Польша перестает быть государством светским. — Партизанская война в начале весны 1651 года. — Неудачные покушения казаков на Подольский Каменец.
Между тем как Польша была поставлена правительственным сообщением в известность о грозе, облегавшей её горизонт со всех сторон, Николай Потоцкий донес королю из Каменца, что Хмельницкий в Подольском воеводстве, за казацкой линией, записал не малое число селян в казаки, по мнению Потоцкого, для того, чтобы возбудить приверженность к себе в черни (concitandae plebis gratia) в видах предстоящего нашествия на панов.
Войско было сведено с поля 29 октября, но его так трудно было разместить по зимним квартирам, что Потоцкий, по его словам, предпочел бы дать несколько битв. Край был разорен; везде голод и дороговизна, а жолнерам нечем было уплатить жолду. Часть войска расположил Потоцкий вдали от казацкой линии, в близких к украинным воеводствах, а верхние воеводства откупились от постоя платою.
Но в это самое время кто-то писал к кому-то из Бара о казацких замыслах, то есть о ходячих в народе толках, страхах и ужасах. Была де у Хмельницкого рада, на которой казаки совещались: не оторваться ли им совсем от Польши? И что делать, если панское войско не уйдет в Польшу? Было де решено выдержать и вытерпеть всю зиму, а весной выступить вместе с татарами и ляхами потужно в Московщину и, доведя ляхов до московской границы, взять их между себя (wziasc miedzy sie), да и вырезать до ноги, так чтобы не ушел ни один лях (aby i jednego Laelia nogi nie upuscic), а потом запустить глубоко в Польшу татар. «Когда же после татар» (говорили казаки) «добьем ляхов (wybiwszy te Lachy ро Tatarach), тогда уже наша земля счистится, и мы будем пановать в мире». — «Но Господь Бог» (утешал себя писавший), «может быть, скорее счистит их моровым поветрием: уже они там страшно валятся, и лежат, как дрова, на Поднестрии около Шаргорода и далее к Брацлаву. Но мужики наши твердят, что у них что-то злое на уме: ибо наказано им через две недели иметь в готовности лошадей и сухари. Хмельницкий еще в Брацлаве, а татары стоят всюду около Савран ».
Между тем казацкие послы прибыли в Варшаву, по современной переписке, «в одной своре с татарскими», а литовский канцлер заметил в дневнике, что они даже заняли общую квартиру.
Татары (говорит корреспондент), в качестве посредников и прокураторов, находили Хмельницкого (точно наши историки) вовсе невиновным в том, что он ходил в Волощину. Не согрешил он, по татарскому воззрению, и тем, что такое множество шляхты перебито; что посылал к турецкому султану послов и отдался ему в подданство. Татары настаивали на исполнении со стороны панов Зборовского договора. А казаки приехали свидетельствовать свое верноподданство (продолжает корреспондент), на все же укоры отвечали отрицанием и незнанием. Все дело было отложено до сейма.
Но мы прочтем так названные покорные petita Хмельницкого.
Уверяя короля, «Божия помазанника», в своем верноподданстве, Хмельницкий писал: «Посылаем наших послов только через эти petita, потому что мы, как простаки, не умеем ходатайствовать изустно (domowic sie nie inozemy). Мы просим о том, что наилучше утвердило бы мир. Пускай этим не оскорбляется маестат вашей королевской милости и освещенный сенат.
«Самый прочный и вечный мир всей Речи Посполитой в панстве вашей королевской милости был бы тогда, когда бы был утвержден присягою их милостей ксендза архиепископа гнезненского, ксендза архиепископа львовского, ксендза бискупа краковского, его милости пана Лянцкоронского, воеводы брацлавского, и его милости подканцлера коронного (Иеронима Радзеёвского), а в залог просим нам дать: князя его милость Вишневецкого, который не желает замешательства и милостиво (laskawie), с давнишних времен обходится с Запорожским войском и с подданными, его милость пана хорунжего коронного, который, прибыв на свои староства, привез нам стародавние привилегии на Чигирин, чтобы здеть резидовать; его милость старосту белоцерковского (князя Любомирского); его милость пана обозного коронного (Калиновского — сына), которые на своих маетностях резидуют, и пускай благоволят охранять мир без единой хоругви войска, а равно без великих дворов и ассистенций, да просим, чтоб они, будучи заложниками, обходились хорошо с нами».
Никогда еще волки не предлагали пастухам более наглого договора. Никогда казаки не думали так презрительно о здравом уме панов, — и они были правы. Перед изумляющимся потомством тех и других лежит письмо величайшего мудреца и глупца в панской республике, величайшего патриота и губителя панской среды своей, Адама Свентольдовича Киселя из Брусилова, от 26 октября 1650 года.
Кисель, назначенный на прошлом сейме, по его словам, «стражем мира», советовал королю, чтобы Речь Посполитая ждала будущего сейма спокойно, для того, чтобы, взвесивши свои и неприятельские силы, могла решить, чего ей держаться, и что замышляют в Крыму, и как у турок трактуют о волошском опустошении, и что затевают внутри (interne machinatur). Доказав ясно, как день, свою химеру, панский Нестор и Улисс приходит к такой мысли, что средством гарантии мира Польша достигла бы расторжения казако-татарской лиги, а это было бы величайшим для неё благополучием (summa ПеирцЫисае felicitas). «И хотя в этом» (продолжает Кисель) «видим нечто недостойное (indignitatem jak%s), но по мне — наибольшее достоинство — спасение Республики (salus Reipublicae, to najwiksza dignitas u mnie). А допустить этого человека до последнего отчаяния, в котором он поддался бы турку с войском и со всем поспольством, вот когда — сохрани Боже — была бы indignitas, а пожалуй, и последняя гибель наша... Когда дело дошло до крайности, всегда избирают меньшее из зол... Мы могли бы и взять и дать заложников, которые были бы вроде пленников у запорожского гетмана, но чтоб они резидовали на Украине за линией, в своих имениях, прилично своему положению. Что лучше: рисковать ли всем, или же все подвергнуть гибели? Можно бы и на присягу согласиться своим способом (swym sposobem) вместо того, чтобы возбудить еще ужаснейшую и злотворную войну. Этих заложников можно назвать комиссарами, и под этим названием передать в потомство, а они присягнули бы, как на комиссию». По мнению Киселя, этим способом, без всякого недостоинства (absque omni indignitate), можно бы удовлетворить и тому, чего желает запорожский гетман для своего обеспечения, и мир утвердить, и разорвать казацкий договор с Ордою, а себе (казаков) присвоить (sobie арргоргиаге) и от Москвы спасти, и мир, заключенный Киселем в её столице, осуществить.
Из этого документа видно, что Хмельницкий обработал стража панского мира с казаками сообразно своим целям, которые грубо, но верно, высказывались в толках поспольства о совместном походе казаков, татар и панского воинства в Московщину.
Еще мало было панам горьких разочарований! Или в самом деле у них, как у кобзарского Потоцкого, был розум жіноцький, доверчивый погибельно? Земля, удобренная кровью и орошенная потом прадедов, сделалась теперь маниею правнуков.
Лишаясь этой земли, вырванной из рук у голодных номадов, татар, несчастные поняли всю цену ей, как утраченному здоровью, как отнимаемой жизни... Только таким образом возможно нам объяснить себе то жалкое забвение национального достоинства, с которым они относились к предателям и разбойникам, лицемеря не только перед совренниками, но и перед потомством.
Но обратимся к покорным петитам «простаков», которые не умели ходатайствовать изустно.
«Просим, чтоб уния, начало всех зол, возмущающая (народ) с давнишних времен, была совсем уничтожена, как в Короне, так и в Великом Княжестве Литовском, а все владычества, кафедры, церкви, обращенные в костелы, или предоставленные униатам, и все имущества, наданные предками владычествам, кафедрам и церквам искони (antiquitus) были бы возвращены, чтобы отныне униты, как они привыкли, своими ухищрениями больше не пускали этого дела в проволочку, и вера наша никаких притеснений не терпела. Свобода богослужения русского, чтобы была невозбранна по старине в городах его королевской милости, как в Польской Короне, так и в Великом Княжестве Литовском. Ксендзы и светские попы римской церкви всяких духовных нашей веры, как в добрах вашей королевской милости, так и в дедичных (панских) не должны принуждать к своему послушанию (dо posiuszeiistwa swego) и взимать с них данин, ни десятин из церковных мест. Просим, чтоб униты, по уничтожении унии в Польской Короне и Великом Княжестве Литовском, тотчас отдали неунитам владычества, кафедры, церкви, грунты, добра; а кто бы оказался непослушным, на таких чтобы была установлена строгая кара. Священники старожитной русской веры, чтоб имели такие вольности, какие имеют ксендзы римской церкви, и никаким светским законам не подчинялись; также чтобы жолнеры у них постоем не стояли. Просим вашей королевской милости, чтобы село Перетынско было возвращено львовской кафедре, а село Кцелев — галицкой капитуле, в границах, означенных в привилегии князя Льва, первого фундатора. Доносим также до слуха вашей королевской милости, что русский народ терпит великие преследования от панов, как духовных, так и светских. Униженно просим, чтоб они никак не мстили. Если бы мы получили определенную линию, то просим вашей королевской милости, чтоб и по за линией наши духовные и русь оставались при своих вольностях и старожитных обрядах, и чтобы не терпели уже от унитов никаких нападков: ибо никакие веры и в чужих землях не подвергаются таким притеснениям и преследованиям, как в нашей земле».
Так желали говорить с королевским правительством те попы и мещане, которых лживые манифестации князя Острожского ввели в баницию. Таким языком имел бы полную возможность говорить он и сам, стоя во главе своего 15-ти или 20-ти тысячного ополчения, когда бы дом его не находился больше во власти иезуита Скарги, чем самого главы дома. Теперь языком, подобавшим ему больше, чем кому-либо, заговорили киевские паны и чернецы из-за спины православного Запорожского войска, которого послы, увы! прибыли в Варшаву «в одной своре» с новыми протекторами православия — татарами.
Как бы то ни было, но в Польше боролись уже не люди с людьми: в борьбу людей с людьми вмешались боги против богов, и вопрос междусословный сделался вопросом междуцерковным. Киевское духовенство заговорило наконец языком власть имеющего.
