Поприще первой и последней борьбы польского элемента с русским. — Торговое значение Червонной Руси в Польском королевстве. — Наплыв иноземных народностей в прикарпатскую Русь. — Живучесть русской народности под иноплеменными влияниями. — Развитие физической и умственной энергии в прикарпатской Руси. — Влияние карпатского Подгорья на Поднеприе. — Движение русского богатырства от Днестра к Днепру. — Развитие сельского хозяйства под напором азиатской дичи. — Господство польского элемента над русским. — Трагическая сторона ополячения Руси.
Для современного нам русского мира Червонная или Галицкая Русь уже как бы не существует. Но история, объясняющая настоящее прошедшим и гадающая по нём о будущем, дорожит преданиями каждой составной части данного общества, и никогда не забудет, кто в какой степени родства приходится России. История развиваемая течением событий, с каждым новым периодом своего развития, оглядывается всё с большим и большим любопытством на времена давно минувшие. Что было прежде оставлено ею в стороне, как маловажное, теперь понадобилось ей для пересмотра в связи с весьма важным и необходимым. Что было некогда специализовано в исключительных видах отдельного племени или гражданского общества, теперь соединяется в систему деятельности, общей нескольким племенам или государствам.
На всём пространстве русских и польских займищ между Днепром и Карпатами, нигде процесс взаимного воздействия двух соперничествующих элементов не представляет столь постоянной и столь сомнительной на обе стороны борьбы их между собой, как в той земле, которую первый строитель русского государства, Киевский Владимир, взял у ляхов под Угорскими горами. Червонная Русь, эта первая арена столкновения русской силы с польской, остается между ними спорным займищем в течение девяти столетий, и в наше время, отчужавшееся многих преданий русской старины, находится в том самом положении относительно великого русского займища, в каком были Червенские города относительно займища варяжского.
Этнография знает, что русский элемент распространён на левом берегу Вислы дальше Кракова. Археология указывает затёртые весьма недавно следы православной иконописи на стенах завислянских костёлов. История свидетельствует, что христианство пришло в тот край сперва в виде славяновосточного вероучения. Вот как далеко вторгнулся русский элемент в польское займище путём национального движения.
Элемент польский, с своей стороны, напирал на русское займище со времён Болеславовских, и мало-помалу прокладывал себе путь в прикарпатскую Русь, как бы дожидаясь удобной поры для беспрепятственного разлива по течению знаменитых рек Днестра и Бога.[135] Эта пора настала с появлением в Европе монголов.
Общее бедствие сблизило русских людей с ляхами, поуменшило их закоренелую вражду, о которой так горько вспоминает Кадлубко,[136] и мы видим в земле Данила Галицкого множество польских выходцев. Может быть, эти выходцы были поляки в том смысле, в каком людьми русскими ( прилагательное принадлежности ) назывались все инородцы, жившие среди коренной руси. Может быть, в землю русского князя переходили потомки тех русских людей, которых захватил разлив полонизма у верховьев Вислы. Летописные сказатели понимали дело по-своему. Они разумели не столько племенное начало, роднившее полян привислянских с полянами днепровскими, сколько их принадлежность к польской правительственной области, как это встречается и в наше время у простонародных Геродотов, когда они правый берег Днепра, в своих воспоминаниях о временах Екатерины, называют Польшей. Как бы то ни было, только прилив польских людей в русскую землю или отлив русских людей с земли, захваченной ляхами, начался вследствие татарского погрома. По крайней мере история не помнит ничего подобного раньше.
Наконец, во времена Казимира III, прозванного Великим, Червонная Русь (эти Червенские города, которые Киевскому Владимиру понадобились на юге, так же как и Полтеск на севере, для округления русской займины) превратилась в провинцию Польского королевства, втянута в государственную систему полонизма. После взятия Львова взятьём, две русские короны, вместе с княжеским престолом, перевезены в Краков, и этими победными трофеями Казимира как бы ознаменовалось торжество польского элемента над русским вдоль Карпат до западного Черноморья. Литва между тем растеклась по широкому займищу своего Гедимина и, подчинившись русскому элементу, отстаивала его от Польши лучше коренных представителей Руси. Литва упорно не давала полякам права приобретать наследственную, вотчинную собственность в земле Киевского Владимира. Протекло 230 лет с эпохи покорения Львова, и только тогда, в силу люблинской сделки русских магнатов с поляками, польские выходцы подучили во всей юго-западной Руси права гражданства, которыми они пользовались уже так давно в земле Данила Галицкого.
Здесь поражает нас обстоятельство, не имеющее ничего себе подобного в польскорусской истории. Нося исключительное, в польском обществе, имя Руси, Червонная или Галицкая Русь раньше Литвы, Волыни, Киевщины начала разлагаться в своей народности под наплывом иноплеменных землевладельцев. И однако ж эта, а не другая часть юго-западной Руси выработала идею церковного братства, как единственное оставшееся ей средство возвратить русской иерархии прежний характер, а русской церкви прежнюю самодеятельность: она послужила рассадником церковных братств по другим русским областям; она дала братствам людей для защиты народного дела во имя веры и церкви. Была, значит, в прикарпатском крае какая-то сила, которой не доставало жителям прочих частей польской Руси для того, чтобы заявить о своей русской народности в виду иноплеменного общества, стремившегося переработать русский элемент в собственную сущность.
До времён Данила Галицкого, Червонная Русь могла уступать в образованности разве Киеву, как центральному пункту северной Славянщины; а когда татары выжгли и опустошили лежавшие от неё к северо-востоку русские княжества, она, своими городами, сёлами и боевыми средствами, не уступала даже Малой и Великой Польше, которые потерпели от Батыя сравнительно немного и, при тогдашнем разорении и расторжении соперничавшего с ними русского мира, могли считаться странами цветущими. Киевская интеллигенция, уцелевшая от великого погрома Руси, сконцентрировалась тогда в литовской Вильне; но там невежество царило до такой степени, что природный язык государей не имел даже собственных письмён, и потому она быстро упала, подобно тому, как падает теплота в окружающем её холоде. Русская грамотность, водворённая в Литве путём христианской проповеди и брачных союзов знатных литвинов с русскими женщинами, была совсем не та, какой являлась она в киевских монастырях и при дворах киевских князей, водившихся с образованными немцами, венетами, греками и моравами.[137] Она там низошла до того, что для канцелярских дел необходимо было перезывать грамотеев из тёмной в то время Московщины. В ту раннюю пору своей гражданственности, Литва не могла выдержать никакого сравнения с прикарпатскими остатками дотатарской Руси. В татарское лихолетье, русское Подгорье устояло едва поколебленным, и его князья долго ещё мерялись мечами с потомками Мечиславов, ссылаясь в то же время с римскими панами, охранителями и двигателями средневековой цивилизации. Оно досталось Казимиру значительно опустошённым татарскими грабежами, но из всех южнорусских земель всё-таки это была сравнительно богатая, сравнительно населённая и наиболее образованная.
