Казако-турецкая политика. — Казако-татарский набег на Волощину. — Предпочтение варварства турецкого варварству казацкому. — Казаки воружают против панов соседние народы. — Мера за меру в борьбе двух вероисповеданий. — Чрезвычайный сейм.

Напрасно Хмельницкий переходил от угроз к ласкательству, напрасно писал к царским воеводам: «Того нет и не будет, чтобы татарские царики имели, побратавшися с нами, православную Русь и веру нашу воевать». Кунаков донес царю обо всех казацких плутнях и, между прочим, о наследственном казацком плутовстве — самозванщине. В обширной записке, представленной им по возвращении в Москву, мы читаем, что Хмельницкий обзавелся каким-то царевичем Казанским, с целью восстановить Казанское царство. И не для одной Казани, он и для самой Москвы припас такого человека, который называл себя более законным обладателем русской земли, нежели Романовы. У казаков он слыл внуком царя Василия Ивановича Шуйского, а по словам царских людей, это был «человек самого простого чину и худые породы воришка, Тимошкою зовут, Акундинов». Как ни отнекивался Хмельницкий перед царскими гонцами в зловредном замысле произвести в Московском Государстве смуту, не верила ему Москва ни в одном слове. Маски с него не срывали, но видели под ней готовность на всевозможные предательства, и держали коварного Хмеля в почтительном отдалении.

Судя по политике казацкого батька, о которой нам говорит не столько его биография, сколько история казачества, Москва, в его уме, была последним, запасным поприщем казацкого грабежа, или последним казацким прибежищем, смотря по тому, как укажут непредвидимые обстоятельства. В Москве, с своей стороны, были уверены, что куда бы ни бросались казаки по замыслам вихреватого гетмана, — неизбежно придут они к старому своему убеждению, что кроме царского величества, деться им негде. Москва ждала и в выжидании событий заключалась её наибольшая мудрость.

В то время, когда царские пограничные воеводы были заняты своим, как они выражались, «бодроопасным», истинно московским радением по случаю казако-татарского движения, центром которого была Полтава, а поляки надеялись внутреннюю войну переменить на заграничную, — Хмельницкий разослал универсалы, чтобы не только реестровые, но и охочие казаки поголовно готовились к войне, а к какой, никому не было известно. Способ войны у него был татарский, а татары, по замечанию Варшавского Анонима, не любили двух вещей: проволочки времени и обнаружения тайны. «Советы» (пишет он) «соединены у них с самим делом, так что они скорее ударят, нежели замахнутся». По его рассказу, Хмельницкий приготовлением к набегу на Москву маскировал только задуманный набег на другую христианскую землю — на Волощину (czynil apparentia). Он торопился так в этом случае, как будто хотел вылететь (iz zlal sie wylcciec), — и обманул своих союзников.

Таковы были слухи, доходившие до мемуариста. Но мы обоснуемся на письме Ислам-Гирея к Яну Казимиру. По его словам, казацкий гетман уже садился на коня, как пришла к султан-калге весть о готовности польского войска наступить на казаков. Это заставило его остановиться с походом на Москву. «Тогда татарское войско» (писал хан), «имея в обычае не возвращаться домой без добычи, особенно беи и мурзы, да почти и все лучшее войско, упали калге султану в ноги, чтобы не возвращал их домой с пустыми руками (prozno) и, припомнив ему великие кривды со стороны волохов, просили горячо вести их в Волощину, как это и сделано».

В королевской же инструкции на сеймики совместный поход казаков и татар против Москвы был объявлен измышленным для того, чтобы тем удобнее броситься вместе за Днестр и сокрушить волошского государя, тайного союзника Польши.

Дружба казаков с татарами представлена в инструкции такою, что стоит одному кивнуть головою, другой уже знал, что ему делать (nie tylko consilia swoje in magna confidentia et majori secreto z soba odprawuja, ale i ad nutum eenli owego ten tego, owych exeduntur).

Трудно сказать наверное: оба ли хана, казацкий и татарский, морочили вместе короля, или казак дурачил, в этом случае, и ляха и татарина; только поход в Московщину переменился на поход в Волощину.

Так называемая казаками и панами Волощина (Woloszczyzna) по-нынешнему Молдавия в первой половине XVII века была государством славянским, по языку и обычаю — можно сказать малорусским. «Вера у них различная» (говорит Варшавский Аноним), «как и самый край населен различными людьми», (и в качестве латинца, на первом месте ставит папистов): «есть католики. Волошский бискуп назначается польским королем — то из францисканов, то из доминиканов. Русь держит веру схизматическую, и подчиняется константинопольскому патриарху».

Но она-то, эта русь, и была основою волошской национальности, не только по религии, по языку, но и по самой письменности, господствовавшей в Волощине. Мы так точно омалороссиянили Волощину, как, в свое время, Литовщину, и так точно, по нашим следам, вошла сюда Польша, переделывая наше православие в католичество, а нашу национальность — в польщизну.

Высшее сословие в сбродном населении Волощины составляли бояре, большею частью выходцы из Червонной Руси и вообще из Малороссии, потом — из Польши, Болгарии и русской Угорщины. Ниже бояр стояли магилы, а за ними следовали земяне и все прочее волошское поспольство. Могучий и потому главный элемент в волошском населении составляли потомки римских Даков, от которых ведут свое происхождение воспреобладавшие над всеми прочими элементами румыны. Но славян между даками-румынами было и до сих пор есть не меньше, как было наших русичей между коренными литвинами.

Торговое сословие образовали там греки, армяне и жиды, как в древней Польше — немцы, вместе с армянами и жидами, а подонками всего населения были цыгане.

Находясь между двух великих сил, христианской и магометанской, постоянно споривших за обладание дунайским, днестровским и днепровским черноморьем, Волощина носила на себе отпечаток той и другой силы. Воители реформированной по-идумейски веры Моисея и Иисуса не могли шагнуть за Мультаны и Волощину с мечом, искавшим Божией правды в скрещении своем с мечами иноверцев, — не могли потому, что защитники христианства в этой небольшой стране стояли против них упорнее, чем в обеих Империях, разделивших между собой цивилизованный свет.

