Старинные разжигатели международной вражды. — Экономическая реакция шляхты латинскому духовенству. — Легкомыслие шляхты в деле реформации. — Невежество русского духовенства и недоступность его для папы. — Упадок русской церкви от невежества всех слоев общества. — Несостоятельность русских панов в роли патронов церкви. — Панские слова, принимаемые за дела. — Одинаковая неспособность польской и русской шляхты к деятельному благочестию.

Отрицать господствующую в Речи-Посполитой церковь, то есть делать какие-либо иноверческие демонстрации, казаки не имели вначале никакого повода и, по задаче своего образования, не обращали внимания на какие бы то ни было церковные дела. Между тем в Польше готовилось нечто такое, с чем они не могли рано или поздо не столкнуться, будучи, так сказать, извлечением квадратного или даже кубического корня из своего народа.

Пропаганда римского католичества в Польше, с самого своего начала, была вместе и пропагандой нетерпимости. Начиная с берегов Вислы, латинский обряд настойчиво и последовательно вытеснял обряд славянский, пока наконец дошел до территории, подвластной русским князьям. По исследованию весьма уважаемого в польской ученой литературе Лелевеля, в войне древнего польского дворянства с чернью участвовало, как поджигающий элемент, гонение греческого вероучения на берегах Вислы, так как славянский обряд был там народным, а латинский — лехитским, и первый из них распространялся со времён Кирилла и Мефодия между жителями сел, а второй был принят от немецких епископов владельцами городов или замков. Наступившая затем борьба князей и королей-ляхов с князьями-русью, или лехитских панов с народом русским, до татарщины, сопровождалась также подстрекательством со стороны агентов римской курии, которая с 1232 года номинально начала назначать и постоянно назначала епископов на Киевскую и другие намеченные ею в Руси епископии, не владея ни одним ступнем русской земли, и не имея в Киеве или в каком-либо другом русском городе ни одного престола. Это были епископы, так называемые in partibus infidelium. Нет никакого сомнения в том, что захваты римской курии на берегах Вислы, наполовину занятых одноплеменниками русских полян, и её постоянные, не пренебрегавшие никакими средствами махинации в пользу латинства много содействовали вражде между представителями одной и другой народности. Эта вражда уже под пером Кадлубка, первого прагматического историка польского, определилась весьма выразительно. "Русины", говорит он, "не упускают никакого случая и не останавливаются ни перед какою трудностью, чтобы бешенную свою ненависть и застарелую жажду мести угасить в польской крови".

Представителями двух поссоренных духовными людми народностей были те же духовные люди. Они, при тогдашнем невежестве и неразвитости общества, служили воюющим стосторонам не только грамотностью, почти исключительно им принадлежавшею, но и экономическими способностями, которые, в средние века, развивались практикою только в монастырских корпорациях. С одной стороны, они, как грамотеи, были хранителями старых преданий и, в интересах касты своей, готовы были на такие подвиги, как сочинение так-называемых Исидоровских Декреталий, этих документов на всемирное господство римского первосвященника по унаследованному будто бы праву, с другой, в интересах личных, как люди, жившие даяниями, а не ремеслами или войною (война, впрочем, тоже была ремеслом во времена оны), они делали церковь учреждением экономическим, под видом учреждения вероучительного. И вот, когда на берегах Днепра, Роси и Сулы кочевали торки и берендеи, эта еще и в наше время неверная, на взгляд римской курии, земля предназначалась увеличить силу папского господства над миром и — что составляет самую сущность работы клерикалов — доставить римской церкви новые источники доходов. "Застарелая жажда мести" в русинах, засвидетельствованная Кадлубком в такое отдаленное от нас время [78], высказывалась, конечно, не столько людьми обыкновенными, сколько тогдашнею русскою интеллигенциею, а именно духовенством греческого обряда, соперничающим с латинцами, а уже под влиянием духовенства — и людьми светскими. Проповедники папской святости и божественности [79] не обинуясь объявляли восточных патриархов узурпаторами верховной власти над церковью, а на монастыри, митрополии, архимандрии и протопопии, владевшие землями и другими доходными статьями, пытались наложить загребистую руку свою. Естественно, что ненависть и вражда представителей русинов к представителям поляков должна была быть такою, как определил ее Кадлубек. Иначе — не налегал бы так Феодосий Печерский, в своих поучениях, на "Божиих врагов", то есть жидов и еретиков, держащих кривую веру.

Эти чувства можно проверить и на ближайшем к нам времени. Записанный польским геральдиком Папроцким и повторенный польским историком Шайнохою рассказ о том, как окатоличилась холмская русь, выводит на сцену спокойное население землевладельцев XVI-го века, из которых одни шли за православным епископом холмским, а другие обратились в латинство подобно его брату, ксензу официалу. Отобрание церковных имений у православной епископии в пользу латинского бискупства возбудило ненависть и вражду между соперничающим духовенством, и отразилось на общественной и семейной жизни благословенного дарами природы уголка; соседи прервали между собою свидания, родные братья, русский владыка и польский ксенз официал, ненавидели друг друга смертельно, и не призадумались бы возжечь между двумя паствами кровавую войну, лишь только бы явились удобовоспламенимые материалы. Но и того довольно, что холмский владыка не только брата, да и крещённого братом по латинскому обряду племянника называл бисовым ляхом. Этот вышедший на явь случай, один из множества забытых, дает понятие о том, как натурально сердца русских и поляков делались игралищем соперничающего духовенства, разъяренного противоположными интересами.