Тема починания предков под сению созданных и облагодетельствованных ими храмов была высказана в «покорных петитах» так выразительно, как будто все наши Святославы, Брячиславы и Мстиславы подали из-под родной земли голоса свои, — высказана была так требовательно, как будто сонмы зде лежащих проснулись для решения старого спора о том, чью веру следует признавать христианскою. В смешанных воскликах близких предков нам слышится приговор отдаленнейших, — приговор над пришельцами и отступниками: «Вы отнимали духовные хлебы у нашего потомства посредством Городельского и других подобных Городельскому, по вашему законных, актов. Ваши Ягеллоны, ваш Трансильванец Баторий и ваши шведы Вазы тревожили наш вечный сон возглашением в русских церквах того, от кого Русь не принимала веры. Идите же прочь из земли, просвещенной христианством, которое проповедали и утвердили в ней Антонии, Феодосии и другие преподобные мужи Россы, процветавшие и богословием, и самим житием своим. Нет вам, пришельцы-напастники, ни же вам, туземцы-отступники, друзья и слуги их, нет вам удела здесь, до черты той области, которую присвоили римскому папе ваши Войцехи да Владиславы! И вам среди нашего верного потомства нет удела, наследники древних русичей, совратившиеся в науку веры немецкую, родоначальницу ересей, отвергнутых единою соборною церковью, как и «кривая вера» латинская. Нет удела и вам, что сохранили на себе лишь образ древнего русского благочестия, духа же его давно отверглись. Ваши отцы и деды позволяли детям своим католичиться и еретичиться, предавая в руки иноверцев имения свои и подданных своих, а вы стоите ныне в одном стане с иноверцами против городов и сел, не признававших и не признающих вас ратоборцами церкви и веры своей. Изыдите из нашей земли вместе с теми, на служение которым выделили вы изсреди себя всех лучших и всех худших. Найдут себе потомки наши иных князей и вельмож, верою крепких, непоколебленных со времен крещения Руси, и будут с ними одно стадо, под единым пастырем, Христом».
Таков действительно был приговор живых представителей Малороссии от лица усопших, сказавшийся в «покорных петитах», — тех представителей, которых нам не стыдно называть малорусским народом, — и этот приговор оказался безапелляционным.
Не чуял в душе ничего подобного глава наших отверженцев, Адам Кисель.
Склоняя короля к уничтожению унии, он, со всею силою своего красноречия, уверял его, что сам он, Кисель, по милости Божией, благоприятствует католической вере (klorej и ja za lasku Boza przyjacielem jestem), и что переход из обряда в обряд равен перемене одной одежды на другую. Он писал, как о деле, известном королю иезуиту, что лет пятнадцать трудился с Оссолинским над соглашением православия с католичеством, и что эти труды оперлись о самый Рим (i te ргасе о sam Rzym орлиz у sio). Он, очевидно, считал соединение малорусской церкви с польскою только делом времени, в виду совершившегося уже соединения национальностей. Но католический Рим не делал попятного шага в своих притязаниях, чего бы они ни стоили подчинившимся им народам, и, как увидим ниже, потребовал от своих добровольных рабов, поляков, защиты «дела Божия», не обращая внимания на дела человеческие.
Зато и с другой стороны проявилась необычайная напряженность религиозного, вернее сказать — церковного чувства. Кто и благоприятствовал до сих пор, подобно Киселю, римской пропаганде в её апрошах, как его приятель, Сильвестр Косов, и те теперь молчали, идучи следом за массою киевского духовенства. По общей участи высоких идей, осуществляющихся в низменной среде, наше малорусское православие потеряло много той чистоты, которою сияло в трудную для него эпоху Вишенского и Борецкого: но тем не менее дух его проповеди оставался несоединимым с духом проповеди римской, по своей противоположности, и каковы бы ни были наши православники вообще, но между ними не переводились ни такие молчальники, каким был Исаия Копинский, ни такие застолпники, каким видим мы вопиющего в польско-русской пустыне Афанасия Филиповича. «Соль земли» не могла обуять в Малороссии, и «свет мира» не мог погаснуть в удаленных от мирской суеты убежищах богословия.
Знали это римские прелаты по многолетней стойкости Малороссии на своей вере, и стали в упор против нашей национальной церкви по вопросу о том, чтобы «не быть и самому имени унии». При невозможности покорить русскую схизму духовными средствами, они действовали средствами вещественными, казуистическими. Они опирались на законы, установленные беззаконно, и говорили: «Уния с римскою церковью установлена в национальном синоде и утверждена святым отцом: пускай таким образом и уничтожается». Другими словами это значило: скорее должна погибнуть Польша, чем прекратиться римское беззаконие в Польше. Считая волю святого отца законом, а противящихся ей беззаконными, поляки сделались патриотами во имя погибельной для них римской политики. Папское знамя заменило у них национальное, а церковь заняла место государства. Чего боялась при Владиславе шляхта, то постигло ее при Яне Казимире: Польша перестала быть государством светским, а это вело неизбежно к тому, чтоб она и совсем исчезла с карты государства.
В последнем заседании чрезвычайного сейма, 24 декабря, была объявлена церковная война всеми голосами. В ксендзовско-патриотическом энтузиазме, правительствующая шляхта решила — не только собирать подати для уплаты регулярному войску, но созвать и посполитое рушение. Явилось единодушие в постановлениях, единодушие в пожертвованиях, явилась даже строгость относительно собирания налогов.
В ответ на покорные petita Хмельницкого, представлявшие теперь уже ультиматум не только казацкого, но и малорусского народа, король отправил Украинскому комиссару Киселю ультиматум панский, для предъявления Хмельницкому. От казацкого гетмана паны требовали, чтоб он прежде всего (ante omnia) отрекся и отступил от всех союзов (foedera) с иноземцами, и чтобы войска свои вел туда, куда ему будет повелено, а именно против Порты, еслиб то было нужно. «Ибо он» (писал король Адаму Киселю) «запряг (auctoravit) шею свою в новые присяги язычникам, и сам же нам в письме своем хвастливо (jactanter) об этом сообщает, говоря, что никто этого союза не разорвет. Вот какие задатки мира со стороны самого Хмельницкого! Что же касается веры, то такой мир скорее можно назвать крайним порабощением (extremae imago servitutis): русину, который желает быть унитом, он велит быть дизунитом».
На это Кисель мог бы отвечать, что паны, с королями своими, никому не повелевали быть унитом, или католиком, однакож сделали так, что теперь он один только из православных сидел в сенаторских креслах, которые в среде литовских сенаторов принадлежали прежде, за исключением одного или двух, православным и протестантам. Но Кисель был конфидентом Оссолинского, Могилы и Косова по тем трудам, которые «оперлись о самый Рим». Он высказал одну только правду, да и то не королю. Убеждая Радзеёвского, теперь коронного подканцлера, сделать попытку к миру и после казацкого задора, и сожалея, что не приласкали православных духовных, он писал: «Скажем другу правду: ссорят нас духовные с обеих сторон», и этим подтвердил слова пьяного Вешняка.
Рядом с достопамятным изречением об унитах, королевские советники написали от имени короля к Адаму Киселю следующее: «Что касается войска, то какая в том справедливость, что нашим хоругвям и в собственных стоянках не дозволяют сидеть у линии, а казаки присвоили себе право вымышлять и указывать ляхам границы? А в новой казацкой милиции какое это равенство и какая безопасность (jaka to paritas, jaka securitas), когда против нашей воли и выписчики, и реестровые пользуются свободой и саблей, а Речь Посполитая остается при умеренном войске»?
Паны, строители Польши из русских развалин, видели в чужом глазу сучек, а в собственном не замечали и бревна. Злоупотребления нравственным правом далеко превышали в Речи Посполитой вытекавшие из них злоупотребления революционным бесправием.
Уверенные в своей правоте, правительственные паны писали теперь от имени короля к Адаму Киселю: с энтузиазмом, достойным благоразумнейшего дела, что «сильно уповают на Бога, подавшего им в руки меч на оборону добрых и покаранье злых», и повелевали Киселю, дождавшись другого комиссара, Станислава Лянцкоронского, потребовать от Хмельницкого в заложники детей его для обеспечения комиссии среди черни и казаков. Они надеялись устрашить Хмельницкого сеймовым постановлением о двояком вооружении.
Здесь надобно вспомнить, что в их среде не стало того, кто, как видим, не напрасно уверял папу, что поляки больше занимаются борьбой с гражданами своими за веру, нежели безопасностью и целостью общего отечества. Оссолинский почил от славных и вредоносных дел своих 9 августа 1650 года. Дошедшие до нас пасквили говорят, что смерть поздно освободила от него Польшу, а соучастник шашней его, Ян Казимир, редко бывал так весел как в день его смерти: Оссолинский унес в могилу не одну тайну могущественнейшего и непобедимого монарха. Канцлерство сделалось теперь достоянием лица духовного бискупа Андрея Лещинского.
Ксендз канцлер уведомлял Киселя, что казацкими комиссарами назначены большею частью те, которых он сам предложил; что инструкция предстоящей ему комиссии будет двоякая: одна явная, другая тайная; что первая уже готова, но составление второй требует больше времени и хлопот. По его словам, паны искренно желали мира, но готовили и регулярное войско, и посполнтое рушение. Если удастся склонить Хмельницкого к миру, то оба войска, казацкое и панское, немедленно выступят против неприятеля Св. Креста.
Таким образом шляхетский народ, заплатив так дорого за свое противодействие Турецкой войне Владислава IV, теперь был готов осуществить его намерение.
Немудрено, что правительственные пигмеи, с пигмеем королем во главе, стали титуловать уничиженного ими короля Владиславом Великим.
От 5 января 1651 года Ян Казимир публиковал первые вици, долженствовавшие служить и за вторые, с тем чтобы шляхта, по получении третьих, садилась на коня.
14 февраля послан был сендомирский каштелян, Станислав Витовский, в Москву с просьбою, чтобы царские бояре сносились с королевскими полководцами и дозволяли добывать у себя съестные припасы; чтобы было дозволено польскому войску проходить через Московскую землю; чтобы донские татары царские ударили на крымских и ногайских, когда королевское войско наступит на неприятеля.
