Польская героиня, охранительница пограничья. — Появление на горизонте панского общества пагубной для него шляхетской семьи. — Дворянская формация казачества. — Казацкие виги и казацкие тории. — Связь русско-польской аристократии с казачеством. — Русская доля истории в польских воспоминаниях.

Польское государство, это собрание монархий и республик в одно хаотически-целое, возлежало, в качестве отдельного мира, на плечах Атласов, выработанных русским Подгорьем. Если читатель помнит, знаменитый Жовковский высказал это прямо и резко перед «лицом Речи Посполитой», как назвал он сеймовое собрание. Несколько панских домов, подпиравших Угорские горы по-старинному своими железными полками, гарантировали собой судьбу остального населения Польши. И всего больше имел значечение в её судьбе дом поглощённого полонизмом русина Жовковского. Его личный состав, его внутренний характер, его родственные и общественные связи выработали ту Польшу, которую знали, с героической и доблестной стороны её, в Москве, в Стамбуле и в Вене. Общественные, экономические, семейные и сердечные интересы этого полонизованного русского дома объясняют нам историю Руси и Польши со стороны, доселе нашей историографией нетронутой.

В четырёх часах езды от славного города Львова к северу, находится село Винники, напоминающее своим именем тех винников и броварников, которых бывало казаки, прежде всех других охотников до казакованья, успевали подбивать к походу на басурман. Но кто знает? — в нынешнем галицком наречии это название присвоено виноделам, а не винокурам, и, может быть, это — филологическое свидетельство о виноградниках, которые, до опустошения края татарско-казацкой руиной, существовали даже и на Поднеприи. Так ли оно есть, или иначе, только село Винники, в 1556 году, досталось, по дарственной записи, отцу Станислава Жовковского, также Станиславу, русскому воеводе. Видно, не в силах был прежний владелец удержаться в Винниках, расположенных на татарском шляху, именуемом Черным шляхом, и рад был, что нашёл более отважного и сильного защитника края. Отец Жовковского жил в соседнем селе Туринцах, которое своим именем восстанавливает в нашей памяти ещё более характерную черту местости: оно говорит о том отдалённом времени, когда туры ещё не были баснословным украшением русской народной поэзии. По смерти отца, Станислав Жовковский заложил в Винниках замок, названный панами Жолкев, а мужиками — Жовква, по имени той Жовквы в русской Холмщине, которая была гнездом рода Жовковских.[143] С устройством замка, и село Винники переименовано в местечко Жовкву. Для привлечения колонистов, владелец предоставил жителям нового местечка самоуправление, в виде магдебургского права, которое паны давали своим подданным совершенно в той форме и на тех основаниях, как и короли — своим.

Не из тщеславия, а для обороны края от усилившихся татарских набегов, задумал Жовковский строить свой замок. Жовква была заложена в 1595 году, перед походом обоих коронных гетманов, великого и полевого, в Волощину, — того похода, результатом которого было возведение на господарство Иеремии Могилы, дяди нашего знаменитого Петра Могилы.[144] История Червонной Руси и в этом пункте соприкасается с судьбами Руси Киевской. В перспективе после похода была у них борьба с домашней ордой — казаками. Возможность неудачи в той или другой экспедиции требовала точки опоры, и потому-то, подвизаясь в битвах с татарами за ленное право Польской Короны на Волощину, охранителям Польши было необходимо помышлять о надёжном операционном базисе для дальнейших действий по своей гетманской специальности. Ян Замойский и Станислав Жовковский были не только воины, но и политики. Они предвидели опасное столкновенье руси шляхетской с простонародной, руси богатой с убогой, руси землевладельческой с бездомовной, может быть, даже руси католической с православной, и, в меру своей проницательности, готовились к нему. Спокойный, но постоянный энтузиазм их в этом деле был тем сильнее, что они разумели себя не русью, в самом имени которой таился известного рода сепаратизм, а поляками, представителями государственного единства Речи Посполитой Польской. Заложенный Жовковским замок был, по своей идее, повторением крепости и города Замостья, устроенных несколько ранее его начальником, другом и свояком, Яном Замойским. Он предназначался быть устоем польской силы на пограничье против напора внешних врагов и в то же самое время — наблюдательным пунктом и арсеналом для сдерживания анархических элементов, беспрестанно грозивших королевству извнутри. Вместе с тем — что также было весьма важно — замок Жовква должен был служить административным центром нескольких десятков земледельческих имений, принадлежавших дому Жовковских в Червонной Руси и в Украине. Без собственных средств, коронный гетман был бы в Речи Посполитой ничто. Речь Посполитая часто ставила своих фельдмаршалов, равно как и воинственных королей, в величайшее затруднение пустотой своей казны, беспорядочностью своей администрации, несвоевременным исполнением своих обещаний, и в таких случаях собственные запасы, наличные деньги, или же личный кредит коронного гетмана выручал из беды всё польское общество. Таким образом постройка замка была со стороны Станислава Жовковского во всех отношениях подвигом гражданским. Но в этом подвиге главную роль играл не он. Он заложил замок, наметил верки, дал общий план действия и отправился со своим ополчением на подмогу Яну Замойскому. Жена его Регина, сестра второй жены великого коронного гетмана и канцлера королевства, взяла на себя производство всех без исключения работ, и не была она, как увидим далее, ниже принятых на себя обязанностей.