Захват Червонной Руси и фактическое основание в ней латинских епископств во времена Казимира III, Людовика Венгерского и Владислава Опольского не уменьшили застарелой вражды, охватившей представителей двух народностей еще до татарского нашествия, равно как не уменьшило ее отторжение Ягайла от восточной церкви и последовавшее за тем нахальное крещение християн греческого обряда в латинскую веру, наравне с язычниками, с целью, прежде всего и после всего, экономическою. Предания о сценах вроде тех, которые, без сомнения, имел в памяти Кадлубек, были живы между поляками через два-три поколения после Ягайла, и самая яркость красок, которыми они писывали русинов, жаждавших польской крови, свидетельствует, что их собственные сердца не были чужды такого же, привитого им духовенством, ожесточения. При королевском дворе, например, в Кракове, рассказывали, около 1573 года, что будто бы, во время осады Луцка, при Владиславе Ягайле, русины, в виду осаждающих, перерезали горло одному пленному юноше польскому, самому красивому из всех пленных, и начальные люди луцкие выпили по глотку горячей крови, когда он еще дышал; потом разрезали ему живот, вынули сердце с внутренностями, п оложили в большой ящик с горящими угольями и окурили дымом этой мрачной жертвы все углы крепости, произнося какие-то заклинания, которые, по их убеждению, должны были освободить город от осады. Прибавляемая к рассказу характеристика русинов, как народа "во все времена преданного магии, чарам и другим гнусным колдовствам", ясно показывает сословие, более других заинтересованное в распространении подобных рассказов [81]. Основою же легенды, расцвеченной кровавым во ображением поджигателей международной вражды, послужило повествование Длугоша об осаде Луцка в 1431 году, повествование, показывающее, что ожесточение свирепствовало с обеих сторон.

