Сияющая перспектива Польши. — Затмение этой перспективы со стороны Рима. — Развитие польско-русского казачества по поводу московских смут. — Казаки недовольные Польшею, обращаются с услугами к Москве. — Взгляд Москвы на малорусских казаков. — Восстановление православной иерархии в Киеве. — Значение царских подаяний «на церковное строение». — Насущные интересы массы.
Решительное подавление казацкого мятежа устранило одно из главных препятствий к успехам колонизации малорусских пустынь. Благодаря подвигам великих полководцев, представиталей прикарпатской Руси, над Польшей засияло безоблачное небо внешнего мира и внутреннего спокойствия. Если б эта составная нация, эта оригинальная «королевская республика», следовала той лагодности, той зажилости и людскости, которыми отличались домовитые представители собственно польского элемента, — её владения сделались бы благословенным краем гражданской свободы, какою не пользовалась в то время ни одна из соседственных наций. Она бы раньше всех европейских государств перетравила в себе феодальные начала, возвышавшие один класс на счет всех прочих, и выработала бы могущественную силу внутреннего благоустройства — общественное мнение, которое каждому члену польской семьи, независимо от законов и вопреки старых обычаев, обеспечило бы свободное пользование плодами трудов его. В её беспримерной в том веке веротерпимости и в её предупредившей другие гражданские общества шляхетской конституции были для этого весьма почтенные задатки.
Упершись одним краем земли своей в Балтийское море, она прокладывала себе путь к Черному морю, как это свидетельствуют нам и её своевольные добычники, помогавшие казакам в их набегах, и более серьезные люди, рисковавшие всем своим состоянием для завоевания Крыма. Она заводила уже торговый флот на Балтийском море. С успехами колонизации, она спустила бы по Днепру и Днестру свои суда в Гостеприимный Понт, и её черноморская торговля далеко превзошла бы балтийскую. Богатая продуктами своей разнообразной почвы, доступная народам всей Европы и Азии, не стесняющая никого в умственной работе и религиозной совести, Польша сделалась бы опасна для Москвы не оружием, а стремлением целых масс, по следам князя Курбского, Ивана Федорова и Петра Мстиславского, в её свободные от дикого произвола, в её плодородные, согреваемые полуденным солнцем области. Симпатии всех славянских народов стремились бы в тот край, где и турок, и армянин, и серб, и немец безразлично находили убежище от угрожавших им дома гонений сильного, жадного и свирепого.
Но еще до татарского погрома Руси, апостолы всемирного господства, папы разделили Полян днепровских от Полян привислянских до такой степени, что, по словам Кадлубка, «русины не упускали никакого случая и не останавливались ни перед какою трудностью, чтобы бешеную свою ненависть и застарелую жажду мести угасить польскою кровью».
Мы верим этому страшному свидетельству XI-го, или, пожалуй, XII столетия, зная, что Византия, с своей стороны, проповедовала у нас не столько религию любви, сколько религию вражды. Поссорившийся с нею Рим не мог вносить лучшую проповедь христианства в полудикую Польшу Мечиславов и Болеславов. Военные столкновения двух варварских народов сопровождались внушениями двух варварских миссий и, при отсутствии того, что можно бы назвать общественным просвещением, располагали родственные нации к уничтожению друг друга.
Батыевы татары явились примирителями нашей Руси с Польшею, уничтожив боевую русскую силу и придавив сословие черноризцев, проповедовавшее непримиримую ненависть к латинцам, как к «врагам Божиим, держащим кривую веру».
Но латинцы раздули сами искру этой ненависти, тлевшую под пеплом опустошенной татарами Малороссии, и всего больше тем, что, отнимая духовные хлебы у ставленников константинопольского патриарха, передавали их ставленникам римского первосвященника. В эпоху брестского собора 1596 года эта искра разгоралась пламенем зловещим, но оно пылало только внутри монастырей, остававшихся верными учению о «Божиих врагах», да в пределах церковных братств, которые протестанты прямо направляли против папистов, а косвенно — против православной иерархии.
Ни строительная республика панская, ни разрушительная республика казацкая, в своем кровавом столкновении, не брали знамени веры. Паны творили вооруженный суд над казаками в виду православных дворян, мещан и крестьян, как над людьми, не имеющими общих интересов ни с которым сословием. Но с одной стороны католические проповедники прозвали православие Наливайковой сектою, издавали против него памфлеты под заглавием Воскресший Наливайко, и научили свою чернь уличному крику против наших монахов: Гугу, Наливайко! Господи помилуй! Люпус релия (волчья религия)! а с другой, наши черноризцы записали в своих невежественных «хроничках, будто бы Косинский и Наливайко воевали за веру, и будто бы одного из них замуровали живым в каменном столбе, а другого сожгли торжественно среди Варшавы в медном быке.
Эти ничтожные и смешные проявления поповского соперничества были пророчеством событий грозных. Казаки, через полстолетия, действительно явились в той роли, которую приписывали им современники Косинского и Наливайка. Русская вера в самом деле превратилась у них в люпус релию, вопиявшую Господи помилуй, и не миловавшую ни католиков, ни православных. Но для того, чтобы совершилась такая метаморфоза на русском Юге, надобно было русскому Северу сделаться для казаков практическою школою лицемерия, предательства и беспощадности. Эту школу устроила там, с церковными целями, не останавливающаяся ни перед чем иезуитская политика Христова наместника.
Еще при наследнике Иоанна Грозного, царе Феодоре, проживавшие в Москве иностранцы замечали, что Римская Курия рассчитывает на смуты, долженствующие возникнуть в Московском Царстве вследствие высокого и опасного положения Бориса Годунова, которому предстоит — или проложить себе дорогу к престолу убийством малолетнего царевича Димитрия, законного наследника после бездетного брата, Феодора, или сделаться жертвою боярской зависти и мести. Предсказания сторонних наблюдателей московской жизни оправдались, и вместе с тем оправдались подозрения неприязненных Риму иностранцев, что латинские прелаты, появляющиеся в Москве под разными предлогами, имеют в виду изучение опасных сторон московской государственности. Царевич Димитрий был убит подосланными в Углич злодеями, а его имя принял на себя в Польше какой-то проходимец, очевидно подставленный теми людьми, которые возбуждали в Москве пророческие толки задолго до кровавых событий.
Эту загадочную личность приняли под свое покровительство несколько знатных представителей польско-русской республики, и сам король Сигизмунд III благоприятствовал обманщику. Названного царевича Димитрия повели в Москву под прикрытием вольнонаемных панских дружин. Были в Польше честные патриоты, называвшие такое нарушение мира с Москвою вероломством; но их не послушались. Разбойный элемент польско-русского общества нашел в том походе работу как раз по себе. Он увлек за собой и запорожцев, успевших уже оправиться от нанесенного им, лет восемь тому назад, удара. Таким образом наше днепровское казачество попало на широкий путь развития своей Косинщины и Наливайщины.
Московское царство было в то время отделено от Польши и Малороссии пустынными пространствами, которые назывались в нем полевыми или польскими украйнами. Эти украйны служили убежищем всякого рода безземельникам, называвшимся, так же как и в Польше, казаками. Одни из них отправляли сторожевую службу и состояли в ведомстве пограничных воевод; другие проживали, в качестве вольных сторожей и работников, у местных землевладельцев; третьи промышляли обыкновенным и в московских и в польских украйнах воровством, перекочевывая из притона в притон, и все имели ту общую черту, что легко переходили из оседлого быта в кочевой, из кочевого в оседлый, меняя роль благонадежных людей на разбойно-хищническую, а из разбойников и хищников делаясь опять людьми благонадежными.
Оседлое население пограничного московского края, вместе с воеводским управлением своим, иной раз трепетало перед этим анархическим классом, страшным именно потому, что его «не по чем было сыскивать»; но, задабривая одних и стращая других казаков, удерживало зыбкую в своих правилах орду от крупных и мелких посягательств на имущество классов торговых и промышленных.