Упорство обходилось мультянам и волохам не дешево. Магометанский меч, скрещенный здесь ради Божией правды с христианским, губил цвет населения края, а менее стойких захватывали вассалы турок татары, для продажи на европейских и азиатских базарах. Но подобно тому, как разреживаемый воздух тянет к себе густой; подобно тому, как наша Малороссия, Rossia bassa итальянских географов, тем сильнее влекла к себе колонистов из соплеменных и немецких стран, чем больше гибло их в защите плодородной почвы, — Волощина, равно как и Мультаны, населялась новыми искателями нового счастья по утрате старого. Редко встречаемое в других странах разнообразие пришельцев делало в Волощине то, что днепровский украинец, днестровский подгорец, подолянин, волынец и белорусс, и даже поляк — находили между Днестром и Дунаем, в смысле этнографическом, как бы другую родину. С нами, малоруссами, этот край соседская враждебность разделяла, а наше вечное искание хоть гіршої, аби іншої долі — связывало. Волощину мы даже воспевали, как замену родины, подчиненной пришельцам ляхам:

Бувай здоров, ляцький краю!
Вже ж я тебе покидаю:
Ой піду ж я в Волощину,
І там же я не загину,
В Волощині щирі люде, —
І там мені добре буде.

Старинные наши воспоминания о таких подвигах, какими прославились в Волощине герои нашей утраченной Илиады, братья Струси, делали этот край нам близким, как поприще борьбы с неверными, и дорогим, как место, где находили мы богатую поживу в тяжкой, часто голодной и всегда убогой пограничной, жизни.

Возможность низвергать господарей с арендуемого у турок престола и сажать на него таких, которых туркам было слишком трудно спихивать вооруженною рукою, — эта заманчивая возможность особенно влекла наш пылкий, не имевший лучших целей дух в постоянно опустошаемый и встающий в новом богатстве край. История нашего казачества полна былей и небылиц о подвигах Струсей, Байд, Филоненков и Канивченков за Днестром в Яссах, в Тягине, в Сочаве, на Килиинском поле и на Черкене-долине. Общий взгляд на Волощину был у нас в XVII веке таков, что в Волощину стоит ходить за добычею и за спутницею добычи — казацкою славою. Такое впечатление делала на казаков Сагайдачного и Московщина, как при его жизни, так и по смерти. Там обогащала жителей роскошная природа, здесь — трудолюбивая промышленность. Как в одной, так и в другой стране преславное Запорожское войско, привыкшее пліндрувати і руйнувати во всю ширь «Божией милости» и «казацкого счастья», — не стеснялось ни единоплеменностью, ни единоверием. Этим оно свидетельствовало свое родство с татарами. Татарин, замышляя полонить людей для невольничьих базаров, говаривал: «Мы сильно уповаем на милость Божию», и титуловал себя счастливым и милосердым, а зачатый и рожденный им в незапамятные времена казак, мечтая о пожарах и кровавых речках, оставил нам по себе богохульную пословицу: «Бог не без милости, а казак не без щастя», и, сделавшись безопасным, зажиточным, даже просвещенным, благодаря Москве, гражданином, до сих пор напевает с дикою грустью:

Ой колись ми воювали,
Та більше не будем:
Того щастя й тої долі
По вік не забудем!

Три государства интересовались Волощиною в политических видах своих: Турция, как завоевательница; Польша, как покровительница завоеванных; Москва, как земля, единоверная с волохами. Испытав невозможность покорить задунайских христиан своему Пророку, правоверные мусульмане обрекли неверных, по своему закону, на рабство, и довольствовались наложенною на них данью, а чтоб эта плата за право жизни приходила в Стамбул без хлопот по взиманию, сделали сборщиком самого князя волошского, равно как и князя мультанского, называемых по-старославянски господарями.

Польша, посредством своих удальцов-русичей, Струсей, Мелецких, Сенявских, Вишневецких, помогала искателям княжеской чести и наживы свергать с престола волошских господарей, мирила своих ставленников с султаном, иногда ей удавалось и совсем освобождать их в свою пользу от султанского вассальства, как это было с господарями Могилами. Россия ограничивалась дружеским общением с господарским правительством, как с единоверцами и политическими доброжелателями. Но днепровские казаки, эти черкасы позабытого происхождения, продолжали в Волощине традиционное ремесло свое в силу номадного положения своего среди народов культурных. Арендное престолонаследие волохов представляло им такие случаи к поживе, какой представился их наездническому товариществу в Смутное Время Московского Государства. В XVI столетии они признавали себя не столько подданными короля польского, сколько слугами царя московского, и с этой стороны московское влияние на волошские дела было равномерно с польским. Оно даже перевешивало польское, и именно с того времени, когда римская политика Польши велела ей влиять на воспитание Могил посредством иезуитов. Сделавшись политическим центром и упованием Славянщины Москва, даже не прилагая попечений о том, поддерживала в Волощине славянский элемент, как солнце поддерживает теплоту в планете, входящей в сферу центростремительной силы его.

Волошские господари, по церковной традиции, состояли в духовном вассальстве у России. Молдавская церковь была филиею церкви галицкой, и князья-господари, в качестве верховных ктиторов этой церкви, зависели от галицких митрополитов. Они печатали богослужебные книги во Львове. Этот же православный издревле город отливал для них колокола, и так как православная церковь, говоря вообще, стояла у нас на Украине в запустении, то волошские господари при своем дворе обучали церковному пению поповичей, которые потом являлись в Малороссии дьячками, а из дьячества «совершались в попы». Господари, желая, по примеру московских царей, быть у себя в крае опорою и образцом благочестия, принимали участие и в ставропигиальном львовском братстве, которое хранило в своих подземельях их сокровища. Один из них, Александр Лопушнян, дозволил даже вписать свое имя в число старших братчиков, подобно вельможным польско-русским панам. Иезуиты не сближали их тогда еще, как в последствии Могил, с католическою польщизною путем воспитания богатого юношества. Лопушнян не любил ляхов за их «кривую веру» до такой степени, что, устраивая праздничные трапезы для братства, наказывал, чтобы допускали ляхов за трапезный стол, но не дозволяли присутствовать при богослужении. «У нашем законе» (писал он) «того ся не годит. У стола могут седети и за нас Бога просити, а сами ваши милости пийте и ежте, и нас не забувайте».