Здесь надобно указать на одно замечательное обстоятельство. Не смотря на то, что в Польше латинский язык, с начала XVI века, был распространен больше, нежели в Германии[82], где итальянские путешественники с трудом находили человека для -объяснения своих надобностей на этом общеупотребительном тогда между просвещенными людьми языке, — польская образованность стояла не только ниже процветавшей тогда итальянской образованности, но и ниже германской. Поляки, не расположенные, по отзывам проживавших между ними ученых иностранцев, к умственному труду, достигали большею частью, если не всегда, только среднего уровня образованности, и редко можно было встретить между ними человека с основательным знанием какой-нибудь науки. С понятием о шляхетском достоинстве не согласовалось у них достижение ученой степени, которая вела к занятию высших духовных мест. Добиваться звания доктора, по мнению высшего польского общества, свойственно было только мещанам или хлопам, и, если изредка паны получали ученые степени, то разве в заграничных университетах, как-бы тайком от «братьев шляхты». От этого происходило странное явление: рядом с ученым мужем, каким, например, был Ян Замойский, — среди высшего класса попадался весьма часто круглый невежда, и под внешней отделкой речи, о которой паны больше всего заботились, скрывалось изумительное незнание самых обыкновенных предметов науки[83]. По словам нунция Висконти, прожившего лет шесть при польском дворе, в Польше часто встречались такие епископы, которые не понимали даже значения слова епископ, иди по-польски бискуп. Этакие-то епископы скорее ученых пастырей церкви, которые в Польше были крайне редки, бросались на светские занятия и забавы, а исполнение духовных обязанностей своих предоставляли своим наместникам, за известное вознаграждение[84]. При таких обстоятельствах, реформационное движение, господствовавшее тогда за границею, в немецких землях, отразилось на Польском государстве, прежде всего, небрежением об интересах религии в среде самого духовенства, которое, как нарочно, было приготовлено к тому самими королями, или вернее — подаваньем из их рук «духовных хлебов». Опаты и бискупы отличались больше экономическими и казначейскими способностями, нежели уменьем и старанием распространять в обществе благочестие, так что даже нунций Маласпина советовал Сигизмунду III выбрать ведателя казны его из этого «очень богатого» класса людей, а не из светских, не смотря на то, что, по его же замечанию, эти последние больше заботились о торговых и земледельческих интересах, нежели о поддержании добрых нравов в семействах, следовательно были финансистами опытными. По словам того же нунция, Виленское епископство семь лет не имело ни бискупа, ни суфрагана. «Еретики», говорит он, «забирают церковные имущества; в приходах нет пробощов; дети умирают без крещения; ересь усиливается; язычество поднимает голову. Виленский воевода[85] присвоил себе десять миль епископской земли, и лишь только умрет какой пробощ, отбирает у шляхты плебанию и грунты, принадлежащие приходскому костелу». Разноверие проявилось в Польше сперва под видом защиты «шляхетских вольностей», как противодействие арцибискупам и бискупам в подстрекательстве короля на едикты против диссидентов; магнаты, увлекаясь духом гражданской свободы, приняли проповедников нового учения под свое покровительство, и даже лучшие из духовенства, со всеми своими приходами, открыто объявили себя против римской церкви. Но, при поверхностной образованности польской шляхты, протестанство не замедлило сделаться модою в высшем классе общества, признаком образованности, вывескою современности понятий. Каждый пан избирал себе любое вероучение, из тех, которые, вместе с их прототипом лютеранством, приходили в Польшу и Литву из-за границы с воспитанною там знатною молодежью, наперерыв ловившею в Германии новые идеи помимо новых знаний. Читатель должен помнить, что в XVI веке наука тесно была соединена с богословием. Пробудив у народов потребность церковной реформации, она нашла в реформаторах новых, самых энергических деятелей. В обществе образовалось, так сказать, четыре факультета свободных наук, которые назывались: католичеством, отстраивавшим старую церковь, посредством новой науки; лютеранством, первым антагонистом старой церкви; кальвинством, старавшимся усовершенствовать новое вероучение, и арианством, которое на все три вероучения смотрело, как на собрание поповских вымыслов. Польский пан, воспитываясь или путешествуя за границею, считал себя обязанным принадлежать к одному из этих факультетов, но, с их поверхностным образованием, такие прозелиты обновленной веры не прибавляли силы воителям за религиозные убеждения; увеличивали только массу воюющих и вносили в общество сбивчивость понятий, которою, в Польше, весьма удачно воспользовались иезуиты. Следом за ветренною знатью, по известию кардинала Людовизио, отпадали от веры предков своих и другие миряне: кто — из желания стать на челе партии, а кто — в надежде снискать милость могущественного пана, иные — из корыстных рассчетов, а иные — из-за удовольствия жить, не стесняясь правилами католической церкви. Этот низший, зависимый слой польской шляхты тянул за собой мещан и хлеборобов, так как на одних он имел большое влияние, а над другими пользовался неограниченным правом суда и безсудья. Вообще, простанородье веровало в спасительное учение своей церкви лишь по преданию, а не то — переставало в него веровать вовсе, видя самую церковь заподозренною новаторами и оставленною на произвол судьбы духовенством. Если коренная польская шляхта, близкая к центрам администрации, плавала так мелко в славную эпоху европейской реформации и возрождения гуманизма, то что же сказать о Червонной Руси, Волыни и Украине? После падения Царьграда, греческое духовенство низошло весьма скоро до простой обрядности. Во всей Греции, сделавшейся Турциею, нигде не преподавались так-называемые свободные науки. Грамотность ограничивалась почти всюду уменьем читать богослужебные книги; для проповедей или других бесед с прихожанами попы употребляли язык румунсний, болгарский или турецкий. Естественно, что просвещение оттуда к русскому духовенству не приходило. Могло бы оно приходить с Запада; но польский пан для пана русского был образцом умственной лени и мелочного старания казаться, а не быть, чем-то; местное же духовенство слишком было раздражено посягательством латинских прелатов на русские церковные имущества, чтобы в общении с ним заимствоваться от него хоть отрывками знаний. Притом, за исключением тех лиц, которые, так же как и латинские прелаты, получали из королевских рук «духовные хлебы», следовательно за исключением шляхетной иерархии, это были по большей части бедняки, принужденные обрабатывать землю собственными руками. Даже спустя много лет после основания школ, похожих на духовные семинарии, в Остроге, во Львове, в Киеве и других городах, митрополит Петр Могила находил в русских церквах такие славянские книги, которые были напечатаны противниками православия да еретиками, под видом богослужебных православных, и которые русские священники, по его выражению, не очень-то понимали. До распространения острожских и других русских изданий, в церквах употреблялись книги рукописные, которых производством занимались большею частью самоучки-дяки при церквах, как это можно видеть, например, из духовного завещания православного пана Загоровского, назначившего содержание приходскому дяку, чтобы он, сверх обучения детей грамоте, "книги, яких церковь пилне потребует, з доброго ззоду уставичне писал, абы в каждый тыйдень по три тетради дестных справедливо, а не фалшиве, написывал", на что отпускалось бы ему известное количество «купорвасу». Тот же Загоровский — прибавим кстати — в духовном завещании своем, составленном 1577 года, постановил, чтобы в церкви говорились к народу проповеди. Каковы могли быть эти проповеди при таком положении дел, что даже богослужебные книги писались, а потом и печатались, без просвещенного руководства, — не мудрено вообразить. Один сельский поп под Львовом (рассказывает известный Сакович, в книге своей Epanorthosis) не знал, что Рей был светский писатель, и выписку из его сочинения принял за проповедь, почему и обратился к своей пастве с такими словами: „Послухайте, християне казання святого Рея“. Случившийся при этом местный шляхтич, впоследствии францисканец, воспользовался невежеством проповедника и содрал с него пару волов за причисление польского сатирика к лику святых. Рассказ этот не покажется выдумкою тому, кто знает, что между русскими попами были тогда и такие, которые вовсе не знали грамоты.

