Питомцы Польской республики и создатели Московской монархии по отношению к восточному вопросу. — Западноевропейские и московские дипломаты. — Представители северной и представители южной Руси в вопросах государственности. — Основы православного движения в Южной Руси.

Исакий Борискович был уже однажды в Москве. В августе 1624 года, когда в Киеве происходило смятение умов по поводу белорусских событий и административных действий, митрополит посылал его к царю для обычного испрошения «милостыни на церковное строение». Новый центр русского мира, Москва, был связан со старым его центром, Киевом, неразрывными узами. Со времени возникновения русской силы на Севере после татарского лихолетья, между ними происходило более или менее частое общение.[114] Москва не забывала, что Киев — отчина её царя. Киев помнил своё старейшинство в основании русской церкви. Он посылал к московским государям просителей милостыни на разорённые татарами святилища свои в таком смысле, как будто это были те же царские храмы, что и в их новой столице. Со своей стороны Москва считала для себя обязательным уважать в этом случае «предание и обычай стаpого времени».[115] Хождение из Киева в Москву за милостыней на церковное строение сделалось регулярным. Установлены были даже сроки для разных монастырей, когда их блюстители должны были являться для получения поддержки от Восточного Царя. Поэтому, для королевской партии, которая часто, наперекор земским послам и сеймам, делала экзорбитации в пользу папизма, не было юридического основания к прекращению сношений Киева с Москвой, хотя эти сношения были весьма подозрительны в глазах польских политиков. По крайней мере королевская партия не находила средств для прекращения иноческих поездок в схизматическую и зловредную для Польши Москву.

Борецкий, посылая в 1624 году епископа Исакия к царю, без сомнения, имел в виду не одну милостыню. В письме к Михаилу Фёдоровичу, он рекомендовал его, как «мужа во всём верна и тайну царскую могуща сохранити», тайна, как надобно полагать, заключалась в настоятельной просьбе к русскому царю спасать свою отчину от сетей папизма, в которые одних завлекали соблазнами, а других загоняли притеснениями. Теперь тот же во всём верный муж появился в Москве, как изъяснитель двух важных проектов, составленных деятельным умом киевского митрополита: по одному из них, московский самодержец должен был стать во главе православного движения на Востоке, по другому — он должен был оправдать принятый ещё Иоанном III, в смысле программы действий, царственный титул всея Руси.

Но течение событий и характер самой сцены, на которой подвизался севернорусский человек, обработали его ум совсем иначе, не так как обработала местная история ум южнорусса. На юге мыслительная способность лучших людей поддавалась воображению; идеал царствовал здесь над реальностью, возносил православие в сферы высшей духовной жизни, и работал, может быть, не столько для его настоящего, сколько для его будущего. На севере в деятельности русского ума воображению отведено было последнее место. Севернорусский ум отличался положительностью, и самую религию приспособил к практическим потребностям общества. На юге надобно было спасать церковь, на севере — государство. Церковь спасало всегда и везде высоконастроенное меньшинство; напротив, спасение государства зависело всюду от единомыслия большинства. И вот представители идеальных стремлений южнорусского меньшинства и представители практических интересов севернорусского большинства встретились в общем для них обоих деле. Между ними естественно оказалось разномыслие.

По месту своего жительства и по связям своим с образованнейшими людьми червоннорусского Подгорья, Борецкий, был ближайшим зрителем театра, на котором европейское рыцарство делало тщетные попытки восторжествовать над азиатскими выходцами. Изгнание турок из Европы, со времён его юности, когда он учительствовал и набирался учёности во Львове, было любимой темой беседы просвещённых людей и христианских политиков. В конце XVI столетия, под самим Киевом, в епископском городе Хвастове, латинский епископ Верещинский, русин по происхождению, печатал в собственной типографии проекты об учреждении на берегах Днепра рыцарского ордена для подавления могущества оттоманов. Борецкий не мог не знать этих в своё время общеизвестных проектов. Он, без сомнения, знал и то, как сильно занимали подобные предприятия католическую Европу, которой Польша служила своими воинскими неполитическими талантами. Не мог он им не сочувствовать, как христианин и гуманист. Задняя мысль римской курии, мысль овладения кормилом вселенной посредством подчинения себе православного Востока, не выставлялась напоказ; а страдания, испытываемые христианами всех вероисповеданий от мусульман, вопияли между тем громко о борьбе с агарянами. Разноверие не мешало Борецкому желать успехов просвещённым христианским предприятиям против магометанского варварства. Мы имеем этому доказательство в том, что, незадолго перед появлением в Киеве Ахии, был в этом городе болгарский патриарх Афанасий, двигатель католической лиги против турок, и Борецкий, вместе с Курцевичем, беседовал с ним о найме для войны с Турцией запорожских казаков.[116] Но до появления на киевском горизонте турецкого царевича, крещёного в православную веру, Борецкий не имел и помышления о том, чтобы восточный вопрос мог быть вопросом мира православного, вопросом задунайской Славянщины, Греции, южной Руси и наконец Московского царства. Ахия появился перед ним вестником совершенно нового движения. Многоопытный в обольщении политических и религиозных мечтателей, он представил себя киевскому митрополиту избранным уже на грекославянское царство в Морее, Албании, Сербии, Болгарии. Он рассказал подробно о побеждённых им искушениях римского папы с одной стороны, а католического рыцарства с другой. По его словам, нарисованная перед ним искусителями перспектива царственности и политического значения отвергнута им единственно из-за того, что, предлагая ему помощь для овладения цареградскии престолом, от него требовали, чтоб он обязался ввести латинство в грекославянском государстве, которое долженствовало появиться на место уничтоженной Турции. Это предложение было не достойно предпринятого им святого дела. Он предпочёл оставаться скитальцем и подвергаться всем случайностям своего неверного положения. Он до конца пребудет верен своей мысли восстановить православную империю Багрянородного, или же прольёт кровь свою в борьбе с врагами христианства. Мужество, самоотверженность и смирение Ахии очаровали Иова Борецкого. Увлёкшись мыслью о близком торжестве православного Востока над католическим Западом, Борецкий предался всецело осуществлению проекта Александра Ахии. Борецкий не сомневался, что царь ухватится зa этот случай поднять омрачённую поляками славу России, что, посадив на цареградском престоле единоверного себе государя, он возьмёт верх над своими супостатами, что для восточной церкви настало время торжества, и на киевских горах воссияет наконец благодать Божия, как это написано в древней летописи.