Ставропигиальное братство угрожало тогда перейти в беспоповщину, под влиянием разлившегося по всей Польше протестантства. Господарь убеждал его не пренебрегать попом: «...попа ни за що маете» (писал он), «они в домы свои у дни недельный и праздничный, для благословения хлеба, не призываете... Поп межи вами только перекупничеством живится: сам идет до церкви, а попадя идет на рынок с хлебом и цыбулею, також у другого перекупивши, и што с того приторгует, тем ся живят».

Вместе с тем он охранял братство и от другого нечестия, — чтобы мужчины в братской церкви не стояли вместе с женщинами. Так было и у нас в Малороссии: для женщин назначались притворы, которые до сих пор называют бабинцами.

Все вместе показывает, что славянский элемент, и преимущественно малорусско-славянский, господствовал тогда за Днестром во всей своей силе и во всем бессилии.

Этот элемент боролся здесь издавна, со времен еще дако-римских, с элементом румынским, восторжествовавшим наконец при помощи политической махинации.

Казаки слагавшие головы за волошское господарство, и казаки, грабившие православный, почти русский заднестровский край, как Турецкую землю, наполненную по словам кобзарской думы, несчитанным сребром — златом, немерянными поставами сает, одамашков, кармазинов, блаватов, — все они, в войне и в мирных общениях, оглашали Волощину своим москво-русским и польско-русским говором, оживляли своими песнями, своими симпатиями и антипатиями. Они вспахивали копьем, взрыхляли мечом, засевали боевым удальством эту землю посильнее представителей элемента польского, который выставлял здесь одно государственное знамя. На формацию народного духа в Волощине польский элемент влиял только искусственно, из-за спины казацких буйтуров панов и не панов, которые бывали обращены к волохам то враждебною, то дружескою грудью. Когда накопец удалось Польше посадить на волошском престоле одного за другим трех Могил, и тогда еще славянский элемент за Днестром опирался на людей русских и единоверных с русскими. Иезуитская махинация, ознаменовав себя в Польше ополячением дома Острожских, готова была повториться в Волощине над домом приемышей Польши — Могил. Но тут румынский элемент, боровшийся с элементом славянским, выдвинул на поприще господарской деятельности такого человека, который своими способностями превосходил трех Могил и всех соперников их в арендаторском соискании господарского престола. То был Василий Лупул, родом грек, или албанец, или, как думают иные, серб.

Волошские господари Могилы: Иеремия, дядя нашего Петра Могилы, Симеон, отец его, Моисей, родной брат и наследник его, находились в родстве и дружбе с богатейшими польско-русскими домами. Той же политики родства и дружбы держался и Василий Молдавский (как называли Лупула, казаки), сделавшийся господарем в 1637 году. Он был такой же интригант, как и его предшественники, интригант по положению князя-господаря, или господаря-арендатора, присяжный, записной интригант; но далеко превосходил их искусством интриги. Служа нескольким господарям, особенно же Моисею Могиле, своим талантом пройдошества, он усвоил себе их житейскую практику, которая состояла в том, чтобы, поклоняясь от всей души мамоне, тем еще ревностнее кланяться Богу, разумеется, не «духом и истиною». Лупул умел служить не только двум, но и нескольким господам в одно и то же время, — служить не только согласным между собою, но и враждебным.

Так было необходимо поступать всем троим предшественникам его, Могилам, в их положении; так в особенности надобно было поступать ему самому.

Лупул в своей господствующей среде был homo novus. Из низменного положения в свете он возвысился на степень обладания светом, а возвышаться помогало ему чувство, выраженное Тацитом в изображении таланта, возобладавшего над толпой римской знати: «Они презирают мою новость, я — вялость их (Contemnant novitatem meam, ego ignaviam illorum)». Но это чувство двигало его вперед не облагороживая.

Будучи в начале жизни предметом презрения со стороны людей, которым богатство и знатность не дали энергии, он презирал богатых и знатных злобно: он вымещал претерпенное от них унижение на каждом, кого ни прибирал к своим рукам, как неудачника. Без всякой совести и без всякой жалости, он делал их пешками на шахматной доске игры своей в богатство и знатность. Он дурачил и предавал каждого по мере его неспособности к политике силы и власти: жертвуя равнодушно единицами, сотнями, тысячами людей, он был способен столь же равнодушно жертвовать и целыми народами.

Но если кто-либо имеет право презирать в их счастливой судьбе людей вялых, бездейственных и недалеких, то Василь Молдавский обладал этим правом вполне, будучи полон горячей энергии, неутомимого трудолюбия и того ума, основанием которого служит ловкость, изворотливость, ехидство и коварство. Сделавшись вистерником , то есть министром финансов, при господаре Грациани, Лупул попал было в тюрьму по подозрению в тайных сношениях с турецким правительством; но Грациани пал на Цецоре, и гибель господаря спасла вистерника для новых подвигов интриги и предательства. Лавируя в своем пройдошестве между Сциллой и Харибдой не хуже Улисса, Василь Молдавский пережил благополучно все последующие княжения: Александра Илии, Стефана Тисмисевича, иначе Томжи, Радо, Мирона Берновского, Александра Радо, опять Александра Илии, опять Мирона Берновского и наконец Моисея Могилы. Против Александра Илии он взбунтовал народ, воспользовавшись его ропотом на князя-господаря за то, что навел с собою греков и вводит в Волощину греческие порядки. Мирона Берновского оклеветал он перед султаном, и султан казнил его в Стамбуле смертью. Преемника Миронова, Моисея Могилу, очаровал он своею угодливостью, но, сделавшись у него великим дворником, то есть генерал-губернатором, и ходатайствуя в турецком Диване по его делам, столкнул его с престола и сделался господарем.

Но этого было мало для проходимца, жадного к обогащению и власти не менее нашего Хмеля. Чтобы создать себе прочный фундамент в дальнейших замыслах, необходимо было ему упереться в Трансильванские горы, в Дунай и Черное море.

Мысль эта, осуществленная в новейшее время одним почерком враждебного Славянству пера, возвышает Лупула во мнении румынских патриотов над всеми его злодействами, в числе которых история записала 14.000 подданных, казненных мучительною смертью в его царствование. Он у них считается первым законодателем, хотя его законы писаны человеческою кровью: по ним, за преступления гражданские выкалывали глаза, отрезывали руки, подвергали голых бичеванью уличной толпы. Он у них и великий господарь, и творец народного благоденствия, и воскреситель румынской национальности, и двигатель интеллектуальной культуры. Он у них почти то, что у наших казакоманов Богдан Хмельницкий, хотя наши казакоманы с гордостью могут сказать, что Василю Молдавскому далеко до такого человекоистребления, каким себя прославил казацкий батько.