Дочь древнего моравского дома Гербуртов, Регина внесла в римскую церковь такой же драгоценный дар женских добродетелей, как муж её внёс в Палладиум польской национальной славы. Слова царя Соломона: «мудрая жена устрояет дом свой», внушены ему матронами, подобными Регине Гербуртовне. С достоинством сильного характера она несла одна домашнее бремя, которое обыкновенно даётся на двоих. «Тебе лучше нежели мне известны наши домашние дела (писал ей муж в духовном завещании): я свои мысли погрузил в делах Речи Посполитой, оставляя без внимания собственные». И действительно Регина управляла всеми его имениями самостоятельно. Она была и администратором, и казначеем, и даже судьёй, как в ближайшей, так и в отдалённой Жовковщине. Что до него самого, то он был поглощён всецело одной мыслью. На защиту края он смотрел, как на своё призвание и, в случае недостатка со стороны казны денег, продавал бывало родовые имения для покрытия военных расходов. Он сына воспитал специально для борьбы с азиатскими хищниками, а младшую дочь выдал за Станислава Конецпольского, провидя в нём и готовя защитника границ, коронного гетмана. Жена играла у него не только роль хозяйки дома, администратора имений, но и военного интенданта. Она, по его инструкции, строила замок; она для каждого похода готовила ему запасы; она сзывала родных и приятелей с их боевыми дружинами на помощь своему паладину; и она же даже таким людям, как Фома Замойский, давала при случае нотации, выражающие превосходство её умственных концепций над грубыми понятиями её века о домашней жизни, — вроде того, что «с хрустальной посудой надобно ездить бережно, а с женщинами обходиться тихо, ради взаимных радостей и благословения Божия».

Такая-то распорядительница стояла во главе управления всеми имениями, принадлежавшими дому Жовковских, как по вотчинному, так и по поместному праву. На нынешний взгляд, десятки займищ или осад, тянувшихся к центру их администрации — Жовкве, представляются жадным захватом польского плуга, отмеренным панской саблей и занесённым в сеймовую конституцию стараниями приятелей. Так оно и бывало, но не всегда. У входа в Татарию, или что всё равно, в дикие поля, которые начинались за чертой, проведённой от Кременчуга через уманскую пустыню до Подольского Каменца, занять займище, со стороны таких людей, как Жовковский, было государственной заслугой. Это значило — воспользоваться королевским пожалованием, и среди полного безлюдья, на татарском шляху, устроить форпост подвигавшейся всё вперёд и вперёд колонизации. Все панские имения на татарском пограничье, или, как говорилось тогда, в украинных областях, имели в начале значение смелых редутов и форпостов. Хитрость и Пройдошество, Смелость и Предприимчивость получали их в потомственное владение под одним и тем же условием, которое одни паны нагло профанировали, но зато другие исполняли свято. Заложить в дикой пустыне осаду значило тогда — вложить капитал в предприятие рискованное, хотя в будущем и заманчивое; а управлять пограничными имениями значило тогда — согласовать интересы разного сорта людей, часто несогласимые. Осадчему, кто бы он ни был, сам ли землевладелец, или его «наместник», прежде всего предстояла трудная задача — прикрывать своё займище от ордынцев; потом надобно было ему найти экономическую связь между такими социальными элементами, как туземный ратай и выходец-приказчик, знаток хозяйства более совершенного, — между такими, как охоче-комонный казак, служащий пану по подобию Наливайка, и так называемый слуга шляхтич, видевший европейские армии, умеющий вести войну на более цивилизованный лад, — наконец, и между такими, как местное вероучение, выражающееся в обрядности, которой исторического смысла никто не знал, и вероучение пришлое на Руси, которого увлекательная для панов история не увлекала почему-то умов необразованных. Пани Регина понимала, видно, искусство колонизации, если из своего хозяйства могла извлекать столько выгод, что доставляла мужу средства для выхода в поле табором, а на постройку замка собрала довольно рук и материалов. Что касается до религиозной связи пограничного общества, то, будучи питомицей католичества, она, без всякого сомнения, желала от души, чтобы в древнем займище Киевского Владимира было одно стадо и один пастырь; но в её действиях не заметно такого презрения к туземной вере, какое, например, выразила к ней Анна Острожская в том самом замке и городе, где православные так ещё недавно искали убежища от унии. Регина гордовала древним русским благочестием никак не больше своего зятя, Яна Замойского: она строила православные церкви из дерева, а в виду их воздвигала костёлы из камня, давая понять, что время истинной веры настанет раньше, нежели утлые храмины потребуют возобновления.