Но царские советники, привыкшие ходить умом своим больше по земле, чем по небесам, отнеслись к его великолепному проекту скептически. Они дорожили недавним перемирием с Польшей больше, чем политическим значением на Востоке. Притом же это значение, по составленному в Киеве проекту, должно было устроиться при деятельном участии казаков. Из записки Ахии, переведённой Борецким с греческого языка для царя Михаила Фёдоровича, было видно, что они находятся в тесных связях с лисовчиками; а от посланцев Ахии царские бояре узнали, что донцы с другой стороны примкнули к днепровской вольнице и заключили с ним договор идти под Царьград. Таким образом орда днепровская, орда донская и страшная опустошительным своим характером орда Лисовского, являлись той силой, которая возьмёт на себя почин в великом деле, и следовательно будет играть в нём роль самостоятельного союзника. В глазах Борецкого, питомца панской республики, христолюбивым воинством могли быть все разрушители зловредной Турции; но создатели и хранители великой северной монархии должны были смотреть с иной точки зрения на анархические элементы, воплотившиеся в казацких корпорациях. Крестовый поход казачества не могли они принимать за явление преходящее. После победы христиан над мусульманами неминуемо следовала опасность со стороны самих крестоносцев. Польша всякий раз трепетала, когда казаки возвращались счастливыми аргонавтами с Чёрного моря. Россия не хотела стать в положение Польши перед анархическим скопищем добычников. Творцы русского единоначалия, московские бояре, охраняли его от посягательств демагогии ревниво.

Посольство турецкого царевича прибыло в Путивль 7 февраля и, по обычаю, было задержано здесь воеводами до «государева указа», который должен был последовать в ответ на их «отписку» об этом посольстве. В сношениях пограничного ведомства с центральной властью прошло столько времени, что только под конец марта послы были наконец у царя «объявлены». Царь указал принять посланцов Ахии ближнему боярину и наместнику казанскому, князю Ивану Борисовичу Черкаскому, да посольскому думному дьяку Ивану Курбатовичу Грамотину, тому самому, который предложил казакам Сагайдачного важный в истории русского воссоединения вопрос: нет ли на их веру от польского короля, какого посяганья. Марта 21 Марко Македонянин да Иван Мартынович были у этих сановников на казённом дворе, и на их вопросы отвечали такими рассказами о вспоможениях со стороны Европы, которых впоследствии сам Ахия не смел повторить в ответах царским следователям. Однако ж холодный ум князя Черкаского и дьяка Грамотина не был обольщён и в половину против Иова Борецкого. Ни ходатайство киевского митрополита, ни записка странстующего царевича о своих похождениях, ни великолепные надежды на успех его предприятия, ничто не пошатнуло москвичей на том медленном, но верном пути, которым они вели своё государство к политической самостоятельности. Внимая повести о готовности европейских монархов помогать Ахии к одолению турок, они тем не менее смотрели на него подозрительно и держали его слуг в почтительном отдалении. Не могли они забыть о достоинстве своего монарха в виду какого-то неведомого православному миру лица, титуловавшего себя наследником Греческого царства, султаном Ахией и Александром Оттоманусом. По их докладу, государь указал посланцам сомнительного для них царевича «быть у себя государя разом на приезде и на отпуске вместе с запорожскими посланцами, но поимённо при этом их не объявлять, а велеть им итти к государю к руке после запорожских черкас без сказки».

Зная, однако ж, по недавнему опыту, что можно сделать, при известных обстоятельствах, с могущественным государством во имя самого беспутного проходимца, царские советники, на всякий случай, призвали нужным не вооружать против себя человека, к которому уже и теперь льнёт вся днепровская и донская вольница, и который — кто знает, может быть, разыграет в Царьграде роль московского Лжедмитрия хоть на короткое время. Продержав Марка Македонянина да Ивана Мартыновича ещё недельки три да поразмыслив хорошенько, как быть, князь Черкаский и думный дьяк Грамотин 10 апреля призвали их к себе ещё раз на казённый двор и сказали им таково слово:

«Приходили естя к великому государю нашему царю и великому князю Михаилу Феодоровичю, всеа Русии самодержцу, от царевича Олександра Ахия с грамотой, а в грамоте своей Олександр царевич к царьскому величеству писал и вы нам говорили и письмо подали, что Олександр царевич турского Магмет-салтанов сын, а принял православную крестьянскую веру греческого закона и был у цесаря римского и в иных государствах, а после того был в Запорогах, а ныне де он в Терехтемирове монастыре, а хочет доступать отца своего государьства, а помогают ему на то крестьянские государи, сербы и волохи и албаниты и иные хрестьяны, а вас к царьскому величеству прислал бить челом, чтоб царьскому величеству для православные крестьянские веры Олександру церевичю вспоможенье учинить чем пригоже. И мы грамоту Олександра царевича и ваши речи до царьского величества доносили. И великий государь наш его царьское величество, слыша то, что царевичь Олександр Ахия принял православную крестьянскую веру греческого закона и хочет доступить отца своего государства, тому порадовался, и желает Олександру царевичю всякого добра, и чтоб ему сподобил Бог отца своего государства доступить; а помочи царскому величеству Олександру царевичю учинить нельзе, для-того что Олександр царевич ныне в Литовской земле у запорожских черкас, а запорожские черкасы послушны польскому королю, а польский король великому государю недруг, и помочи ему (Олександру) через чюжое государство нельзя; да и грамоты ныне царьское величество к Олександру царевичю послать не производит, для-того что Олександр царевич ныне в Литовской земле, и только того доведаетца литовской король, что Олександр царевич ссылаетца с его царьским величеством и просит у царьского величества на Турского помочи, а про польского короля сказывают, что будто он с турским Магмет салтаном ныне в миру, и король бы царевичю Олександру для Турского какой помешки и недобра не учинил.