Как бы то ни было, но великий ум героя румынского, по известной французской пословице, встретился с великим умом героя украинского, и вот почему его пройдошество получило известное значение в истории отпадения Малороссии от Польши, в истории русского воссоединения, в истории преобладания России над Славянством.

По ту сторону реки Молдавы, разделившей два подначальные Турции княжества, господарил такой же откупщик, Матвей Бессараб. Василь Молдавский вознамерился спихнуть его с престола. Но Бессараб умел держаться на своей аренде подарками, уклончивостью и воинственностью, которую поддерживал своими боевыми средствами сосед его, князь Трансильванский. Когда многоразличные средства, придумываемые Лупулом для пагубы князя соседа, оказались безуспешными, он обратился к такому средству, которому, в случае успеха, мог бы позавидовать и наш Хмель.

Чем усерднее служил он мамоне, тем еще более должен был служить Богу, чтобы вторым служением прикрывать первое: явление обыкновенное в жизни корыстолюбцев и тиранов, которые, за невозможностью обмануть Бога, весьма усердно обманывают людей, а иногда и собственную совесть. О сокровищах Василя Молдавского ходили баснословные слухи, и они подтверждались громадными, документально известными, его тратами, после которых он все-таки оставался богачом даже и между владельцами коронованными. Судя по характеру и поступкам Креза Волоха, как прозвали Лупула, надобно думать, что его богатство было нажито средствами, тревожившими его душу при мысли о Божеской каре в настоящей и в будущей жизни. XVII-й век был эпохою тех крайностей пиэтизма, которые должны были вызвать реакцию в скептицизме XVIII-го. В грубых правилах замаливанья грехов и покупки церковных отпущений был воспитан и Лупул. Он веровал, что нет греха, которого не было бы возможности перевесить на весах Божеского правосудия созиданием домов Божиих и благодетельствованием храмов святых. Под влиянием такой веры построил он в Яссах великолепную Трехсвятительскую церковь из красного камня, с дорогими арабесками снаружи, с богатою позолотой внутри стен, с роскошною ризницей и пр. и пр. При церкви завел он училище и типографию; выкупил у турок мощи Св. Параскевии за 250 кошельков золота, или за 125.000 дукатов, и перенес их из Тырнова в новопостроенную церковь, где они почивают и ныне; основал монастырь Галию и церкви в Оргиеве и Килии. На Трехсвятительской церкви создатель и благодетель святого и всечестного храма сего изображен альфреско подносящим его трем святителям, которые благословляют его с небес.

По старинному противоречию в жизни подобных подвижников благочестия, Василь Молдавский сочетался вторым браком с Черкешенкой магометанкой. Православники Турецкой Империи возроптали за это на великого подвижника; местная иерархия отказывала господарю в признании брака законным, а правоверные были оскорблены сожитием своей мусульманки с гяуром. Но если для богача господаря не было слишком трудно устраивать небесные свои дела, то земные устраивал он тем легче. Молдавская церковь зависела в начале от галицких митрополитов, а потом — от орхидского архиепископа, именовавшего себя болгарским патриархом, следовательно находилась в подчинении славянским иерархам. Турции нужно было подчинить своих православников центральной власти, то есть посредством готовых к услугам греков ослабить единение славян. Лупул это устроил могуществом своего золота, а как центральный константинопольский патриарх был главным орудием султана по гяурским делам, то Крез Волох получил от него разрешение на брак, заплатив ему 280 кошельков да 50.000 реалов султану за право женитьбы на мусульманке. Этим достопамятным актом положил он начало преобладанию в придунайских княжествах румынской национальности над славянскою. С подчинением молдаво-валахской церкви константинопольскому патриарху, в православном богослужении за Днестром стал употребляться, вместо церковно-славянского языка, румынский; а как румынские богослужебные книги заимствованы из Трансильвании, главного седалища кальвинства среди славян, то эти книги, будучи проникнуты протестантским учением, нарушили в придунайских княжествах чистоту православия и оторвали их от славянского единства. Местная историография называет это «штурмом, данным церковно-славянскому языку», и с эпохи Лупула да соревнователя его, Бессараба, ведет начало новой своей истории. Официальным языком в Молдавии оставался все-таки славянский до XVIII столетия: только тогда князья фанариоты заменили его греческим. Но со времен Лупула и Бессараба румынская национальность получила такую поддержку со стороны правительства, что наш малорусский элемент сам собой принижался перед румынским, так точно, как он делал это на своей родной почве перед польским, и в последствии, по своей исторической несостоятельности перед великорусским.

Если бы наш Богдан Хмельницкий не был беспутний варвар, он мог бы сделать нечто грандиозное в судьбах Северной Славянщины. Наше давнишнее стремление из Польского края за Днестр мог бы он привести к тому, что область двоякого русского языка и обычая, под единоверным правительством, уперлась бы в Дунай и Трансильванию, а польский элемент растворился бы сам собою в энергическом русском больше нынешнего. Но, вечно пьяный от горилки и проливаемой зверски крови, не мог он воспользоваться горячим темпераментом древних русичей, отозвавшимся в днепровских добычниках, и разыграл роль стихийной силы, исчезающей без благотворного следа после разрушительного своего действия. Грек, албанец, или серб Лупул, унаследовавший культурные инстинкты древних народов, пытался воспользоваться этой стихийной силой для своих замыслов: но ни в его народе, ни в нем самом не было всепобеждающего творчества, которое проявил в себе народ великорусский вместе с выражавшим его дух правительством относительно превращения разрушительной казацкой силы в государственно-строительную.

С этой точки зрения, возня казатчины и созданного ею Хмеля Хмельницкого с ляхвою и волохами представляет для русского мыслителя интерес, печальный с одной стороны и торжественный с другой.

Как ни усердно служил Василь Молдавский Турецкому султану, не мог он овладеть всей территорией нынешней Румынии, посредством овладения двумя престолами.