Кисель заблаговременно убрался из Киева и, в ожидании результатов чрезвычайного сейма, жил в своей Гоще. Он был так болен хирагрою, что писал чужой рукою и, между прочим, хлопотал о пожаловании ему богуславского староства, выставляя свою цноту в таком виде, что возбуждал смех даже в варшавских своих приятелях. Он спекулировал любовью к отечеству до самой смерти, и в этом смысле был истинный поляк, о котором русский поэт сказал:
«Не верю чести игрока,
Любви к отчизне поляка».
В числе подвигов, которыми Кисель гордился и которые паны, по своей женской доверчивости, считали чем-то серьёзным, были его переговоры с Хмельницким. Из Гощи он уведомлял короля, что убедил Хмельницкого отказаться от своего «нового, несносного требования в его петиции и от всяких враждебных действий», причем представлял изобретенные им средства, какими возможно умиротворить его сумасбродное варварство (vesanam barbariam) по предмету вышеозначенной просьбы. (Так относился Кисель к церковной унии). Он разослал универсал и к обывателям Киевского воеводства, обнадеживающий их в успехе его комиссарских внушений тому, кто столько раз уже и словом, и самим делом заявил, что удовлетворится только тогда, когда погубит и самое имя польское. В качестве «охранителя мира», как величал себя Кисель, он был похож на слепого сторожа горючих материалов. Король писал к нему, что казаки хозяйничают и за линией, а с другой стороны наказный брацлавский полковник, Кривенко, еще в ноябре жаловался брацлавскому воеводе, Лянцкоронскому, на панов-жолнеров, что они переходят за казацкую линию, берут провиант, грабят людей, причиняют казакам нестерпимые обиды и называют своими местечки Морахву, Красное и другие, уступленные казакам по Зборовскому договору. Теперь же по всей Польше тысячи голосов повторяли слова королевского воззвания: «Уповаем сильно на Бога, подавшего нам в руки меч на оборону добрых и на покаранье злых», разумея под добрыми шляхту и католиков, а под злыми — казаков и схизматиков. Недоставало только несчастного случая, чтобы горючие материалы воспламенились.
Слова Вешняка и слова Киселя, сказанные одним в пьяном, а другим в трезвом виде о духовенстве, ссорящем вооруженные массы с панской и с казацкой стороны, поясняют многое в истории Польской Руины. Мы знаем, как давно казаки начали хлопотать о том, чтобы поднять и мещан и селян против душманов и душохватов, вообще — против ляхов не только римской и немецкой, но и русской веры. Последних они обрекли на изгнание и на истребление не за веру и не за панство, а за то, что их русские кости обросли польским мясом. Злоствые посевы в сердцах поспольства, как со стороны поповствующих, так и со стороны казакующих, принесли теперь обильный урожай, и потому-то Хмельницкий войну за свои личные обиды соединил с войной за христианскую веру.
То же самое происходило и с противной стороны. Боги к богам всегда завистливы.
Были завистливы и все творившие богов по образу своему и по подобию. Но нигде и никогда божеская зависть не доходила до таких крайностей, как в католическом свете XVI и XVII столетий. Нигде и никогда не являлась она среди славян в таком погибельном бессмыслии, как в Польше. При Владиславе IV в следствие терпимости королевского правительства, она упала было до того, что католическая шляхта даже на сейме проклинала папу. Но иезуит-король во всем потакал духовенству и его дикой политике, а Хмельницкий, взявши кровавой рукой чистое знамя малорусского православия, подливал масла в пылающий фанатизм католической партии.
Варшавский Аноним, очевидно ксендз, вписал в историю Польского Разорения красноречивую страницу, когда пришлось ему описывать чрезвычайный сейм. По его взгляду на католичество и православие, даже Кисель был враг римского папы, и письмом, убеждающим короля к церковным уступкам, оскорблял религиозное чувство поляков.
«В этом письме» (говорит он) «дух схизмы бьет на униатскую веру, так как и сам он был схизматик. Кисель говорит: пускай восточная и западная церковь будут одна овчарня: ибо глава обеих — Христос, преемство у обеих идет от апостолов, одни святые учители и одно учение; одна без другой не может существовать; в церемониях и обрядах различаются по различию языков, но это не беда, когда они имеют: одни основания и начала от Господа Христа; и для чего же пороть Христову ризу не сшитую, называя (последователей той и другой) унитами и дизунитами? Для чего разделять церковь, которую соединил Бог? Когда мы примем и утвердим это основание, то не будет разницы в словах, не будет и диссиденции между народом, исчезнет соревнование, прекратится война.
«Кисель» (продолжает фанатик) «призвал во свидетели тех, которые вместе с ним трудились над Зборовским миром: они де согласились на уничтожение имени унии, но исполнить это обещали его товарищи словесно, не включая в публичный документ мира, дабы это было благодеянием согласного отечества, не вынужденным казацкою войною. Если де стоят этого тридцать униатских церквей, чтобы разорить и опустошить несколько тысяч храмов благочестивых, и через то погубить миллионы христианских душ; если эта малая летороль, отщепленная от греческой и не прирослая к римской, будет разумным основанием такой тяжкой войны, то лучше теперь совещаться о безопасности жизни и здоровья, а потом, успокоив отчизну, созвать на это синод, удовлетворяя волю духовенства, и на нем обсудить это различие».
«В ответ на это» (говорит Аноним) «поднялся страшный крик в Посольской Избе (не в Сенаторской, состоявшей на половину из бискупов, а в Посольской, где заседали представители светской шляхты)». Как козел не будет бараном (завопила шляхта), так схизматик не будет искренним охранителем католической веры; а тот, кто принадлежит к одной и той же вере с хлопами, не может оборонять шляхетские вольности. Вера это дар Св. Духа; Дух Святый это иероглиф вольности: где хочет и как хочет, дает он вдохновение. Как! для схизматиков да для обжорства и бунтов глупого хлопства, сделать невольниками шляхту и не дозволить им так веровать, как повелевает Святый Дух, а так (пусть веруют), как предписывает сумасшедшая и пьяная голова Хмельницкого, под предлогом обороны веры (prelext zmysliwszy obronv wiary)! Вот какой проявился новый доктор чертовской академии! Недавно выпущенный на волю чернорабочий хлоп отнимает у поляков дар Божий, святую веру. Если не нравится (им) слово уния, то (нам) не нравится схизма. Пускай же отрекутся учения своего схизматика патриарха, оскверненного арианскими ересями безумца, посвященного бисурманскою властью, и все соединятся с западною церковью и назовутся правоверными: на это Польша согласится легко, а Кисель, киевский воевода, пускай не будет проповедником казацкого учения, если хочет быть в числе польской шляхты, а не в звионзке казацкого бунта»!
Вот под каким знаменем выступила наконец Польша! под знаменем развратителей её государственности, общественности и семейности. Свободный паче всех народов шляхетский народ не признавал свободы совести в том народе, который раньше его принял христианство, и даже родоначальников польского имени видел крещенными по обряду церкви греческой. Признав девизом своим религиозную нетерпимость и проповедуя веру, как магометане, с мечом в руке, поляки оправдали казацкое вмешательство в церковные дела, и поставили московского царя в необходимость отстаивать присвоиваемые папистами владимировские и ярославовские храмы.
Но в составной польской нации было много иноверцев-иноплеменников, которые худой мир предпочитали доброй ссоре, и они-то способствовали образованию комиссии для переторжек с Хмельницким. С другой стороны и между казаками были такие, которые высказывали втайне, что Хмельницкий посягает на то, что ему не следует по народному праву, и должен сам нести ответственность за свое предприятие, они же готовы отстать от него, лишь бы наслаждаться спокойствием. Искушением Хмельницкий увлек на свой путь одних, а террором принудил идти за собой других; но прожитые с панами столетия делали в Малороссии свое дело, и многие из наших предков, казаковавших по воле и по неволе, оглядывались назад с сожалением и раскаянием. Этих людей Хмельницкий знал; он их вокруг себя чуял; он их боялся, — и вот почему, стоя во всеоружии нового покушения на панов, или как он выражался по-казацки, на ляхов, не отказывался от мирных переговоров. Притом же у него, как у демагога, не все ладилось одно с другим. Турки потому содействовали его союзу с татарами, что неудачи Венецианской войны пугали их; а татары потому ладили с ним, что не смели ослушаться султана. Но хан долго не соглашался лично участвовать в новой войне с панами, и отправил к нему в помощь нуреддин-султана с 10.000-м отрядом, дав при этом нуреддину тайный наказ избегать сражений и состоять при Хмельницком лишь в качестве стражи; только в случае крайней опасности, обещал хан прийти к казакам на помощь со всей ордою, когда наступит весна.
С обеих сторон, с панской и с казацкой, дела стояли в таком сомнительном положении, что иногда склонялись, по-видимому, к миру, а иногда — к войне. Кто чего сильно желал, тот и веровал — или в возможность мира, или в неизбежность войны.
Полагаясь на обещание хана и на вспомогательный отряд его второго соправителя, Хмельницкий, в феврале, выступил из Чигирина и направился к Бару. Слух о том, что казацкий батько идет кончати ляхив, поднял на ноги всю малорусскую голоту, чаявшую так называемого «панского добра». Оборвыши мечтали о кармазинных жупанах, босоногие говорили, как поют у нас и доныне об уманских гайдамаках:
«Будем драти, пане брате,
С китайки онучі!..»
бывшие гречкосеи вдохновлялись подвигами Перебийноса и Морозенка.
Оставляя без внимания королевских комиссаров, казаки старались предупредить соединение панских войск. Но это им не удалось. Главное начальство над войском, сколько было его в готовности, король поручил полевому гетману, Мартину Калиновскому, а Потоцкого удержал при себе, под тем предлогом, что ему необходимы советы главного сенатора, но правдоподобнее, как были слухи, потому, что не доверял его распорядительности. Впрочем коронные гетманы, враждовавшие и теперь один с другим, как под Корсунем, не были и порознь один лучше другого. Потоцкого одолевала дряхлость, Калиновского — запальчивость.