А для любви царьское величество посылает Олександру царевичю с вами, от своей царские любви, что у него великого государя лучилось, и Олексардр бы царевич принял то в любовь. А великий государь наш его царьское величество и вперёд Олександру царевичю желает всякого добра, чтоб ему милосердый Бог помощь послал доступить отца своего государьства. И вы царьского величества любовь и жалованье Олександру царевичю роскажите, и что с вами послано, отвезите».

Жалованье состояло в соболях, лисицах и золотых бархатах, всего на тысячу рублей. Оно было показано посланцам Александра Оттомануса и тут же перед ними запечатано в коробе.

Посланцы также не оставлены без царского жалованья: одному из них дано камку добрую, сукно лундыш (голландское), шапку в 5 рублёв и 12 рублёв денег, а другому тафту, сукно аглицкое, шапку в 3 рубля и 10 рублёв денег.

Так думала Москва отделаться от политического искушения, в которое, очевидно, впали католические государства. Но Александр Ахия, через несколько месяцев, поставил перед ней вторично вопрос, от разрешения которого в положительном или отрицательном смысле зависела её будущность. Вопрос заключался в том: рушить ли, с помощью казачества, распадающуюся Турцию, или заботиться у себя дома о подчинении анархических начал началам государственности? Москве представлялось теперь такое точно искушение, какое явилось Польше в образе мнимого сына Ивана Грозного, и русский ум, в своей простоте и необразованности, выдержал пробу благородно.

На войну с Турцией не могли отважиться даже поляки, невзирая на то, что папский нунций, после отражения Османа II под Хотином, убеждал короля и его раду не препятствовать казакам и другим предприимчивым людям основать в оттоманских владениях отдельное царство.[117] Даже мечтательной, самоуверенной Польше было страшно вверить судьбу свою разливу казако-шляхетского своеволия, которое, разрушив Турцию, могло бы из тех же самых побуждений разрушить и собственное государство. Когда составившаяся, по плану болгарского патриарха, католическая лига просила у Сигизмунда III позволения провести свои ополчения через польские земли, Сигизмунд, посоветовавшись об этом со своими панами рады, отказал единоверному рыцарству наотрез. Того мало: панская республика именно в то время, когда Турции грозила наибольшая опасность со стороны казаков, нанесла им такой удар, от которого они присмирели, как и в 1596 году. Коронный гетман Конецпольский разбил Запорожское Войско под Кременчугом на Медвежьих Лозах и заставил его из сорокатысячной орды переписаться в шесть тысяч реестровиков, подначальных той старшине, которую он сам им указал. Это случилось в глубокую осень 1625 года. Принятые Конецпольским меры для изловления Александра Ахии, которого казаки титуловали Турецким Царём, показывают, как он понимал опасность своевольного движения воинственных людей из Польши в Турцию.

Но изловить Ахию Оттомануса не удалось Конецпольскому. В качестве вождя православного движения в агарянской земле, Ахия нашёл убежище у Иова Борецкого, укрылся от грозы под монашеской одеждой и наконец пробрался, в виде торгового человека, за московский рубеж, под охраной надёжных людей. Нежданно негаданно для Москвы, искатель цареградского престола очутился в её пограничном городе Путивле. От лица представителя гонимого в Польше православия, Иова Борецкого, от лица томящихся под игом турок задунайских славян, от лица всего православного Востока, он обратился к Восточному Царю с просьбой о покровительстве и помощи.

Коронный польский гетман, изображавший своей диктатурой подобие единовластия в Речи Посподитой, решал вопрос об Ахии Оттоманусе, о Турецком Царе днепровской вольницы, очень просто. Москва не могла отнестись к этому вопросу, как Польша, ни по своим государственным преданиям, ни по своему понятию о христианстве, которое римскими католиками понималось иначе. Назначенное для обсуждения нового в её государственной политике дела заседание царской думы даёт нам наилучшее понятие о том, что это была за нация в виду тогдашних европейских наций. В царской думе соединялись все те начала, которыми управлялся в своей государственной жизни русский народ, — все те начала, благодаря которым, он остался цел в Смутное время. Думные бояре и дьяки великой эпохи Михаила Фёдоровича были типические интегралы в дифференциальном составе древней России. Они были ядро государства, совокуплявшее в себе самых стойких представителей, как его политических, так и его христианских возрений. Передадим их простые, но строго логичные и нравственные речи, для большей ясности, языком близким к нынешнему.

«Это дело новое (говорили члены московского государственного совета). Такого дела в Московском государстве до сих пор не бывало. Не обдумав, нельзя его решить. Допустим, что царевич Александр будет принят в Московском государстве. Об этом сведает турецкий султан и, конечно вознегодует на государя, потому что турецкие султаны с великими государями московскими находятся в дружбе и в ссылке. А крымской царь турецкому султану послушен, и когда султан станет за то на государя досадовать, так ему от султана отстать будет нельзя. Тогда что? Тогда султан вместе с ханом начнут воевать государевы украины. Да и того надобно опасаться, чтоб этот Александр Ахия не был подослан к нам из Польши. Может быть, поляки направили его в Путивль именно для того, чтоб этим поссорить государя с турецким султаном. Лишь только Александр будет принят в Московском государстве, польский король пошлёт к султану гонца с объявлением: что у запорожских черкас был турчанин, а называется Магмет-салтановым сыном, и он чтоб не поссориться с турками, послал на него и на казаков свою рать, чтоб его изловить; а казаков побил и на море ходить им не велит, а Александр ушёл в Московское государство, и ныне у государя просит помощи; а государь за него хочет стоять и хочет ему на турецкого султана помогать. Из этого выйдет, что Турция вместе с Крымом станут воевать московские украины. Но положим, что, принявши Александра Ахию в Московское государство, стали бы держать его под стражей и послали бы к султану нарочно гонца, с тем что вот был в Польской и Литовской земле их государства человек, а называет себя турецкого Ахмет-салтановым сыном, и просил у польского короля и у панов рад помочи, и запорожских черкас с собой подымал, чтоб ему овладеть Турецким государством и быть в Царе городе государем; и польский король и паны рада хотели ему в том помочь учинить, и казаки запорожские хотели с ним итти под Царь город, да меж ними учинилась рознь, и тот человек приехал к государю бить челом, чтоб государь велел учинить ему на султана помочь; но государь, памятуя прежних государей московских с турецкими султанами дружбу и любовь и желая с Мурат-салтаном быть в дружбе и в любви, тому вору не поверил, а хочет его отдать Мурат-салтану, а Мурат бы салтан с государем за то учинился в вечном миру и в доканчаньи и крымскому царю со всеми его людьми указ учинил крепко, чтоб они с государем были в дружбе и войной на Московское государство не ходили. Этим бы утвердилась приязнь между государем и турецким султаном и крымским ханом. Не отдать же Александра Ахии султану будет нельзя, потому что из-за этого будет с ним и с крымским царём война. Но принять Ахию только для того, чтобы выдать его туркам, это также дело опасное: чтобы тем Бога не прогневить, что человека христианина на смерть предали. А праведные судьбы Божии никому не доведомы. Авось и впрямь это сын салтан-Магмета, крещённый в православную христианскую веру, и был он во многих государствах, и нигде ему зла не учинили, да ещё сказывает, что многие христианские государи хотят ему помогать; но лишь только приехал в Московское государство к государю просить милости и помочи, тут его и предали. Не прогневить бы этим Бога, не огорчить бы греков и всех тех, что надеются на Александра, и не привести бы их в конечное разорение от турок, да чтоб о том и от пограничных государей не было укоризны, что человека христианина предали в языческие руки. Если же его в Московское государство не принять, а выслать опять за рубеж насильно, хоть бы он и боялся попасть в руки польскому королю, и король, поймавши его, отослал бы к турецкому султану, чтоб этим задобрить турок, а с государем завязать ссору; тогда опять не ведомо, что будет. Как бы Бога не разгневать. Ведь Божьи судьбы не доведомы. Может быть, Бог хочет, посредством этого Александра, избавить греков от турецкой неволи»...