Бессараб так был силен в своей аренде, что Лупул, превзойдя всех волошскнх арендаторов угодливостью, изворотливостью, подкупами и предательством не мог ничего ему сделать. Турки щадили ростовщика Лупула, и боялись покуситься на права воина Бессараба. Так наступило то время, когда Владислав IV поддался своим политическим ласкателям и возмечтал о господстве над христианским Востоком. Был еще жив тогда великий Конецпольский. Из его неизданной покамест переписки, сохранившейся в Императорской Публичной Библиотеке, мы знаем, что он смотрел на Лупула с благородным презрением, и не доверял его преданности Польше. Но Лупул, не любя ничего, кроме себя, полагался вполне на государство, создающее подобных воинов и политиков. Лупул, в этом отношении, был тот же Петр Могила, воспитавшийся в созерцании торжества Польши над Москвой, Турцией, шведами. Шляхетский народ не дошел еще тогда до погибельного унижения верховной власти. Заграничным наблюдателям Польша казалась еще чем-то таким, как изобразил ее красноречивый Оссолинский перед папою в присутствии представителей католической Европы. Василь Молдавский взирал на нее, как на безопасное убежище в случае грозы со стороны Турции, и с этой целью стал подражать политике своих предшественников, Могил, умевших, подобно князю Василию, соединять православие с противоположными ему верами в брачных союзах. Со своей стороны Польша, в лице своих панов, искала сближения с князьями откупщиками, и один из богатейших её представителей, князь Януш Радивил, с рыцарским постоянством домогался три года руки старшей дочери господаря Василия, Елены. В январе 1645 года дал наконец Василий Молдавский согласие на брак своей православной дочери с магнатом. Свадьба была царственная. Жених явился с двухтысячным почтом. Торжество длилось две недели. Молодых венчал митрополит Петр Могила в раззолоченной и разукрашенной церкви Трех Святителей. Кальвинист Радивил, полевой литовский гетман, полукальвинист и полумусульманин Лупул, господарь Волощины, полуправославник, полупапист Петр Могила, митрополит киевский и галицкий, молили втроем троих великих святителей о небесном благословении дома, столь высоко поднявшегося в земной славе своей, и небеса сияли, казалось, будущим счастьем над этим домом.

Между тем человеческие кривды и глупости достигли своей крайности и в Польше вместе с просвещенною ею Литвой, и в Волощине, где так блистательно княжил творец румунской будущности, и в области, избранной самим Петром Могилой для полонизации неополонизованной Руси. Все вместе сделало возможным появление на исторической сцене такого лицедея, как Хмельницкий, и даже освятило его подвиги в глазах многих. Василь Молдавский продолжал бороться с Бессарабом и, может быть, поборол бы его, но интересы того и другого столкнулись с интересами казацкого батька, и он выступил против них обоих, как лев при дележе звериной добычи.

Прочный фундамент ему был нужнее, чем кому-либо, а такого фундамента не обещала ему земля изменчивой, лукавой, малодушной черни. Две великие реки, горы с запада, море востока: вот что могло спасти казацкого батька, во-первых, от его детей, во-вторых, от ободранных панов-изгнанников, и в-третьих от негодующей на казацкую вольницу Москвы, противницы всех веч, всех панских сеймов и чернецких рад.

Об этом убежище мог он мечтать еще в то время, когда, после пилявецкого трехдневного пьянства, казаки воображали, что гетман ведет их с татарами за Белую Воду. Беспокойно посматривая тогда на Вислу, на Москву реку и на Босфор, неожиданно увидел он перед собой послов Лупула.

Волошский господарь, как и мультанский, увлекся было мечтой Владислава IV о Турецкой войне и, под влиянием своего зятя, Радивила, решился свергнуть с себя турецкое вассальство. Он только ждал перехода поляков через Дунай. Но Турецкая война исчезла, как мираж, и могущественная недавно Польша очутилась под ногами у казаков. Заподозренный в неверности Порте, Лупул в борьбе с Бессарабом прибегнул к помощи победителей панского войска.

Хмельницкий тогда же, должно быть, возымел мысль, которую преследовал до последней возможности с крайним упорством и риском: столкнуть обоих борющихся господарей-откупщиков с их мест, купить престолы их для себя да для своего сына и основать в заднестровской Малороссии княжество, невозможное в днепровской. Для этого ему нужно было всячески ладить с Портою, и он до тех пор не вошел с Лупулом ни в какую сделку о помощи, пока тот не представил ему разрешения Порты на призыв казаков против Бессараба. Отправленный в Волощину с надежными казаками Тимофей Хмельницкий, под опекой Тогай-бея и его татар, помог Лупулу взять верх над его противниками, но зато потребовал от него через Тогай-бея руки младшей дочери его, Роксанды. Лупул отвечал на грубое сватовство гордо. Руки Роксанды искали знатнейшие польско-русские дома, в том числе Петр Потоцкий, сын коронного великого гетмана, и князь Дмитрий Вишневецкий, племянник Иеремии. Что сравнительно с ними значил неотеса Тимошко Хмельниченко? Но иначе думал и чувствовал казацкий батько. О Хмельницком поэт мог бы сказать, как о Мазепе:

Что ни единой он обиды,
С тех пор как жив, не забывал...

Не простили господарю отказа и побратимы старого Хмеля. На возвратном пути из-под Зборова, крымские и буджакские орды ограбили по дороге Бессарабию. Вступаясь за своих подданных, волошский господарь послал за хищниками погоню.

Обремененных ясыром и другою добычею догнать и разбить было не трудно. Орда потерпела поражение и лишилась добычи своей при селе Братуленах, у Резины и в Лопушине. На языке хищников по ремеслу, это называлось «великими кривдами со стороны волохов», и эти-то кривды припомнили они, валяясь в ногах у султан-калги, когда не состоялся их поход в Московщину.

За свою личную кривду Хмельницкий, как видно, готовился отомстить Лупулу целый год. При посредстве Тогай-бея сватался он мирно; теперь снаряжал к Василю Молдавскому сватов, которых поляки прозвали кровавыми.

Но сперва в Яссах появилось его поспольство с таким же гордым требованием, каким был господарский отказ. Это было еще в то время, когда казаки, вместе с достойным батьком своим, гремели против того, кто сидит на Москве.