Мудро вела Регина Жовковская дело колонизации, получая инструкции от своего глубоко чтимого супруга, который редко имел возможность проводить время иначе, как в поле, и стройно шла под её верховным влиянием пограничная жизнь, опиравшаяся на добрые нравы, воинские доблести и благие намерения обладателей края. Она была запечатлена мужественной простотою; она имела характер сельского довольства; роскошь входила в неё под лучшей своей формой, под формой богатства природы: огромных сборов мёда и воска, многочисленных стад и табунов, урожая полей, изумлявшего иной раз даже сеятелей. Но эта полупахарская, полуномадная, полувоенная жизнь, при своём скромном характере, не была лишена блеска и грандиозности. Старшая дочь Жовковских, прославляемая за свою красоту в польском обществе, была замужем за богатым землевладельцем Яном Даниловичем, потомком галицкого князя Данила, впоследствии русским воеводою; меньшая — за Станиславом Конецпольским, впоследствии великим коронным гетманом, знаменитейшим колонизатором украинских пустынь и славным воином; а сестра Регины Жовковской — за царственным коронным канцлером и гетманом Яном Замойским. Кроме того, дом Жовковских состоял в давнишнем родстве по женской линии и в тесной дружбе с Якубом Собеским, отцом будущего короля Яна Собеского, резидовавшим неподалёку в Злочове. По духовному завещанию Яна Замойского, Жовковский наш назначен был опекуном его малолетнего сына Фомы вместе с краковским воеводой Николаем Забжидовским и люблинским воеводой Марком Собеским, отцом Якуба Собеского. Столь поважные, как говорилось, особы, вместе с Вишневецкими, Збаражскими, Сенявскими, Остророгами, Яблоновскими и другими представителями червоннорусских панских домов, съезжались в новом замке то по случаю пограничной войны, то по случаю семейных праздников у высокочтимой четы супругов. Замок Жовква видал в своих стенах и таких гостей, как отец и дядя нашего Петра Могилы, князья-господари двойственной Волощины, и таких, как московский царь Василий Шуйский с братом Дмитрием, которых в плену называли заодно московскими царями, и которых Жовковский, после клушинской победы, угощал humanissime в своём таборе и в своём замке в течение многих месяцев.

Таким образом, на пространстве между Краковом, Люблином, Варшавой, Москвой и заднестровскими Яссами, всё, на чём до сих пор сияет приобретённая так или иначе знаменитость, соединялось различными путями в той жизни, которую устроили наши подгорцы во славу польского имени, во славу латинской церкви и чужеземной культуры. Сравнительно с этой жизнью, убогий, полукочевой быт украинского казачества был, можно сказать, мраком, служившим как бы только для того, чтобы ярче сияли в памяти потомства изображения таких доблестных личностей, как солоницкий и клушинский победитель грубой русской силы, Станислав Жовковский, как хозяйственная подруга великого воина и патриота, Регина Гербуртовна. Но картина величавой простоты, классического героизма и благородных стремлений Подгорского передового общества озарена была неестественным, зловещим блеском: восточный горизонт её вечно был покрыт загадочными тучами. Баторий, как гласит предание, умирая смотрел на казацкие пустыни с мучительным предчувствием. Его наперсник Ян Замойский вглядывался в загадочную их глубину с беспокойством до конца жизни. До конца жизни твердил Святопамятный о какой-то «ворожке с Востока», не зная, как ему быть с казаками; а Жовковский, по убеждению львовского летописца, погубил за Днестром войско в 1620 году от того, что не умел поладить с одичалыми рыцарями. Таинственные тучи, игравшие в виду подгорцев то розовым, то кровавым отливом, долженствовали рано или поздно омрачить всю сияющую картину, которая так мила живущему прошедшим сердцу поляка и так прискорбна для живущего будущим сердца русского.