Самое звание «благочестивого попа» низошло тогда до того, что, по свидетельству православного писателя Захарии Копыстенского, порядочный человек стыдился в него вступать: почти все они были грубые простолюдины. «Трудно было сказать», говорит он с горечью, «где чаще бывает русский пресвитер: в церкви, или в корчме». Другой современный писатель, сделавшийся потом знаменитостью в восстановленной православной иерархии (Мелетий Смотрицкий), высказал свое горе об упадке русского духовенства следующими словами: «Некоторые из наших пастырей разумного стада Христова едва достойны быть пастухами ослов... Как может быть учителем такой пастырь, который сам ничему не учился?.. С детских лет занимался он не изучением священного писания, а несвойственными духовному званию занятиями. Кто из корчмы, кто из панского двора, кто из войска, — проводил время в праздности, а когда не стало на что есть и во что одеться и нужда ему шею согнула, тогда он начинает благовествовать, а сам не смыслит, что такое благовествование, и как за него взяться. Церковь наша наполнена на духовных местах мальчишками, недорослями, грубиянами, нахалами, гуляками, обжорами, подлипалами, ненасытными сластолюбцами, святопродавцами, несправедливыми судьями, обманщиками, фарисеями, коварными Иудами».

Так горько жаловались ревнители медленно и тупо возникавшего в отрозненной Руси просвещения на закоренелое невежество духовенства своего, на грубость его нравов и привычек, и отнюдь не подозревали, что именно это невежество и первобытная грубость представителей славянского обряда, это отчуждение от них всех порядочных людей тогдашних — оборонили славянский обряд в Украине от студентов четырех факультетов европейской науки, готовых снабдить каждого незрелыми плодами своей учености, оборонило его от еретической пропаганды, распространявшейся по всей Руси между панами, которые не замедлили сделаться потом легкою добычею латинства, со всеми своими вольными умствованиями. Нет худа без добра!.. К русскому попу, с его неподвижным невежеством и с его дикими привычками, угнетаемому при этом и панами, и собственными иерархами в невероятной ныне степени, не было приступу ни тонкому диалектику, ни мастеру проводить жизнь среди земных утех во имя небесного блаженства.

Надобно войти в положение тогдашнего приходского священника, чтобы судить, как трудно было заронить в его ум какую-нибудь мысль, выработанную в иных странах, иными людьми, при иных обстоятельствах. Владыки, не щадившие друг друга и не щадимые светскими соперниками, обращались с попами грубо, облагали их произвольными налогами и, без всякого отчета кому бы то ни было, наказывали тюремным заключением или побоями. Староста или дидич имения, в котором находился приход, заставлял приходского священника ехать с подводами, брал к себе в услужение сына его, располагал деспотически его семьею и обирал его на столько, на сколько заблагорассудится. Это мы говорим о панах так-называемых благочестивых. У пана-католика или протестанта и за самое богослужение взималась пошлина, с простых священников по 2, а с протопопов по 4 злотых. Прозелиты новых вероучений, особенно арияне, доходили до того, что не раз лишали православный храм всех его принадлежностей и обращали в хлев. «Есть много без набоженства, без тайн пресвятых пребываючих», говорит очевидец упадка русской церкви, Захария Копыстенский. «Есть не мало и священников, и людей свецких, слезно по Украине туляючихся. Едни с десперации в казацство ся обернули, другие розмаитого живота наследуют, третьи в еретицва розныи, в арианство и в лютеранство, яко то в Новогрудку и индей». Для предохранения беспастырной паствы от еретичества, Захария Копыстенский дает благочестивым такой наказ: «Если бы не было попа для крещения, то не обращаться к иноверцам; пусть крестит дитя диакон или церковный який чтец, пли певец. А если бы и тых не было, теды який муж правоверный, а навет сам отец нехай крестит». Подобный же наказ дает он и об исповеди: когда нет священника — исповедыватьси перед Богом. Причастие брать у священника и хранить для подобных случаев, «любо в пущи и на мори идучи, любо в далекии краины межи иноверныи пущаючи». Дозволялось тогда людям светским держать св. тайны в домах. Во время гонений от иноверцев или других опасностей, они сами причащались и другим рассылали[86].