Лишь только вольнонаемная шляхта, заодно с запорожскими добычниками, пришла в московские владения, все люди, которых не по чем было сыскивать, заговорили громко в украинных городах и посадах о царевиче Димитрии. Воеводы, с малочисленными своими стрельцами, и заставные головы, с разъезжими казаками, струсили. Обширный пограничный край в короткое время признал самозванца законным наследником царского престола, а Бориса Годунова похитителем и лиходеем.
В течение осени и зимы успехи самозванца в так называемой Севернице еще колебались. К весне молва о дивном спасении зарезанного будто бы в Угличе царевича облетела Россию. Недовольная своим правительством чернь обрадовалась возможности переменить одно царствование на другое. Под грозой повсеместного мятежа, дворяне и самое духовенство не смели стать против толпы искателей легкой поживы. Москва, приученная к предательству двуличной политикой самого Годунова, готова была выдать его названному царевичу. Но царь Борис внезапно умер. Выдали клевретам самозванца только 16-ти летнего сына Борисова.
На престоле высоко заслуженных перед потомством собирателей Русской земли сел темный бродяга, и приступил было уже к преобразованию самобытной России в духе западных держав, из которых лучшею, в его глазах, была Польша. Его крутые и непоследовательные приемы в замене старых порядков новыми, его презрение к русским обычаям, крайнее пристрастие к иноземщине вообще, а к польщизне в особенности, и наглое самохвальство перед сановитыми москвичами — помогли боярской партии подорвать в обществе служилых и торговых людей веру, что в Москве царствует государь законный. Князь Василий Шуйский соединил в одну мятежную толпу и тех, которые были вооружены против самозванца лично, и тех, которых раздражало нахальство окружавшей его толпы поляков. Самозванец погиб со множеством знатной и низшей шляхты.
На опозоренное царское седалище москвичи возвели Василия Шуйского. Но разбойная масса, поживившаяся из-за спины своего Димитрия богатою добычею, распустила слух о его спасении и завела с людьми порядка и мирного труда широкую войну. Россия, столь недавно еще сплотившаяся в одно целое искусным, хотя подчас и жестоким, самодержавием государей своих, разделилась теперь. Одна половина народа стояла за царя Василия; другая провозглашала спасавшегося якобы от бунтовщиков царя Димитрия.
Душою партии, отстаивавшей самозванца даже и после его смерти, была добычная шляхта в союзе с донскими и днепровскими казаками. Эти воры, как прозвал их московский народ, нашли в Белоруссии подходящего человека для сочиненной ими роли, и ввели его в поколебленное смутами государство с новыми охотниками до «казацкого хлеба». Разбойный элемент польско-русского общества соединился с разбойным элементом общества москво-русского, развивая свою хищную деятельность на счет классов экономических. Ратные люди царя Василия стояли слабо против второго Лжедимитрия, изменяли потерявшемуся правительству и увеличивали массу людей, разорявших Россию во имя измышленного царя. Москва была обложена со всех сторон добычниками; её пути сообщения с дальними областями прерваны, и казалось возможным, что новый бродяга заставит ее признать себя царем, как и первый Лжедимитрий.
Но успехи своевольных представителей польско-русской воинственности подохотили к войне с Москвой и тех панов, которые до сих пор смотрели исчужа на предприятие своих менее разборчивых собратий. Избиение множества поляков, которые гостили, или служили у первого Лжедимитрия, дало благовидный предлог к нарушению мира, заключенного Сигизмундом III еще с царем Борисом. Польское войско, под предводительством самого короля, идет к Смоленску, осаждает этот пограничный в то время город, сливается в одно с добычными купами шляхты и казаков; второй самозванец погибает в своем бегстве; солоницкий победитель, коронный гетман Жовковский, ведет к Москве лучшие польские хоругви, разбивает у Клушина царскую рать; Москва, обессиленная смутами, признает своим царем королевича Владислава; Жовковский занимает столицу во имя нового царя, и уводит из неё братьев Шуйских пленными, под оскорбительным для нации названием «русских царей».
Но Сигизмунд желал царствовать в Москве лично, и не пустил на царство малолетнего сына своего. Отсюда возгорелась новая война, получившая у современников выразительное прозвище Московское Разоренье. Северная Русь обратилась в широкое поприще грабежа и разбоев со стороны людей, представлявших воинственный и добычный элемент в населении Руси южной. Здесь была вся Литва и вся Галичина в лице своих окатоличившихся, оеретичившихся и оставшихся в предковском православии воинов. Взятые вместе, эти страны составляли громадное большинство населения Речи Посполитий Польской вообще, а в личном составе ходивших на Москву войск русины различных исповеданий фигурировали почти исключительно. Таким образом южная Русь разоряла северную; Русь, подчиненная королю-католику, уничтожала Русь, созданную из удельно-вечевого хаоса православными государями, — и в этом заключался наибольший успех римской политики.
Но в том же самом узле событий таилась комбинация, обратившая в ничто планы римского папы на счет России и погубившая Польшу.
Москва отвергла желание Сигизмунда царствовать вместо его сына, Владислава. Сигизмунд хотел принудить ее к повиновению вооруженною силою. Его войско, занимавшее столицу во имя королевича, очутилось в ней запертым, и в 1612 году, подвергшись, в осадном сиденье, неслыханным ужасам голода, сдалось наконец ополчению царя Михаила Феодоровича, избранного из древнего рода бояр Романовых.
Польша оказалась бессильною продолжать последовательно войну с надломленным его царством. Москва оправилась и поднялась из упадка очистительным действием своих бедствий. Когда, через шесть лет, королевич Владислав, уже взрослый, привел в Россию новое шляхетское и казацкое войско, домогаясь московского престола, его притязания оказались мечтательными. Было заключено 14-летнее, так названное Деулинское перемирие. Москва поступилась Польше Смоленском и частью Северщины, но сохранила права своего русского царя неприкосновенными.
Вслед за этим начинается с её стороны нечто подобное той политике, посредством которой пыталась воспреобладать над нею Польша: wet za wet, как говорят поляки.
Но у Москвы политика была собственная, не навязанная со стороны и не имевшая в виду иных целей, кроме своих народных и государственных. Предметом этой политики было восстановление в южной Руси православия, теснимого со времен Ягайла католичеством, уничтожаемого со времен Сигизмунда Августа протестантством, подавленного при Сигизмунде III церковною униею.
Дело было трудное. Архиереев православных уже не было в Малороссии кроме ничтожного, презираемого и самими папистами львовского епископа, Иеремии Тисаровского. Не согласившиеся на унию перемерли, и кафедры их были замещены ставленниками римского папы, униатами. По смерти «святопамятного» князя Василия, все вотчинные и поместные имения д о ма Острожских, простиравшиеся по реку Рось на правой стороне Днепра и по реку Альту на левой, очутились в распоряжении католиков, что повлияло, в пользу папы, и на тех православных панов, которые были связаны с этим домом родством, или вассальством.
Из тузов польско-русского можновладства, равных князю Василию, один только князь Иеремия Вишневецкий оставался в православии, но, будучи несовершеннолетним, находился в руках своих наставников, иезуитов, которые ожидали только смерти его благочестивой матери, чтобы сделать его ренегатом.
Был и еще один магнат, защитник православников, из старинного русского рода Радивилов, князь Христофор, сын известного уже нам Радивила Перуна; но этот, как и его отец, исповедовал веру Кальвина.
Прочие потомки древней варяжской Руси, например, князья Чорторыйские (по-польски Чарторизкие), Корецкие, Четвертинские, Пузыны и равные этим князьям по родовому вельможеству паны Русичи стояли между католичеством, протестантством и православием на распутьи, подобно недавно исчезнувшему для православия роду князей Острожских, так что представители одного и того же панского дома принадлежали к различным вероисповеданиям, и если не были еще католиками или протестантами, то, пройдя школу воспитания и родственного общения с иноверцами, сохранили за собой только имя православных.