Если бы результаты деятельности Казимира III оправдали данное ему имя Великого, то стремление его к Чёрному морю поставило бы его наравне с тем дальновидным стратегиком, который придвинул северную Русь к Балтийскому. В его время Чёрное море было ещё безопасным седалищем древней культуры. Этот великолепно обставленный природой бассейн всё ещё оставался блестящим памятником заведённого древними государственного хозяйства, между тем как на берегах Средиземного моря оно рушилось так рано, под навалом германской дичи. Когда, много веков тому назад, западная половина древнего мира, всеобщей некогда Римской Империи, сделалась поприщем борьбы варваров с варварами за истерзанные куски великой добычи, — всё просвещение, всё богатство, вся промышленность образованного общества сосредоточились в Греческом царстве; и краса этого царства — Чёрное море было главным узлом торгового собщения между Востоком и Западом, до тех пор пока итальянские аргонавты не открыли в Индию морского пути. С Востока приходили сюда персидские, индийские, китайские караваны; с Запада стремились к тому же торговому центру произведения Греции, Италии, Франции, Испании. Устраивались пристани; основывались торговые колонии; славились по всему свету громадные черноморские рынки, на которых встречались и обменивались продукты всех известных в то время стран и народов. Это великое движение отразилось и на той части черноморского побережья, которая, неведомым истории путём, от полумифических наездников скифов перешла к полунаездникам и полупиратам варягоруссам, — на широкой равнине между рек Днестра, Бога, Днепра. Образованные по латыни польскорусские писатели XVI века останавливали свой взгляд на этом опустелом после падения Царьграда междуречье с особенным сочувствием. К ним, по наследству от прадедов, перешли воспоминания о торговых путях, существовавших со времён незапамятных. Они бродили по приморской Скифии вместе с Геродотом; они искали в ней следов скитальческой жизни Овидия; указывали на остатки Траяновых валов; находили в низовьях родных рек загадочные развалины; простирали ряд греческих колоний до русского Покутья, до его Коломыи, в названии которой слышалось переиначенное слово Colonia,[138] и в своих воспоминаниях об исчезнувшем богатстве черноморских пустынь домечтались до того, что даже Сигизмунда-Августа уверяли, будто классическая Троя находилась где-то в необитаемых степях Украины. Историко-географические фантазии таких людей, как Михалон Литвин, опирались на польские предания о богатстве древнего Киева, которого сокровищами, по словам Галлуса, Болеслав Храбрый позолотил всю Польшу, и который невиданной у древних поляков роскошью развратил Болеслава Смелого. Вспоминали первые польские летописцы и о Галиче, как о городе, с которого их короли брали без счёту золото, серебро и всякие драгоценности. Правда, эти летописцы на каждое уцелевшее имя русского города, на каждую развалину покинутого замковища указывают, как на седалище исчезнувшего богатства русских торговых людей; но уже и самими преувеличениями своих сказаний свидетельствуют нам, что было время, когда сравнительно высшее процветание культуры в русской земле поражало польских наблюдателей. Даже предания ближайшего к нам времени стараются уверить нас, что под соломенными крышами разорённого и убогого Киева можно было встретить такие ценные вещи, какие в Литве и Польше находились только в панских чертогах; что шёлк видали там чаще, нежели в Вильне лён, и что перцем изобиловал Киев больше, нежели столица Литвы — солью. Всё это следы того сильного впечатления, какое делала на умы черноморская торговля с Грецией. В течение целого ряда нисходящих поколений, не могло оно изгладиться в памяти рассказчиков.
Торговая практика племён, населявших черноморские побережья с северо-запада, давала себя чувствовать на русском междуречье ещё и в турецко-татарскую эпоху. Но в течение двух столетий, которые протекли между падением Киева и падением Царьграда, она по необходимости избрала своим поприщем прикарпатские земли, задетые только слегка опустошительным нашествием Батыя. Пустынность южной Руси поражала путешественника всего сильнее в соседстве с постоянными кочевьями Кипчакской Орды за Доном, и уменьшалась по мере того, как он подвигался к западу. В Украине, по обеим сторонам Днепра, о ней говорят нам, на старых картах, слова: дикие поля. В средней Подолии она уже «значительно уступала место человеческой деятельности, и наконец в Галицкой Руси путешественник находил подобие закарпатской Европы.
Казимир III улучил весьма важный момент для присоединения Галичины к Польше. Одна татарская буря миновала уже тогда, а другая ещё не наступала. Литовские князья Гедиминовичи перерождались в князей русских, а татарские ханы Чингисхановичи насилу управлялись с громадным своим завоеванием на северо-востоке Европы и не успели ещё занять классической Тавриды. К Чёрному морю стремились промышленные генуэзцы и венециане из Европы, армяне из Азии, энергические барышники жиды — со всего света. Чёрное море только на время было оторвано татарским нашествием от Балтийского: старые торговые пути мало-помалу возобновлялись, и теперь город старшего сына Данилова, ещё только столетний Львов, сделался таким узлом соединения балтийской торговли с черноморской, каким в старину был Киев. Но и кроме того, новая столица Галицкой Руси соединяла Вильну с Царьградом, а Краков — с Волощиной и Крымом.
Велика была радость Казимира, когда, вместо деревянных замков, которые он пожёг во Львове, появились там наполненные всевозможными складами караван-сараи, в которых даже каждый проезжий купец обязан был выставить свои товары недели на две или на три для продажи. Здесь образовался главный рынок произведений Востока, составлявших в тогдашнем быту предмет необходимости: ковры и адамашки, шелки и златоглавы, пряные коренья и ароматные курева, хлопчатая бумага, морская рыба, волошский скот и выделанные азиатскими ремесленниками кожи. Обогащаясь барышами на произведениях Востока, львовские купцы, с не меньшей для себя выгодой, отправляли на Восток продукты западноевропейских стран: сукна, полотна, янтарь, железные изделия, оружие, и в то же время снабжали Европу и Азию славным по всему свету русским мёдом, сопровождаемым целыми тысячами «камней» воску. Потеряв древние укрепления, Львов не замедлил оградить себя от соседних разбоев каменными стенами, соперничая и видом, и экономическим значением своим с двумя столицами польско-литовского края, Краковом и Вильной.
Но в составе населения города, затмившего падший Киев, русский элемент отнюдь не преобладал ни численностью, ни богатством. Ещё князь Данило, действуя в качестве государственного хозяина, наполнил Галичину немцами, поляками, армянами, жидами и другими пришельцами, восполнявшими недостаток промышленников, ремесленников и земледельцев после татарского погрома. Со времён Казимира III, львовские базары представляли такую помесь разноязычного народа, что город признал необходимым учредить особое ведомство переводчиков.
Первенствующую в некоторых отношениях роль между выходцами играли во Львове немцы. Они земледелие соединяли с торговлей, а сельские промыслы — с городскими. В окрестностях Львова заводили они молдавские виноградники. Раскиданные кругом города мельницы находились у них в руках. Городские ремесленные общины волей и неволей должны были подчиняться принесённому ими с собой магдебургскому праву; а за пределами львовской территории, на Волыни и в Волощине, они, по примеру германских муниципий, покупали у местных князей выгодные для своей торговли права и привилегии.