Это печальное положение дел должно было, с одной стороны, породить пьянство, цинизм и всякого рода грубый разврат, но зато с другой — оно выработало людей, которых грудь окована была тройною бронею пристрастия к гонимой старине, энтузиазма в противодействии торжествующей партии и глубокого омерзения ко всему, что эта партия считала своею славою и красотою. В обоих случаях пропаганда новаторов была напрасна. Черты разврата в высших и низших слоях тогдашнего русского общества в Речи-Посполитой Польской многочисленны и разнообразны, но я укажу только на самую зловещую черту, которая показывает, что зло достигало уже крайнего развития, и что сама природа вещей должна была наконец покарать общество истреблением. Еще во времена Сигизмунда-Августа, женщины в литовскорусских провинциях поражали иностранца Волона своим бесстыдством и безнравственностью; те из них, которых Волон называет adulterae, пользовались в обществе особенным почетом, а скромные и достойные девицы не обращали на себя, со стороны мужчин, никакого внимания. Простой народ не отставал от шляхты и приправлял свой разврат пьянством в таких размерах, что винокурение в литовскорусских городах сделалось самым выгодным промыслом. От высшего духовенства ни шляхетному, ни простонародному обществу ожидать спасенья было нечего. Эти пожиратели «хлебов духовных», получаемых из королевских рук по протекции своих родных или вельможных милостивцев, вели в монастырях светскую и даже семейную жизнь, забавлялись охотою, держали при себе, панским обычаем, отряды сбродной вооруженной дружины и хаживали друг на друга войною за церковные имущества. Что касается до панов светских, то между ними много было таких, которых предки еще недавно строили церкви, основывали монастыри, завещевали села и приселки на устройство шпиталей или, как пан Загоровский, на содержание проповедников, школ и переписчиков богослужебных книг при церквах; много было таких, которые и сами были не прочь от благочестивых пожертвований; но в целом своем составе это было сословие нравственно и даже материально бессильное для такого великого дела, как поднятие из упадка церкви и всего народа русского.

С нравственной стороны не доставало этому сословию образованности, которая в Литве, на Волыни, в Галицкой Руси и в собственно так называемой Украине, а в нее входила Киевщина и Подолия, стояла несравненно ниже польского уровня. Умственное и религиозное движение появилось в отрозненной Руси едва в начале XVI века. До тех пор это был край дотого необразованный, что, по свидетельству Стрыйковского, знатные литвины и русины для писарских услуг добывали себе людей из Московского царства. Замечательно, однакож, что мысль о необходимости сделать священное писание общедоступным была заявлена здесь прежде каких-либо других попыток просветить общество. Она, конечно, пришла к нам из западной Европы: она была у нас пустынным эхом того, о чём там еще недавно смели только шептаться, и стали наконец проповедовать с кровель. Полочанин Скорина перевел Библию на такой русский язык, каким говорили в высших кругах, набравшихся мертвой болгарщины и мертвящей польщизны, которые, как Сцилла и Харибда, так долго угрожали гибелью народному языку южнорусскому. За отсутствием типографии на Руси, Скорина напечатал свой перевод в чешской Праге. Только в 1562 году основана была у нас первая типография в Несвиже, и опять поражает нас случайность, которую можно истолковывать различным образом. Первый, можно сказать, ученый тогдашнего времени среди русских и поляков, Симон Будный, предложил дремлющему в умственной неподвижности обществу нашему протестантский катехизис на русском языке, напечатанный им в едва появившейся на Руси типографии. Спустя немного времени, литовский гетман Григорий Ходкевич основал в своем имении Заблудове вторую русскую типографию, и бежавшие из полудикой тогда еще Москвы типографы, Иван Федоров и Петр Мстиславец напечатали там большой фолиант, Толковое Евангелие, составленное бестрепетно правдивым Максимом Греком, который для москвичей был гласом вопиющего в пустыне, и с которым они поступили гораздо беспощаднее, чем в свое время Ирод с известным каждому энтузиастом правды. Наконец основана была знаменитая на Руси типография в городе Остроге, и в 1580 году тот же Федор, вместе с другими передовыми людьми, совершил здесь печатание церковной Библии, — первый, весьма важный шаг к победе над примитивным невежеством низших слоев нашего общества.

Уже самая дата издания этой книги, развивающей всякое неудоборазвиваемое общество, (кто бы там ни был душою этого предприятия) показывает, высоко ли стояло в умственном развитии наше общество в XVI веке, не имея, до второй половины его, другой литературы, кроме летописей, актов и писанных церковных книг? Богатые землевладельцы, которым больше убогих представлялось возможности развить мыслительную способность в общении с представителями иных кругов, иных общественных интересов, отделены были друг от друга огромными пространствами, часто — безлюдными пустынями: в земле древних деревлян — дремучими лесами, в земле дреговичей — непроходимыми топями, дреговинами, а в земле полян — дикими полями, которые, по милости хищных татар, были непроходимее лесов и топей[87]. Съезжались они в многолюдные собрания только в двух случаях: во первых, в случае войны (война тогда стлала мосты, делала гати, прорубала просеки и облегчала торговые операции между отдаленными пунктами[88]; война водила за собой и науки или то, что можно разуметь в нашей Руси под этим словом); во вторых, они съезжались для сеймовых совещаний и постановлений. Те и другие съезды были довольно редки, в смысле непрерывности обмена сведениями. Остальное время каждый пан замыкался в своем вотчинном государстве и, если не подпадал под такое влияние богомыслящего человека, какому подчинялись, например, Изяслав и Святослав Ярославичи, то вся энциклопедия его знаний ограничивалась тем, чему его учили занятия хозяйством, охотою, или песни и предания старины. Недаром литвины и русины держали у себя для канцелярских дел людей московского племени: сами они были не в состоянии писать грамот, листов, духовных завещаний и других необходимых актов, а их попы и дьяки, само собою разумеется, были невежественнее панов, при ограниченности своих средств к образованию и при замкнутости в тесной сфере жизни. Это можно видеть из сравнительного просвещения того и другого класса общества в наше время.