Ещё не счищена была с польских доспехов кровь, столь безумно разлитая под Лубнями после выдачи Наливайка, ещё народное легковерие прислушивалось к рёву медного быка, доносившемуся из Варшавы до самого Запорожья, как у ворот нового замка Жовквы появился отец воскресшего Наливайка, Михайло Хмельницкий. Нашему умственному оку он представляется вестником крушения всего того, что создано было на Руси латинопольской культурою; но глаза польскорусской Андромахи видели в нём только убогого шляхтича, нуждающегося в пристанище. Он объявил себя банитом, и этого одного было достаточно для того, чтобы двери любого пограничного дома, не исключая и канцлерского, отворились перед ним гостеприимно.

На пограничье нужда в людях внушала обществу терпимость относительно прошлого каждой новой личности, и это — одно из тех роковых обстоятельств, которые привели Польшу к её ужасной катастрофе. Регина приняла скитальца в домашнюю гвардию, без которой не мог стоять ни один панский дом даже и в близких к центру Польши местностях, — приняла его в число так называемых панских слуг, которые столь часто играли роль гайдамак, указывавших дорогу в панские влости не только казацкой, но и татарской орде.

По одним преданиям, Михайло Хмельницкий происходил из мазовецкой, по другим — из литовской шляхты.[145] Но было бы напрасно приписывать той или другой национальности выделку Карвацких и Хмельницких. Как Мазовия, так и Литва производят в наше время энерегически-честных местных хозяев, — «господарей», как прекрасно называют их z ruska поляки. Причины чисто экономического свойства, постоянно державшие Польшу, так сказать, на военном положении, придавали в старину трудно вообразимую ныне завзятость людям, которые, при другом порядке вещей, отличались бы только предприимчивостью. Отец Богдана Хмельницкого принёс на пограничье выразительные признаки бедности; но, судя по способностям и склонностям, которые он обнаружил в Украине, надобно думать, что бедность его не была следствием беспорядочной праздности, на которую польский режим обрекал значительную часть шляхетского общества. Бедность банита Хмельницкого надобно объяснять скорее неуживчивостью, которая в старой Польше одних вела к богатству, а других к разорению, одних превращала в героев, а других делала отверженцами общества. По замечанию Шекспира, жизнь каждого человека есть история, отражающая на себе характер его прошедшего. Зная, как вёл себя и что делал отец Богдана Хмельницкого в новой среде, едвали мы ошибёмся, если причислим его к мелким землевладельцам одной из внутренних провинций, где польский bezizad давал возможность завести только крупное, но никак не мелкое хозяйство. Спор за перебежчиков крестьян, составлявших у поляков основание земледелия и сельских промыслов, за межевые знаки, которые всюду на свете подвергались уничтожению со времён автора книги Иова, за смежные пастбища, которые не ссорили только таких людей, как праведный Авраам и праведный Лот, требовал от хозяина готовности отстоять свою собственность во всякое время; а кулачное право, преобладавшее в Польше над всяким законом, вело к убийствам, которых следствием часто бывала баниция. Не всегда правый на деле был прав перед законом; не всегда и обиженный знал меру самозащите. То, что произошло впоследствии с Богданом Хмельницким, могло быть только повторением истории с его отцом. То, что вообще происходило в так называемой новой Польше, было не более, как повторением на новый лад старопольской истории. И как Запорожье было приютом для людей, подобных Богдану Хмельницкому, так новая Польша служила пристановищем выходцам, подобным его отцу.

Михайло Хмельницкий понравился Регине своими хозяйственными, а её мужу — своими воинскими способностями. Когда состоялся брачный союз между старшей дочерью коронного гетмана и богатым землевладельцем Даниловичем, он составил часть почта, с которым новобрачная перешла в дом своего супруга. При дворе своего нового патрона, в замке Олеске, Михайло Хмельницкий играл видную роль, тем более, что был он человек, как говорилось тогда, письменный, умел вести экономические дела высшим порядком. Вскоре он получил ещё более почётное назначение. Вся Корсунщина и Чигиринщина на Украине принадлежали к поместным владениям коронного крайчего Даниловича, носившего титул Корсунского старосты. Это значило, что он был в тех пустынных местах вицекоролём и, в интересах Речи Посполитой, мог распоряжатся так же самостоятельно, как и в своих вотчинах. Чигиринщина, отделённая от Корсунщины звенигородскими землями, составляла отдельную территорию в границах древних мещанских и новых старостинских займищ, которые документально были определяемы лишь на случай претензии другого поместного владельца. Документальное своё займище среди займищ, определившихся силой вещей, Данилович поручил ведать экономически Михайлу Хмельницкому, под названием своего писаря или администратора старостинских доходов. Это был и важный и ничтожный пост, смотря по человеку. Хмельницкий умел придать ему относительную важность. Вместе с тем он подумал и о собственном потомстве, по примеру высшего класса общества.