Но львовские немцы, будучи представителями германского бюргерства и плебса, не поднимались выше мещанского уровня и отличались демократической грубостью нравов. Так как местные паны в городе не жили и резидовали обыкновенно среди своих владений, то городскую аристократию составляли здесь торговые пришельцы — армяне. Теснимые в Азии монголами, они спасали свою национальность переселением в соседние страны Европы, и прежде всего на Таврический полуостров, где их соперники, греки, уступали торговое первенство итальянским колонистам. Армяне гостевали по всему Чёрному морю и полюбили нашу поднестрянщину, на которой в коммерческом искусстве не могли с ними равняться даже юркие, пронырливые, бессовестные и дерзкие в своих спекуляциях жиды. Подольский Каменец был главным пристановищем армян и, в смысле рынка, принадлежал им почти исключительно. Ещё у древних подольских князей купили они в этом городе такие привилегии, что могли отстранять ими жидов, до всеобщей руины края в разбойничью эпоху Хмельницкого. Между Каменцом и Львовом, армянские колонисты размножились особенно в русском Покутье. Там они нашли себе другую Армению, издревле знаменитую скотоводством: там занимались они пастушеством в широких размерах, и вели весьма значительную торговлю скотом с окрестными землями. Характеристический местный продукт червец, по имени которого прикарпатская Русь прозвана Червонной, через посредство армян, вывозился в Геную и Флоренцию, под названием kermez, для окраски шёлку. Садоводство в руках армян возбуждало удивление привыкших к своей славянской лени туземцев. Старинные польские проповедники упоминают о них, как о людях богобоязливых, которым небеса чудно покровительствуют в их трудолюбии, так что, разрезав яблоко из армянского сада, не раз находили в нём сверхъестественное начертание св. креста. Во Львове армяне слыли людьми богатыми, образованными, и утончённостью нравов превосходили прочих горожан в такой степени, что король обыкновенно им поручал устраивать покойный и весёлый отдых иноземным посольствам, утомлённым дорогой, которая в те времена отличалась всевозможными неудобствами и лишениями. Львовский рынок, центральный пункт города, принадлежал почти одним армянам. Из 38-ми богатых лавок они владели 22-мя, в то время когда католики — только 8-ю, а русские — 6-ю лавками. Две остальные были спорным достоянием различных народностей. Из числа убогих крамных комор, католикам и православным принадлежало только по 5-ти, тогда как армянам — 19. Когда купеческие возы с червонорусскими товарами шли через Черновцы или Сочаву, армяне (по уставной грамоте молдавского господаря Александра 1407 года) платили таможенной пошлины за свои фуры двумя грошами больше немецких возов, как по ценности товаров, так и по величине фур.
Русские жители города Львова терялись в смешанной толпе немцев, поляков, армян, жидов, татар, сербов, шкотов и других пришельцев; но они сознавали себя хозяевами города, окружённого русскими сёлами и провинциями. Они чуждались даже магдебургского права, введённого у них немцами. Они, вместе с армянами и татарами, выпрашивали у короля дозволение судиться по собственным своим правам и обычаям. Архитектурой церквей своих соперничали они с самими армянами, которые подавляли их богатством, но не численностью. Ещё в Казимирово время построили они знаменитую впоследствии церковь Св. Юра на горе, над рынком, под надзором того архитектора, который потом строил церковь армянскую. Даже русский колокол Св. Юра, славный своей огромностью и древностью, покрывал в городе звон прочих колоколов, не исключая и церкви католического епископа, посаженного во Львове Казимиром III.
Львовские инородцы, превосходя русинов торговлею, промыслами, бывалостью и широтой предприятий, были в их глазах всё-таки «приблудами», народом чужим, верой чужой. Наследственность такого взгляда составляла единственное, но существенное преимущество их, не только перед немцами, армянами и другими иноплеменниками, наполнявшими львовские базары, но и перед самими поляками, ради которых был завоёван Казимиром Подгорский край. Когда русский мир, едва связанный единством веры и родовым началом князей Рюриковичей, распался на несколько частей, организм этого политического тела, по-видимому, перестал действовать, как одно живое целое, но это только по-видимому. Уже одно имя Руси, не утраченное ни одной частью древнего русского займища, служило залогом его будущего воссоединения. Русская вера, русский обычай, русская речь, русская песня, русские исторические и сказочные предания: всё это воспитывало детей и юношей на пространстве от прибалтийского города Изборска до черноморского порта Кочубея, от Вислы и Волхова до верхней Волги и нижнего Дона, а воспитывая молодёжь из поколения в поколение, поддерживало в Галичине, как и всюду по великому русскому займищу, чувство отособления русской расы в разноплеменном наплыве.
На взгляд Казимира III, Польша должна была казаться довольно сильным политическим телом для того, чтобы разнородному составу новой провинции сообщить единство движения. Всякая политическая система, в подобном случае, рассчитывает на тяготение провинций к правительственному центру и на то образующее влияние, которое центральная власть оказывает на окраины государства. Но Казимир не знал, что широкий базис, на котором он строил своё государство, сузится со временем панами до одной сотни тысяч конституционных представителей Польской Речи Посполитой. Галицкая Русь действительно тяготела к правительственному центру; она в самом деле подчинялась образующему влиянию центральной власти; но тяготела и подчинялась только в лице тех представителей русской народности, которые так или иначе очутились в замкнутом кругу шляхетноурождённых и вельможных. Остальное, то есть почти всё русское в Галичине, под правлением преемников Казимира Великого, продолжало незримую для государственных людей работу наследственности, и притом с такой энергией коренных начал своих, что, подчиняясь всем эволюциям польского законодательства и влиянию соприкасавшихся с ним иноплеменников, оно до нашего времени сохранило свой древний тип, тип русского народа, чуждый всем соседним народам и только нам одним родственный.
Историки Галицкой Руси обыкновенно следят за действиями то одной, то другой законодательной власти, под которыми она пребывала в разные эпохи своего существования, за проявлениями народной деятельности в богатстве и образованности первенствующих классов общества, наконец, за успехом или безуспешностью вооружённой борьбы его со своими соперниками; но, сколько мне известно, никто ещё не обратил внимания на явление, самое отличительное в судьбах этого обломка русского целого и самое важное не только для его настоящего, но и для его будущего, — именно на то, что галицкие русины, полувытоптанные Кипчакской ордой, бесцеремонно восполненные разноплеменными пришельцами, оттеснённые на последний план в городах и местечках захожими торговцами и промышлинниками, — в течение пяти веков отрозненности от великого русского мира, сохранили с ним то самое родство, в силу которого подчинились первому собирателю русской земли без сопротивления. Всмотримся в это явление повнимательнее.