Московские государственники считали этих русских людей потерянными для своего правительства, да и сами они относились к Москве, если не враждебно, то с пренебрежением, как к нации невежественной и подавленной царским деспотизмом.
Самое православие московское считали неистинным они, называя верою царскою, что в последствии отозвалось и на казаках Богдана Хмельницкого. Православные же вассалы и слуги великих панских домов, какова бы ни была их личная приверженность к отеческой вере, не смели и не могли иметь отдельной политики.
За православными панами, по политическому значению, следовало православное духовенство. Оно искони пополнялось младшими членами панских домов, или же панскими клиентами, возводимыми обыкновенно на владычества, архимандрии и протопопии, которых подаванье принадлежало не одному королю, но часто и можновладникам. Теперь этот высший слой духовенства отошел в унию; если же имел нескольких представителей своих на архимандриях, уцелевших от униатского захвата, то Московская война прервала всякие сношения между царским правительством и малорусскими архимандритами.
За мещан и поселян московская политика могла бы ухватиться только чрез посредство дворянства и духовенства, а как оба эти представители малорусской народности в Польше были парализованы для Москвы политикой Рима, то малорусская земля являлась отрезанною от великорусской еще больше, нежели в те времена, когда папская нунциатура работала в польско-литовском государстве одной пропагандой католичества, и епископские кафедры в Малороссии замещались архиереями православными. Так предусмотрительность просветителей Польши заградила путь собирателям русской земли, которые устами Иоанна III торжественно объявили, что будут искать Киева и других отчин предков своих Рюриковичей, примежеванных великими князьями литовскими к земле Пястов.
Но малорусское дворянство имело своих представителей не в одних монастырях и церквах. Кадры Запорожского войска состояли из людей шляхетского происхождения, и верховодами его были покамест одни члены панских домов, так точно, как и верховниками духовенства. Правда, это были блудные сыновья, бегавшие в казаки или от горькой в те времена «школьной части», или от суровой родительской власти, или же потому, что ни один панский дом не давал им такого положения, каким пользовался у князя Острожского Наливайко. Но зато казаки имели собственную политику и в старые времена независимые дружины их служили московским государям под предводительством Евстафия Дашковича и князя Димитрия Вишневецкого. Теперь казаки сделались разорителями Московского царства в пользу римской политики, ради хищной добычи и рыцарской славы своей. Но приближалось время, когда им сделалось тесно в «королевской земле», и когда дикие доблести, которыми они отличались в «земле восточного царя», обратились в страшилище для их старших братий, польско-русских помещиков. Можно сказать, что московская политика предусматривала такое положение дел в польско-русской республике и ждала удобного момента, чтобы воспользоваться казаками для своего великого предприятия.
Несчастные для Москвы и постыдные для Польши события, последовавшие за объявлением, что сын Ивана Грозного, Димитрий, жив, призвали казаков к новой разбойной деятельности. Не имея столько денег, чтобы снаряжать правильные армии для одоления надломанной уже Стефаном Баторием державы, королевское правительство дозволяло так называемому Запорожскому войску увеличить число охочих казаков по мере возможности. Напрактиковавшись в московских походах и размножась до нескольких десятков тысяч, эти ученики старинных запорожцев стали заодно с ними предпринимать морские походы все в больших и больших размерах. В 1614 году разграбили они торговую пристань Синоп; в 1615-м сожгли две пристани, Мизевлу и Ахиоку, невдалеке от Царьграда; разбили турецкий флот, привели взятые в бою галеры в днепровский Лиман и сожгли в виду Очакова; в 1616-м разбили вновь турецкий флот на Лимане, разорили турецкий невольничий рынок Кафу в Крыму и опустошили черноморские побережья.
Турки были раздражены казацкими набегами до крайности, и готовились выместить свою досаду на Польше. Напрасно коронный гетман Жовковский уверял их, что казаки состоят лишь в некоторой части из польских подданных, да и то непослушных королю и осужденных на казнь. Напрасно писал он, что это не войско и не народ, а скопище забродников изо всех народов; что днепровские Пороги с незапамятных времен служили притоном хищной толпе, нападавшей на купеческие караваны и промышлявшей разбоем во всех соседних странах. Султанское правительство не хотело слышать никаких оправданий.
Казаки, в самом деле, на добрую половину, были, что называется по-малорусски, заволоками в стране дававшей им пристанище. Попадая в руки капудан-башей, они совсем исчужа внушали им, что единственный способ вытеснить запорожцев из их логовища, это — заселить Волощину турками, овладеть Подольским Камянцом, русские края занять по Киев и основаться прочными осадами под самим Днестром. План этот был принят в верховном Диване, и только Персидская война не дала осуществить его. Тем не менее, однакож, было решено воевать Лехистан энергически, и в 1617 году сильное турецко-татарское войско придвинулось к Днестру. С великим мужеством и не меньшим искусством Жовковский отвел от Польши грозу, но был вынужден уступить султану королевское сюзеренство над Молдавиею и заключил с турками мир, под условием уничтожить казаков, то есть привести их в такое состояние, чтобы сухопутные границы турецких владений и черноморские побережья были от них безопасны.
Для этого столь же важного, сколько и трудного дела были двинуты в Украину все коронные и панские силы, защитившие Поднестрие от мусульманского нашествия. Они предназначались для подкрепления требований так называемой казацкой коммиссии, назначенной королем и состоявшей из первенствующих панов Киевского воеводства, под предводительством великого коронного гетмана и канцлера, всё того же Станислава Жовковского. Коммиссия собралась, во всеоружии своем, над рекой Росью у села Ольшанки, близ Паволочи.
Она вытребовала к себе уполномоченных Запорожского войска, и поставила им на вид, что казаки большими купами и целыми войсками вторгаются в соседние земли, что, «выходя на влость» (то есть в королевские и панские имения), притесняют и разоряют людей всякого состояния. По мнению королевских коммиссаров, причиною всему этому было то, что казаки принимают к себе множество всякого народу, при котором и сами не могут устроить между собой надлежащего порядка; а потому коммиссары требовали: чтобы людей, называющихся запорожскими казаками, не было больше одной тысячи; чтоб эти люди «жили на обычных местах, данных королем их старшим, и на влость отнюдь не выходили». Для поддержки их военного быта, им было обещано установленное Стефаном Баторием жалованье — по червонцу и по поставу сукна каразии на каждого. Прочие же (сказано в акте коммиссии), где бы ни находились в духовных и светских имениях, чтобы казаками с этого времени больше не назывались и никаких юрисдикций себе не присвоивали, а были бы во всем послушны панам, начальству своему, наравне с другими подданными. Если же окажутся непослушные, то на таких землевладельцы Киевского воеводства немедленно вооружаются и настоящее свое постановление приведут в действие. А чтобы гасить огонь в искрах (сказано далее) и не дать ему запылать пламенем, все державцы и паны обязаны хватать каждого, кто бы кликнул клич для сбора народа, и без всякого милосердия карать смертью. Кто же из державцев или панов стал бы смотреть сквозь пальцы на сбор таких куп в своих поместьях, а пожалуй, и сам стал собирать в купы разных буянов, такой будет позван в трибунал, наказан смертью, а если бы не явился для оправдания, то — лишением чести. Даже и за доставку на Низ съестных и других припасов шляхтич будет наказан смертью по рассмотрении улик, а простолюдин — непременно тотчас же.
В заключение акта Ольшанской казацкой коммиссии сказано: «Монастырь Трахтомировский, как недавно пожалованный казакам от короля и Речи Посполитой, остается при них, — впрочем не для чего либо другого, как для того, чтоб он был убежищем старым, больным, раненым для проживанья до смерти; собирать же и сзывать в купы, как где-либо, так и там, воспрещается. В противном случае, это пожалованье будет ими утрачено».