Не ограничиваясь домом в самом Чигирине, Михайло Хмельницкий, с позволения своего патрона, завёл собственное земледельческое хозяйство на левом берегу речки Тясмина, в лесистом урочище Суботове, верстах в осьми от Чигирина. Позиция была опасная. Ещё недавно за Тясмином кочевали татары; теперь они держались левого берега Днепра, но могли нагрянуть на тясминскую осаду во всякое время дня и ночи. Полученное от пана старосты, как говорит предание, словесное дозволение занять займище значило бы много впоследствии; но вскоре после солоницкого побоища оно имело вид взаимного одолжения. Татары ободрились тогда бессилием казаков, и пограничная шляхта должна была усилить свою колонизационную деятельность. На место побитых под Дубнями бунтовщиков, подстрекаемых запорожцами, стали паны подкреплять пограничное казачество своими вассалами, и хозяйственная предприимчивость таких людей, как Михайло Хмельницкий, совпадала с их целями.

В истории пограничных панов казацкое вассальство не было дело новое. Князь Димитрий Вишневецкий окружён был вассалами казаками. Князь Богдан Рожинский имел тот же характер казацкого барона. Князья Острожские держали при себе казаков постоянно. Все украинские старосты, собственно говоря были казацкие предводители или повторение древних дружинных вождей. Но каждый из них тянулся к политическому, а впоследствии и к религиозному польскому центру, между тем, как существовало другое тяготение в той самой среде, к кототорой они принадлежали по профессии. Вследствие этого тяготения, произошёл разлад между казаками-вассалами и казаками-баронами. Оторвавшиеся от панской политической системы добычники привлекали к себе остающихся в правительственной власти, то есть таких, которые сидели семьями на панских и старостинских землях, обороняя разом и собственное хозяйство, и хозяйство своего барона. Мы видели на Наливайке, что между казаками-вассалами и казаками-своевольниками существовала столь же могущественная сила взаимного притяжения, как и между баронами пограничных и баронами внутренних областей Речи Посполитой. Удар, направленный Яном Замойским и нанесённый казачеству Жовковским, ослабил эту силу; но то было только кровопускание. Законы жизни и взаимной борьбы двух социальных организмов, Польши и Руси, продолжали действовать по-прежнему и вели Польшу к тому, что паны, поборовшие одного Наливайка, вырабатывали в собственной среде своей другого. «Так, видно, самому Господу Богу угодно (писал о казаках к своему зятю князь Василий), чтобы что дальше, то всё было хуже, как и та баба с востока говорила проклиная».[146] Эти неясные слова были как бы предсказанием грядущих бедствий, рождавшихся не только от пороков, но и от добродетелей польскорусского общества. Предоставление вассалам-казакам права на заселение пустынных урочищ не привлекло их к интересам панов настолько, чтоб они совсем отчуждались вольных бездомовников. Бароны утступали вассалам то, чего не могли сами держать в руках, а вассалы, видя, что сила беззаконного Запорожья влияет на их судьбу больше, нежели сила панских законов, волей и неволей становились в нейтральное положение между польским государством и его русскими противниками, подобно киевским мещанам во время утопления запоржцами королевского посла Глыбоцкого. Так поступали даже независимые землевладельцы, даже королевские старосты со времён Стефана Батория[147] почти вплоть до самой Хмельнитчины; в таком нейтральном положении держались и украинские мещане. Но, имея в виду свои фамильные интересы, пограничные бароны Речи Посполитой, подобно Яну Даниловичу, веровали, что колонизация пустынь посредством шляхетных слуг, дворян по имени и казаков по профессии, приведёт к окончательному устройству новой Польши на русской территории.