Очутясь, по милости короля, главнокомандующим, Калиновский стянул войско к Бару и, узнав, что мужики бунтуют в Браиловщине, решился разгонять их казакующие купы. 19 (9) февраля выступил он из Бара по направлению к Линцам, с целью преградить путь неприятелю. Остановясь вечером в местечке Станиславове, он узнал, что брацлавский полковник, Нечай, один из главных бунтовщиков, которого казаки считали, первым лицом после Хмельницкого, занял местечко Красное, принадлежавшее, по Зборовскому договору, к панской территории, а не к казацкой, как вопиял наказный Нечая.
В порыве запальчивости, Калиновский был неустрашимый воин. Его терзало воспоминание о Корсунском погроме, вину которого приписывал он справедливо Потоцкому. Не завися теперь от его старшинства, полевой гетман кипел жаждою боя, как юноша. Таков был в своем гайдамачестве и полковник Нечай, с придачею вдохновительного пьянства. Не обращая внимания на целое войны, оба полководца в смелом ударе видели всю её сущность, и вот они столкнулись, — пан, исключавший казака из жизни и её прав, как разбойника, казак, исключавший пана, как ляха и душмана.
Под начальством Калиновского воевали теперь многие шляхтичи с древними, прославленными именами, обездоленные нечаевцами, изгнанные из предковских займанщин, ожесточенные кровавыми утратами. Войска у него было всего 12.000; но еслиб оно свою жажду возмездия вдохнуло посполитакам, казаки были бы истреблены до ноги, как они желали истребить всех действительных и номинальных ляхов.
Выступление Нечая за казацкую линию Калиновский считал достаточным поводом к тому, чтобы возобновить Збаражскую и Зборовскую войну. В сущности война и не прекращалась, но кипела глухо, как отодвинутый от жару горшок. Теперь она заклокотала по-прежнему.
В авангард отправил коронный гетман брацлавского воеводу, Станислава Лянцкоронского, и в понедельник, на масляной, выступил из Станиславова с главным войском. Нечаевцы не предполагали в панах такой быстроты, и спокойно занялись провожаньем своей пьяной масляницы. Казацкая песня, в свободе своего творчества, заставляет и куму Нечая, гетманшу Хмельницкую, бражничать с казаками. Когда ему донесли, что идут ляхи, —
Козак Нечай Нечаенко
На те не вважає,
Та з кумою з Хмельницькою
Мед-вино кружає.
Бо поставив Нечаєнко
Три сторожі в місті,
А сам пійшов до кумоньки
Щуку-рибу їсти...
На русичей шли русичи, на православных — большею частью православные. В авангарде Лянцкоронского, потомка казацкого гетмана, были: черкасский староста, брат Адама Киселя, улановский староста, представитель недавно еще православных Песочинских (по-польски звавшихся теперь Пясечинскими), и другие русского происхождения паны. Пируя с казаками в Красном, Нечай не обратил внимания на появление в местечке ляхов. Он думал, что это пришел к нему из Мурахвы сотник Шпак. Но вскочить на коня и броситься в свалку было для него делом одной минуты. Песня, не умолкающая в Малороссии доныне, восхвалила знаменитого лыцаря словом крылатым:
Ой не встиг же Нечаєнко
На коники спасти,
Тай став ляхів, вражих синів,
Як снопики класти...
А славный современный мемуарист, участвовавший в походе, пишет, что хоть он был навеселе, но, вскочив на коня, стал сражаться, как подобало храброму юнаку, и перначем своим подгонял казаков к бою. Но, среди беспорядка и суматохи, не мог Нечай организовать сопротивления и, мужественно защищаясь, образцовый гайдамака, слава и краса казатчины, пал в битве со многими казаками.
В популярном Нечае Хмельницкий потерял столько же, как и в образованном по-иноземному Кричевском. За серебряный пернач казацкого лыцаря ссорились потом гетман Калиновский с воеводой Лянцкоронским, как за трофей, достойный спора коронных полководцев, и это лучшее, что казаки могли бы отметить в истории славы своей; но они были такие варвары, что их сыновья и внуки, желая славить отцовские и дедовские подвиги, только лгали про них, и потому любителю правды осталось угадывать ее только в сказаниях казацких врагов, среди естественных предубеждений.
До Варшавского Анонима дошел о Нечае такой слух, что с ним было 3.000 казаков ветеранов, кроме мещан; что панский авангард очутился было среди них в отчаянном положении, но к нему подоспел Косаковский, командовавший брацлавскою шляхтою, которую нечаевцы повыгнали из её домов; что вслед за Косаковским прибыли драгуны, вырубили палисад, зажгли местечко и выручили своих передовиков, «почти уже погибших» в торжестве над Нечаем. Обороняя брата Данила, погиб и Матвей Нечай.
Шляхетский мемуарист приписывает славу победы над знаменитым казаком какому-то Добосецкому, который де едва не схватил его живьем, но к Нечаю страшно было приступить и Добосецкий застрелил его. Кобзарская Илиада поет, что ляхи застрелили Нечая серебряной пуговкой, как характерника, которого свинцовая пуля не брала. Мемуарист не мог отказать шляхетскому сердцу в отраде: по его рассказу, падшего наконец Нечая изрубила саблями шляхта, изгнанники Брацлавского воеводства, как хищника имений своих (jаtko wydzierce fortun swych)».
По рассказу Освецима, участвовавшего в походе Калиновского, знатные казацкие сотники Гавратынский, Красносельский, брат Нечая (Иван), Степко (Билоченко) и другие, с значительным количеством стрелков, отступили в замок. К замку можно было приступить лишь со стороны става, но и там защищали замок поделанные во льду проруби. Все-таки гетман послал иноземную пехоту на приступ, не давая казакам опомниться от первого удара. Казаки отразили приступ. Тогда панская конница, спешившись, поддержала пехоту, и с распущенными знаменами взбежала на валы. Не помогло и это. Битва была отсрочена до следующего дня. С рассветом начался новый приступ; спешившиеся всадники помогали пехоте; гетман командовал приступом лично; под ним даже был ранен конь. Но сколько ни горячился Калиновский, жолнеры к вечеру выбились из сил, и ночь опять развела сражавшихся. Казаки, однакож, потеряли уверенность в себе, и ночью многие пытались бежать. Не вписанный в казацкий реестр их сотник, шляхтич Гавратынский, попал в плен и был потом расстрелян. Жидкевич (или Жидовчин), писарь Нечая, также попал в плен, но впоследствии был освобожден.
Гетман отправил одни хоругви за бежавшими, а другие ворвались в замок и там изрубили всех казаков, как видно по рассказу, павших с оружием в руках. Когда кровопролитие кончилось, жолнеры нашли Нечая во гробу, над которым стояли попы и, не обращая внимания на тревогу, молились об упокоении души казацкого лыцаря.
23 (13) февраля коронный гетман сжег в Красном город вместе с замком, и двинулся в Мурахву, где собралось 2.000 казаков под начальством сотника Шпака, которого украинская песня представляет виновником оплошности Нечая:
Як заквилить-крикне пугач
Із темного гаю:
Загукали козаченьки:
Втікаймо, Нечаю!
Не честь мені, не подоба
Зараз утікати,
Славу мою козацькую
Під ноги топтати.
Є у мене Шпак Шпаченко,
Козак вдовиченко;
Ой той дасть Нечаю знати,
Коли утікати.
Если шляхта столь часто помышляла о бегстве, то казаки, родные чада шляхты, думали о нём еще чаще, и в таких случаях оказаченные города свои оставляли на произвол судьбы. Шпак Шпаченко убрался из Мурахвы куда-то к Днестру, который прежде был седалищем шляхетской, а теперь сделался притоном казацкой вольницы, как река пограничная. Мещане и мужики прозелиты казатчины затворились было в городе, однакож, не возмогли стоять против жолнеров и перешли из города в замок.
Здесь опять они сплоховали, выдали пушки и порох, принесли присягу и представили одного иссреды себя, как зачинщика бунта; наконец просили гетмана оставить у них в замке гарнизон, который бы защищал их от своевольных людей. Но разбой и грабеж был давнишнею болезнью Речи Посполитой Польской, особенно в Украине. Восстановители порядка, панские жолнеры, начали разбивать коморы, грабить провизию, мед и все прочее совершенно так, как это делали нарушители оного, казаки, со времен Гренковича, Косинского и Наливайка. Между гетманом и воеводою началась уже ссора за Нечаев пернач, и недавний татарский пленник, в пику герою Збаражского осадного сиденья, велел повесить одного из его жолнеров.
По словам лучшего из польских мемуаристов, Калиновский усмирил жителей Мурахвы лишь настолько, «насколько это было возможно в то время». Житейское море в Речи Поеполитой было воздвизаемо бурею напастей с разных сторон, и тихое пристанище обрели наконец только вопиявшие к Тишайшему Государю, да и в его страну казаки внесли волнение, продолжавшееся до времен Екатерины Великой.
Февраля 27 (17) войско двинулось в Шаргород. «Мещане этого города» (пишет Освецим) «озаботились заблаговременно своею безопасностью: за два дня до прихода войска, они прислали к гетману изъявление своей покорности и высказали готовность, как верные королевские подданные, впустить войско в город. Обещания свои они действительно сдержали. Когда войско простояло несколько дней на квартирах в Шаргороде, прибыла к гетману депутация от мещан из Черниевец с заявлением готовности выдать оружие и принести присягу верности; точно так же поступили и другие близлежащие города.
Повторялось то же явление, что и во времена похода Жовковского за Сулу. Бедный народ не знал, как ему быть между двух сил, из которых одна была своя, с примесью польщины, а другая своя, с примесью татарщины. Против первой вооружали его, без сомнения, натерпевшиеся от унии и от могилян попы; против другой не вооружал его никто, но казаки были друзья только до черного дня, и, кроме того, за казакованье с казацкими приходилось ему рано или поздно считаться с панами, а не то — платить Орде за её помощь против панов своими женами, детьми и самими собою.