Казаки смиренно согласились на все, чего коммиссия от них потребовала, и обещали подчиниться новой регуляции Запорожского войска, но выговорили себе право — обратиться на ближайшем сейме к королю и Речи Посполитой с просьбою о трех пунктах: 1) о том, в котором сказано, что нынешние казаки и их потомки не должны ничего такого делать, что причиняло бы кому-нибудь убыток, обиду или притеснение; 2) о том, по которому не должны они вторгаться во владения «турецкого императора», и без воли и повеления короля и Речи Посполитой, и 3) о том, по которому число запорожских казаков ограничено только тысячью человек.
Казаки знали, что королю без них не обойтись; знали, что совладать с ними панам теперь уже очень трудно, и выжидали благоприятных для своего промысла событий.
Действительно, не прошло году, как то самое правительство, которое повелевало казакам переписаться в одну тысячу, призвало их к оружию в произвольном числе. Для поддержки королевича Владислава в его Московском походе, знаменитый морскими набегами Петр Конашевич Сагайдачный привел к Можайску, под именем Запорожского войска, 20,000 добычников. Распуская во все стороны «загоны» свои, казацкая орда от самой границы проложила к центру Московского царства широкую полосу, подобную тем пустынным пространствам родной Подолии, Червонной Руси и Волыни, которые назывались «татарскими шляхами». Взятые «взятьем» города, поплененные воеводы, повыжженные села говорили красноречиво, какая губительная сила выросла вновь из тех наездников, которые, тому назад двадцать два года, были обезоружены погромом за Сулою. Эти 20,000 полукочевых воинов были тесно связаны между собой добычным промыслом, и не хотели знать интересов быта оседлого. Ремеслами и хлебопашеством они тяготились, «крамарство» презирали; ни к какой правильной и последовательной работе способны не были. Им приходилась по душе одна рискованная жизнь, которой отраду составляла добыча, а поэзию разбойно-рыцарская слава.
Сословие землевладельцев стояло в несогласном противоречии с этим обществом чужеядников, и дальновидные люди уже в акте Ольшанской коммиссии выразили необходимость «гасить огонь в искрах, чтоб не дать ему запылать пламенем». Но большинство шляхетчины, удручаемое правом сильного, пришло к печальному убеждению, что Польша стоит неурядицею (Polska bezrzadem stoi). Даже в сеймовых собраниях проповедовалась мысль: что уничтожить казаков было бы, во-первых, бесчестно, — во-вторых, бесполезно, — в-третьих, невозможно, и королевское правительство, в пропозиции на сейм 1618 года, находило это предприятие «делом трудным». Тем не менее, однакож, оно твердило о необходимости обуздать казацкое своевольство, и вопияло к сейму и к малорусским панам, чтоб они «единодушно согласились гасить этот страшный огонь».
Здесь разносоставная польская нация, при всем своем превосходстве в культурности, не выдерживает сравнения с простоватой Московией по отношению к государственности, обеспечивающей политическую независимость народа. Вместо решительных мер, какими царское правительство клало предел разбоям своих косолаповцев и воров смутного времени, представители польско-русской республики для обуздания воскреснувших Наливайцев, прибегнули к полумерам. В 1619 году, по примеру Ольшанской, собралась новая казацкая коммиссия над речкою Раставицею (ниже Паволочи). В виду этой вооруженной, как и прежняя, коммиссии, на речке Узени (за Белою Церквою) стояли, по выражению акта, «запорожские войска». Обе стороны молча грозили друг другу боем, но с обеих сторон решение спорного дела боевою силою представлялось великим риском, и оно снова было решено только на бумаге.
«За прошлый год (говорили королевские коммиссары казацким уполномоченным) казаки, согласно Ольшанскому постановлению, получили 10,000 злотых и 700 поставов каразии; и за нынешний год отдали мы им такую же сумму деньгами да сукном; потом уже будут они получать не сукном, а наличными деньгами по 40.000 злотых ежегодно в Киеве на св. Илью русского».
В благодарность за это, коммиссары требовали, чтобы казаки дали рыцарское слово и присягнули, что не только те, которые получают жалованье, не будут беспокоить турецкого императора своими набегами, но и других, в случае оказались бы такие своевольники, всячески будут от того удерживать, а тех, которые недавно, в противность запрещению, ходили на море, покарают. Вместе с тем казаки должны были уничтожить морские челны, которых часть (сказано в акте) уже уничтожена, — дабы своевольным не было искушения; оставят лишь необходимые для перевоза на Днепре, но будут содержать при них надежную сторожу, чтобы своевольные не выкрадались на этих челнах в море.
Далее, коммиссары требовали, чтоб от казаков не было больше никаких неприятностей людям в королевских, духовных и панских имениях. Для этого из казацкого реестра должны быть выписаны прочь все ремесленники, шинкари, войты, бурмистры, торговцы, резники, вообще все занимающиеся каким-либо ремеслом, и иные праздношатающиеся люди, которые до пяти лет назывались казаками. «Ибо мы (говорили составлявшие коммиссию землевладельцы) ни под каким видом не согласны на такое огромное число казаков, какое ныне оказалось». Эти выписанные долженствовали подчиняться старостам, державцам, их наместникам и другим панам, кто под кем живет, не отзываясь к войсковому суду, а «паны-молодцы» вступаться за них не должны.
Всего же больше настаивали коммиссары на том, чтобы «паны молодцы запорожцы» или вовсе не жили в имениях земских, духовных, светских, дедичных, или же, если будут иметь в них дома и оседлость, то чтобы оказывали послушание дедичным панам, под которыми будут иметь свои маетности, чтобы из подданства не выламывались и к иным «пр и судам» не отказывались.
Крайним сроком, к которому казаки были обязаны привести в исполнение свои обещания, назначался св. Илья русский 1620 года. К этому сроку все те, которые не хотят под кем-нибудь жить и быть своему пану подданными, должны были удалиться из его имения и жить где угодно. Те же, которые будут проживать в украинных королевских городах, должны оказывать всяческое почтение своим старостам и в случае надобности, «яко на Украине», действовать против неприятелей св. Креста, под предводительством панов-старост, или их наместников.
В заключение, коммиссары требовали, чтобы казаки, согласно Ольшанскому постановлению, приняли себе «старшего» из руки коронного гетмана, по образцу того, как при короле Стефане Батории был старшим Орышевский.
Казаки, как и в прошлом году, подчинились королевской воле, и благодарили за назначение им жалованья, но не могли определить немедленно свое число, так как брак и выпись ремесленников, торговцев, шинкарей и тому подобных людей потребует немало времени. «Это надобно делать по городам (изъясняли письменно их уполномоченные): таких людей, не принадлежащих к рыцарским занятиям, каковы эти шинкари, кравцы, торговцы и всякие ремесленники, кафанники, балакезы, рыбалты,[37] и тех, которые, выломавшись лет пять назад из присуду своих панов, поделались казаками, мы от себя повыпишем и повыпрем. Пусть они не прикрываются нашими вольностями, пускай подчиняются власти своих панов-старост и их наместников, где кто будет жить. А какое число нас останется, мы доложим его королевской милости с просьбою о ненарушении этих вольностей, но покамест, постановили так: кто хочет оставаться с нами на службе его королевской милости и Речи Посполитой, то, хотя это сильно нарушает наши вольности, пожалованные нам привилегиями наияснейших королей, наших почивающих в Бозе государей[38], и хотя мы должны будем обратиться к его королевской милости и Речи Посполитой, но, если его королевской милости не будет угодно оставить нас при наших вольностях и правах, чтоб выходил из шляхетских имений и искал себе спокойного жительства в имениях королевских, где кому любо; но где имеет или будет иметь оседлость, там будем оказывать старостам, подстаростиям и их наместникам надлежащее почтение. В случае вторжения неприятеля св. Креста должны мы действовать против него, как подобает нам, под начальством старосты, подстаростия или своего атамана, и все то делать, что нам будет следовать. Не сопротивляемся и назначению над нами старшего, вроде того как был некогда Орышевский. Но так как ныне его милость пан-канцлер и коронный гетман не наименовал старшего и отложил его назначение до ближайшего сейма, то и мы пришлем туда послов своих с нашими просьбами, отдаваясь на волю его королевской милости. Мы только просим, чтоб над нами был старшим такой человек, который был бы способен воевать вместе с нами против коронного неприятеля, к славе и пользе короля и Речи Посполитой, и умел бы исходатайствовать у его королевской милости все, что нам нужно».