Разница между старинными Вишневецкими, Рожинскими, Сенявскими, Мелецкими и позднейшими Жовковскими, Даниловичами, Збаражскими, Конецпольскими, относительно казаков, состояла в том, что прежние пограничные паны гетманили казаками лично, а последние предоставляли делать это своим «наместникам» или избранникам казацкого общества. Старинные пограничные бароны Речи Посполитой ходили в казаки собственной высокоименитой особой и, подобно Самуилу Зборовскому, лично погружались в казацкую грубую, но геройски закалённую в варяжской «буести» массу. Это потому, что у них война составляла главную цель жизни, главное, крайне необходимое ремесло. Они, по требованию строгой и грозной нужды, были больше рыцари, нежели землевладельцы, и сабля давала им больше доходу, нежели сельское хозяйство. Но иначе относились к рыцарскому ремеслу пограничники позднейшего века. Они с интересами войны, как защиты и захвата, соединили интересы цивилизации, как спокойного пользования и обогащения. И всё-таки настоятельная надобность в казаках не переменилась. Переменился только взгляд на казачество. Передовой человек панской среды, Ян Замойский, во имя высших целей гражданственности, вооружился против запорожских казаков всем своим влиянием, и мечом Стефана Батория отрубил головы двум именитым казацким предводителям, Подкове и Зборовскому. Вслед за тем, как мы видели, против казаков выступили три силы: королевская, панская и татарская, в неестественном между собой союзе, душой которого явился могущественнейший из русских панов, князь Острожский. Казаки-бездомовники начали думать тогда о своём побратимстве с панами и, размышляя, утопили королевского посла, русина Глыбоцкого, в Днепре, а против Острожского выступили под предводительством его вассала Косинского. Социальный характер всех этих событий сказывается в самом акте примирения князей Острожских с побеждёнными казаками под Пятком. Уже и в этой первой транзакции с казаками можно заметить деление их на людей, склонных к миролюбивой сделке, и на рыцарей совершенно одичалых, — деление, игравшее важную роль во всех последующих транзакциях. Много непонятного в казако-шляхетских войнах объясняется тем, что одни казаки были зимовчаки, а другие безхатники, одни были так называемые в народной поэзии дуки-сребляники, а другие — нетяги, одни — реестровики, а другие — выписчики, одни принадлежали к партии анархии, а другие — к партии порядка, одни именовались коренными, старыми, лучшими казаками, а другие — голотой, серомой, гультяями. Сущность всех этих различий заключалась в том, что одни жили собственными домами даже в таких городах, как Киев, а другие, по словам кобзарской думы, летом луги (то есть низовые заросли) потирали, своим телом комаров, как медведей, годували, а зимой находили себе пристанище только в винокурнях, броварнях и лазнях, где быт их представлял картину позднейшей палиевщины, изображённой нам московским попом Лукьяновым.

О происхождении казаков-нетяг говорено было в моей книге довольно. Эти казацкие виги были чадами всех нужд и несчастных случаев, которых так много приходилось терпеть и простолюдинам, и самим панам в земле, текущей молоком и мёдом. Что касается до казацких ториев (виги и тори - политические партии в Британии), то они произошли от разнообразного вассальства: во-первых, относительно самого короля, в лице его старост; во-вторых, относительно вотчинников-мирян, и наконец, относительно вотчинников-монастырей, которые, в качестве хозяйственных единиц, обязаны были своими уставными грамотами содержать в готовности ополченцев и имели даже собственные арсеналы. В начале все пограничные паны хаживали в казаки и назывались казаками, как об этом свидетельствует изданное Эразмом Гличнером, в Кракове, руководство для воспитания детей; потом под влиянием своего корифея Замойского, понизили слово казак до уровня своевольного человека, резко отделили казака от рыцаря; но свидетельством солидарности панского рыцарства с рыцарством казацким остались понятия казаков о своей рыцарской славе, сохранившиеся доныне в кобзарских песнях и думах. С своей стороны и казаки ещё со времён Зборовского выработали взгляд на панов, как на людей изнеженных. С этим понятием вязалось у них понятие о панской продажности, выраженное в опасении: не для того ли плывёт Зборовский со своими вассалами к Порогам, чтоб перебить запорожцев? Это опасение, основанное на дознанной уже в те времена казаками «неблагодарности» к ним панов, подтвердилось двуличностью князя Острожского, который, под покровом дружбы с кочевыми рыцарями, условился с ханом ударить на них сверху и снизу Днепра. Бились после этого низовцы с острожанами, но столкновение было ослаблено присутствием панов, казацких товарищей по войне с неверными: они сделались медиаторами; они, очевидно, из политико-панских интересов развели две озлобленные друг против друга силы. Нападение Косинского на Черкассы было повторением казацкого мщения другому аристократу, казацкому товарищу по оружию. Лобода, которого Острожский даже заочно титуловал паном, на Солонице, равно как и во всю компанию, является медиатором между панским и простонародным элементами пограничного рыцарства. Бунт против Лободы и его смерть имели своим результатом страшное столкновение товарищей по профессии, которого он мог бы не допустить, как человек одного пошиба с Сагайдачным.