Так размышляли царские бояре на простонародный лад. Восточный вопрос, поднятый в западной Европе, столетие назад, папой Львом X, представился теперь православным москвичам во всей своей загадочности. Не о господстве над христианским Востоком помышляли они, как римские политики, а о Божиих судьбах, которые должны над ним совершиться. Но кто же этот человек, избранный, по-видимому, божественным промыслом для восстановления падшего на Босфоре православного царства? Действительно ли он то, за что выдаёт себя? В Риме не доискивались, кто он, а домогались от него только готовности ввести в своём царстве латинство. По крайней мере так рассказывал Ахия о своих переговорах с римским папой. В католической Европе, подарившей Россию двумя самозванцами, вопрос о тождестве лица был вопросом последним. Там думали, что Господь и путём обмана может устроить торжество единой истинно христианской церкви. Ни возрождение классического гуманизма, ни возрождение точных знаний не открыло умам западных политиков того лёгкого пути, который указывает правда основного факта. Этот лёгкий и естественный путь открывала сравнительно невежественным московским политикам их церковь, строго, до буквальности строго державшаяся апостольских преданий. Отложив вопрос о том, как быть с турецким султаном и православным Востоком, они задались мыслью: удостовериться в неподдельности своего прибежанина.

Решено было удалить Ахию от пограничья, где пребывание его могло сделаться известным иноземным людям, перевезти его во Мценск и там подвергнуть самому тщательному допросу, отнюдь не давая ему заметить, что он окружён днём и ночью самой бдительной сторожею. Для исследования подлинности речей Ахии, из Москвы присланы дворянин Дмитрий Лодыгин да дьяк Григорий Нечаев, люди по-своему образованные, начитанные в Библии, в русских летописях, и в других книгах. Донесения этих следователей обнаруживают в них не только искреннюю преданность интересам правительства, но и такт людей благородных, принадлежавших к лучшему обществу своего времени. Во множестве дружеских бесед с Ахией, изложенных ими подробно на бумаге, они своими искусно поставленными вопросами разоблачали проходимца, умевшего внушить к себе доверие представителям европейской дипломатии, но ни единым словом не дали ему заметить, что ловят его в собственных его хитростях. На это следствие употреблено ими несколько месяцев, в течение которых они маскировали перед Ахией царскую политику весьма ловко, сохраняя притом достоинство своего государя. Наконец в Москве решено было, что Ахия — такой же самозванец, каким был и Лжедмитрий. Следовало бы ожидать, что дикая, как обыкновенно представляют, Москва упрячет его в какое-нибудь безвестное заточение или отправит на тот свет. Но Иов Борецкий, посылая своего гостя за московский рубеж, взял его безопастность «на свою душу». Этого было достаточно для того, чтоб Александр Оттоманус не лишился в Московщине ни жизни, ни свободы.

Здесь надобно заметить, что ни царь, ни его отец патриах, от имени которых приходили во Мценск все указы, не проронили слова, выражающего их мнение о личности Ахии. С другой стороны, Лодыгин и Нечаев, в своих отписках на Москву, ограничивались только сообщением расспросных речей, а с Ахией не переменили до последней минуты своего величаво учтивого тона. Но и в Моске и во Мценске так ясно понимали, в чём дело, как бы между одними и другими исполнителями царских велений происходила самая интимная переписка.

По отношению к киевскому митрополиту царские следователи также вели себя чрезвычайно деликатно. В числе провожатых Ахии находился приближёный к Иову Борецкому священник Филипп. Подобно самому Ахии, он должен был часто беседовать с москвичами, и хотя москвичи видели ясно, что Иов Борецкий поддался обману пройдохи так же, как и многие в католическом мире, но не высказали этого ничем в своих сношениях с его поверенным. Если сам Иов, заключённый в тесный круг общежития, ронял своё достоинство в глазах московских царедворцев, как митрополит, то они, спокойным и важным отношением к делу Ахии, поддержали его достоинство на подобающей ему высоте.