Коммиссия приложила петицию казаков к своему акту в знак готовности правительства выслушать от их послов на сейме и такие заявления, которые противоречили государственному праву польскому.
Действия Ольшанской и Раставицкой коммиссий вообще отличались кротостью, непонятною для нас в предводителе обеих этих коммиссий, Жовковском, который уже в 1596 году доносил о казаках Сигизмунду III, что они мечтали о разорении Кракова, умышляли низложить короля и грозили истребить шляхетское сословие. Турецкая война, накликанная казаками, с трудом была отклонена Жовковским в 1617 году. В прошлом 1618-м турецко-татарское вторжение из-за казаков повторилось несколько раз, и обошлось не дешево, как защитникам Червоннорусского края, так и мирным жителям, которых множество уведено в неволю. Война с мусульманами предвиделась и в недалеком будущем. Недавно воцарившийся султан Осман II мечтал расширить на счет Польши Оттоманскую империю, и готовился к походу в небывалых размерах.
Но не одни запорожские казаки возбуждали турок против Польши. У подольских, брацлавских и червоннорусских панов завелось издавна свое домашнее казачество, отличавшееся от запорожского только тем, что содержалось на счет панских, а не королевских имений. Образчик такого казачества видели мы в дружине Наливайка, служившей князю Острожскому и потом присоединившейся к запорожцам.
Пограничные паны малорусского юга были мельче, но воинственнее князя Василия: они гетманили сами своими казаками, большею частью шляхтичами, и Подолия относительно польско-русских южных окраин была то самое, что была Киевщина относительно польско-русских восточных. Ее даже на сейме называли вооруженным шанцем.
Совершенно справедливо говорит один из польских историков: что в этой пограничной области Речи Посполитой столько было гетманов, сколько старост, сколько поселившихся здесь коронных панов, сколько военных гениев. Много панских имен вписано в хронику мелких и крупных битв, которыми сдерживался напор азиатчины на Европу. Эти битвы имели характер самозащиты и потому не нарушали мира с Турцией; но Молдавское Господарство, колебавшееся, в своем вассальстве, между турецким султаном и польским королем, вызывало походы казакующей шляхты со времен Сигизмунда Августа.
Князь Димитрий Вишневецкий, погубивший себя одним из таких походов (1564), показывает нам, как много было общего между рыцарством днестровским и днепровским. Ходить за Днестр на разорение турецких городов и татарских уймаков, — было в обычае, как у днестровских, так и у днепровских казаков не только в эпоху Жовковского, но и в последовавшее за нею время.
После Московских походов, днепровские казаки пристрастились к морскому гостеванью, к «верстанью добычного пути» по Черному морю, и правда, что возбуждали турок на войну с Польшею. Но в то самое время, когда горел Синоп и падала руиной Кафа, князья Корецкие и паны Потоцкие, с казаками днепровскими, вторгались, вопреки мирным договорам, в так называемую Волощину, и король Сигизмунд III давал им на то свое тайное дозволение, совершенно так, как это делал он относительно панов, провожавших названного Димитрия в Московию. Он следовал правилу: чего нельзя воспретить, то надобно дозволить, а смысл этого правила был тот, что, в случае успеха предприятия, правительство могло им воспользоваться, в случае же неудачи, нарушение мира можно было взвалить на людей своевольных.
Зная это и даже служа посредником в сообщении королевской воли вельможным пограничникам, предводитель казацкой коммиссии не мог обращаться с днепровскими добычниками, в виду казачества днестровского, ни слишком сурово, ни слишком требовательно. Они же притом сослужили службу польскому оружию в тяжкое для Москвы время внутренних смут, и не дальше как в прошлом 1618 году помогли королевичу Владиславу примежевать к Польше Смоленск и часть Северщины. В предстоявшем отражении турок надобно было опять на них рассчитывать. И таким образом коммиссия, долженствовавшая погасить страшный домашний огонь, в искрах, только присыпала искры пеплом.
Но казаки были недовольны панами. Еще до столкновения с землевладельцами под предводительством Косинского и Наливайка, еще до 1590 года, когда правительство заявило свою решимость не терпеть казацких вторжений в соседние государства, казацких разбоев и грабежей над купеческими караванами, казацкого покровительства злодеям и государственным преступникам, запорожцы называли панов неблагодарными.
С кочевой точки зрения, они были нравы. Пограничные паны в начале были не что иное, как мелкие и крупные казацкие вожаки, и в панской среде было много таких, которые посвящали себя войне с неверными «на вечную память казацкого имени».
Польско-чешский геральдик XVI века говорит о них, точно о религиозных подвижниках, которые «презрели богатство и возлюбили славу защиты границ. Оставив земные блага (пишет он), претерпевая голод и жажду, стояли они, как мужественные львы, и жаждали только кровавой беседы с неверными».
Потомки рыцарей, внушивших Папроцкому красноречивое сравнение, явились в эпоху московских смут предводителями разбойников, но, воспитанные в одних боях и набегах, не сознавали себя ниже предков, а заслуги их перед королем и Речью Посполитою были между тем очевидны.
В результате опустошительного казацкого промысла получались такие события, как занятие московской столицы польским войском и примежевание к Польше московских областей. В награду за это паны предлагали тысяче казаков по червонцу да по поставу каразии на человека, и повелевали им выписать из казацкого реестра всех ремесленников и торговцев, состоявших в помещичьем подданстве или у самого короля с его старостами да державцами, или у королят, как называли казаки товарищей его правительственной власти.
Исполнив это повеление, казаки поставили бы себя в невозможность продолжать промысел, который обеспечивал их насущные потребности, и поневоле должны были бы претерпевать голод и нужду, которым славные предшественники их подвергали себя добровольно. Придавленные самою малочисленностью своею, казаки еще больше были бы стеснены запрещением проживать, в качестве самосудных людей, в королевских и панских имениях. Им не было дела до вреда, который вечно терпела бы шляхта, допустив казацкую республику гнездиться в недрах республики шляхетской.
Наливайков «кусок хлеба», который они имели бы в панских местностях на правах никому неподвластного рыцарства, по их воззрению на собственность, не должен был даже ставиться в счет, а отзываться к войсковому суду в своих обидах со стороны панов, это казалось им столь же естественным, как сами паны находили естественным составлять вооруженные съезды против экзорбитанций своих собратий.
Что в XVII столетии панские хозяйства держались уже не отдачею в аренду дубовых лесов для выпаса свиней, не конскими табунами, не стадами и отарами, не пасеками, бобровыми гонами да рыбными входами, как в XV-м и XVI-м, — этого казаки не соображали, и хотя видели, что продукты земледелия перевесили в панских имениях все прочие статьи дохода, но это им не нравилось. «Эй вы дуки, дуки! позабирали все луги и луки (говорили они): негде бедному казаку-нетяге и коня попасти»[39]. А надобность в обороне границ была еще так велика, что наполнять житом гумна казалось им столь же недостойным рыцаря, как это герольдик Папроцкий находил лет пятьдесят тому назад, когда колол глаза зажиточным польским панам убогою воинственностью панов русских.