И прежде лубенской катастрофы, и вслед за нею, пограничное рыцарство строит себе замки, ограждая новые хозяйственные займища. В этих замках продолжает гнездиться такое же по своему назначению казачество, какое мы знаем со времён Дмитрия Сангушка в замке Острожском, но уже с примесью западной образованности, с примесью утончённых рыцарских понятий о достоинстве воина, хозяина и семейного человека. Оно словом казак пренебрегает; оно присвоивает это имя только легкой своей коннице, да тем слугам, которые прежде именовались путными боярами. Но вдали от него посев казачества, сделанный Дашковичами, Вишневецкими, Рожинскими, дал урожай некультивированный, и такова была сила вещей, создавшая казачество, что последователи самого радикального противника казаков, Яна Замойского, червоннорусские бароны, не столько систематически, сколько по указанию самой жизни, искали медиаторов, которые бы, соединяя в себе элементы дикого развития с развитием культурным, помогали им в их великом по намерению деле — придвинуть Русь к берегам Чёрного моря, как придвинули её во времена оны князья Гедиминовичи и как связал было её с морем Казимир III, великий, подобно червоннорусским баронам, по намерениям, но не по результатам. Такими медиаторами, как мы знаем, были: стремившийся к оседлой жизни Григорий Лобода, панский домашний казак и советник Ян Белецкий, в некоторых случаях сам Конашевич-Сагайдачный, не говоря о казацких уполномоченных, носивших большей частью шляхетские имена, — и таким же средним пропорциональным представителем панского и казацкого, рыцарски-аристократического и рыцарски-демократического элемента является теперь наш Михайло Хмельницкий, в качестве панского вассала и казацкого товарища.

Михайло Хмельницкий сел на речке Тясмине, на её возвышенном лесистом береге, казаком, а не шляхтичем, как следовало бы ожидать от шляхетного слуги пана Даниловича, потомка князя Данила Галицкого. В то время существовала неудобоопределимая черта, затёртая хаотическим смешением событий и юрдических актов, которые весьма часто извращают смысл исторической действительности, — черта между территорией шляхетской и территорией казацкой. Тот же самый Михайло Хмельницкий в окрестностях Львова устроил бы шляхетскую слободу, а между Корсунем и Чигирином ему необходимо было основаться хозяйством на казацкий лад и самому неизбежно сделаться казаком. Но его вассальские отношения к потомку князя Данила не изменились нимало. Он, со своими казаками слобожанами, составлял аванпост колонизации, двигавшейся всё далее и далее в пустыни во имя «милостивого пана», пограничного барона, польскорусского маркграфа Даниловича, то как вотчинного, то как поместного владельца. Он делал обычные разъезды; он стоял по ночам на чатах; он гонялся за татарами, как охотник за зверем; он давал подмогу своими охочекомонниками старостинским чатовникам, с которыми имел такое быстрое и постоянное сообщение, какое доступно не для всякой почтовой гоньбы. При этом он был ещё и писарем, что значит актуарием старостинской конторы в Чигирине. И в такой-то полуцивилизованной, полукочевой жизни протекло детство Богдна Хмельницкого, о котором упоминают летописи этого периода только по случаю смерти отца его на Цоцоре, где он подвизался, в качестве панского вассала, вместе с единственным, ещё несовершеннолетним сыном. Богдан Хмельницкий видал в детстве и панские дворы в стране, довольно высокоцивилизованной, и казацкие чаты в виду татарских передвижных улусов. Как человек домашний и в панском обществе необходимый, отец имел случай дать ему такое образование, какое получали дети баронского дома. Мы по Журковскому знаем, что слуги-шляхтичи не уступали своим господам в образованности, а часто делались их наставниками, руководителями и даже биографами. Пан был у себя дома тот же король; и шляхтич-слуга был у пана тот же камер-паж, камер-юнкер, камер-герр и т. д. Раздробленное на куски зеркало польского монархизма в каждом куске и кусочке изображало одно и то же.

Для нас изучение панской среды на русском пограничье важнее фактов, записанных малорусскими летописями. Для нас тем интереснее знать, какие в ней господствовали мнения, родники исторических событий, что эти мнения имели влияние не на одного Богдана Хмельницкого, военного деятеля местной истории: они воспитали и Петра Могилу, знаменитого в летописях местного просвещения. Детство Петра Могилы совпало с детством Богдана Хмельницкого. Пётр Могила принадлежал там к кругу патронов, где Богдан Хмельницкий вращался в кругу клиентов. Общественные понятия обоих складывались под влиянием одинаковых, если не одних и тех же авторитетов. Криницы, из которых истекли неведомые, забытые или упущенные из виду притоки нашей исторической жизни, скрываются в Подгорской почве. Наблюдая ход событий в их историческом развитии, необходимо знать влиявшие на него начала.