Но как бы ни были правы, даже святы, паны в собственном сознании и во мнении католической Европы перед русским населением Польши, — казуистическое насилие общего их правительства над русскою совестью по отношению к благочестивым предкам и грекорусской старине отчуждало их на веки от участия в тех правах на обладание древним русским займищем, которые присвоивали себе исключительно люди веры христианской, а такими людьми, по национальному, выработанному малорусскою церковью воззрению, были только те, чьи русские кости не обросли польским мясом, — те, которые не ходили на совет нечестивых, не стояли на пути грешных, не сидели на седалищах губителей; нечестивыми же, грешными и губителями, по суду афонских да печерских мужей Россов, вынесших в целости нашу национальность из потонной польщизны, были, как мы уже знаем, все князья и все паны без исключения. Не понимают, не хотят понять этого полономаны и в наше время; а в тот хаотический век мудрено было понять правду подобного суда Калиновским, Лянцкоронским и Киселям. Они только видели, что прут против рожна, и их раздражительность, равно как и их снисходительность, кротость, уступчивость были одинаково для них вредоносны. Тот же самый народ, который в одном городе казался им доверчивым, в другом с ними лукавил, а в третьем являлся бешено диким. Кто правил умом и чувствами миллионной массы в её переменчивости, никогда бы паны не доискались, потому что сказанное шепотом слово делало с нею дивные превращения.
В начале римского марта Калиновский двинулся к Стине, в которой заперлись казаки и мужики из разных других местечек. На походе встретило его двое мещан из Стины с просьбою о мире от всех жителей, и взялись проводить панское войско. Но в окружавшие Стину хутора набежало множество мужиков, вооруженных самопалами, луками и другим оружием. Они стали стрелять, произносили угрозы, крутили ляхам дули[36] и даже выставляли задние части тела. Долго это христолюбивое воинство защищало вход в хутора и в нижний город, наконец его прогнали, овладели хуторами и нижним городом.
Защитники нижнего города отступили в верхний, обороняемый местоположением.
Попытка взять его приступом оказалась безуспешною. Начались переговоры.
Осажденные предлагали окуп в 4.000 злотых и просили гетмана пощадить их, уверяя, что они — верные подданные калусского старосты, Яна Замойского. Видя, что силой нельзя с ними ничего сделать, Калиновский согласился на контрибуцию, и удовлетворился только тем, что потребовал от них присяги. Но, присягнув, мещане доставили только 1.000 злотых. По общему совету, гетман возвратил им и эти деньги.
Неизвестно, что было говорено на панской раде, но дальнейшие поступки панов были верхом безрассудства. Отступив к Черниевцам, они оставили в одной долине близ города засаду. Ничего не опасаясь, мужики вышли из города на опустевшее панское становище. Тогда жолнеры бросились на них из засады с татарским криком Галла! Галла! и перебили их до полусотни.
«В тот же день» (пишет Освецим) «гетман послал полки князя воеводы русского и пана коронного хорунжего в местечко Ямполь. Они захватили Ямполь ночью врасплох, перерезали поголовно всех житеией и овладели богатою добычею; а войско, отступив от Стины, расположилось на трехдневный отдых в Черниевцах».
Другой мемуарист, называемый мною Анонимом, не только не видел в этом акте безрассудной свирепости, но распространился о нем сочувственно, точно наши историки о свирепости казацкой.
«Лянцкоронский» (пишет он) «вознамерился овладеть Ямполем, гнездом, как волошских, так и наших разбойников, а между тем пошла молва, что гетман Калиновский двинулся под Винницу. Лянцкоронский подступил к Ямполю секретно: ибо секрет на войне — душа триумфов, да и в мирное время секрет хорошее дело, потому что, разгласив, что думаешь, редко задуманное сделаешь.
Курица кудахчет, снеся одно яйцо, а ястреб ловит птиц потихоньку. Поэтому Ямполь ничего не опасался, да еще на то время собралась там ярмарка. Тихохонько подошли хоругви и вступили в отворенные ворота. Мещане только что проснулись, и стали отворять крамные коморы (kramy), как рынок наполнился польским войском.
Ударили в колокола, крикнули на оборону, но поляки стояли уже с голыми саблями над шеей. Все-таки мещане хотели защищаться, а приезжие бросились толпой бежать, но мост на реке обрушился. Обороняющиеся мещане были перебиты; ограбленный город был зажжен, а сколько Ямпольских мещан и гостей заходящее солнце оставило в покое, всех нашло оно вырубленными. Погибло там десять тысяч народу обоего пола, в том числе и три полка бунтовщиков. Достатки их расхватала жолнерская челядь».
Что эти похождения были делом произвола Калиновского и Лянцкоронского, видно из письма Адама Киселя, которым он старался ослабить впечатление, какое они должны были сделать в Украине.
Называя Хмельницкого милостивым паном гетманом, любезным паном и братом, Кисель писал, что от начала вселенной, «при костеле, а по нашему при церкви Божией», злой дух устраивает свою капеллу; что он, Кисель, вместе с Хмельницким, постоянно хлопотал о том, как бы спасти от гибели последнюю горсть русского народа (один ополячивая, другой отатаривая); что Хмельницкий верноподданнически горовал (horowal) и трудился для того, чтобы потушить вспыхнувший пожар, но что Нечай, которому де ныне да оставит Господь его прегрешения, привык было, без гетманского ведома, творить всякое зло: зазывать татар против соотечественников, проливать кровь, избивать шляхту. «Так и в последнее время» (писал Кисель) «он овладел артиллерией в Брацлаве, двинулся к Линцам и напал на квартиры польского войска, понося письмами и на словах знатных вождей и гетманов». Узнав де об этом столкновении и имея в виду охранение мира, он, Кисель, удержал королевским именем полевого гетмана и брацлавского воеводу от дальнейшего движения за пограничную черту, и теперь комиссия спокойно ожидает начала своего действия, а он де, Кисель, и полевой гетман, которого письмо к Хмельницкому при сем прилагается, считают мир ненарушенным. Когда комиссия откроется, брацлавский воевода предъявит в её заседании плюгавые письма и угрозы Нечая. Король де глубоко сожалеет об этом поступке и о возникшей ссоре, но уверен, что все это случилось без ведома Хмельницкого, и желает, чтобы комиссия поскорее начала свои действия, дабы собранные военные силы соединились против общего врага.
Гонцу своему Кисель назначил срок до 12 римского марта, и если де к этому сроку не получит ответа, то потеряет всякую надежду на комиссию и на миролюбивое окончание дела.
Это письмо было писано за два дня до истребления Ямполя, так что оно могло прийти к Хмельницкому одновременно с известием о подвиге Лянцкоронского. Но раньше, или позже достигло оно своего назначения, Хмельницкий был готов к вестям о начале войны. Он вызывал ее всеми неправдами, и, однакож, этой грязной душе было приятно или нужно представляться чистою. Казацкий батько отвечал панскому Нестору, — что он (Кисель) обеспечил его (Хмеля) комиссией и миром, а между тем брата своего отправил воевать вместе с Калиновским и Лянцкоронским. За эту де кривду и полег брат его (писано после того, что произошло под Винницей), которого (писал Хмельницкий) «мне жаль, как великого рыцаря и моего приятеля; но сам он того хотел. И так как ляхи начали войну, то и насытятся ею (beda jej syci)».
В знак разрыва дружеских отоошений (уведомлял Кисель одного из своих приятелей) Хмельницкий продал в свою пользу 2.000 мер его жита за несколько десятков тысяч злотых. Но Кисель был такой запасливый хозяин, что и после этой потери отправил обоз хлеба в лагерь коронного войска.
Между тем Калиновский держал военную раду и, по её решению, выступил, 6 марта, из Черниевец в Винницу. Войско шло через Мурахву, Красное, и 10 марта остановилось на ночлег в Сутиске. В ту же ночь гетман отправил вперед к Виннице брацлавского воеводу с его полком на рекогносцировку. От захваченных на пути языков Лянцкоронский узнал, что в Виннице расположился, в виде гарнизона, кальницкий полковник Богун с 3.000 казаков. Калиновский ускорил поход свой, несмотря на глубокий снег.
Так как казаки не поставили сторожевого отряда за мостом, то паны ворвались в предместья неожиданно. Конные и пешие казаки вышли на реку Бог, покрытую льдом, в котором они заблаговременно наделали прорубей, незаметных теперь под тонким слоем льда и снегом. Лянцкоронский с хоругвями черкасского старосты, Юрия Киселя, и новгородского подстолия, Николая Мелешка, также русина, бросился на казаков, не осмотрев местности. Он и сам насилу выбрался из проруби, а Кисель, Мелешко, один поручик, то есть панский наместник в походе, и много товарищей-жолнеров погибли.
«Тело Киселя» (пишет Аноним) «лежало потом непогребенное казаками, хоть он был и одной с ними веры», а звенигородский староста Гулевич (русин), в письме к приятелю из-под Винницы, прибавляет, что его съели собаки, осталась только голова и рука, так трудно было подступить к нему осаждавшим Богуна.
«Казаки» (рассказывает Освецим) «взяли знамя воеводы и оба знамени хоругвей. Хоругви отступили в беспорядке к замку, который между тем заняли драгуны, и расположились вокруг его укреплений, но сильно страдали от выстрелов казацкой артиллерии. Потом уже отыскали Лянцкоронского, который, выкарабкавшись из проруби, лежал на льду, избитый прикладами казацких самопалов, и он отправил к гетману гонца, чтобы спешил с главным войском».
По рассказу Анонима, Винница была полна поспольства, сбежавшегося отовсюду для казацкого промысла, так как в это Смутное Время Польского Государства села перебирались в местечки, и от того местечки делались многолюдными городами. О Богуне он говорит, что это был человек отважный во всех случайностях войны; что, при своей отваге, он был и разумен, и счастлив, как это редко соединяется в одном человеке. О его неутомимой деятельности и удальстве мемуарист говорит с удивлением и даже с любовью. Очевидно, что он выражал чувства рассказчиков-шляхтичей, относившихся к этому казаку с рыцарским уважением. Богун (пересказывает Аноним) выслал к гетману чернеца для переговоров и, воспользовавшись проволочкою трактата, выкрался ночью через прилегавший к замку монастырь с тремя сотнями комонника за Бог, чтоб разведать, не идет ли к нему от Хмельницкого подкрепление. В то же самое время и паны отправили подъезд на рекогносцировку. Панский подъезд был сильнее казацкой чаты, и Богун, столкнувшись с ним, побежал к Виннице. Жолнеры узнали его среди казаков по блестящему при месяце панцирю, и лучшие бойцы напрягали все силы, чтобы схватить живым знаменитого полковника. Богун уходил, обняв шею своего чубарого коня, а когда его заскочили и схватили за плечи, он стряхивал жолнеров так, что те падали с коней. В такой борьбе набежал Богун на одну из тех прорубей, которыми недавно обманул панов, и погрузился было в воду, но добрый конь вынес его из западни. Думали, что ледяная ванна охладит его боевой пыл; но на рассвете сам он атаковал панскую чату, и потом видали его всюду за ретраншаментами на чубаром коне. Узнав издали, паны спрашивали его о здоровье, и Богун благодарил, что ему отплатили за купанье купаньем. «Так мужественные кавалеры беседуют и бьются»! восклицает Аноним.