Наконец, мир с турками, заключенный под условием уничтожения казаков, казался им повторением панской лиги с крымцами, устроенной против низовцев Стефаном Баторием. Если панскими силами предводительствовал не такой искусный гетман, как Жовковский, казаки наверное попытались бы завоевать себе то положение, в котором паны отказывали им при Наливайке. Но, как им ни было досадно панское полноправство на отвоеванной у татар сообща земле, не смели они ринуться на полководца, который с малыми силами побеждал массы москалей и отражал турецко-татарские полчища. «Мы ни под каким видом не согласны на такое огромное число казаков, какое ныне оказалось», говорили им на последней коммиссии землевладельцы устами коронного гетмана, а он был способен подтвердить решительное слово железными доказательствами (zelazne гасуе).
За невоможностью поставить на своем в Королевской земле, казаки обратились туда, где в их услугах нуждались больше. Месяца через два после Раставицкой коммиссии, атаман Одинец с 15 товарищами повез в Москву татарских языков и, от имени Запорожского войска вместе с гетманом его Сагайдачным, представил царю: что казаки «все хотят ему служить головами своими по-прежнему, как они служили прежним российским государям и в их повелениях были, на недругов их ходили и крымские улусы громили. А ныне (докладывал царю думный дьяк) ходили они из Запорог на крымские улусы, а было их с пять тысяч человек, и было им с крымскими людьми дело по сю сторону Перекопа, и Божиею милостью, а государевым счастьем, татар они многих побили, и народ крестьянский многий из рук татарских высвободили, и с тою службою и с языки присланы они к государю, и в том волен Бог да царское величество, как их пожалует. А они вместе головами своими хотят служить его царскому величеству, и его царские милости к себе ныне и вперед искать хотят».
К чести Москвы и её государственной политики надобно сказать, что боярская дума ни при царе Михаиле Федоровиче, ни при его сыне, Алексее Михайловиче, не переманивала к себе казаков из польских владений: она желала, чтобы южная Русь пришла к самоуразумению всею землею. Путивльские воеводы получили даже выговор за пропуск Одинца к столице без испрошения царского на то указа. Но предложения со стороны недавних своих разорителей служить великому государю по-старине Москва не отвергла.
Что касается казаков, то они виновными в Московском Разоренье себя не признавали. Они были добычники, терпимые всеми соседними народами, как и татары, по невозможности их уничтожить. Они служили из-за добычи каждому, кто ее за ними обеспечивал. Опустошив государство ради своего казацкого промысла, они теперь были готовы промышлять в его пользу, все равно как промышляли бы в пользу его врагов, даже в пользу самих татар и турок, если бы благосклонность крымского хана и турецкого султана понадобилась им так, как через двадцать восемь лет при польском Яне Казимире и через восемьдесят девять лет при нашем Петре Великом.
Так и смотрела на них Москва. Еще задолго до своего Смутного времени, в эпоху между бунтом Косинского и бунтом Наливайка, она высказала императорскому посланнику свое мнение о малорусских казаках. «Это люди дикие, необузданные, не имеющие страха Божия, и на верность их нельзя рассчитывать», говорили тогда думные дьяки в Посольском Приказе. Во времена московских смут и бедствий, запорожские казаки, наравне с польскими лисовчиками, московскою северскою вольницею и не признавшими еще московского подданства донцами, назывались у Москвичей ворами, а 1618 год не возвысил составившегося тогда о них понятия.
Тем не менее, однакож, Москва должна была иметь в виду, что Запорожское войско состояло преимущественно из людей православных, были ли то беглецы северно-русских, или же южно-русских украин, была ли то дворянская молодежь, или же была то кабацкая голь всех племен и состояний. Днепровские казаки, со времен героя Данила Адашева, часто избирали своими атаманами людей происхождения московского, и в свите атамана Одинца могли находиться такие люди. Во всяком случае царским советникам следовало предполагать, что запорожское товарищество относится не совсем равнодушно к событиям унии, которая православные церкви и монастыри передавала в руки папистов. Поэтому, похвалив казаков за то, что они ищут царской милости, думные дьяки спросили Одинца и его товарищей: нет ли от польского короля какого посягательства на их веру?
Вопрос этот был возбужден дошедшими до Москвы слухами, что польский король примирился с турецким султаном. В Москве знали, что Сигизмунд III состоит в дружбе с немецким императором Фердинандом II, великим поклонником римского папы, и что Фердинанд начал теснить у себя иноверцев. Поэтому думали: не находится ли в связи с начавшеюся в Чехии религиозною войною окончательное подавление православия в Польше? Но казаки отвечали, что «про цесаря и про папу ничего им неведомо, и от них тот край отдален, а посяганья на них от польского короля никоторого не бывало».
Такой ответ должен был поразить думных дьяков Посольского Приказа, то есть членов тогдашнего министерства иностранных дел. Им было известно, что по смерти отступника Михаила Рогозы киевским митрополитом сделан Ипатий Потей; что по смерти Потея митрополия, с приписанными к ней имуществами, предоставлена такому же униату, Иосифу Велямину Рутскому, и что при этом митрополите, Полотской архиепископии, обрезанной в пользу иезуитов еще Стефаном Баторием, грозило окончательное совращение в унию. Недавняя уступка Польше Смоленска сделала Москву больше прежнего чувствительною к успехам папизма на древней русской почве.
С своей стороны паписты направляли все усилия свои преимущественно к тому, чтобы на границах Польши с Московским царством поставить крепкие устои завоевательной римской церкви. С этою целью для киевской митрополии был воспитан специально в Риме сын московского подданного Велямина, взятого пленником в 1578 году, под рекою Улою, и поселенного в Литве на правах шляхтича, а для полотской архиепископии образован местными средствами иезуитов сын новоград-волынского мещанина, Иосафат Кунцевич.
Превращение православия в униатство велось чрез посредство этих агентов двумя различными, но параллельно идущими путями. Рутский, пребывая на Волыни, в Червонной Руси и в Киевщине, привлекал к унии основанием народных школ, образованием трезвых и набожных монахов базилиян, дружеским общением с православными и кроткою проповедью домашнего благоустройства. Этим он уничижал, в глазах порядочных шляхтичей и мещан, невежественную и запальчивую толпу православных монахов и попов, заключавшую в своем составе чрезвычайно мало людей, не то что благовоспитанных, но хотя бы чуждых общему на пограничьях пороку пьянства.
Напротив Кунцевич апостольствовал в Белоруссии посредством казуистического принуждения к перемене веры. Иезуиты поддерживали при дворе его казуистику и подавали королю к подписанию мандаты против мещан, сопротивлявшихся введению унии, как против нарушителей общественного спокойствия. С ним было страшно состязаться на суде и мирянам, и духовенству. Всюду имел он благоприятелей, задобренных, или же фанатизованных иезуитами. Искусно и вместе дерзостно «подводил он под криминалы» непослушных своим распоряжениям, по внешности законным. Даже православная проповедь, утверждавшая народ в религии предков, истолковывалась им, как поджиганье черни к мятежу. Искренно веруя в святость римского папы, как Христова наместника и главы церкви, он, как бы в подражание политике немецкого императора, домогался изгнания из государства всех отвергающих единство двух церквей.
Ни православная, ни союзная с нею протестантская шляхта не смела тягаться с Кунцевичем за церковные имущества. Правда, земские послы вопияли на сеймах, что приходские церкви противившихся унии мещан стояли запечатанными; что изгнанные из приходов священники скитаются в нищенстве; что православное богослужение отправляется в шалашах; что и самые шалаши подвергаются разрушению от униатов; что городской народ, разлученный с приходскими священниками, собирается для общественной молитвы под открытым небом в поле; что православным мещанам запрещают рыть могилы рядом с могилами предков; что погребенных по православному, без униатского священника, выбрасывают из гробов; что многие, из-за гонений на православный обряд, остаются некрещенными, и вступают в брачное сожительство без церковного благословения. Но королевская партия отделывалась — то отсрочками, то обещаниями, то публикациею сеймовых постановлений, которые по-старому оставались мертвою буквою, а православная церковь между тем пустела и уничтожалась.