Уже при Казимире III русская народность в Галичине, при своём численном преобладании, играла довольно смиренную роль. В правление деспотического фанатика Людовика Венгерского, даже избрание русских епископов очутилось в зависимости от латинского архиепископа, и они только званием стали принадлежать к православной церкви, как это всего виднее на Гедеоне Болобане, истинном поляке под внешностью защитника православия. Ни одного пана и ни одного архиерея, от Казимира Великого до Сигизмунда III, не видала история во главе православного движения, да и самого движения, до мещанского протеста против злоупотреблений русских духовных властей, в Червонной Руси не было. Когда, какими-то неведомыми нам путями, смиренные, чернорабочие члены национальной церкви возчувствовали необходимость соединиться в церковные братства против своих владык и архимандритов, — русский элемент не имел представителей ни в науке, ни в литературе, ни в панском, сравнительно цивилизованном, быту. Он оставлялся без внимания повсеместно, как элемент невежественный или, что значило одно и тоже, простонародный. Но мы знаем, какую победительную силу проявил он в церковных братствах, пренебрегаемых Болобаном и подобными ему православниками за то, что они состояли из воскобойников, кушнерей и чеботарей. Не пропадал он, стало быть, в Галичине; он, как сила, не уничтожался; он только выветрился в верхнем слое русской народной почвы, и до настоящего, до нашего времени оставался в пренебрежении у премудрых мира и у сильных мира, и у тех, которые в мире значат много, но значат относительно. Если мы окинем одним взглядом исторические события последних трёх столетий, то, по деятельности верхнего слоя русского общества в Галичине, на Волыни, в Белоруссии и Киевщине, должны прийти к тому же заключению, к которому в наше мыслящее время пришла польская интеллигенция: что в Руси давно не стало руси, что в Руси, как поляки исключительно называют галицкую часть её, нет больше руси. Но когда обратимся к этнографической статистике, она покажет нам совсем другое. Между многочисленными представителями различных национальностей, поселившимися в карпатском Подгорье со времён Данила Галицкого и Казимира III, только представители русской национальности имеют право на название народа, которое даётся не высокой образованностью и не завоевательными подвигами, а живой связью живых людей с отдалённейшим прошедшим страны. Право это определяется не приговором политиков, дробящих и соединяющих земные племена вследствие временного перевеса вооружённой силы, а самой природой вещей, работающей в мире народностей с такой же неуклонностью жизненных целей своих, как и в мире явлений жизни органической. Если русская народность в Галичине, хотя бы даже силой бездействия, не подчинилась иноплеменной, иноязычной, иноверной переработке в течение длинного ряда столетий от занятия Владимиром Червенских городов до нынешнего дня, — это значит, что основные понятия русского народа, его симпатии и антипатии, его нравы и верования были могущественнее, не только всего того, с чем иноземцы приходили в Галичину для своих ближайших интересов, но и всего, что могла предпринять здесь политика соседних государей для целей широких и общеевропейских. Если русская народность оставалась в тени, тогда как другие народности играли здесь видные для историков роли и отличались, на сцене общественной деятельности, кто в чём был горазд; если десятилетия и целые века проводила она в полусне и пробуждалась только в том, что в ней было родственного великому русскому миру, — это показывает, что представители других народностей в Галицкой Руси, при всей великости, возвышенности и блеске, или же — что иногда значит одно и то же — при всём ничтожестве, при всей низменности, при всём бессилии исполненного ими дела, были только более или менее счастливыми эксплуататорами древнего русского займища, эксплуататорами живых народных сил и великих способностей народа русского. Будь она, по своей природе, слабее других народностей, сделавших прикарпатские земли нейтральной почвой разнообразных стремлений своих, — давно бы ей не иметь в их смешанной среде отличительного, выразительно очертанного лика своего. Будь эти галицкие русины времён Казимира III, или Сигизмунда Вазы, или хоть бы Яна Собеского, ничтожным народцем, не связанным весьма древними преданиями, языком и обычаем с могучим русским миром, — давным давно они бы переродились, давным давно потерялись бы они в наплыве преобладающих народностей, и не только исчезли бы из виду у истории, но и сама этнография не отыскала бы уже следа их. Ато нет! Карпатское Подгорье тяготело к великому русскому миру уже во времена первого собирателя русской земли, и, судя по его однородности с этим миром, без сомнения, будет тяготеть к нему до времён собирателя, которого русская земля с гордостью назовёт последним. Для того, чтобы общество мoгло существовать, необходима достаточная гармония между его учреждениями и общим складом его понятий. Это установившееся в общественной науке правило, в применении к земле Данила Галицкого, объясняет, с одной стороны: почему русский народ существовал здесь лишь консервативно и не мог заявить о себе в истории прогрессивным движением, а с другой: почему ни немецкое, ни польское общество не могло развиться в этой стране органически, как у себя дома. Слишком велика была разница между учреждениями, которым подчинялось галицкорусское племя, и общим складом понятий, выработанных в нём его собственной жизнью. Слишком незначителен был перевес цивилизации, развившейся на Западе и на Востоке, над теми задатками своеобразного развития, которыми одарён весь великий русский мир, а вместе с ним и органическая часть его — Русь прикарпатская. Наконец, слишком ничтожна была завоевательная и поработительная энергия польских королей, которые умели только выщербить меч свой на киевских Золотых Воротах, но не знали, как затвориться ими навсегда в Киеве.
Червонная Русь была заторможена пришельцами, в ущерб развитию древней своей народности; но нагромождение чужеземных элементов среди её природного населения давало ей заметное преимущество перед прочими частями юго-западной Руси. Талантливые представители русской народности в Галичине, кто бы они ни были, — люди духовные, люди светские, люди военные, хозяйственные, торговые, — стояли среди широкой арены жизненной деятельности, арены, досягавшей одним краем Царьграда, а другим — Рима, одним Москвы, а другим — Парижа. Спустя столетие по завоевании Казимиром III Червонной Руси, восточная половина этой арены изменилась. Генуэзские и венецианские колонии над Чёрным морем пали. Греки в собственной земле своей сделались иностранцами, зависевшими от благосклонности мусульман. Разогнав черноморских гостей, азиатские варвары, вместо купеческих караванов, стали рассылать стрелы, арканы и пожарные факелы от Царьграда до Москвы в одну сторону, от Царьграда до Кракова — в другую. Но путь, проторенный общежитием народов от черноморского порта Кочубея по карпатскому Подгорью, значительно заглохший во времена Менгли-Гирея и угрожаемый серьёзными опасностями со стороны татаро-казацких разбоев, всё-таки продолжал существовать. Как ни тяжело было для Червонной Руси водворение мусульман в Крыму и в Византии, рынки Западной Европы по прежнему требовали восточных товаров, а товарам всего удобнее было идти в Европу по карпатской окраине католического мира. Образованность русского Подгорья, какова бы она ни была в лучшее своё время, сохранялась наследственно в течение столетия со времён процветания черноморской торговли, и мелкие землевладельцы червоннорусские были в эту важную для нас эпоху свидетелями, а иногда и участниками, того, что делалось на сцене европейской культуры. Они не коснели в отчуждении от всемирных интересов, подобно литовскорусским вассалам великих князей Гедиминовичей; не забирались, подобно волынским и белорусским панам, в наследственную берлогу среди лесов и болот, чтобы сосать свою медвежью лапу от поживы до поживы. Условия местности и таких исторических событий, как реформационное движение на западном торговом тракте Галичины, заставляли их развивать свою внутреннюю жизнь своеобразно; и вот у них русские мещане не считают нужным прибегать к магдебургскому окупу своей свободы у короля, а их мелкие государи, паны, устраивая города от собственного имени, вводят магдебургское право, как гарантию от собственного панского произвола. Народ, очевидно, отличался здесь бытовой энергией. Она видна нам издали по быстроте восстановления Галичины после тех опустошений, которым этот край подвергался от чужеядности мусульман. То падая под напором азиатской дичи, то вставая в десятый и в сотый раз, большие и малые центры червоннорусской промышленности, городские общины, монастырские, королевские и панские хозяйства, постоянно стремились к идеалу благосостояния, который нигде в юго-западной Руси не восходил на такую высоту, как в её подгорской, поднестрянской части. Самая необходимость защиты центральной Польши, выпавшая на долю червоннорусскому населению, заставляла его ставить своё чело против азиатцев с той решимостью, которая отличала древних, дотатарских русичей. Волынь, заслоняя собой Польшу, защищена была от орды своими лесами и болотами; Белоруссия была сравнительно безопасна своей отдалённостью от жерла, извергавшего хищную силу на передовые посты европейской цивилизации; Червонная Русь служила чужеядникам главной дорогой, по которой они стремились в Польшу, но вместе с тем она была и главным путём сообщения между хозяйством турецким и хозяйством польским. Через Львов проезжали королевские послы к турецкому султану, крымскому хану, волошскому господарю. Во Львове (если читатель помнит) сам Жовковский разыгрывал свою Одиссеевскую роль перед турецкими чаушами. Львов служил и Баторию операционным базисом для отвращения грозы, которая уже в его время начинала собираться на Польшу за Порогами. Даже такие распоряжения правительственной власти, как отсечение головы Подкове во Львове, а не там, где он был приговорён к смерти, или казнь Карвацкого и других кремлёвских героев, обратившихся в домашних разбойников, доказывает, что это был центр образования мнений русского общества в Польше, то есть образования того элемента общественной жизни, который относится к событиям, как причина — к результатам. Так объясняется нравственное преобладание Львова не только над Киевом, который стоял форпостом у входа в татарские пустыни, но и над самой Вильной, где, после падения Киева, соединилось богатство южнорусского края.