Василь Молдавский знал, что казаки и татары делают; он, без сомнения, догадывался, что они и потом будут делать, как бессердечный философ обогащения и грубой силы, вечно работавший умом над эксплуатацией окружавшего его мира.

Поэтому с новыми сватами заговорил он другим, смиренным и льстивым языком. Он отвечал, что не может принять предлагаемой ему чести единственно потому, что боится оскорбить своего повелителя, султана, выдав дочь за молодого Хмельницкого.

Новый авантюрист поймал старого пройдоху на слове, и победил его превосходством интриги. Сила казацкая перевесила в Стамбуле силу подкупов: князь-господарь получил не только дозволение, но даже приказание.

Тогда Лупул обратился к польско-русской воинственности, которую в Збараже проявил блистательно князь Вишневецкий, а в Белоруссии — князь Радивил. Что значила реляция, распространенная в Европе о непобедимом победителе под Зборовым, он знал как нельзя лучше; но, взвешивая силу руинников с силой культурников, каковы ни есть одни и другие, он должен был провидеть, что Польши хватит еще надолго не только в борьбе с казаками, но и с Москвой. Полагаясь на своих родных и приятелей, он отказал сватам Хмельницкого, несмотря даже на султанское повеление.

Случайно ли, или по предусмотрительности Хмельницкого, вторичный отказ пришел к нему в то время, когда он стоял против Москвы во всеоружии казацкого согласия и татарского панибратства.

О казацком батьке дети его сказали бы, что на Василя Волошина он важким духом дыше; а что это был за дух, мы знаем из летописи старинного казакомана, который вкладывает Хмелю Хмельницкому в уста такие слова: «Оддай, господарю, дочку за мого сына, а не оддаси, дак я тебе изотру, изомну и прах твий рознесу по воздуси»!

По характеру малорусса, каков он есть ныне, нет ничего обиднее, как предложить красавице свою руку, а тем паче руку сына, (о сердце здесь напрасно говорить) и получить гарбуз. Можно поэтому судить, как обиделся казацкий батько, когда его Тимку дала гарбуза дочь презренного в его глазах богача, неспособного наживать богатство кровавою саблею. Наш старый Хмель, швырявший спьяна и Римскою Империей, не мог оставить без отмщения такого, как он, без сомнения, выражался жидюгу-рандаря, каким должен был представляться гордому добычнику волошский господарь. И час отмщения настал.

Но на дороге в Волощину стоял побеждавший казаков с малыми силами Николай Потоцкий, два года тому назад потерявший одного сына и домогавшийся невесты для другого: лицо трагическое в виду семьянистого и счастливого его несчастьем казацкого батька. Хмельницкий знал, что теперь он способен «давать битвы только в карете»; но чья юность не обновится в порыве отмщения за погибшего сына и в защите рыцарских прав живого? Хмельницкий это чуял, и потому стал у Ямполя с 20.000-м обсервационным корпусом, а другой корпус, под охраной ангелов и духов своих, татар, послал сватать золотое руно у дракона, отца красавицы Роксанды.

Недавние угрозы Хмельницкого сломать Москву не помешали ему, перед походом в Волощину, просить у царя по-прежнему помощи против поляков, если они будут воевать с казаками. Зазвав к себе путивльских купцов на обед в Миргороде, он старался накормить московского соловья баснями, точно польского, и говорил путивльцам такие вещи: «...хотя бы де для славы, государевых ратных людей было у него тысяч с шесть или с десять, и он бы де очистил и Польскую землю государю. А он де, гетман, со всем своим войском Запорожским великому государю служить рад всею своею душою, не токмо де что польские и литовские городы он, гетман, государю очистит, хотя де и Царь-город и до Ерусалима очистит и приведет под государеву высокую руку».

Но не успели эти просьбы и хвастливые обещания достигнуть места своего назначения, а магометане, сватавшие христианку за христианина, ограбили уже православную Волощину. Между тем король, видя в этом набеге на его союзника дело частное, как и его паны, выразительно повелел коронному великому гетману, стоявшему лагерем под Каменцом, не вмешиваться в волошские дела, или, как об этом говорили в шляхетском народе, «не обгонять чужого проса, бросив свое». Обеспеченный этим Хмельницкий вторгнулся тотчас по удалении Орды, с 16.000 войска в Волощину и принялся грабить и опустошать ее в свою очередь.

Поход его был популярен в казатчине и по своему мотиву, и по богатой добыче, затмившей славу царя Наливая. Казацкие кобзари воспели набег на благочестивых волохов с таким же кровожадным восторгом, как и набеги на злочестивцх ляхов, вместе с которыми погибали сотнями тысяч казацкие единоверцы всех сословий и состояний. В их Илиаде Василь Молдавский вопиет к Николаю Потоцкому следующими словами:

Ой гетьмане Потоцький,
Що в тебе розум жіноцький!
Ти за дорогими напитками, бенкетами уганяеш,
А про мою пригоду нічого не знаєш:
Що ж то в вас гетьман Хмельницький, русин,
Всю мою землю Волоську обрушив,
Все моє поле коп'єм ізорав,
Усім моїм волохам, як галкам,
З пліч голови поздіймав.
Де були в полі стежки-доріжки,
Волоськими головками повимощував;
Де були в полі глибокі долини,
Волоською кров'ю повиновнював....

Как отражались эти события в панском обществе, всего лучше видно из приведенного уже рассказа Варшавского Анонима. По дошедшим до него слухам и толкам, Хмельницкий, озабоченный женитьбою сына, делал только вид (czynil apparentiа), что готовится к татаро-казацкому походу на Москву. Все дело состояло де в том, как заставить Орду, вместо Муравского и Свинного Шляху, броситься за Днестр?

Этот вопрос разрешил случай, может быть, самим же Хмельницким и устроенный.