«Больше нежели мёду и молока на земле русской (говорит Шайноха) было правдивости, просвещения, сердечной и умственной возвышенности у жителей пограничных замков», и это совершенно справедливо, когда брать вещи безотносительно к отеческой религии этих жителей и к отеческим их преданиям. «Сама добродетель становится пороком, когда употребляется ошибочно»: эти слова, сказанные Шекспиром за два с лишним столетия до Шайнохи, в мрачный год обнародования церковной унии, — могли бы служить эпиграфом в борьбе польского элемента с русским; и сам Шайноха, вдохновенный грустным сравнением героических деяний с их результатами, изобразил, в одном месте, добродетели предков своих в виде пороков. Он говорит: «Одной из причин, ускоривших приближение грозной бури, было, увы! видимое благосостояние нашего отечества, подогревавшее как полуденное солнце отважный и честолюбивый дух старшей и младшей шляхетной братии. Каждый шляхтич на своей загороде считал себя равным воеводе, а каждый воеводич или каштелянич смотрел на себя, как на удельного князя, сознавал за собой право верстаться значением с князьями царствующими, заключать с ними союзы и коллигации, искать себе наследства их престола. Этим способом вошло в обычай думать больше всего о себе, и мало-помалу исчезала всякая возможность соединения гордых умов в одно великое, общее предприятие. Общественная связь начала распадаться. Необузданных своевольников, составлявших общество, невозможно было ничем связать в какой-либо союз. Сколько раз ни предпринимала королевская власть отражать наступательно внешние опасности, с каждым разом становилось всё труднее и труднее согласить общество или на достаточную поддержку войны, или даже на самое начало её. А лишь только недостаточно поддержанная война приводила к сомнительному миру, тотчас находились отдельные витязи, охотники воевать собственными средствами, и дерзким задиранием неприятеля рвали перемирие с ним. Был у нас мир с царством Московским, когда Мнишки повели в него своего зятя Димитрия и зажгли многолетнюю московскую войну, в которой частью неспособность и упорство короля Сигизмунда Вазы, а частью недостаточность усилий со стороны края помешали желанному результату. Был у нас мир с Турцией, когда польские свояки низведённого турками господаря Могилы стали добиваться родственной Волощины и тем привлекли окончательно восточную бурю на землю Речи Посполитой, которая, по словам Яна Собеского, и на сей раз «мало о себе заботилась или лучше сказать повелела обороняться, тогда как для этого не было ни войска, ни денег... Для гордости и честолюбия шляхты, избалованной удачами, (продолжает Шайноха) условия заключённого с турками в 1617 году мира показались унизительными. Начался новый ряд войн с турками, прерываемый более или менее продолжительными перемириями; и тяжко налегли эти войны на народ, не давая судьбам его развиваться беспрепятственно».

Но здесь лучший из польских историков ошибается. Не на поляков, а на нас, на отособленную русь, падали всей своей тяжестью войны, затеваемые в интересах римской политики, нераздельной с польской, и ещё больше — те войны, которые велись в интересах панских когорт во имя политики государственной. Каждая катастрофа польской общественной жизни, кто бы в ней ни страдал, кто бы ни торжествовал, сопровождалась разливом нашей крови. Мы в польском обществе были руками, наносившими удары; мы были в нём грудью, получавшей раны от оружия неприятельского. Коренные полонусы на Висле давным давно удовлетворились политической и военной славой своих Мечиславов, Болеславов, Казимиров. Они, по словам геральдика Папроцкого, жаждали уже только торговать волами да наполнять житом закрома. Они перестали уже «звонить в прадеднюю славу», обленились, защеголялись, запьянствовались, изолгались, исплутовались, и поэтому-то на сеймах постановляли своим большинством решения, над которыми так горько смеялся наш воинственный русин, Ян Собеский. Даже Папроцкий, будучи что называется малым земли, уже во второй половине XVI столетия, с презрением бросал в них такими, например, сарказмами: «Не в том, господа, вольность, чтобы щеголять пёстрыми одеждами: вы бы осведомились о ней у тех, которые побывали в татарских лыках».[148] Когда польские мемуары изображают геройские деяния, колонизационные труды и бедствия воинственной части польского общества, они говорят о нас, не называя нас по имени. Русская историография до сих пор упускала это из виду; но, изображая судьбы великого русского мира в связи с политическими стремлениями католичества, она должна расширить горизонт своих наблюдений...