Если Казимир III жаждал отрезать от разорённой татарами Руси Червенские города в видах своего государственного хозяйства, то польские паны, со своей стороны, должны были видеть в карпатском Подгорье и Поднестрии благодатное поприще для хозяйства сельского. Это было драгоценнейшее их достояние, за исключением Украины обеих сторон Днепра, которая, через два с половиной века, пришла им в руки путём колонизации. Но золотое руно всегда охраняется каким-нибудь драконом. Едва успели выходцы из песчаных, лесистых и болотистых местностей расположиться новыми посёлками на своих чернозёмных займищах по торговому тракту между пышным Царьградом и невзрачным Краковом, как уже на Босфоре водворились азиатские варвары. Приспособив христианскую столицу к мусульманскому быту, османлисы распространили своё право сильного вдоль северного побережья Чёрного моря, и скоро подчинили своей верховной власти Крымский полуостров с остатками старой Кипчакской Орды, с ханством таврических Гиреев Чингисхановичей. С того времени открытый Казимиром источник государственного и частного богатства, плодородная червоннорусская земля с её живописной, текущей молоком и мёдом Подолией, эта Колхида польских искателей счастья, очутилась в виду чудовища, которое беспрестанно требовало у Польши человеческих жертв. С ужасом отодвинулась Польша от Чёрного моря. Опустел её хлебный рынок Кочубей вместе с другими пунктами черноморской торговли. Балаклей, Чапчаклей, Витовтовы Бани, всё это превратилось в груды камней, в засунувшиеся рвы, в терновые заросли, которые польским географам XVI века представлялись почти такими же тёмными памятниками грекославянской цивилизации, как и предполагавшиеся в низовьях Днепра остатки древней Трои. Сбивчивая смесь татарских и русских названий, спутанные воспоминания отдалённейшей исторической старины с эпохами недавними — сами по себе говорят о частых сменах неведомых истории поселенцев, которые смело располагались на пустынных займищах своих, смело бросались, подобно сказочному Язону, на чудовище, питавшееся живыми людьми, и, когда исчезали вместе со своими кошами и городками, некому было даже повествовать о великой отваге их. «Kraj błogosławieństwa, kraj niedoli»; этими словами определяет весьма типически характер старинной Галичины новейший польский историк. Да, в этом крае соединение щедрых даров природы с семейными утратами и непрерывными общественными бедствиями поражает воображение трагическим контрастом своим. Но, если объять историю Червонной Руси с более широкой точки зрения, то на место печального частного развернётся перед нами величавое общее.
Вся история этого края, со всеми своими радостями и печалями, со всеми своими героями и злодеями, со всем величием начинаний и ничтожеством конечных результатов, составляет лишь один акт громадной драмы, которую разыграли десятки миллионов людей на великой арене между двумя хребтами гор и четырьмя морями. Природа, распределяя воды по бассейнам и их притокам, нагромождая массы гор в виде неприступных ворот и неодолимых замков, засевая дремучие леса и стеля полосы урожайного чернозёма от моря до моря, от хребта до хребта, сказала: «Здесь быть громадному государственному хозяйству. Здесь быть устою известной человеческой идеи, доколе человечество не выработает более человечной». Люди не поняли намерений природы, не уважили силы её, презрели её непреложные веления, и порвали на куски достояние, имеющее всю свою цену только в совокупности. Но начался многовековой спор за границы, намеченные по произволу временно сильных, и вопрос о разграничении обратился мало-помалу в вопрос о единовластии. Кому же властвовать нераздельно между гор и морей, которыми сама природа наметила границы громадного государственного хозяйства? Желая властвовать здесь в силу своего единения с цивилизованным миром, ляхи искали подмоги в европейском просвещении; но их жестоко обманули в Европе: взяли с них всё, что можно было взять в пользу европейского общества, и наградили их всем, что есть худшего в антиславянской цивилизации. Желая властвовать здесь в силу древнего займа своего, русичи обратились к собственным ресурсам: к русской выносчивости, к русской готовности на смерть в виду постыдного плена и, наконец, к русской мстительности, наследственно переходившей от предка к потомку. Других ресурсов у них не было; не было у них ни учителей, ни помощников; и вот они, испивая шеломами Дону на востоке и Вислы на западе, до тех пор очищали место для своего широкого хозяйства, пока наконец не с кем стало и спорить. В этой многовековой борьбе за своё быть или не быть, в этом настойчивом, иногда сбивчивом, но вообще верном своей задаче соединении в одно громадных пространств для каких-то важных целей человечества, суждено было играть замечательную роль стране, отгороженной от Европы Карпатами и обращённой лицом к великому русскому миру. Новые, можно сказать, случайные обладатели этой страны, ляхи, не обратили внимания на серьёзный намёк природы, не посмотрели и на указания исторических преданий, управляющих симпатиями и антипатиями народов. Они своё займище в русской земле примкнули к чуждому для него миру человеческой деятельности, и этим обрекли себя на печальную участь — быть вечными иностранцами среди туземцев. Ошибка противоестественного захвата повела их последовательно к другим ошибкам, которые с каждым столетием затрудняли их всё больше и больше. Герои по своей натуре, чужеземные обладатели отрозненной Руси были не что иное, как похитители в глазах того народа, который они весьма усердно старались наградить благами западной цивилизации. Они защищали русский народ от неверных во имя чуждой ему веры; просвещали ум его во имя чуждых ему преданий; сливали его в одно социальное тело с собой посредством разлуки с гробами его предков.
И вот перед нашими глазами XVI и XVII век Червонной Руси, век усиленной колонизации наших пустынь, усиленной борьбы за неё с азиатскими хищниками, усиленного стремления к европейской культуре, усиленного подавления в русской земле русской народности: картина полная жизни, блеска, великих надежд, беспримерных несчастий и политического безумия. Эту картину историки показывают нам в изображаемых ими деяниях иноплеменных народов. Между тем она так тесно соединена с общими явлениями русской жизни, что без неё в русской истории остались бы неясными даже и такие великие события, как слияние разобщённых областей в систему государственного единоначалия.