На Днестре (рассказывает Аноним) в то время славились разбоями казаки Левенцы, известные и по долетевшим до нас отрывкам современной песенности. Левенцы, подобно позднейшим гайдамакам Мотренниско-монастырского леса, гнездились в байраковатом лесу Недоборах. Добычу свою сбывали они в Волощине за Днестром, а что добывали воровством и разбоем на волошском берегу Днестра, то променивали, продавали и пропивали на польском. Потоцкий отправил против них несколько хоругвей, под начальством Кондрацкого. Предводитель казаков Левенцев, Мудренко, попал Кондрацкому в плен с 20-ю товарищами. Потоцкий де велел посажать их на колья. Тогда разогнанная Кондрацким дружина Мудренкова бросилась к Хмельницкому. Хмельницкий провел израненных, окровавленных Левенцев по своим полкам в присутствии полка нуреддин-султанова. «Вот мир с ляхами!» (восклицал он, заплакав перед казаками и татарами). «Их мир жестокосердее войны». И, сделав хороший подарок послу, просил его донести нуреддину, что с одной стороны Кисель собирал в Киеве войско против турок, а с другой наступает Потоцкий с намерением искоренить казаков, если татары их не оборонят.

«Убежденный этим нурредин-султан» (пишет Аноним), «оставив предпринятый против Москвы поход, грозил гетману Потоцкому и донес об этом хану, который тотчас отправил Мехмет-Газы-Атталыка, сына кормилицы ханских детей, с жалобой, — что хан, как посредник, должен вступиться за эту казацкую кривду, как за свою собственную».

Действительно хан писал к королю из Бакчисарая, что послал к нему Махмет-Газы-Атталыка, и прибавил с азиатской непоследовательностью и неясностью: «Еслиб, однакож, запорожские казаки от вас... находились в страхе, то это было бы нехорошо: ибо мир между нами заключен таким способом, чтобы никто не смел мешаться в казацкие дела (ze оd tych czas w kozakow z naszej strony najmniejszej przyczynv nie mial sie nikt wazye wdawac), чтобы казаки оставались в своих домах безопасными, и ни один пан или староста ваш никакой войны к их вреду не поднимал; посему, если бы что либо такое вредное обнаружилось, то те клятвенные пакты должны б этим нарушиться. Но сверх того, и в ваших пактах первое и последнее условие таково: кто бы ни учинил запорожским казакам какую шкоду, тот ни другом, ни братом нашим быть не может»... Но тем не менее хан поручил своему послу изустно что-то такое, чем Польша могла бы сохранить за собой дружбу хана.

Далее рассказывает Аноним про посольство Хмельницкого к Потоцкому. Оно было переиначено молвою против того, как описал его находившийся в то время у Потоцкого подольский судья, Мясковский; но рассказ Анонима показывает, как представлялся Хмельницкий той публике, к которой принадлежал мемуарист.

«Посылает Хмельницкий к гетману Потоцкому казака Кравченка, который, не сделав подобающего гетману поклона, тотчас (будто бы) проговорил: «Чи ще ти, гетьмане, не напивсь козацької крові, ізорвеш Зборовські пакти? На що це без потреби стягаєш військо польське над лінією, казаків лякаєш, а люд посполитий губиш? Хоч він вам і підданий, та до такого ярма і мучительства не звик»! Гетман заметил высокомерному и глупому хлопу, чтоб он в другой раз осторожнее приближался и говорил с гетманом, а потом (будто бы) отвечал: «Стою здесь по королевскому ординансу, и буду стоять до получения нового ординанса, или другого случая, выступить отсюда. Старые казаки знают, что и в мирное время войско выходит в поле, а с приближением зимы расходится по зимним квартирам. Стою с войском над линией, хоть и за линией земля наша, Речи Посполитой. Пускай только казацкий гетман похвалится усердием к королю пану, если он верен королю. Для чего же вся Украина вооружается на войну, собираются купы людей, армуются полки? Неужели он думает, что я не замечаю измены его и хитрых поступков»?

«Хмельницкий» (продолжает Аноним, напоминающий с одной стороны нашего Самовидца, с другой — московского Кунакова), «Хмельницкий с умыслом прислал высокомерного хлопа, чтобы раздражить гетмана; но гетман Потоцкий намеревался покарать после невоздержный язык жолнерскою рукою. Проникал он в мысли Хмельницкого: в случае неудачи в Волощине, намеревался Хмельницкий вырвать у него Каменец, напавши на него неожиданно в своем бешенстве».

Так о Хмельницком и Потоцком гласила казако-шляхетская молва, которая изображает замешательства в общественных понятиях о том, что делается в государстве, и которую наша историография выдает нам за точные свидетельства.

Мясковский же писал к своему брату, что 16 октября прибыл к Потоцкому ханский ага в сопровождении Васька из Чигирина, хорунжего Хмельницкого, да Федора Брагиля, писаря его. Они отправляли посольство публично (publice). Отдав письмо от хана, ага требовал объяснения (expostulowаl): о собрании столь великого войска, о котором у них представляют, будто бы оно, по своей огромности, стоит тремя лагерями; о наступлении на казаков; о несоблюдении ни в чем относительно их Зборовского постановления: чему хан очень удивляется, и требует хранить братство с Хмельницким, считая кривду его своею собственною.

«Пан Краковский» (пишет Мясковский) «отвечал, что в нашем отечестве давнишний обычай ежегодно, жолнера, получающего жалованье, держать в обозе под открытым небом, а не в домах. Но этот обоз не причиняет казакам никакой кривды. Мы стоим в 20 милях от казацкой линии, и ничего враждебного не замышляем, хотя казаки поступают с нами неприятельски: ни слова, ни присяги не держат; не выходят не только из Брацлавского, но и из Подольского воеводства; имений наших не пускают; особенно я — слова пана Краковского — имея за Днепром 150.000 доходу, не получил еще и гроша, также его милость пан коронный хорунжий и многие другие. Словом, казаки делают, что хотят, и слуг наших, и шляхты, братии нашей, множество перебили в это время тирански.

На это хорунжий Хмельницкого дерзко (arroganter), не допустив переводчика толмачить, возразил: Не покажецця воно, милостивый пане гетмане: не наше казацьке дило розбивати мужикив: се ваши опришки справляют». Федор поддержал его. (Вот из чего молва сделала невозможную сцену между Потоцким и казаком Кравченком).

«Пан Краковский» (продолжает писать брат к брату, поучая малоруссов отличать былое от небывальщины) «представил доказательства справедливости своих слов: ибо и его собственных слуг за Днепром убили теперь несколько человек, и других перебили казаки, убили и пана Воляновского, и пана Костына, на которого конях ездит Нечай, а прочих подарил Хмельницкому[31]. Спор продолжался с полчаса, и когда переводчик все это пересказал ясно аге, тот сказал: Я сумею (bede to umial) рассказать об этом хану, и которая сторона виновна перед другою, и кто не соблюдет Зборовского постановления, против того будет стоять хан: так и велел он мне сказать.