По сказанию того же мемуариста, Богун укрепил город, замок и монастырь таким образом, что мог безопасно перейти из одного места в другое, и свое фортификационное искусство сосредоточил на монастыре, занимавшем сильную позицию.
Об этого сочувственного противникам и уважаемого ими воина-казака разбился, как увидим, Калиновский в своей кипучей, но бестолковой завзятости.
Он пришел к Виннице 11 марта и расположил войско на позициях, но, поджидая артиллерии, не предпринимал военных действий. Войско стояло день и ночь в строю. Казаки, не доверяя своим силам, в полночь с субботы на воскресенье зажгли город во многих местах и заперлись в монастыре. Тогда паны вступили в город и, лишь только рассвело, пошли на приступ. Бой длился, с небольшими перерывами, целый день в воскресенье и всю следующую ночь ко вреду осаждающих. В понедельник, однакож казаки покинули первую линию палисада и сомкнулись во второй линии своих укреплений. С наступлением ночи, на них повели приступ со всех сторон, при непрерывной пальбе. Они мужественно защищались огнестрельным оружием, косами, дубьем, каменьем. Борьба продолжалась до полуночи. С обеих сторон погибло много людей. Ни та, ни другая сторона не торжествовала.
Богун повел с панами переговоры, очевидно, желая выиграть время. С панской стороны было сделано казакам гордое предложение — выдать пушки, знамена и полковника Богуна. Казаки предлагали панам 4.000 волов, соглашались наконец, по уверению Освецима, выдать пушки и знамена, но выдать полковника, или кого-либо из старшины отказались наотрез.
Здесь паны прибегнули к такой хитрости, которая должна была в случае удачи, только создать новое препятствие к примирению польского элемента с русским, панского — с казацким, в придачу к тысяче уже наделанных ими самими и в особенности их руководителями, ксендзами.
Освецим пишет следующее: «Переговоры кончились тем, что казаки обязались возвратить взятые у нас знамена и удовлетворить житомирского старосту (Тишковича), имущество которого они разграбили, а также возвратить лошадей, взятых у нас в стычке у прорубей, или уплатить их стоимость деньгами. Когда эти условия были заключены, они требовали, чтобы войско наше очистило поле перед монастырем. Жолнерам действительно было приказано отступить с поля и укрыться в замке, а также в улицах и среди домов в городе, но оставаться в строю. Предполагалось употребить следующую хитрость: когда казаки выйдут из укреплений, окружить их в поле со всех сторон и потребовать выдачи старшин и оружия, а если не согласятся, разгромить их окончательно. Намерение это не удалось исполнить»...
Начались новые переговоры. Участник осады Винницы, Гулевич, писал к приятелю, что после неудачного покушения к ночному бегству с 12 на 13 марта, казаки, к вечеру 13 числа, просили о помиловании. Гетман (продолжал он) послал на переговоры меня и брацлавского подстолия, Ревуского. Начали мы трактовать уже в сумерки. Трактовали часа четыре под самими их валами, и кой в чем согласились. На утро рано — опять, и было постановлено, что они отдадут хоругви, армату, лошадей, дадут заложников и разойдутся по своим домам, с тем чтобы не поднимать больше руки против королевского войска. Отдали после того хоругви, которые мы и получили, получили также и часть лошадей, но армату они хотели оставить на месте уходя. Заложниками взяли мы четырех весьма хороших сотников. Сверх того, присягал как сам Богун во всякой верности, так и войско, и когда все это было уже выполнено, казаки, неизвестно по какой причине, вернулись к своему упорству. Опять несколько дней драка; потом вторично просят о помиловании. Пришли мы снова под валы, я брацлавский подсудок и стражник Замойский. Но изменники показали себя изменниками и, вместо приветствия, убили гетманского трубача и моего хлопца. Думаем так, что это было делом или — чернецов, которые с ними сидят, или шляхты, которой у них 70 человек: ибо эти — или боятся за свою шкуру, или по крайней мере того, чтоб их не узнали, когда выйдут».
То, что в этой реляции говорится о хоругвях, о лошадях, о заложниках, очевидно, было только обещанием со стороны казаков, но не совершившимся фактом. Освецим пишет: «Прервав переговоры, казаки объявили, что все готовы погибнуть в бою. Действительно пошли было они напролом, но были отбиты с большим уроном. Тогда отступили за третью линию укреплений, укрепили ее, и в ней засели мужественно; при этом часть лошадей своих выгнали, и, когда наша челядь покушалась овладеть ими, многих перестреляли. Наши окружили казацкие укрепления валами, и постоянно сторожили, но не могли отрезать казаков от воды; громили осажденных пушечною пальбою, бросали в их табор бомбы; но бомбы казаки успевали гасить, и в сущности не могли мы им ничего сделать. Между тем войско наше выбилось из сил, так как все время жолнеры и лошадей не расседлывали, и сами не оставляли оружия».
18 марта, в субботу, коронный обозный, сын полового гетмана отправился в Кальник, полковой город Богуна, на рекогносцировку, с целью разведать, где находится Хмельницкий, и не подходит ли какое подкрепление на выручку Богуну. Он дошел только до Липовца, лежащего в 5 милях от Винницы, и отправил оттуда для разведок пана Кондрацкого по направлению к Кальнику. Но едва Кондрацкий выступил в поле, как наткнулся на казацкий передовой отряд, и заметил в стороне большое войско. В то же время другой конский отряд напал на молодого Калиновского, расположившегося в Липовцах, и привел жолнеров его в большое замешательство. Только выскочив из местечка в поле, удалось пану обозному привести в порядок свои хоругви, но все расседланные лошади были потеряны. Притом же казаки, прежде, чем напасть на Липовец, заняли дорогу в Кохановку, и потому та часть отряда, которая сопровождала возы с припасами, также потерпела значительный урон. Пан Кондрацкий едва успел спастись, потеряв много жолнеров, посланных с ним из разных хоругвей. Но молодой Калиновский, вернувшись к отцу 20 числа под вечер, все-таки привел несколько захваченных в плен казаков. Они показали, что Хмельницкий был в Белой Церкви, и уже выступил навстречу панскому войску.
Коронный полевой гетман решился отступить в какую-нибудь местность, более удобную для продовольствия войска: ибо лед на реке Боге уже тронулся, а по сю сторону реки не было возможности добыть фуража. Но прежде он хотел попытаться, не посчастливится ли ему взять приступом осажденных. Приступ начался с рассветом. Казаки сделали тотчас вылазку, но несколько человек их попало в плен; зато и они увели к себе двух пленников. «Вообще казаки сражались храбро», пишет Освецим. Было очевидно, что панам с ними не совладать, и тем более, что в панском стане знали о наступлении большего казацкого войска. Напротив казаки с каждым днем и часом ожидали помощи. Помощь пришла к ним во время самого приступа, спустя несколько часов после восхода солнца. На выручку Богуна подоспел уманский полковник, Глух, с 10.000 казаков. Для панов это было неожиданностью: не рассчитывали они так скоро столкнуться с превосходными неприятельскими силами. Казаки, с ужасающим криком, заняли новый город, отделенный от старого, занятого панами, только мостом, на расстоянии выстрела из лука.
«В нашем войске» (пишет Освецим) «произошло страшное замешательство. Жолнеры не слушали распоряжений и разорвали боевой строй. На трубах играли тревогу, что еще больше усиливало страх и смятение. Наконец наши, бросившись на лошадей, выскочили в поле к Якушинцам, и здесь построились в боевой порядок; но часть хоругвей осталась на прежнем месте, перед фронтом монастыря, в котором заперлись казаки. Пан воевода, с несколькими казаками (легко вооруженными, по-казацки) хоругвями, бросился к мосту, за которым стоял неприятель, и завел с ним перестрелку. Вся эта тревога была совершенно напрасна, хотя бы казаки явились и в большем количестве: Бог уже тронулся, и они не могли переправиться на сю сторону. Но челядь, бывшая у обоза, не обратив на это внимания, побросала возы, лошадей и обратилась в бегство. Её примеру последовали и товарищи из разных хоругвей; другие же, видя, что возы оставлены без присмотра, бросились к ним, и свои стали грабить своих. Дело вышло похожее на Пилявецкую битву, с тою разницею, что пехота и часть хоругвей, оставшаяся в строю, сомкнулись, и в порядке отступили по направлению к Бару. На прощанье, казаки, взбежав на валы, провожали наших обычными криками, прилагая к ляхам разные оскорбительные эпитеты. Цыгане! утикачи! безмозглые! пилявчики! кричали они. Утикайте дальше за Вислу! не тут ваше дило![37] Гетман был очень смущен от этого беспорядка и слишком поспешного отступления. Жолнеры негодовали на него за отсутствие распорядительности. Они сами были страшно изнурены, лошадей измучили и, в заключение, лишились возов, запасных лошадей, челяди, съестных и боевых припасов. В большом смятении, усилившем самоуверенность неприятеля, отступило войско от Винницы, прекратив осаду, и направилось в Бар, куда пришло 24 числа».
Так разбил себя Калиновский о Богуна, который — то подставлял ему железные бока свои, то выигрывал время по-казацки лукавыми переговорами. Постыдное бегство его Освецим снисходительно назвал беспорядочным отступлением, но прибавил к нему такие характеристические черты обоих панских полководцев, которые низводят их до уровня грубиянов, крутивших дули и т. п.