Прошу теперь моего читателя, чуждого исторических утопий, вообразить падающую в руины русскую церковь и дикорастущее русское общество при таких патронах и руководителях. Их пожертвований на церкви, монастыри и школы, даже и таких, какое сделал Загоровский за три года до появления Библии в печати, не следует приписывать им лично, все равно как не следует приписывать разных мирных уставов каким-нибудь Канутам и Гардиканутам. Это были, со стороны панов, изяславовские и святославовские послушания кому-нибудь в роде Феодосия Печерского, а пожалуй и похитрее Феодосия. Развернем, например, ветхий листок из бумаг киевского Никольского монастыря, который беспрестанно попадал в противоречие высокого с низким, небесного с земным и, начавши ссориться с казаками и мещанами во времена оны, продолжал свою хозяйственно-казуистическую практику до конца казачества. Известный нам Остап Дашкович, основатель запорожской колонии (в которую только летописцы позднейшего времени, да повторяющие их историки, помещают на первых же порах церковь), отправляется на войну и, обычаем варяго-русских времен, просит напутственного благословения у игумена Никольского монастыря[89]. Игумен дает ему благословение; вместе с тем он предлагает, конечно, брашно и питие; а когда благочестивый рыцарь увидел в кубке дно, добрый инок, с приличными случаю внушениями, подает ему к подписанию следующую бумагу: «Я, такой-то Остап Дашкович, едучи на господарскую службу, помыслил есми о своем животе, нешто станется надо мною Божия воля, пригодится смерть, и отказал свое власное отчизное селище Гвоздово Николе Пустынному монастырю и игумену пустынскому и всей братии». Благочестивый подвиг Дашковича не мудрено приписать ему самому, но мы читаем между строк и видим в этом акте игуменское, а вовсе не казацкое благочестие[90]. Точно так все монастыри и церкви, более или менее посредственно, созидались иноками, инокинями и светскими попами, что не уменьшает ни заслуженной активности одних, ни добродетельной пассивности других, тем более, что в варварские времена внутренних и внешних разбоев, обыкновенно именуемых более мягкими названиями, монастыри были хранилищами исторических, религиозных и нравственных преданий, каково бы ни было их относительное достоинство.

Патроны церквей и руководители общества только на сеймовых съездах обнимали умом всю совокупность явлений добра или зла в области церковной и общественной деятельности, да и туда они привозили с собой — или готовые инструкции, в виде напоминания о том, что им делать, или таких людей, которые, хоть и жили у них, но, не развлекаясь панскими хлопотами и забавами, имели побольше досуга, а пожалуй и ума, чем сами их патроны, для того, чтобы действовать из-за спины своего милостивца во славу его имени и в пользу общества. Смешон был бы историк XXII-го столетия, когда б, исполнясь уважения, подобающего прекрасной личности Вильгельма Прусского, сделал его душою прусской дипломатии за последнее время. Не менее смешны для читающего акты между строк те учёные, которые в наше время приписывают идею акта и проведение идеи в жизнь тому только лицу, которое в нем поименовано.

Вооружась такими соображениями, читатель мой смело может странствовать со мною по темному, часто обманчивому, требующему постоянной бдительности лесу, называемому археографическими актами, и следить по этим документам за деятельностью литовско-русских благочестивых панов в великом вопросе поддержания церкви, рушащейся у них перед глазами, и общества, очевидно разлагающегося в грубой чувственности и еще грубейшем невежестве.

Деятельность эта представлена нашему времени в преувеличенном виде теми писателями, которые принимают слова за дела, заслонившись фолиантами от шумного света, где так часто одно говорится и пишется, а другое делается. Патроны были как патроны. Пошумев на сеймах, разославши грамоты и письма куда следует, они воображали, что сделали дело. Патроны сознавали себя силою, пока были все вместе, с своим интеллигентным штатом; но тот не знает законов человеческого взаимодействия, кто не испытал на себе охлаждающего свойства родного уголка, отрозненного от столичного кипения мыслей, нравственных сделок, умственных страстей. Историки, пребывающие ради своей профессии всю жизнь в столицах, воображают вельможных ревнителей древнего благочестия на своем месте, а пожалуй и в своем веке; потому и приписывают им небывальщину. Сила, временно образовавшаяся от совокупности панов на многолюдном съезде, исчезала сама собой по возвращении каждого её представителя к обычному порядку жизни. От этой временно образовавшейся силы оставались только письмена, для помрачения умов отдаленного потомства, или лучше сказать — ученых путеводителей его по лабиринту книжных полок.

Таким .ничтожным по своим последствиям был съезд благочестивых панов на варшавском сейме 1585 года, приводимый ныде в книгах, как доказательство благочестивой деятельности магнатов. Он принес пользу только истории, но вовсе не народному и не церковному делу. Благодаря этому съезду, история имеет ныне перед собой громкую манифестацию, которая изображает как нельзя выразительнее горестное положение православной церкви тогдашней и вместе с тем характеризует панское самообольщение доблестными фразами. Это — сборное послание русского дворянства к киевскому митротиолиту Онисифору Дивочке. Оно заслуживает прочтения в подлинном тексте своем[91].