Полотск, древнерусский Полтеск, сделавшийся притоном иезуитов еще во времена Иоанна Грозного, сильно пропагандировал сочиненную иезуитами унию, и в Смоленске, уступленном Польше царем Михаилом, появились уже православные попы, готовые идти по следам отступника Кунцевича.
В этот критический момент малорусского православия, когда знаменитые слова Иоанна III о Киеве и других отчинах московских государей обращались в ничто, Москва была поддержана в своей церковно-государственной политике появлением среди царских советников двух важных деятелей. С Запада прибыл в столицу ростовский митрополит Филарет Никитич Романов, с Востока — иерусалимский патриарх Феофан.
Отец избранного на царство в 1612 году Михаила Романова в монашестве Филарет, сделался польским пленником в 1609 году вместе с братьями Шуйскими и другими знатными московскими людьми. Он был заключен в Мариенбургской крепости, и только по Деулинскому договору получил наконец свободу. Один из наших историков, повторяя письменные предания Смутного времени, выставляет в характере ростовского митрополита черты двуличности и изменчивости, которых отнюдь не замечает в «святопамятном» князе Василии. Но он забыл упомянуть, что в 1618 году, когда в Деулине шли переговоры с польскими уполномоченными, Филарет Никитич прислал из своего заточения наказ: чтобы для освобождения его из плена не уступали полякам ни одной пяди русской земли. На наш взгляд, один этот поступок достаточно говорит о нравственном темпераменте церковно-государственного подвижника. Филарет Романов, после девятилетнего плена, воспользовался переменою обстоятельств не так, как это сделал бы человек, способный к двуличности и изменчивости. Он помышлял не о собственном благоденствии, а о таких великих делах, как подъём на русском юге приниженной папистами православной церкви. Проведя столько времени среди иноверцев, он лучше прежнего знал, как поддержать падающее в земле Мономаха православие.
События церковной унии в Польше и Смутного времени в Московском царстве разобщили было Русский мир с восточными патриархами. Но лишь только Москва оправилась после своего Разорения, снова сделалась она упованием турецких славян и греков, а восточные патриархи опять стали помышлять о возобновлении с нею сношений. Общим собором избрали они иерусалимского патриарха Феофана для путешествия к «единому православному царю» и для устройства «обоих пределов» (Русской земли), как говорится об этом в современном московском сказании. Опасно было путешествие, как это мы видели на греке Никифоре, и трудно было выполнить задачу его. Но, по словам московского сказания, товарищи патриарха видели в Феофане «воеводу крепка и сильна, могуща тещи путь от Востока до Запада, ни оруженосцев, ни броней мужеских, но токмо едино слово Божие во устех имуща, могущее разорити тверди неодолеваемыя». Неодолеваемыми для Москвы твердями были, в данном случае, иезуитские происки, отделившие посредством унии одну русскую церковь от другой и устремившие южных Русичей, под польскими знаменами, на Русичей северных.
Первым делом Феофана было заместить московский патриарший престол, остававшийся праздным с 1612 года после Гермогена, о котором, как и о Филарете, тот же историк собрал в одно месиво современные россказни, но который явил себя героем-мучеником веры и народности в самый опасный для России момент её борьбы с Польшею. Никто не мог наследовать великодушному Гермогену достойнее того, кто, будучи царским отцом, готов был скорее умереть в заточении, нежели купить свободу уступкою врагам хотя бы одной пяди Русской земли. Воссев на патриаршем престоле, Филарет Романов сделался новым органом великой мысли русского воссоединения, которая проявилась уже во времена Иоанна III так выразительно, что не могла исчезнуть ни в эпоху безумия Грозного, ни в Смутное время, порожденное кознями Бориса Годунова с одной стороны и Римской Курии с другой.
Утраченные документы тогдашней деятельности Москвы по этому предмету, без сомнения, заключали в себе указания на способы, которыми была обновлена связь, державшая в совокупности всю древнюю Русь, разъединенную уделами. Уцелело только свидетельство, что малорусских казаков расспрашивали в Москве о работе римской политики. Для нас очевидно, откуда шли расспросы. Царствование Михаила Феодоровича имело характер теократический. Патриарший престол стоял тогда рядом с царским, и вопросы иностранной политики делались вопросами церкви. Начавшаяся в Западной Европе тридцатилетняя война не могла оставить без своего влияния Москву Романовых. Погром чехов на Белой Горе, публичные казни чешских борцов за веру, сожжение всех чешских книг и рукописей среди Праги, запечатание всех иноверческих церквей в годовщину сожжения Гуса и многочисленная эмиграция чешских утраквистов по фанатическим узаконениям Фердинанда II — должны были вдохновлять вернувшегося из польского плена Филарета на противодействие папскому главенству в Малороссии.
Хотя казаки отозвались о королевской нетерпимости исчужа, но к ним, как видно из последовавших явлений, приступили с новыми расспросами и к расспросам, без сомнения, присовокупили внушения. Казацкие сердца был доступны, если не той религии, которая выражает себя делами милосердия, то — религии ужаса перед карающим Божеством. На них, как мы догадываемся, подействовали в Москве с этой стороны. Окруженный почетом в царском обществе, Феофан мог возыметь на атамана Одинца и его товарищей такое могущественное влияние, какое римский первосвященник оказывал на жестокосердых рыцарей католичества. Еще вчера чуждый интересам православной церкви полудикий наездник мог сделаться сегодня ревностным её слугою и казацкие послы, хлопотавшие в Москве о войсковых интересах своих, могли вернуться к своему гетману с миссиею церковною, а недовольные королевским правительством казаки-шляхтичи, назло правительственным панам и официальным пастырям их душ, могли заговорить о своей вере, на которую, по словам Одинца и его товарищей, от короля никоторого посяганья не бывало.
Мы ничего не знаем об этом положительно; но нам известно, что в 1618 году казацкий гетман Петр Конашевич Сагайдачный, ради польского королевича, разорял Московское царство, не щадя в нем ни церквей, ни монастырей, а в 1620-м сделался в Польском королевстве передовиком православного движения.
Он был воспитанник Острожского училища, и хотя бежал в казаки от горькой в те времена «школьной чаши», но хлопоты православников при дворе князя Василия могли заронить в душу юноши мысль о бедственном положении отеческой церкви, и эта мысль выразилась теперь деятельным покаянием. Обратный путь свой Феофан направил через Малороссию и был конвоирован казаками Сагайдачного от ближайшего к московскому рубежу Густынского монастыря до Киева. В Киеве Сагайдачный, в противоположность князю Острожскому относительно грека Никифора, делал долговременное пребывание патриарха совершенно безопасным от всяких посягательств королевской партии, которая готова была объявить его как Никифора, да и объявила таки в последствии, турецким шпионом.
Феофан медлил с возвращением в Грецию. Он, очевидно, имел в виду смелое дело, обессмертившее его в истории, и выжидал только событий.
События сложились благоприятно для его важной миссии. Воинственная часть польско-русского общества, подкураженная недавними успехами Московского похода, побудила Сигизмунда III предупредить войну, которою грозил ему молодой Осман и вооружить против турок Волощину, с тем чтобы, поддерживая господаря своим войском, защитить Польшу его княжеством, точно щитом. К воинственным мечтаниям одних панов присоединились интриги против Жовковского других. Король настоятельно потребовал от него похода, обещая прислать ему подкрепление. Но подкрепления посланы не были. Турки и татары окружили коронное и панское войско во время его отступления с долины Цецоры и разбили наголову. Знаменитый полководец пал в битве; его товарищ, полевой коронный гетман, Станислав Конецпольский, был отведен пленником в Стамбул. Мир с Турцией Польша нарушила, а продолжать войну было ей нечем. Из Царьграда приходили между тем вести о громадных приготовлениях Османа II к походу. Речь Посполитая находилась под гнетом страха. Присмирела и королевская партия, добивавшая малорусское православие посредством униатских иерархов.