«Главною причиною смятения и беспорядка нашего» (пишет он) «было соперничество и ссоры вождей, то есть полевого гетмана и брацлавского воеводы. Последний желал распоряжаться независимо от гетмана; притом он хотел удержать у себя серебряный пернач Нечая, но должен был отдать его гетману, который выбранил его по этому случаю. Другой раз они столкнулись в Шаргороде: здесь, во время разговора, воевода упомянул о том, что он увещевал жолнеров повиноваться гетману; но гетман, вспылив, ответил: Ваши увещания имели столько же веса, как этот кукиш, причем он показал кукиш воеводе. Поистине стыдно и позорно для вождей заниматься такими школьными выходками. Воевода ничего не ответил, но вышел из комнаты. В третий раз гетман обругал воеводу, когда тот попрекнул его тем, что он, в письмах к королю, исключительно себе приписывает всякое успешное действие».
«Как образец безобразия» (продолжает Освецим), «до которого войско дошло вследствие этих ссор и неуважения подчиненных к вождям, приведу очень грустный случай. Когда 18 марта казаки очистили Прилуку, туда отправилось для собрания фуража несколько тысяч войсковой челяди. На обратном пути, жолнеры из полков гетманского и князя воеводы русского ограбили жолнеров брацлавского воеводы. Утверждали, что зачинщиком беспорядка был какой-то товарищ из хоругви князя Вишневецкого. Брацлавский воевода, требуя по этому поводу удовлетворения у гетмана, попрекал указанного товарища. Присутствовавший при этом наш Незабитовский, поручик той роты, в которой служил товарищ, заметил воеводе: «Ваша милость постоянно к нам придираетесь». Разговор обострился. Наконец воевода сказал Незабитовскому: «Тебе пристало скорее быть быком, чем жолнером». Пан Незабитовский ответил на это: «А тебе подобает скорее быть козьим пастухом, нежели сенатором». Воевода замолчал, а пан Незабитовский вышел. Разговор происходил в присутствии гетмана; но, когда воевода ему пожаловался, он за него не вступился, и отвечал пословицей: «где бреют, там и бьют»; потому воевода чувствовал себя оскорбленным в этом случае больше гетманом, чем Незабитовским».
Картину разбившегося о казацкий авангард панского войска доканчивает Войцех Мясковский, автор дневника Переяславской комиссии, теперь наместник хоругви калишского каштеляна, Розражевского. «Уверяю вас» (писал он, как видно, к Розражевскому), «что нынешние наши труды превзошли Збаражское осадное сиденье: ежедневные приступы, беспрестанные стражи, — так что, стоя три дня и три ночи на страже, не разводя огней, должны были мы отмораживать носы, руки, ноги. А подъезды! Счастливая была та неделя, в которую мы не по три раза чатовали, — так что кони у нас выбились наконец из сил. Пять недель не сходят с них седла, — страшные ссадины, горше чем под Збаражем. В Липовце все бы мы остались на месте, когда бы сам Господь Бог не оборонял нас. На одну нашу (Розражевского) хоругвь ударила вся неприятельская сила, с которой, столкнувшись в тесных улицах (oplolkacb) темною ночью, секлись мы два часа, и только днем, прийдя в порядок и взявши 19 добрых языков, вернулись к войску. Каким это образом случилось, что его милость пан гетман не знал о неприятеле, пока не увидел его перед собой, — не могу понять. От этого произошло страшное смятение, превосходившее и Пилявецкое. С хоругвями одни (бросились) в ворота, другие через вал, одни верхом, другие пешком, и еслиб его милость пан воевода брацлавский не уперся на мосту, то легла бы там вся пехота.
Стояли мы до полуночи в строю, потом двинулись в Бар, сведя с поля пехоту и покинув с тысячу больных и раненных. Шла за нами сволочь (colluvies) до наших переправ, не без (нашего) урону: ибо от неосторожности старших, не оставивших ни одного полка в арьергарде, оторвали у нас несколько сот возов и столько же челяди. Отступив таким образом в смятении, в страшном беспорядке, в проклятом расстройстве (w przeklelej spravie), притащились мы сюда на Барский пост, где нам придется до остатка повялить измученных лошадей и самим бездейственно погибать в страшной истоме».
В тот же самый день Калиновский доносил королю по Яно-Казимировски, что если бы ему прислали подкрепления, то Хмельницкому давно был бы конец, и храбро прибавлял: «За мною дело не стоит»... А услужливый сочинитель дневника «казацкой экспедиции от 19 до 24 марта» написал даже, что, «получив известие о прибытии не малых казацких сил на помощь осажденным, его милость пан гетман велел войску выходить в поле и табором идти к Бару». Липовецкое дело молодого Калиновского также здесь названо счастливым, а потери его покрыты молчанием.
Стесняясь в средствах для прокормления войска в пределах одного барского староства, Калиновский распределил его всюду, где мог, чтоб дать ему оправиться. Но движение казаков заставляло панов думать об охране внутренних провинций. Лянцкоронский, идучи в Хмельник на указанную его жолнерам квартировку, видел на пути своем в Летичеве, 30 марта, многих жителей Константинова, бежавших от Орды и казаков. Отправленные для разведок две хоругви прискакали в Константинов к полночи. Ночевавшие там пьяные казаки полковника Крысенка, вместе с татарами, бежали в испуге, побросав свои прикметы и лошадей, как верховых, так и вьючных. Убито их было немного, но гораздо больше потонуло в реке Боге. Счастливые казако-татарским испугом хоругви, захватив несколько казаков, двоих татар и до 20 татарских лошадей, поспешили удалиться, чтобы неприятель не напал на них, опомнясь от своей паники. Действительно утром казаки Крысенка возвратились в город, собрали покинутое там добро свое, перерезали многих людей, город сожгли и отступили в Хмельник, где расположились в замке и в городе. Для охраны себя от панских подъездов, они сожгли постройки на панской стороне реки Бога и разрушили мост. Лянцкоронский, вместо Хмельника, должен был квартировать в Летичеве, сильно страдая от голода.
Получив известие о движении казаков и татар, Калиновский предпочел ожидать их в более безопасном месте, у Каменца, а в Баре оставил гарнизон. Об этом писал он к королю из Бара от 2 апреля: «Не видя больше возможности противостоять неприятельской силе, снабдил я Бар гарнизоном, и выступаю (progredior) с войском далее, под Каменец: так как нет сомнения, что все полки, и заднепровские, и здешние, приблизились к войску с немалыми татарскими вспоможениями. Боюсь поэтому, чтоб и войска не обмануть (abyni i wojska nie zawiodl), и Речь Посполитую не привести к пагубе, и гневу вашей королевской милости не подвергнуться... Провожу время не праздно и ныне: ибо нет у меня такого дня, чтобы не добывал подъездами языков и не истреблял неприятеля».
Приказ направляться к Каменцу был горестною необходимостью для отрядов, шедших на отдых в Бар. Красноставский староста, Марк Собиский, писал к приятелю от 6 апреля из-под Зенькова, что войско держало там раду, куда бы ему обратиться для отдыха, «пока неприятель позволит»: ибо, в противном случае, осталось бы оно без лошадей, «невыразимо измученных и изнуренных». Было решено расквартировать войско полками под Каменцом так, чтобы, в случае наступления неприятеля, оно могло собраться к полевому гетману в одни сутки. «Не мы виновны в том» (продолжал бедный русин), «что так дурно идут дела: виновны подкрепления, которые к нам не подходят, а наше войско ежедневно уменьшается. На бумаге был представлен сейму большой компут войска, а пришло к нам только 16 хоругвей; прочие ползут как раки, и неизвестно, придут ли к нам. Речь Посполитая сама перед собой виновна. Рванулись мы слишком скоро и зашли слишком далеко, а теперь не можем найти себе нигде места, кроме Каменца»... А подольский судья Лукаш Мясковский прибавляет к этому от 7 апреля из Микулинец: «Прибежал ко мне товарищ (рядовой шляхтич) его милости полевого гетмана, ища челяди, бежавшей со своими почтовыми (принадлежавшими к почту) лошадьми. О войске нашем говорит, что оно отступило по причине голода».
В то время, когда один полководец разбился о Богуна в Виннице и привел под Каменец остатки войска, как пишет Мясковский, проголодавшегося, унылого, выморенного, измученного (zglotlzoncgo, opieszalego, wymorzunego, wymeczoiugo), — другой (Лянцкоронский), ободренный несколькими стычками с неприятельскими чатами, писал к королю, что не нужно было уже никакого войска на казаков, и обещал ему успокоить Украину в несколько недель. Копии писем его, присланные из Варшавы, произвели в обломках войска Калиновского крик величайшего негодования. И таким-то вождям, лебезящим наперерыв перед королем польских королей, предстояло спасать Польшу от Малороссии, вооружившейся варварски против её варварского господства.
Апреля 12 варвары номады напали на варваров цивилизаторов, охранявших Бар. Три легкие хоругви, назначенные для обороны города, слыша, но ничего не зная, о громадных силах неприятеля, отступили к войску, не добыв даже языка, а 300 человек немцев ушли из замка. Но мужики хмельничане, ограбив местечко, на замок не покусились, и, погуляв здесь «по-казацки» несколько часов, исчезли, к стыду польской цивилизации и гражданственности.
В это время достойный такого государства король повелел коронному великому гетману собрать все вновь навербованные отряды войска у Владимира, и сам выехал, для примера польским королям, как справедливо называл панов Хмельницкий. Узнав, что Потоцкий основал обоз у Владимира, Калиновский стянул все свои хоругви под самый Каменец, и 23 апреля расположился по ту сторону реки, у замка. Каждый стал по возможности запасаться провиантом, который пришлось покупать по небывало высоким ценам. Мясковский писал еще 7 апреля, что жолнеры платили за осьмачку овса по червонцу и дороже, да и тем не могли поправить лошадей, «не вставая пять недель с седла»: не было времени кормить их (choc bylo czein, ale nie bylo kiedy). Неприятеля ждали ежедневно, и так простояли лагерем целую неделю. Наконец военная рада решила — идти на соединение с главными силами, пробиваясь на пути сквозь казако-татарские отряды.
Мая 7 войско двинулось, а между тем Хмельницкий сосредоточил свои силы на урочище Ганчарихе, между Межибожем и Старым Константиновым. Ему следовало не допустить полевого гетмана соединиться с королем, и он отправил вперед несколько отборных полков конницы, да несколько тысяч татар, с приказанием — захватить у панского войска лошадей, чтоб остановить, или, по крайней мере, задержать его движение, пока сам не подойдет с остальными силами.