«Великому нещастью своему причитати мусим», писали дворяне (что мы) «за вашего пастырства вси велице утиснены, плачем и скитаемся, яко овцы пастыря неимущия; ач вашу милость старшого своего маем, але ваша милость подвизатися и працы чинити, словесных овец от волков губящих боронити и ни троха ни в чом святому благочестию ратунку давати не рачиш... Таких бед первей николи не бывало, и вже болшии быти не могут, яко тые: за пастырства вашой милости досыть всего злого в законе нашом сталося, яко згвалченья святостей, святых тайн замыканья, запечатованья церквей святых, заказанье звоненья, также вывоженья от престола с церквей Божиих попов, яшо некаких злочинцов шарпаючи, в спросных вязеньях их сажаючи, и мирским людем в церквах Божьих мольб забороняючи и выгоняючи; что ся таковые кгвалты не делают и под поганьскими царьми, яко ся то все дееть в пастырстве вашей милости. А што еще к тому порубанья крестов святых, побранья звонов до замку и кгволи жидом? И еще ваша милость и листы свои отвореные, противу церкви Божое, жидом на помощь даеш, к потесе им и к большему оболженью закону нашого святого и к жалю нашому! К тому еще якия деются спустошенья церквей! Из церкви костелы езуитские, и именья, што бывали на церкви Божия наданы, теперь к костелам привернены, и иные многия нестроения великия. В монастырех честных, вместо игуменов и братьи, игумены с женами и с детьми живут, и церквами святыми владают и радят; с крестов великих малые чинят, и с того, што было Богу к чти и к хвале подано, с того святокрадьство учинено, и собе поясы, и ложки, и сосуды злочестивыте к своим похотям направуют, и з риз саяны, с петрахилев брамы. А што еще горшого, ваша милость рачиш поставляти сам один епископы; без свидетелей и без нас, братьи своее, чого вашой милости и правила забороняют; и за таким зквапным вашей милости совершением, негодные ся в такий великий стан епископский совершают и, к поруганью закону святого, на столицы епиекоплей с жонами своими кроме всякого встыду живут и детки плодят. И иных, и иных, и иных бед велих и нестроения множество! Чого, за жалем нашим, на тот час так много писати не можем. Наставилося епископов много, на одну столицу по два; затым и порядок згиб... Жаль нам души и сумненья вашей милости: за все ответ Господу Богу маеш воздати...»

Чуждыми звуками, чуждым, нестройным складом звучит эта замогильная речь. Что это был за народ? На каком это языке писал он? — Невольно спрашиваешь себя. На языке, обреченном погибели, на переходном к польскому. Составители акта были уже полуполяки, и как ни разглагольствовали они в пользу православия, сердце их пребывало там, где пребывало их сокровище. От своей церкви и народности не ждали они ничего для панских домов своих: все приманчивое и желанное для них находилось в руках у короля и его рады. Сеймовая протестация была чистым лицемерием: за словами никакое дело не следовало. Если б этот бесполезный акт потерялся в архивном сору навеки, историк мог бы сказать, что паны даже не заметили, как русская церковь была близка к падению.

Здесь я должен взять прерванную нить моего повествования о деятельности римской курии и связать ее с тем, что происходило у нас, в нашей отрозненной Руси.

Если бы поляки не были, питомцами немецкого духовенства искони, они бы — или не существовали вовсе в виде Польского государства, которое мы знаем, как панскую когорту (cohors amicorum), или же, смешавшись в нераздельное общественное тело с сельскими гминами, поставили бы Польское государство на более широком основании. То была бы уже не шляхетски-демократическая Речь-Посполитая. Другими словами — они сделались бы способны образовать государство, то есть то, чем республика шляхетская была еще менее, нежели её незаконно рожденное чадо — казацкая республика; ибо в таком случае народ, в широком значении слова, выучил бы их государить в духе равномерности. Вместо того, духовные наставники выучили их пановать и считать только себя народом, в своей племенной отрозненности в виде лехитской шляхты. Возвысилось это самозванное царство шляхты действием посторонней силы, а не путем натуральной в государственном организме зрелости. Поэтому, польскому обществу, при всех его пленительных качествах, — при его добродушной веселости, при его симпатии ко всему возвышенному над повседневностью, наконец, при его готовности на помощь другу и брату, хотя бы даже и с большими пожертвованиями, — не было дано выработать в себе той глубины духа, которая сказывается в любви к внутренней сущности дела, а не к видимости его. Всегдашними недостатками поляка, говоря вообще, были — так называемая okazalosc, самодовольство, удовлетворение себя посредственным и возведение своего посредственного на высоту doskonalosci (совершенства). Отсюда у них легкое взвешивание чужой силы; отсюда их уверенность в достижении труднодостижимого;[92] отсюда их мелкое плавание по бездонной глубине; отсюда, наконец, и это увлечение западною реформациею со стороны внешней свободы, а не той, о которой заповедано нам словами: «и уразумеете истину, и истина сделает вас свободными».