Турецкий Царь днепровских аргонавтов, видя, что с Москвой нельзя так сладить, как это удавалось ему с католическими дворами, хлопотал об одном: чтоб его отпустили восвояси через Днепр или по крайней мере через Дон. Но в том и состояли опасения Москвы, чтобы самозванный султанич не затеял с казаками похода, в котором турки неизбежно видели бы завоевательную политику московского царя. Восторжествуют ли над Магометами оказаченные заговорщики, или же мусульмане докажут ещё однажды превосходство своей централизованной силы над разъединнёнными силами гяуров, — и в том и в другом случае только что поднявшемуся на собственных развалинах царству представлялась работа не по силам. Просьбы Ахии отклонялись то под предлогом безопасности его покровителя, киевского митрополита, то под предлогом его собственной безопасности. Наконец стал он просить царя о пропуске его в Западную Европу через Великий Новгород. И этот путь найден в Москве для него опасным. Между шведским и польским королями в той стороне шла война, и он мог бы впасть в руки врагов своих, поляков, которые прислужились бы им турецкому султану. В переводе на язык московский, это значило, что поляки сведали бы о пребывании турецкого самозванца в России и поссорили бы царя с султаном. Один только был Ахии выход из России — через Архангельский город; но он должен был дождаться прихода иностранных кораблей в архангельскую пристань. Наконец настало время его освобождения из Мценска. Ахию отправили к Архангельскому городу за приставами, которые были нужны не столько для его безопасности, сколько для того, чтобы след его пребывания в России не обнаружился перед иноземными купцами. Таким образом турецкий самозванец выпровожден был из России благополучно, и даже его доверчивый покровитель Иов Борецкий не был пристыжен за своё увлечение. Но подарков от царя не получил Ахия, как прежде. Только на дорожные издержки было отпущено ему полтораста рублей государева жалованья.[118]

Вернувшись в католическую Европу, Ахия снова сделался орудием легкомысленной политики тамошних дворов, и лишь через семь лет после его пребывания во Мценске великий герцог флорентийский поручил приближённому к себе лицу исследовать, в самом ли деле он то, за что выдавал себя.[119]

Ещё блистательнее заявил себя здоровый толк простоватых московских дипломатов в двух других вопросах, примкнувших к мудрёному делу об Александре Ахии.

Днепровское казачество и киевское архиерейство представили ей такие дилеммы, над которыми призадумалось бы любое европейское правительство. Отчина русских государей, о которой ещё Иоанн III сказал торжественно, что будет её домогаться, сколько ему поможет Бог, просилась теперь к царю в руки устами сорока тысяч так называемых вольных казаков, и восстановленная в Киеве православная иерархия умоляла его взять православные церкви со всей Малой Россией под свою державу. Казалось бы, чего проще? Военная сила, вторгавшаяся недавно в Золотой Рог и готовая идти с Александром Ахией для завоевания Царьграда, по одному слову московского царя, займёт Киев со многими другими русскими городами во имя русского единства. Если же царь полагает, что этому легко вооружённому ополчению не удержать своей позиции в Малой России до тех пор, пока Великая Россия соберётся с силами на поддержку казацкой завзятости, в таком случае посольство Иова Борецкого предлагало ему другой план действий для торжества над гонителями православия: казаки, сколько их ни есть, все перейдут в Московское царство, а с ними укроются от иноверных напастников и православные архиереи южнорусские. Ни одному государю не предлагало подданства сорокатысячное войско, известное своим бесстрашием во всём христианстве, — разумеется, со множеством казацких семейств и казацких подпомощников, — и притом войско, как можно было думать, совершенно послушное внушениям преданных «восточному царю», архиереев. Казалось бы, Россия, приняв за благо сделанное ей предложение, вдруг перевесила бы Польшу, которая не более, как четыре года тому назад, отразила под Хотином турецкое нашествие только по милости казаков Сагайдачного. Но в том и дело, что в Москве не прельстились кажущимся. Исакий Борискович, говоривший, как надобно думать, весьма убедительно,[120] встретил у царских советников, у того же князя Черкаского и состоявшего при нём дельца Грамотина, ответ, поражающий своей холодной, трезвой глубиною:

«Мысль эта в самих вас ещё не утвержена, и о том укрепленья меж вас ещо нет. Ныне царскому величеству того дела вечати нельзе, потому что ещё у самих вас о том укрепленья нет. А что бил еси челом великому государю нашему его царскому величеству и отцу его государеву, великому государю святейшему патриарху, про Запорожское Войско, чтоб над ними милость показали — вину их и преступление, которое учинили против царского величества и всего Российское царства, им отпустили и впредь не памятовали; и великий государь царь и великий князь Михаил Фёдорович, всеа Росии самодержец, по своему государскому милосердому обычаю и для прошения митрополита Иева и всех православных епископов, Запорожское Войско пожаловал — вины их и преступленье, дерзнутое ими против его благочестивого государствия, отпускает и впредь памятовати не будет; а они бы его царскому величеству служили. А нечто вам и впредь от поляков в вере будет утесненье, а у вас против них будет соединенье и укрепленье, — и в том впредь, царскому величеству и святейшему патриарху ведомо учините, и царское величество и святейший патриарх будут о том мыслить, как православную веру и церкви Божии и вас всех от еретиков во избавленье видеть». Из этого просторековатого ответа можно, пожалуй, заключить, что бояре, сознавая бессилие своё для новой борьбы с поляками, только хитрили перед польскими русичами. Можно судить о нём и так: что полуазиатские церы Московского царства были не более, как царские холопы; что они не привыкли к самодеятельности; что, будучи тулупными увальнями, неучами, охотниками только до еды и спанья, они смотрели тупо на положение дел в подвластной польскому королю Руси и ждали времени, когда государева отчина придёт к ним в руки без всяких с их стороны стараний.