Гонитва его за панами и их жолнерами представляла опасность со стороны Литвы, где погиб незаменимый никем Кричевский, где пал не боявшийся ни огня, ни меча, ни болотных топей Голота, где, вместе с мужественным бойцом Подобайлом перетонуло в болотах и реках много таки отчаянных казарлюг, какими заявили себя Наливайковы мартыновцы. Внук Радивила Перуна и сын того Криштофа Радивила, который, по словам Иова Борецкого, был достоин памяти всех грядущих веков за оборону православных иерархов, был страшилищем псевдовоителя за малорусскую церковь.
Чтоб остановить его грозное движение в Украину, которого боялись, и в Збаражчину, Хмельницкий отправил три полка: полтавский, переяславский и черниговский, составившие 20.000-й корпус, под начальством Небабы, по отзыву панов, опытного и хорошего воина, и поручил им не допускать литовского войска переправляться через Днепр.
Мысль овладеть Каменцом постоянно занимала Хмельнцкого, не умевшего взять всеми своими силами и средствами збаражской западни. Этой мысли сочувствовали и лучшие казаки, которых наша историография представляет патриотами. Под начальством таких сыновей казацкого отечества, отправил Хмель надежнейших соратников своих, среди которых, вероятно, находился и будущий предатель Каменца Магомету IV, Петро Дорошенко. Рьяные воины пробежали, с татарской быстротой, 12 миль в одни сутки, и явились под скалистым городом, хранительным устоем поколебленной Польши; но воевать было уже не с кем, а каменного гнезда древних русичей не мог взять и Перебийнос, утопивший в женской крови Полонное и гордо заявивший во Львове свое равенство с Хмелем. Тем не менее хмельничане сделали попытку овладеть Подольским Каменцом, и вон как доносил об этом один из его защитников коронному полевому гетману.
«Пишу кратко о нашем сиденье в осаде, продолжавшемся три дня. Когда наш обоз двинулся из-под Каменца с понедельника на вторник, неприятель сжег и вырезал Дунай город, все окрестности Каменца уничтожил поголовно (zniszczyl na glowg), и на бегущих людях въехал рано утром в предместье. Мы сперва думали, что это наше войско, потому что сперва подошло под город едва 300 человек их передней стражи. С голыми саблями на темляках, они отнимали у бегущих в город скот. Но на возвышенности старого лагеря появились татары, и рассыпались, как муравейник, одни к Паневцам, а другие к Чернокозеницам. Тогда салютовали из замковых пушек, а между тем наступили казацкие полки, которых считали «80.000 языков», да татар 12.000. Казаки остановились на горе, и сделали первый приступ к городу пехотою, которая так сильно ударила на наши две конные хоругви и на 200 немцев, что они отступили в город; а между тем хлопство напало под замком на скот и на табор мужиков, бегущих в город. Забравши у них множество скота, овец и одежды, оно удалилось к своему обозу. После обеда того дня и ночью не было нам от них беспокойства, однакож они послали несколько тысяч войска к Чернокозеницам и Паневцам. Чернокозеницы оборонялись хорошо. Замок со шляхтой освободился; город казаки сожгли. Паневцы взяли на третий день предательством Тршилятковского, слуги пана каневского старосты, который выдал им одежды, серебро, обои, несколько турецких коней, и сам ушел к ним с каким-то Гловацким; но они Тршилятковского обезглавили, хотя прежде обещали ему полковничество, а Гловацкому дали хоругвь. В среду сделали один приступ (к городу), а другой к Русской браме, ударив отважно. Но, так как мы сожгли Каравансер, и домики под скалой, чтоб нам оттуда не вредили, то наша пехота била их там хорошо и прогнала на самую гору. Выехал также с 300 комонника и пан староста каменецкий (Петр Потоцкий). Разили их и конница, и замковые пушки так сильно, что они бежали под Кешеню. Там наши отняли у них 60 возов с добычею, награбленною в Паневцах, и добыли много казацких и татарских языков, которые показывали согласно, что сюда под Каменец Хмельницкий выслал отборное войско, чтоб занимало квартяков и не допустило их соединиться с королем... С середы на четверг устроило себе русское хлопство кругом (circumcirca) под самой скалой шанцы, из которых целый день причиняло великий вред городу и людям. Но их также хорошо щупали (tnacano) в тех шанцах с замка и башен пушечною пальбою, так что принуждены были бежать, покидая хоругви. После обеда вышло несколько сот пешего охотника и две сотни немецкой пехоты пана Зыхлинского к старому становищу, а с другой стороны от замка к Кешени выбежал пан староста в несколько сот конницы. Там дважды наши двинули (ruszyli) их из шанцев, и отняли несколько хоругвей, но не могли устоять против их силы, потому что их наводил (naxvodzil) хорошо Богун, под которым также из замковой пушки убили коня, и сам он едва убрался в табор. Много перебили этого хлопства из пушек и ружей, так что не досчитались между собой целого полка. Хватаясь за сабли, порывались они к своему наказному (do pol nego), Демку, за то что, против воли и приказа Хмельницкого, потерял так много людей под Каменцом, как это показали нам их языки. В полночь с четверга на пятницу пришел к ним горячий (goracy) универсал, чтоб оставили совершенно все и шли одни комонником за нашим войском, а другие ему (Хмельницкому) навстречу. Заиграли у них зорю в трубы, в шиноши (szyposze), и едва погребли свои трупы, зарывая с ними сухари, сала, ветчину, водку в фляжках[38]. На своем таборище, которое растянули от самих Зенкович до Мокши и под Недобор, побросали много взятого скота и баранов, жаркого на рожнах, муки, хлеба, возов, так что каменецкое убожество собирало все это после них три дня. Но, что всего удивительнее, казаки и татары отпустили на волю много пленных разного пола и состояния. Эти пленники рассказывали, что в ту ночь такая у них в таборе сделалась тревога, что перекопский бей и татары, получив какое-то нерадостное известие о Хмелевых казаках, рвали на себе волосы и бились в землю... Не даром они так спешили, что и под Гуменцами бросили несколько возов, нагруженных разного рода крупою. Пошли по следам вашей милости и, слышно, сожгли скалу. Татары, однакож, упорствовали идти за ними, и, видно, что-то случилось у них (snac ich sain cos zapadlo): видно, не хотят наступать; говорят, что им Бог на эту войну идти не велит».
Летучие казацкие чаты настигли панов римского 9 мая, у переправы через небольшую речку у местечка Пробожной, в нынешнем Чортковском округе Галиции. Помешать переправе были они бессильны, а угнаться за их свежими лошадьми не могли паны на своих лошадях, истощенных походами да подъездами. Одного казака поймали таки живьем, да накануне один из панских подъездов привел к гетману нескольких татар.
Мая 10, переправляясь через реку Серет у Янова (в Тернопольском округе Галиции), паны, в виду затруднительной переправы, ожидали появления казаков; но ожидание было напрасным, потому (как это сделалось известным после от пленников), что казацкие полковники напились через меру горилки.
Не менее трудную переправу встретил Калиновский и 12 мая у Купчинец (в Бережанском округе Галиции), на реке Стырне. Полковники успели опохмелиться, догнали панов, но дали им почти совсем переправиться. На казацком берегу оставался только полк молодого Калиновского. Казаки напали на него внезапно, так что он едва успел построиться. Отбиваясь, Калиновский начал отступать на другую сторону, расположив у переправы пехоту под начальством того Бутлера, который в 1630 году, вместе с ротмистром Жолтовским, оборонил от казаков-тарасовцев тогдашнего архимандрита Киево-печерской Лавры, Петра Могилу, и его монастырь. Здесь Бутлер пал с несколькими десятками своих воинов. Казаки не раз истребляли наемных немцев до остатка. Так хотели они поступить с верными хранителями панов и теперь; а панская конница не могла подать немцам помощи вовремя. Сильно теснимые немцы стали отступать, и в это время погиб ветеран Бутлер. Ободренные успехом, казаки и татары начали отважно переправляться, а переправясь, развернулись в тылу панского войска и налегли на его арьергард и на обоз, но были согнаны с поля, и оставили нескольких татар и казаков пленниками, в том числе Нетычай-мурзу, из знатной фамилии даерских мурз, и каневского сотника, Шабельниченка. После боя, панское войско простояло всю ночь в строю под проливным холодным дождем. Казаки не отважились напасть на него.
Между тем приехал налегке новый коронный подканцлер, Иероним Радзеевский, и передал Мартину Калиновскому послание Николая Потоцкого, передвинувшего уже свое войско из-под Владимира к Сокалю (в Злочевском округе Галиции). Дело в том, что корсунское несогласие между главами коронного войска пережило их пленение. Радзеевский, воспитанный в школе отца, рассчетливо щедрого хлебосола, умел говорить и с казацкими, и с панскими своевольниками. По поручению короля, он подготовил уже в Сокале Потоцкого к совместному служению отечеству с соперником; точно то же должен был он сделать и с Калиновским.
13 мая переправились паны в Поморяны. Казаки показывались на пути маленькими чатами от 10 до 20 всадников, но приблизиться не смели. Калиновский знал, что сзади быстро наступает Хмельницкий, чтоб отрезать его от Сокальского войска. В Поморянах паны сожгли все возы, которых оставалось еще по 10 на каждую хоругвь; две пушки, порох и больных оставили в поморянском замке, и спешили соединиться с королевским ополчением, проходя по две и по три мили ежедневно. Казаки ждали их у Зборова; но они круто повернули в другую сторону, и без дальнейших приключений, достигли королевского лагеря.
В королевском лагере представили они из себя не воинов, споривших с дикарями за обладание возделанным ими краем, а дикарей-беглецов, покусившихся на чужую землю, которою владеть было не по их нравственным и вещественным силам.
Преследовавшие Калиновского туземцы, в числе 18.000, с прибавкою 2.000 татар, довели его до крайнего изнурения, в каком был некогда заклятый враг его деда, царь Наливай, ускользнувший, «как лесной зверь», в таинственную тогда Уманию к мифическим Синим Водам. Оборванные и расстроенные жолнеры Калиновского, в глазах защитников польского отечества, представляли не больше ценности, как остатки разбитого на голову и разбежавшегося войска.
Но калиновцы, как увидим далее, не были контрастом среди соединившихся в Сокале поточан.