Реформация распространилась в Польше с изумительною быстротою, но еще изумительнее для историка быстрота её исчезновения. Последнее явление принято у нас приписывать иезуитам; но это не единственный пример искания того в людях, что заключено в обстоятельствах. Я бы просил наших историков обяснить мне; почему те же иезуиты оказались бессильными против реформации в Германии? Не потому ли, что семена религиозной философии нашли там не одну только аристократическую почву; что под высшим, легко выветривающимся слоем они нашли глубоко взрыхленную почву, чего вовсе не было в Польше? Реформация нужна низшим, а не высшим классам общества. Со времен «Иисуса сына Давидова», мы не встречали на исторической арене аристократов-реформаторов. Были между ними протекторы (знатные последователи) реформации, но не реформаторы, не начинатели и двигатели реформаций. Как сама собою начала в польском обществе рушиться преданность католической церкви, со времен Казимира IV, так само собою рушилось бы и протестантство. Иезуиты вовсе не были для этого необходимы. И с иезуитами, и без иезуитов, для польской аристократии, какою мы ее знаем за её кулисами, была возможна одна только вера, — вера в манону неправды.

Русские дворяне, в свою очередь, не были способны развить в себе того, что у апостола так прекрасно названо деятельным благочестием. Они, в варягорусские времена, были воспитаны хождением на полюдье, кормлением в княжих городах, взиманием пошлин за княженецкие суды, наконец слушанием «соловья старого времени», который умел «ущекотать» княжеские полки, но не умел развеселить печаль такого человека на княжеском пиру, как Феодосий Печерский[93]. Наши любезные обиратели варягоруссы, так же как и лехиты, были не от народа. Они не могли проникнуться глубоко духом христианства уже по одному тому, что не были скорбящими и обремененными, а были причинителями скорби и обременителями. Греки могли их научить обрядности, но не сущности веры, по той простой причине, что сами были далеки от этой сущности. Оттого-то строители монастырей в отрозненной Руси, завещатели имуществ на богоугодные, творимые добродушными иноками, дела и даже основатели школ и издатели библий — так скоро переходят на лоно католической веры, что на одной странице летописи читаем иноческое восхваление благочестия этих почтенных господ, а на другой осуждение их отступничества. Они переходят в католичество тотчас, лишь только начинают родниться с польскими домами и конфузиться своего неуменья доказать превосходство веры своей. Они должны были конфузиться перед латинскими прелатами и их воспитанниками, польскими панами: это очень понятно. Не могли наши паны «русаки» указать им ни на богатство духовенства своего, тогда как латинцы с гордостью говорили им о Риме и его всемирной эксплоатации, ни на торжество греческой церкви над неверными, которые так неопровержимо властвовали над её первосвященниками, ни даже на внутреннее, философское достоинство догматов православия, которого они не понимали ни умом, ни — еще менее — сердцем. Историки объясняют таковое прискорбное для них поведение своих героев православия, следствиями, но, никак не причиною, хотя причина так очевидна.

Вера не была внедрена в княжеских дружинников и их потомство, как залог лучшей жизни, потому что воображение не могло и представить им ничего лучше полюдья. Вера пришла к ним не с утешением, а с угрозами, как рассказывает и первый летописец русский; следовательно не влекла их к себе, как залог лучшего, напротив, заставляла рабски лукавить. Она явилась во всей божественной прелести своей только таким людям в древней Руси, каким проповедывали ее рыбаки галилейские. Только смердам да всем безвыходно тестеснимым в варяжской займанщине сказалась она драгоценнейшею стороною своею, и в этой-то среде, как ни мало была она образована, утвердилась незыблемо. С источником отрады человек расстается нелегко, с предметом страха — весьма охотно. Поэтому и русские дворяне впали, как мы видели, в тот индиферентизм, при котором только и возможны были такие явления, какие они описали в своем соборном послании к киевскому митрополиту. Они впали в этот индиферентизм во времена далекие: они стояли в стороне от своей церкви задолго до того времени, когда перестали называться её членами. Но какова же, спросит читатель, какова была русская церковь без просвещения и без высокой нравственности в том обществе, которое составляло ее? Она была такою, какая только и могла выработаться при переработке византийщины в нашей свежей славянской натуре. Она настолько была чиста от всякие скверны, насколько дикорастущий русский дух способен был воссоздать ее в себе. Пора оставить нам в истории стереотипные фразы. От них нет пользы ни науке, ни нравственности. Русская церковь далеко была не тем во времена оны, чем зауряд её представляют, хотя надо сказать, что она всё-таки била светом, сиявшим во тьме; и всё-таки надо отдать ей честь, что тьма не объяла свету её, не смотря на все усилия таких ангелов тьмы, какими были проповедники на Руси папизма. Рассмотрим теперь, как оно так дивно — хотя в сущности очень просто — сотворилось, что русская церковь не дала папизму погасить светильника своего.