Нет, московские бояре ещё в 1611 году, когда Москва была сожжена поляками и когда всё, по-видимому, пророчило распадение государства, ответили на угрозы полномочного королевского посла: «Польшей нас стращати нечего: Польшу мы знаем».[121] Никогда царская дума не допускала мысли, чтобы Мономахова земля вечно была в руках иноплеменников. Ещё Иоанн III, в 1493 году, объявил Польше, что он правый урождённый государь всея Руси. Не обинуясь твердил, он польским послам, что южная Русь — его отчина, и что он будет её домогаться, к чему и сделал важный шаг присоединением к Москве Северии с Черниговом, Стародубом, Новгородом Северским, Путивлем. Во времена Герберштейна Москва требовала у Польши Киева, Полотска, Витебска и других старинных русских городов. Только обманом очутился боярский государственный совет в зависимости от польских панов, на службе у подделанных поляками царей. Но, побывав под ногами у Ляха и вставши из уничижения собственными силами, не мог Москаль охладеть к традиционному своему домогательству. Кто знает, как в подобных обстоятельствах чувствует сердце единичного социального органа, тот поймет, что собирательному организму, именуемому народом, свойственно также чувствовать жажду возмездия. Весьма быть может, что эта жажда пропадала иногда в русском сердце с потерей надежды на одоленье врага и супостата; но велика разница в чувствах лежачего и в чувствах поднявшегося на ноги.[122]

Предки царских бояр лелеяли идеал воссоединения русской земли в течение столетий. Лишь только вырвали они у Казимира Ягайловича Великий Новгород, как уже стали домогаться от Польши всех древних русских займищ, захваченных прежде Литвой. Они стояли на том, чтобы великий князь московский владел «своей отчиною, всей землёю русскою», и если заключали с Ляхом перемирие, то лишь «для того, чтобы люди поотдохнули, да чтобы взятые города укрепить». Предложение вечного мира со стороны польского короля, например в 1549 году, отклонялось ими на том основании, что если бы заключить вечный мир, то «вперёд уже государю, через крестное целование своих вотчин искать было бы нельзя». Царские бояре, в переговорах с литовскими послами, твердили всегда одно: «Не только что русская земля вся, но и литовская земля вся — вотчина государя нашего». В 1564 году, в ответ на предложение с противной стороны мира, московские патриоты потребовали Киева, Волыни, Подолии и Галича. Только под этим условием обещали они Польше вечный мир, как бы предвидя, что она поплатится Варшавою за провладение чужим добром. Наконец, от имени Ивана Грозного, в 1578 году, думные бояре заявили, что всё великое княжество Литовское и даже королевство Польское должны достаться их царю по праву наследства, так как литовский царственный дом, потомство полотских князей, прекратился. С того времени до киевского посольства протекло всего 47 лет. Сыновья тех, которые так определительно решали великий международный  вопрос, заседали теперь в думе. Натерпевшись беды от Батория и Сигизмунда III, черпавших боевые и опустошительные средства  преимущественно из южной Руси, Москва только на четырнадцать лет заключила с Польшей Деулинское перемирие (1618 год). Очевидно, что у бояр по старине было на уме — дать людям поотдохнуть да городам поукрепиться.

Итак в ответе, данном киевским послам, нельзя предполагать одну только проволочку дела, которое московской Руси было не по плечу. Не умственную лень, не холопью беззаботность, не тупость в понимании действительности, какова она есть, а мудрую обдуманность, правильную оценку людей и событий, дипломатическую сдержанность и достоинство представителей великого царства видит история во всей длинной процедуре присоединения Малороссии к России.

Слова украинского посла, епископа Исакия, сопоставленные с ответной речью царских бояр, показывают, что представители московской государственности стояли несравненно выше представителей киевской общественности. Московскому царю предлагали Малороссию люди, поставленные в необходимость бежать из неё. Согласиться на предложение, то есть принять беглецов, значило бы оставить царское наследие без сберегателей, в руках ополяченной шляхты, запуганных мещан и принуждаемых к горькой уступке монахов.

Вот как записаны думными дьяками посольские речи Исакия Борисковича:

«У нас та мысль крепка, мы все царской милости рады, и под государевой рукой быть хотим; об этом советоваться между собой будем, а теперь боимся: если на нас поляки, наступят скоро, то нам, кроме государской милости, деться негде. Если митрополит, епископы и Войско Запорожское прибегнут к царской милости и поедут на государево имя, то государь их пожаловал бы, отринуть не велел, а им, кроме государя, деться негде».

Последние слова определяли положение дела как нельзя яснее, и на них то построили бояре весь план действий своих по вопросу о присоединении Малороссии.[123]

Как ни широко было поприще казацкого варяжничанья, но все удачи запорожских рыцарей, все скарбы, зарытые ими в землю, как частная собственнось, вся добыча, обращённая ими на устройство арматы, как собственность войсковая, были ничто в сравнении с землёй, которую они готовы были покинуть, унося потоком своим и последний устой православия — опиравшуюся на их кажущееся могущество иерархию. Положим, что в уме Борецкого таилась надежда на войну, которая дожна была после этого возгореться между Польшей и Россией. Положим, что он предвидел не только бегство множества людей всех состояний по следам казаков за московский рубеж, но и обратный, так сказать триумфальный ход беглецов, под московскими знамёнами, в Мономахову землю. Но царские бояре желали не завоевания края (это весьма важно), а торжества в нём русской веры над латинской, русской народности над польской, желали слияния отособленной части со своим целым, по общему движению оттянутого к Польше народа. Говоря конкретнее, они желали воссоединения Руси, не присоединения Малороссии.

По их глубокому взгляду на вещи, воссоединение Руси могло совершиться только единством веры, а не силой казацкого или какого бы то ни было оружия. Царские бояре знали, что ни мещане, ни шляхтичи землевладельцы, сколько их принадлежало ещё к православной церкви, ни те монастыри, на которых земли не простиралось королевское право, не пойдут за одним казацким знаменем: надобно, чтоб люди получше казаков соединились в общее движение к Москве во имя угнетаемой веры. Вот почему и относились они так равнодушно к готовности Запорожского Войска перейти под царский стяг. «Мысль эта в самих вас ещё не утвердилась, укрепленья об этом между вами ещё нет», внушали они малорусским послам, и вслед за тем чертили им программу действий: «А если вперёд вам от поляков в вере будет утеснение, а у вас будет против них соединение и укрепление, тогда царское величество и святейший патриарх убудут о том мыслить, как бы православную веру и церкви Божии и вас всех от еритиков в избавленье видеть».

