человек подельчивый, некичливый, любил употчевать всякого, кто ни показывался в его хуторе, а иногда готов был и на такие пожертвования, какое сделал для Василя Невольника. И потому буйная компания Тараса Сурмача приняла с ним самый дружелюбный тон.

— Вот пан, так пан! кричали голоса. Дай Бог и по век видеть таких панов! нет в нем ни капли гордости!

— За то ж ему Бог дал и такую золотую пани, говорили некоторые, стараясь замазать прежние грубые выходки против кармазинов.

— За то ж ему Бог дал и такую дочку: краше маку в огороде! прибавляли другие.

— Ну, пропустите ж нас, когда так, сказал нетерпеливый Шрам.

— Пропустите, пропустите ясных панов, говорил Тарас Сурмач, и принялся первый отодвигать прочь возы.

Пробравшись сквозь подгулявшую толпу мещан, Шрам долго ехал, потупя голову. Неожиданная сцена сильно его опечалила. Наконец он облегчил глубоким вздохом грудь и сказал в пол-голоса:

— Вскую прискорбна еси, душе моя, и вскую смущаеши мя? уповай на Господа... Потом вздохнул еще раз и продолжал утешать себя словами Царя-пророка: — Бог нам прибежище и сила... сего ради не убоимся, внегда смущается земля и прелагаются горы в сердца морская.

Черевань, едучи подле Шрама, прислушался к этим словам, и, заключа по ним, что душа его приятеля сильно возмущена, в добродушии своем, почел за благо прибавить от себя несколько утешительных слов.

— Бгат Иван, сказал он самым дружеским тоном, — советывал бы я тебе ударить лихом об землю: чего тебе печалиться?

— Как чего? прервал его Шрам, быстро повернув к нему суровое лпцо: — не видишь разве, что на уме у этой сволочи? Затевают черную раду, иродовы души!

— Да враг их возьми, бгат, с их черною радою! пускай себе затевают.

— Как пускай затевают? вспыхнувши весь, повторил Шрам, разве ты не понял, что всё это значит? Ведь это все пружины проклятого Иванца! И неужели мы должны сидеть спокойно, когда огонь уже подложен и скоро будет в огне вся Украина?

— А что нам, бгатику, до Украины? сказал с тупым добродушием Черевань, — разве нам нечего есть, нечего пить, не в чем ходить? Слава Богу, будет с нас, пока нашего веку. Я, будучи тобою, сидел бы лучше дома, да попивал наливки с приятелями, нежели биться по далеким дорогам да ссориться с пьяными крикунами.

— Враг возьми мою душу, вскричал с крайним негодованием Шрам, — коли я ожидал от тебя таких речей в эту минуту! Ты настоящий Барабаш!

И что же! Черевань так и помертвел от этого имени, обратившегося тогда в поносное слово.

— Я Барабаш? вскричал он изменившимся голосом.

— Да, ты Барабаш! ты такой же Барабаш, как и тот, что говорил Хмельницкому:

Мы дачи не даём,
В військо польске не йдем:
Не лучче б нам з ляхами,
Мостивыми панами,
Мирно проживати,
А ніж пійти лугів потирати,
Своим тілом комарів годовати.

Твои слова значат то же самое. Пускай погибает родина, лишь бы нам было хорошо! С этого времени нет тебе у меня и другого имени, как Барабаш!

— Бгат Иван, сказал на это Черевань, с несвойственным ему волнением, — если б это было сказано лет десять назад, я знал бы, как отвечать тебе на твои слова: нас рассудила б пуля перед казацкою громадою. Теперь я уж не тот; но враг меня возьми, коли хочу остаться при таком паскудном прозвище! и от кого ж? от Шрама! Я докажу тебе, что я не Барабаш. Еду с тобою за Днепр так, как есть, с женою, с дочкою и Василем Невольником, и буду делать все, что ты сделаешь, хоть бы ты для блага родины бросился с мосту в воду!

— Вот это по-казацки! воскликнул Шрам, и забыл даже свое горе от радости, что у Череваня (как бы он выразился) еще не совсем уснуло казацкое сердце. — Дай же руку, приятель, и обещай мне здесь, перед Братством Сагайдачного[50], что не отстанешь от меня ни в каком случае!

— Даю, бгат, и обещаю! мог только промолвить Черевань, смеясь от довольства самим собою.

В это время он, казалось, выпрямился и помолодел; так старый казацкий дух, вспыхнувший в нем на минуту, оживил его душу, подавленную тучным и ленивым телом.

Тут они подъехали к монастырю.

— Вот и церковь божия! сказал Шрам, останавливая коня у колокольни. — Войдем и помолимся за успех нашего дела!

И потом, по своему обычаю, тихо проговорил из книги псалмов, самой любимой у Малороссиян из всех библейских книг:

— Аз же милостію Твоею вниду в дом Твой, поклонюся ко храму святому Твоему, в страсе Твоем.