В эпоху Сигизмунда III, испортившего на Руси работу всех своих предшественников, какова бы ни была она, — бытовой характер Червоннорусского и Подольского края, или так называемого вообще Подгорья, определяется словом шанц. Так местные жители характеризовали своё вечное ожидание и отражение ордынцев в мольбах о помощи, обращённых к королю и сенату. Этот широкий шанц, два-три поколения назад, видал ещё казакующих, то есть воюющих по-татарски, князей и панов, которые, по выражению геральдика Папроцкого, стояли против азиатской силы, как мужественные львы и жаждали одной кровавой беседы с неверными. Но в конце XVI столетия, интересы хозяйственные воспреобладали у русской шляхты над интересами защиты русской земли от новых печенегов и половцев. Казаки, размноженные путём добычного героизма с одной стороны и хищнических вторжений с другой, мало-помалу отособились от шляхетных «товарищей своих»,[139] и сделали главным седалишем силы своей, вместо берегов Днестра и Бога, Поднеприе. Это было разделение одного и того же воинственного общества на казаков-домовников и казаков-бездомовников, что почти соответствовало казакам-дворянам и казакам-простолюдинам. Шляхта продолжала казаковать на аванпостах колонизации русских пустынь, но название казак отвергнула, как унизительное для неё. Казаками назывались уже только те шляхтичи, которые, из крайней нужды, или для спасения шеи своей от королевского меча, входили в состав промышленно-военной корпорации, именовавшейся Запорожским Войском. Такие оказачившиеся шляхтичи делали, в своём лице, уступку демократическому элементу русского народа. Они чаще и чаще встречались рядом с панами чисто рыцарского характера, по мере удаления от Днестра и приближения к Днепру, или по мере того, как густонаселённый край переходил в украинскую пустынность. В той же самой постепенности уменьшалась утончённость быта вместе с внешними отличиями аристократа и плебея, так что члены одного и того же шляхетского дома — на Днестре оставались панами, а на Днепре казались простолюдинами, и забывали о фамильном гербе своём. Деление Руси на шляхетскую и казацкую, столь резко проявившее себя в Хмельнитчину, было намечено издавна. Аристократическое начало, поддерживаемое на Поднестрии родовитым рыцарством европейским, никло на Поднеприи под влиянием рыцарства азиатского, которое родом не считалось и никаких гербов не знало. Во времена Папроцкого, у подолян ещё нельзя было отличить по одежде слугу от пана. Во времена Борецкого, уже только на Украине можно было видеть первобытную простоту военного быта. Велика была разница в безопасности между окрестностями Львова, Самбора, Перемышля, Санока и окрестностями Черкасс, Канева, Корсуня, Василькова, даже самого Киева, смотревшего с русского берега Днепра на татарский. Такова же была разница в богатстве, домашней обстановке, формах общежития. Такова же разница была и в том, что называлось тогда просвещением. Но вместе со всем этим, такова же была и градация латинопольского элемента, постепенно переходившего в чисто русский, как менее культивированный.
Рыцарский дух, соединённый с пропагандой европейской культуры, открыл себе из Европы путь в днепровскую Скифию через Краков и Львов. В слиянии с духом варягорусским, он производил чудеса мужества и великодушия, достойные занять место в стихотворных преданиях трубадуров. Но вместе с выработанными в Западной Европе понятиями о рыцарстве, представители европеизма вносили в нашу славянорусскую среду латинопольское обезличение. Они стирали с нас тот своенародный цвет, который так ярко сияет на древних наших искателях себе славы, а князю чти. Они наводили на нас мутную полурусскую и полупольскую краску. Они делали предприимчивых наших людей, по народнаму воззрению, если не ляхами, то есть католиками, то недоляшками, то есть униатами. Мы претворялись в поляков путём войны, путём общественности и, наконец, путём школьной образованности. Чем больше мы обеспечивали наши города от хищников, чем теснее наши центры общественности соединялись торговыми и политическими интересами своими с городами польскими, тем эти центральные пункты юго-западной Руси становились менее русскими. Сперва мы были у себя дома, были, что называется, на святой Руси[140] в Вильне, во Львове, в Остроге, в Витебске, в Полотске, в Луцке. Потом уже только в Киеве да на казацком Поднеприи и Посулии мы были похожи на наших предков, но и то благодаря нашей русской необразованности. Родной наш элемент был нерушим только там, где дотатарская русская жизнь лежала бесформенными, забвенными цивилизованным миром развалинами, где чуждая рука не трогала корней нашей народности, где природа русского племени затаила свою целостность под охраной дикой пустынности.
Глядя с латинопольской точки зрения, или даже с общей точки зрения той культуры, которая из возрождённой Италии распространилась по всей Западной Европе, польские захваты в древнем русском займище были для него явлением благотворным. Путём этих захватов, к нам проникали с Запада те славные по всему свету культурные начала, которые, в три последние столетия, создали обольстительную для России европейскую цивилизацию. Но у представителей древнейшего русского мира, в самом начале нашей истории, проявился отрицательный взгляд на латинохристианскую образованность, ради которой древняя Польша отвергла первоначальную славянскую проповедь христианства на берегах Вислы. От разлива этой образованности среди славянских народов по губительному плану Карла Великого — русский мир отгородился Карпатами в первом, самом значительном периоде своей формации; и времена Мономахов в Киевской Руси, а Данила Галицкого в Руси Червонной доказали, что самобытное славянское просвещение, без руководства латинских просветителей, развивалось в русском займище далеко лучше, чем в займищах латинизованных ляхов. После татарского погрома, западная образованность из своего форпоста, Польши, продолжала движение, указанное ей Карлом Великим и остановленное первым собирателем русской земли. Умы благородные покоряла она себе возвышенными целями своими, умы эгоистические увлекала она житейскими соблазнами, и таким образом вершины русского общества приняли её розовый цвет, озарились её обманчивым сиянием. В XVI и XVII веке, никто в Западной Европе не сомневался в солидарности между коренной Польшей и её русскими окраинами, когда русские люди, подобные Яну Замойскому, являлись представителями польского элемента не только в войне и политике, но и в самой науке. Никому не приходило в голову, что Сопеги, Ходкевичи, Жовковские, исторгавшие с корнями династию Рюрика из великой, богатой, могущественной Московии, были кровные родственники тех Свенельдов, Добрынь и Вышат, которых имена неразлучны с вечными воспоминаниями о русских Святославах и Владимирах. Ещё меньше тогдашняя Европа была способна предполагать, что гораздо легче было вырвать из русской почвы корни древней династии, нежели искоренить в русском народе внедрённые веками предания о предках и старине. Только позднейшие события показали, что представительство примежёванной к Польше русской земли принадлежало безвестным хранителям её преданий, а не титулованным её владельцам и правителям. В то время, когда латинская культура претворяла верхние слои руси в польское общество, низшие слои, в своём убожестве и невежестве, оставались русским народом, по неразрывной связи своей с тем, что выработала русская жизнь со времён дотатарских; и вот почему поднепровский край юго-западной Руси, сравнительно пустынный и мало культивированный, делался главным седалищем древних преданий русской церкви и народности, по мере того, как более сильные в начале центры русского элемента, Вильна, Львов, Острог, Полотск, Витебск, уступали влиянию стихии, разлитой со времён Карла Великого в южной Славянщине и остановленной в славянорусском мире со времён Киевского Владимира. Письменное невежество, грубая простота нравов и примитивное, обрядное отношение к церкви и вере — эти простые элементы русской народности оказались, в конце концов, залогом её целости в отдалённом будущем и вместе с тем — её самостоятельного развития. На них смотрели, и даже смотрят, как на зло, все передовики западноевропейского просветительного вторжения в великое русское займище, но правы они лишь относительно. Эти элементы, оказавшиеся спасительными для нас в многовековом нашем прошедшем, не потеряли своего охранительного свойства и по отношению к нашему таинственному будущему. Если все опыты древней цивилизации, усвоенные преемственно Западной Европой, оказались неудовлетворительными; если Индия и Китай, с другой стороны, не дали человечеству завидных благ жизни своим отособленным и наконец остановившимся развитием; и если среди мира окаменелого и мира развивающегося столь порывисто путём сомнительного для нас прогресса, образовался, в течение тысячелетия, мир самобытной жизни, лишь верхушками или фракциями своими уподобляющийся и западному европеизму, и восточному китаизму: то история, признающая законность каждого политического и общественного явления, не может отрицать необходимости, а следовательно и разумности, того явного недоверия к прогрессу Западной Европы, которое характеризовало великий русский мир со времён первого его организатора и характеризует его даже в настоящее время. Отправляясь от этой точки зрения в наше давно прошедшее, мы в польско-русском вопросе увидим более глубокое и общее значение, нежели какое придают ему даже и те европейские историки, которые не внемлют уже петициям польской интеллигенции. Что касается собственно до Галицкой части русского мира, то предлагаемая здесь точка зрения возводит к общему значению, не только всё, игнорируемое в ней польскими историками, как русское, а русскими, как польское, но и те жалкие остатки русской народности, которые выражаются ничтожеством тамошней русской прессы, печальным состоянием педагогии, упадком народной песенности, громадским бессмыслием простонародья и беспутством его грамотных представителей. Галицкая часть великого русского мира представляет нам то самое, что можно было видеть, столетие или два назад, в других, ныне уже нераздельных, частях его. Зная, как стояли во времена оны вещи, например хоть бы в Киевщине, мы не смутимся от безотрадного, погибельного положения русской народности в современной нам Галичине. Это не обломок старой Польши, как думают одни, и не заброшенный уголок ожидовелой Германии, как представляется она другим: это — однородная часть великого русского мира, который так медленно, так трудно, но с такой неуклонной последовательностью восстанавливает себя всюду, где чуждые народности временно исказили основной характер его.