Этим ответом озарена история Руси во всю ширь её территории. Очевидно, что царские бояре не смотрели на казаков как на «единственных борцов за православную веру и русскую нарорость», и что казаки, в их глазах, не были главным элементом воссоединения Руси, как бы ни была велика их воинственность. Напротив, чем больше была их воинственность, тем меньше казались они притоками для слияния разнородных частей Великой, Малой и Белой России в одно целое. Москаль имел собственное казачество и знал его очень хорошо, как это доказал он искусством, с каким пользовался этой дикой силой для целей своего государственного хозяйства. Москаль знал и Запорожье, куда он издавна посылал царские подарки, чтобы задобренными бездомовниками прикрыть свою курскую и воронежскую украйну. Общий характер нашего казачества определили думные дьяки московские еще в 1594 году, когда на вопрос императорского посла: какой пользы можно ожидать в войне с турками от запорожских казаков? — отвечали: «Они хороши для нечаянного нападения, для набегов и действий врассыпную; но это люди дикие, не имеющие страха Божия, и на верность их нельзя рассчитывать».[124] Украинская народная муза, муза наших нищих Гомеров, изображает одного и того же казака, то в шапке-бирке, дождём покрытой, а ветром подбитой, то в богатом бархатном шлыке. Она сегодня показывает его в таких сафьянных сапогах, из под которых видать пяты и пальцы, «де казак ступить, босой ноги след пише», а завтра он у неё садится в богатой корчме за столом, велит отодвинуться прочь пышным дукам и весь стол устилает червонцами. Но, как ни быстро обогащались казаки, сколько ни наживали денег, воюя против неверных во имя христианства, а против христиан — для «рыцарской славы» и «казацкой добычи», но в конце концов им, кроме государя, всё-таки деться было негде. Негде было деться диким преемникам тех русичей, которые, ища себе славы, а князю чти, перегораживали половецкие поля червлёными щитами и подпирали угорские горы железными полками. Без князя во главе, напрасно были они под трубами повиты, под шеломами взлелеяны, конец копия вскормлены, напрасно рыскали они по полям, как серые волки: они искали славы и чести только своему безземельному войску. Без князя, правителя и защитника русской земли, под бунчуком своих ватажков-атаманов, они были ничтожнее ханской орды. Правда, что «казацкая слава разливалась по всей Украине» и именно в сборных пунктах украинского гультайства, корчмах, шинках, кабаках. Правда и то, что казаки «полем и морем славы себе у всего света добыли». Но Украина пленялась казацкими порядками только в лице беспорядочных пьяниц, готовых на грабёж и убийства; а весь широкий свет, от Швеции до Персии, заискивая казаков для временных надобностей, не давал им ни в одной стране убежища в тяжкое для них время. Служили казаки всем, кто платил им деньги, глядя сквозь пальцы на их злодейства; служили, не отличая турецкого султана от московского царя, а католического изувера Фердинанда от истребляемых им протестантов, и дослужились наконец до сознания, что им негде деться, что им приходится бежать давно уже забытым трактом на реку Клязьму да на реку Москву.

Москаль это видел с высоты своего Кремля; видел он ясно бедственное положение завзятых полуполяков, и поглаживал бороду в спокойной гордости. Не щадили ведь и они Москаля, когда подвизались против него вместе со своими милостивцами панами. Их славный гетман Сагайдачный, под стенами самой Москвы, ссадил с коня воеводу Бутурлина гетманской булавой. А сколько взяли они взятьём городов в подарок польскому королевичу! Кто, как не они со своими патронами, взлелеяли царя-наездника, названного Дмитрия? Кто по святой Руси, точно по басурманской земле, растекался во все концы с огнём и железом? Они, эти мнимые борцы за православную веру, не щадили даже монастырей московских: с огненным боем и с немецкими смертоносными выдумками наступали они на древние народные святилища, грозя их защитникам страшными казнями, и превзошли неверных своим ожесточением «Не блазнитесь о вашей силе (кричал бывало к осаждённым Конашевич-Сагайдачный): город ваш, как птицу, рукою моей возьму, жилища ваши на пожар пущу, а всем жителям, великому и малому, руку и ногу отсечь и псам повергнуть, повелю»![125] Не легко было отыскать источник сострадания в тех сердцах, которые были ещё полны самых горьких воспоминаний о казацкой службе врагам России.

Но казаки не щадили никого и у себя дома, в той самой Киевщине, которая только страхом их завзятости не сделалась, относительно унии, повторением Белоруссии и Галичины. Для них даже Межигорский Спас, чествуемый в одной из козбарских дум, не был страшен, когда война оправдывала, в их глазах, грабёж и буйство, воспеваемые укорительно нашими простонародными Гомерами. В самом начале своей борьбы с сеймовой шляхтой, при Косинском, они напали на Межигорье, избили до кровавых ран учёного игумена, Иосифа Бобриковича Копотя (в последствии епископа Мстиславского, «правую руку» Петра Могилы), изорвали Баториеву пергаментную охранную грамоту и втоптали клочки в грязь.[126] Во вторую свою войну с панами, при Наливайке и Лободе, они всюду, где находили, брали коней и все припасы, без внимания к праву собственности, без меры и порядка, а в Могилёве чинили такую «содомию», что народ со слезами молил Бога истребить их навеки.[127] По словам престарелого Жовкоского, «казаки владели всей киевской Украиной, господствовали во всём приднепровском крае, что хотели, то и делали». По случаю расправы с войтом Ходыкой, ограбили они много мещанских домов и комор в Киеве; а оборонив киевские церкви от унии, так притеснили никольских чернецов на монастырских землях, что те взмолились к иноверной власти, к коронному гетману Конецпольскому, о защите.

Еслиб казаки, в общем своём составе, не были то, что у местных простолюдинов называется розбишаки и харцызяки, то «люди статечные», мещане смело вверили бы им охрану своего благосостояния. Вместе с казаками, киевские и другие горожане давным давно отстояли бы православие. Вместе с запорожскими витязями, они шагнули бы далеко на поприще защиты христианского мира от мусульман; они поновили бы языческую Олегову тропу к Царьграду в интересах веры своей, и собственными глазами убедились бы, что древний русский щит висит по прежнему на цареградских воротах, а киевские Золотые Ворота не потемнели ещё в Царьграде от безнадёжности вернуться на своё старое место.[128] Ато «статечные люди» в Витебске предпочли видеть кравовый эшафот перед ратушей, а в Киеве — господство униатов, вместо того, чтобы, защищаясь, под казацкими бунчуками, от иноверцев, подчиниться дикому казацкому присуду.