Этим моментом воспользовался Феофан, и с сентября 1620 года начал посвящать ревностных к отеческой вере архимандритов и игуменов на опустевшие для православных владычества. Октября 6 посвящен им на перемышльское епископство Исаия Копинский; октября 9 — на киевскую митрополию Иов Борецкий, а на епископство туровское и пинское грек Аврамий; в начале декабря — на полоцкую архиепископию Мелетий Смотрицкий; наконец, в январе 1621 года — на епископство владимиское и берестовское Иосиф Курцевич, на епископство луцкое и острожское Исакий Борискович, а на епископство холмское и белзское Паисий Ипполитович.
Все эти кафедры были заняты панскими ставленниками, архиереями униатскими, во владении которых находились и приписные к владычествам церковные имущества.
Православные архиереи оставались всё теми же архимандритами и игуменами убогих монастырей, которых не захватили еще униаты. Но иезуиты были сильно встревожены появлением православной иерархии в виду созданной ими иерархии униатской. Не успел патриарх Феофан удалиться из пределов Польши, как они заставили короля подписать универсал об изловлении и предании суду самозванных архиереев, нарушителей общественного спокойствия. Великое дело восстановления киевской митрополии готово было рухнуть столь же внезапно, как внезапно совершено оно.
Но движение турецких сил к Днестру представлялось правительству, по преувеличенным слухам, повторением Ксерксова похода в Грецию, и в самом деле Осман II грозил стереть Польшу с лица земли. Опасность была велика. Король с большим трудом собрал тысяч тридцать защитников днестровской границы. Этого войска было недостаточно. Пришлось обратиться к казакам.
Казаки, как и татары, с начала и до конца своего существования, разделялись на несколько не только независимых одна от другой, но и враждебных орд. Соединить их и направить к одной цели мог только популярный и вместе грозный для соперников атаман-предводитель, каким был Сагайдачный. Он это знал. Знали это и королевские агенты, трудившиеся в Украине над вербовкою Запорожского войска.
Когда им было объявлено, что казаки не пойдут на турок, если мандаты против новых архиереев не будут отменены, король нашелся вынужденным сделать попятный шаг в церковной унии, которая была его гордостью, его любимою мечтою.
Так уцелела киевская митрополия, противозаконная в глазах правительства и не поддержанная ни одним польско-русским магнатом, хотя многие великие паны исповедовали еще православную веру. Только глава протестантов, князь Христофор Радивил, сын Христофора, прозванного Перуном, по фамильной политике своей, оказал покровительство новому киевскому митрополиту, Иову Борецкому, — и замечательно, что Иов Борецкий, в письмах к Радивилу, называет его заступничество таким подвигом, который «достоин памяти всех грядущих веков».
Но положение православной иерархии в Малороссии было крайне затруднительным. Даже те малорусские паны, которые строили еще монастыри, или давали их строить под обороной своих привилегий, даже те сеймовые ораторы, которые в церковных братствах носили звание старших братчиков и старост, отступились от иерархии, восставшей с очевидною помощью иноземной власти, под казацкою охраною. Иов Борецкий и его убогие товарищи-архиереи вопияли в Москву, что им прибегнуть не к кому: что у них нет ни царей, ни князей, ни боляр благочестивых; что все бывшие созидатели и благодетели святых церквей отступили от православной веры: одни превратились в «ляхов», другие в униатов, третьи в еретиков.
И все-таки еретики, то есть протестанты, представлялись новым иерархам единственным прибежищем в напастях и гонениях со стороны панств. Сам Иов Борецкий, молчаливо отвергаемый панами, остававшимися, по-видимому, в благочестии, старшего из двоих сыновей своих, Стефана, поместил при дворе князя Христофора II Радивила (1629), а младшего, Андрея, послал на службу к царю Михаилу Федоровичу (1630).
Польско-русские протестанты всё еще не теряли из виду презираемого ими православия. Политика велела им поддерживать и самих казаков, как людей, прикоснувшихся к интересам церкви. До самой смерти Иова Борецкого (1631) не переставали казацкие вожди обращаться к сыну Христофора Радивила-Перуна с просьбами о ходатайстве перед королем.
Та же самая, но более осмысленная, политика заставляла и Москвичей заботиться о малорусской церкви со всею её паствою. Благочестивые и вместе дальновидные заботы этих собирателей Русской земли, можно сказать, спасли будущность Малороссии.
Убожество и беспомощность нашего высшего духовенства были так велики, что, по словам нового митрополита, только царские подаяния удерживали его от рассеяния по свету. В архивных делах того времени сохранилось множество игуменских просьб о дозволении монастырской братии переселиться в московские пределы. Один из товарищей Иова Борецкого, по архиерейству Иосиф Курцевич, был даже перемещен царем на суздальскую архиепископию. Другие просители получали в Москве пособия деньгами и церковною утварью, причем внушалось им стоять при своей вере до конца.
Царские подаяния не могли быть очень щедрыми, но при убожестве наших церквей и монастырей, удержавшихся в православии среди латинства, протестантства и унии, действовали на духовенство ободрительно. Малорусские монастыри, сколько их ни было, с восстановлением православной митрополии, стали посылать к царю просителей «милостыни на церковное строение». Эти просители были угощаемы в Москве от царского стола, допускались видеть «пресветлые царские очи», удостоивались благословения от царского отца, «святейшего патриарха московского и всея Руси», и приносили домой рассказы о Московском царстве, как о «стране тихой», представлявшей резкую противоположность с Королевскою землею, в которой, по словам кобзарской думы, не было добра.
Естественно, что Москву стали у нас превозносить по монастырям, как «второй Иерусалим», а царя уподобляли прекрасному Иосифу, готовому призреть оскудевший род свой среди благоденственного царства. Наивная пропаганда обобранного униатами духовенства действовала сильно на умы простонародья, остававшегося вне политических влияний польской интеллигенции. Теснимые своими соперниками архиереи не колебались писать в Москву, что «отступники святой восточной веры, униаты», действуют заодно с их «царем, гонителем на благочестие», и что власть этого царя есть не что иное, как Господне попущение. Еще меньше колебались убогие, раздраженные противниками монахи и попы внушать прихожанам, что истинный царь их восседает на московском престоле, а польский король малым чем лучше гонителя и мучителя Фараона. Благоговение к верховной власти, в которой народ желает видеть нелицеприятную правду и милость, переносили из Варшавы в Москву. Оставив панов и униатских иерархов с их надеждами и искательством, устремленными к центру польскому, православное духовенство и находившиеся под его влиянием миряне обратили свои неясные покамест упования к центру московскому. Задача будущего воссоединения Русской земли была решена во многих умах задолго до событий, утвердивших это решение.
Но следует помнить, что под религиозными стремлениями высших представителей церкви и клерикальными интересами низших — у всех народов скрывалась насущная жизнь массы, которою церковь руководит, как интеллигенция божественная. Эта насущная жизнь весьма часто перерешала решения церкви, и в настоящем случае не торжествовать бы православию в международной политике над католичеством, когда бы громадное большинство Речи Посполитой было защищено в своем быту и имуществе больше населения царства Московского.
Из ста польско-русских помещиков, может быть, всего два-три человека относительно чернорабочего класса были бессмысленнее и бессердечнее помещиков москворусских; другие ни в каких домашних и общественных добродетелях не уступали москвитянам, а многие далеко их превосходили. Но в Московском царстве, при его деспотическом правлении, дворянин над дворянином, говоря вообще, не мог совершать безнаказанно таких беззаконий, какими была преисполнена конституционная жизнь общества польского; а москворусский мещанин и крестьянин н^ подвергались ни жолнерским, ни казацким, ни татарским грабежам, от которых мещане и крестьяне польско-русские страдали так же беззащитно, как и от беспрестанных панских усобиц. Вот что давало силу внушениям наших попов и монахов, обиженных паче всего покровительством, которое король оказывал отступникам древнерусской веры. Вот что делало их похвалы московскому царю и его верховной правде победительно красноречивыми.