Между тем как внутри Червоннорусского края шла деятельная и, по-видимому, бесповоротная переработка местного элемента в пришлый, под влиянием латинопольской пропаганды, этот край постоянно был предметом эксплуатации чужеядного турецко-татарского общества. По свидетельству непосредственного наблюдателя внутреннего состояния Турции в XVII веке, татары ежегодно продавали в Царьграде по 20 тысяч пленников почти что из одной Червонной Руси. «Бездна бездну призывает», можно было сказать о постоянном союзе Турка с Татарином для поглощения русских людей. Но в самом контрасте, какой представляла благословенная природа края с висящей над ним постоянно грозой неприятельских вторжений, пожаров, грабежа, резни и пленения, было что-то непреодолимо влекущее в этот край для новых и новых выходцев из местностей сравнительно безопасных. По взгляду современного философа, Кромера, вечные гарцы с татарами влекли предприимчивых людей к русскому пограничью так точно, как и необыкновенное плодородие земли. Отенённый турецко-татарской тучей край славных на всю Европу пчелиных сот, пастбищ и урожаев представлял рыцарскому воображению шляхты двойную картину привольной жизни на лоне благодатной природы и вместе с тем христианской смерти в борьбе с врагами св. креста. Густым роем окружали смелых выходцев татарские недобитки, уходившие из басурманской земли невольники, оказаченные трагическими событиями бездомовники. Новые колонии вырастали в одну весну среди цветов, питавшихся пролитой недавно кровью предшествовавших колонистов. Тоскующие тени христианских богатырей не покидали прославляемой песнями арены жизни, носились над головами новых осадчих и умоляли их об отмщении. «Физическая и умственная энергия (говорит знаменитый политэконом нашего времени) развивается затруднениями, а не отсуствием препятствий», и это мы видим, как нельзя яснее, на энергии труда колонизаторов, возбуждаемой вечно грозящим истреблением того, что они успевали сделать наперекор бедственной судьбе края. В самое короткое время после набега, внезапного и скоротечного, как несомая бурей туча, — на местах, ещё носивших следы татарских скакунов и захваченных татарами стад, являлись опять откуда-то стада; а засыпанные пеплом селища покрывались новыми землянками, мазанками, куренями, кошами. Во времена борьбы потомков киевского богатыря Михайла Семилетка[141] с потомками разорителя древнего Киева, Батыя, от каждого сколько-нибудь крепкого места, именуемого обыкновенно замком, тянулись под землёй длинные погреба, шли иногда на протяжении нескольких вёрст ходники и коридоры, которым до сих пор дивятся местные жители, передавая младшему поколению, по слухам, повести о старосветских сховищах, не только для скарбов, хлебных запасов, домашней утвари, суплатья, но и для скота под землёй. Эти подземные сховища, в воображении рассказчиков, заменяющем им историческую память, сливаются с легендами о запавшихся городах и сёлах, о человеческих голосах и даже колоколах, слышных иногда из под земли фантастически настроенному уху. Подземные тайники, вместе с полевыми могилами и осунувшимися степными шанцами, характеризуют все те опасные местности, в которых жизнь, свобода и имущество постоянно были игралищем непредвидимой и неотвратимой случайности. В известиях о татарских набегах на Червонную Русь заметно не уменьшение, а постепенное возрастание опасности для местных жителей. С каждым новым полустолетием, татарская хищность принимала там всё более и более широкие размеры. Но с каждым новым поколением, прибывало в Червонной Руси и Подолии панских дворов и сёл, укреплённых замков и местечек, шляхетских и простонародных займищ, называющихся по-польски загонами, церквей, костёлов и монастырей. Край колонизовался и цивилизовался в постоянной борьбе с хищниками.
В ту эпоху когда начинается самый пышый расцвет польскошляхетского элемента в отособленной Руси; когда казаков, обычаем шляхты, стали чуждаться и мещане, их прежние сутужники и сотоварищи; когда в запорожском войске стали преобладать простонародные утикачи из пограничных имений, арендованных жидами, эксплуатируемых панскими «наместниками», обдираемых старостинскими «служебниками», — Русское воеводство Польской Речи Посполитой было таким рассадником полонизма, о каком только мог помышлять присоединитель к Польше Владимирова займища. В северной части его широко расположены были влости и ключи так называемых великих панских домов, а полуденное и восточное Подгорье было занято множеством панских имений средней руки и никогда не сосчитанными осадами лановой шляхты, которые, почти без перерыва, тянулись вплоть до волошских границ. Уже в сеймовом постановлении 1564 года говорится о zagęszczeniu i nasiadłości rycerstwa[142] между Днестром и горами в галицких сторонах. Этот «натовп» людей, умеющих служить сильному пану и пановать в свою очередь над депендентами, только и ждал сеймовой сделки старопольских магнатов с новопольскими. С 1569 года, запруда, охранявшая нашу Русь от польщизны, была снята руками протекторов русского православия, представляемых знаменитым князем Острожским. Тогда уже не одно завоевание Казимира III, но и вся смежная с ним русская земля начала колонизоваться с удвоенной быстротой. Движение новых землевладельцев и осадчих из центральных частей государства к окраинам покрывало здесь русский элемент, так сказать, наносной почвой полонизма. Русь окончательно и, по-видимому, безвозвратно превращалась в новую Польшу.