Как бы оно, впрочем, ни было, только посольство о присоединении Малороссии оказалось безуспешным, и — что всего хуже — ляхи о нём сведали. Это ускорило «казацкую комиссию», как назывались у панов землевладельцев вооружённые транзакции с казаками. Комиссия кончилась для казаков печально, о чём буду говорить в своём месте. Через пять лет она повторилась в более грозных для казаков размерах, о чём также будет речь ниже. Казаки разделились на ся ( устаревшее выражение — т.е. на части ) и принизились до подчинённости всего войска служилым шляхтичам, а паны возвратили польскому имени тот обманчивый блеск, который сиял ослепительно для современников, но, сопоставленный с результатами, меркнет в глазах потомства. Всё, по-видимому, рушилось, на что рассчитывали русские люди в Киеве. Замойские, Жовковские, Сопеги были, как это казалось, правы со своими Скаргами, Кунцевичами, Бирковскими, Рутскими. Напротив Сагайдачные, со своими афонскими и киевскими подвижниками, оказались, по-видимому, вредными реакционерами, врагами просвещения и цивилизации. Следовало ожидать, что упадок вооружённой силы, от которой, до некоторой степени зависела неприкосновенность древнего русского благочестия, осмелит папистов больше прежнего к решительному подавлению русских монастырей в Украине двойным способом борения, который был уже выпробован с вожделенным успехом. Но нет! Они стояли по-прежнему, поддерживаемые не столько опасением из-за них религиозной войны, от которой предостерегал Кунцевича Лев Сопега, сколько каким-то более скрытым от документальной истории влиянием. Между тем разжигатели международной вражды, с той и другой стороны, находили обычные побуждения к продолжению своего тёмного дела. Наливайковская секта в устах польских проповедников и антихристовы слуги в устах русских теологов, слова, подсказываемые самим Сатаной носителям щегольских сутан[129] и убогих ряс, готовили сердца к новому и новому столкновению между людьми огня и железа. Об этих столкновениях будет у меня впереди длинная и печальная повесть. Здесь нельзя пройти молчанием факта, упомянутого только одной, так названной Львовской летописью: что сын Иова Борецкого Стефан, во время переяславской войны 1630 года, очутился в числе воюющих казаков и пал в битве с коронным войском. Это чистая выдумка. В октябре 1629 года, старший сын Иова, Стефан, пристроен был отцом ко двору князя Христофора Радивила,[130] а в 1630-м, перед самой переяславской войной, отправил он меньшего сына своего, Андрея, на службу к московскому царю.[131] Наконец, мы имеем подробный рассказ царского вестовщика Гладкого об этой войне и об его сиденье в переяславской осаде вместе с братом Борецкого и о свидании тотчас после войны с самим Борецким. В этом рассказе о сыне киевского митрополита не упоминается вовсе. Позднейшие сношения с царём Иова Борецкого и потом его родственников, просивших у царя пособия,[132] также молчат о гибели сына киевского митрополита в казацкой войне. Война, в которую Львовская летопись, писанная озлобленным против ляхов священником, вмешивает и Борецкого, имеет в себе антипатичную для нас черту: казаки распространили ложную тревогу, в Киевской Украине, будто бы коронное войско пришло руйновать веру а что ещё хуже — многих заставляли угрозами и побоями вступать в казацкое ополчение.[133] Этот способ казацкого восстания повторился ещё несколько раз, всё в больших и больших размерах. Посягателей на казацкие займища и вольности казаки представляли посягателями на веру. Война социально-экономическая выдавалась тёмной массе украинского народа и московским вестовщикам за религиозную войну. Коммиссарские транзакции и казацкие жалобы королю говорят нам о задержках казацкого жалованья, о запрещении казакам добычничать на море, о стеснении казаков в звериных и рыбных промыслах, об ограничивании числа реестровых казаков, наконец, о личных обидах, претерпенных от урядников такими людьми, как Богдан Хмельницкий, но в «расспросных речах» московской дипломатики всё чаще и чаще встречаем слух, что казаков «побивают за веру»,[134] а под конец польского владычества эту фразу стали твердить везде, кроме легальных переговоров борющихся сторон, которые знали, за что борются. Для человечества нет зрелища позорнее, как окровавленный меч, стоящий рядом с окровавленным крестом, а это зрелище представлено наконец христианскому миру нашими предками, и к нему привели несчастных полонусов и таких же несчастных русичей не лучшие, а худшие люди с обеих сторон: не Замойские и Сопеги, не Вишенские и Борецкие, а те, которым, без религиозной драки, не было бы ходу в обществе, или же те, которым, без грабежа и убийства под каким бы то ни было предлогом, нечего было есть и не во что одеться.

Если бы было доказано, что Иов Борецкий прямо или косвенно участвовал в несчастном соединении эмблем двоякой силы, это бы только показало нам, что и он, в свою очередь, заплатил дань своему грубому веку, своему варварскому обществу и низшим инстинктам собственной природы своей. Но из всего, что писано об Иове Борецком в его время, мы видим в нём человека, чуждого кровавых и насильственных мер. Собственные же его письмена дышут истинно христианским разумением пастырских обязанностей. В «Советовании о Благочестии» он предлагает духовенству «отвергнуть сперва всякую злобу и грех от самих себя, чтобы сбылись над ними слова Иисуса: вычисти есте. В заблуждениях латинской веры наказывает он обличить противников духовно и рассудительно, не злореча. Главная надежда его на восстание православных из упадка основывалась на искоренении в духовных и светских людях греха несправедливости, нечистоты, обмана, злости и притворства: «бо поки в нас грех (говорит он свой украинской пастве), поти неможна нам повстати». Он наказывает — терпеливо и покорно сносить все обиды, убеждает не мстить за себя ни через какие средства. Он советует возбуждать и приготовлять к святому мученичевству, как самих себя, так и сердца народа. Главной задачей «Советования о Благочестии» было: чтобы высокую мысль общения между отцом и детьми, положенную в основу христианства, водворить в среде православной церкви, «так чтобы отцы были в сынах, а сыны — в отцах». — «Такими поступками (сказано в заключение этого достопамятного акта) и выдумки, которые на нас изобретают, и тиранния, и уния будут уничтожены, лишь бы всё это исполнять не словами, а самим делом».