Как мелкая шляхта, так и великие паны, обитатели долин и взгорьев, трудились ревностно над обработкой и обороной своей обетованной земли; устраивали доходные хозяйственные усадьбы; держали сторожу на татарских шляхах; привлекали под свою обостроженную селитьбу так называемых подзамчан, людей мелких, бессильных оборонять собственными средствами хату свою; осаживали мужиками пахарские, скотоводные, рыболовные и медоносные осады; за обычай съезжались на татар, как на хищных зверей; гонялись по следам их до самого Перекопа; строили церкви, чаще костёлы, и записывали в них на гробовых камнях, кто где бился с врагами христианства, кто какие получил во славу Божию раны. Так изображают — и весьма верно — деятельность предков своих польские писатели, упуская из виду одну только черту: что это была претворённая в польское общество русь; что эта русь научилась у поляков и широкому хозяйничанью, и вельможному панованью над людьми мелкими; что мелкие русичи, подвигаясь всё вперёд и вперёд от густо заселённых займищ, подражали богатым и просвещённым братьям своим в воинских доблестях, но, подражая в опытных способах войны, не могли подражать им в порядочности быта и, одичав под формой казачества, разбойницки потребовали наконец от них дележа русским достоянием, как от пришельцев и отступников. Эта трагическая черта польской цивилизации на русской почве не убавила бы, в глазах польских читателей, ни поэтичности, ни грандиозности картины XVII века в той обширной, богатой дарами природы и покрытой таинственностью древних преданий стране, которую, по почину Казимира III, поляки заблаговременно окрестили именем Новой Польши, — картины крушения польских надежд среди забвенных, бесформенных и безобразных обломков русской народности, уничижённой польским элементом. Игнорируемый польской литературой факт смелого, но бессильного захвата, не отнимая ничего у предприимчивых предков, объяснил бы их потомкам причину грубых русских требований старого времени, причину русских насилий над ополяченной шляхтой, причину русских разбоев в беспримерно широких размерах, которыми восхищаются наши пылкие школьники и о которых сожалеют наши взрослые люди. «Благословенный край, несчастный край (говорит полонизованный русин Шайноха), он вместе с тем был краем редкого соединения сельского быта с воинственностью, помещичьих добродетелей с богатырскими доблестями, судеб доброй патриархальности с высочайшей трагичностью». Эти прекрасные по своей правде слова относятся к внутренним частям Галицкой Руси, и не одной Галицкой. Но далее к востоку, где заселённые, заселяемые, вновь обезлюдевшие и вновь оживляемые людскими голосами пустыни носили неопределённое в старину название Подолии и ещё менее определённое географически имя Украины, там смелые, весьма часто отчаянные осадники, присяжные мстители кровью за кровь, разорением за разорение, наполовину христиански доблестные, наполовину татарски хищные, способные к братскому великодушию, но гораздо чаще к измене и предательству, селились, можно сказать, у самого входа в Басурманщину и знали только боевую жизнь, которая не давала их займищу процветать благами жизни мирной. Там земледелец был, собственно говоря, воин. Не было там панских дворов с их дворскими обычаями, этих рассадников общественных добродетелей и общественных пороков. Вместо родственных связей, делавших быт сельского хозяина весёлым и разнообразным, завязывались там иного рода связи, говорившие не о домашних радостях, а об опасностях и бедствиях войны, — связи походного, боевого, таборного, кошевого побратимства. Эти грубые владыки и защитники малолюдных, плодоносных, пленительных и опасных пустынь были всё те же самые русичи, которые под Карпатскими горами, во имя Польши, развили в себе культурные начала до степени, не достигнутой нигде в то время на великом русском займище. Только по недоразумению нашей всё ещё юной историорафии, днепровский казак и червоннорусский пан представляются нам соперниками разноплеменными. Нет, это были родственные представители русской усобицы, которая, после Казимирова захвата и политической унии 1569 года, возобновилась у нас уже не под княжими стягами, хоругвями и чолками, а под панско-казацкими прапорами и бунчуками. Мы в XVI и XVII веке продолжали всё то же дело, которым занимались наши предки в XII и XIII. Одной рукой обороняли мы своё займище от чужеядников, другой делили и рвали на куски общее добро у себя дома. Разрозненные части русского мира искали своего центра и в энергическом стремлении к прогрессу, и в диком борении с прогрессистами. Эти слова имеют в польско-русском вопросе более общее значение, о котором я распространюсь в своём месте. Что касается собственно до событий польско-украинских, то в них находим частное проявление общего движения славянских элементов по законам центростремительности и центробежности. Казаки были фракцией той самой русской шляхты, которую часто смешивают безразлично с польской. Русская шляхта на казаков смотрела сперва дружелюбно, потом враждебно, но между детьми европейской культуры и питомцами дикой украинской вольности постоянно существовал, так сказать, фамильный или родственный компромисс. Даже в то время, когда шляхта уже поссорилась и не раз подралась кровавым боем с казаками, на поднестрянской Украине, или иначе — в русском Подгорье, этом главном и самом древнем седалище русского полонизма, днепровский казак всё ещё был свой человек настолько, насколько он сохранил в себе шляхетского элемента и шляхетской крови. Подобно тому как испанские, португальские, наконец нидерландские жиды смотрели исчужа на своих варварски-невежественных и развращённых братий, жидов польско-литовских, казакующая русская шляхта свысока мерила днепровское, однородное с ней по военному ремеслу казачество и заметно импонировала одичалым рыцарям. Старый, сердитый и вместе симпатичный, взгляд на казака сохранила она до нашего времени, в лице своего литературного потомства; но старый взгляд казака на его шляхетный прототип давно утонул в пролитой им шляхетской крови, давно забыт в опьянении разбойничьего восторга казацкой музы, давно исчез в торжестве великой русской силы над польским бессилием, и только отрезвлённая универсальной наукой историческая память старается восстановить между поссорившимися братьями кровное и бытовое родство. Не было бы ничего нелепого в высокомерии оседлых русичей, этих окатоличенных шляхтичей-землевладельцев рыцарского закала, если б они сохранили традиции того места, «откуду есть пошла руская земля», вместо чуждых им традиций краковских, гнезненских, римских. Сановитый боярин с московского Кремля смотрел высокомерно не меньше шляхтича на казаков, и однако ж, при своём сравнительно с польским шляхтичем невежестве, оправдан в своей гордости историческими событиями. Даже киевские торгаши, эти оседлые промышленники и ремесленники, ставили выше казацкого уровня свою мещанскую статечность, свою магистратскую славетность, и сколько ни пытались казаки подчинить их своему присуду, они остались независимыми господарями в своей муниципии. Но всё это была одна семья, в которой старшинство ни для кого не было обидно, а меньшинство — унизительно. Вся беда, стало быть, заключалась не в сословных различиях между казаком и паном, а в том, что в нераздельную русскую семью впущен был для благословения священник, отвергавший достоинство её древних воспоминаний, верований, обычаев. Это злополучное обстоятельство, больше нежели что-либо другое, было причиной тому, что высокомерие русичей оседлых и шляхетных глубоко оскорбляло народное чувство русичей-бурлак. Слава шляхетных русичей была бесславием их отверженных братий, и святыня благословенных иноверным священником сделалась для непринявших его благословения предметом дикой ненависти. Если висевшая над польским цивилизованным обществом двойная туча турецкой и татарской грозы придавала его судьбе трагическую поэтичность, то роковая измена русским преданиям сообщала его мрачной будущности самый зловещий блеск, пророча не одной чуткой душе потрясения, избиения, плен и руину, каких Сарматские горы не видали с высоты своей после великой Батыевской катастрофы.
Да, между двумя враждебными лагерями, ожесточёнными впоследствии до крайней, зверской ярости, существовало кровное, не изглаженное даже латинским ренегатством родство. И днепровские казаки, и днестровские шляхтичи были всё те же «храбрые русичи», которые во времена оны хаживали испивати шеломом Дону. Велико или мало было социальное различие между ними, но, по существу дела, обо всех падших в бою с неверными, как с панской, так и с казацкой стороны, можно сказать, что они отстаивали русскую землю. Отстаивали русскую землю даже и те русичи, которые дорожили полученными только от польской отчизны лаврами. Они тем не менее были безустанными, самоотверженными, достохвальными защитниками её от врага, грозившего сменить наш христианский символ магометанским полумесяцем. Невежественная в своей завзятости муза южнорусской песенности не удостоила поставить их имена в одном почёте с именами героев поднятого казаками простонародья; но муза истории не знает ни вражды, ни ненависти. Она толерантна: она, проходя мимо забвенных живой русью панских гробниц, бросает на них по ветке лавра и кипариса, в знак своего сочувствия к их благородным подвигам и сожаления об их политических заблуждениях.