При этом послы отдали, с низким поклоном письмо от Хмельницкого, в котором письме он настоятельно просит о распущении войска, присовокупляя, что он принужден держать на Синих Водах татар с великими издержками, доставляя из Украины стации, пока не разойдется войско.

После того послы были публично на обеде; их угощали с почетом (byli na obiedzie publice, traklowani honorifice), и после этого посольства уехали в Варшаву».

По словам Мясковского, между Потоцким и Хмельницким уже недели полторы перед тем были дружеские сношения, а неделю тому назад Потоцкий отправил с каким-то тайным поручением к хану Бечинского с Атталыком. Грозы как будто и не было на горизонте, но она чуялась в воздухе, потому-то и носились переделываемые каждым слухи о Хмельницком. Но никто не предвидел казако-татарского набега на Волощину, о котором я должен был прервать повествование, чтоб осветить истинным светом взаимные отношения трех интригующих сил в виду четвертой, лупуловской.

За неимением более точных известий о казацких похождениях в Волощине, приходится и мне повторить слухи, долетавшие до анонимного мемуариста, который, как можно догадываться, был адгерентом дома Замойских и жительствовал в Замостье.

«Вскоре» (пишет он) «полковники Носач, Пушкаренко и Дорошенко с 16.000 казаков ворвались к волохам и соединились под Сорокой с 20.000 Орды нуреддин-султана. Татарская голота, как муха на мед, бросилась на грабеж Волощины. Там люди зажиточные, есть что грабить, а если будут обороняться, то собственною кровью заплатят.

Волошский господарь Лупул, не имея столько войска, чтоб отразить внезапный набег татар и казаков, отослал жену и детей в замок Немец, за реку Серет, и велел там сделать засеку в густом лесу, в буковине, а сам скитался в неприступных горах, ущельях и нетрах. Поэтому неприятели не воевали, а сплошь грабя, опустошали край огнем и мечом, господарскую столицу сожгли, как сожжена из-за Елены Троя, и всю Волощину разорили. Господарь Василий посылал людей на высокие деревья, велел смотреть, в которой стороне видать огонь, и соображал руины. Было у него несколько приближенных поляков. По совету двоих из них, Кутнарского и Доброшевского, опытных в домашних и военных делах, решился он окупиться, и послал переговорить с неприятелем.

Орда уже довольно награбила; казаки опасались поляков, стоявших обозом на волошской границе; поэтому нуреддин-султан вступил охотно в переговоры, и получив 300.000 битых талеров, сверх подарков старшине, выступил из Волощины.

Хмельницкому также было полезно разграбление Волощины: ибо господарь обещал ему отдать дочку за его Тимошка, лишь бы только дал ему после этой руины немного осмотреться. Он до того был прижат к стене, что прежде у него присватывались, а теперь сам он сватался ради мира. Отсчитав жестоким сватам такую громадную сумму, оплакивал он выжженный и разоренный край свой, и поступил по давнишнему обычаю волохов, которые заискивают благоволения у всех и кланяются сильнейшему. Несчастное положение их было таково, что сысподу дым выедает глаза, а сверху на них каплет».

«Удавались эти штуки Хмельницкому» (продолжает эхо современной молвы, Аноним). «Счастливый десперат, он заохачивал Турцию к протекции над собою, Орду отвлек от Московской войны, Москву, обманутую видом предательской приязни, сделал неприятелями поляков, волошского господаря оклеветал, и не пропустил никакого случая повредить Польше. Великое диво! человек низкого происхождения одним природным умом доходил до таких предательских штук и прозорливых мыслей, что не только обманывал глупое поспольство, но обманывал и великих монархов и, словно помраченных чернокнижными чарами, вооружал и соединял на поляков.

Татары, от природы довольно проницательные, поверили, что поляки, будучи не в силах одолеть казаков, хотят выгубить обезоруженных под предлогом Зборовского трактата. Россиянин, устрашенный татарским могуществом, принял протекцию над казаками для обеспечения своего Московского царства; а турок, желая завоевать Украину, предложил им протекцию, и ослабив постоянною войною поляков, надеялся покорить их своей власти. Так-то (заключает с глубоким вздохом современник-мемуарист) одной головы Хмельницкого с его столь быстрым умом было достаточно, чтобы причинить Речи Посполитой такие тяжкие страдания, — того Хмельницкого, о котором все знали, что это был такой великий пьяница, что никогда не просыпался, и, однакож, он один был автором и выполнителем столь страшных руин, бед и кровопролития».

Совсем иной взгляд на казацкие подвиги и единоверной Молдавии усвоили себе от казаков наши предки малоруссы; а как от формации мнений зависят судьбы человеческих обществ, то заслуживают внимания историка и те мнения, которые поворачивают общественный ум вспять, вместо того, чтоб устремлять его вперед.

Казацкие воззрения не оставляют казацких потомков доныне, как и шляхетские — шляхетских. Малорусская историография до настоящего момента угощает публику вот какими взглядами на героя пожогов, руины и человекоистребления:

«Вся страна пылала. Яссы, оставленные жителями, были разорены и сожжены казаками и татарами. Гетман чувствовал себя в положении торжествовавшего победителя, могущего требовать покорности от своего противника, так недостойно его обманувшего и так грубо оскорбившего»[32].

В том крайнем положении, до которого была доведена страна и собственная семья Лупула, он был принужден откупиться и от казаков, как откупился от татар, обручить Роксанду с Тимошком Хмельниченком и дать в залог четырех богатейших бояр, в том числе и своего племянника, как удостоверение, что тотчас после Рождества Христова 1650 года будет свадьба. Но при всей низкопоклонности своей в бедственном положении, при всем своем корыстолюбии и свойственном корыстолюбцам жестокосердии, Василь Молдавский не был до конца лишен человеческого достоинства и сопровождающего достоинство мужества: он решился не выдавать свою Роксанду за казака. Если в этом нехотении участвовало взвешивание борющихся перед его глазами сил, то мужество его возвышается в наших глазах и дальновидным умом, которого не было у казацкого батька. Лупул отправил свою дочь и жену к своему зятю, Радивилу, а в Стамбуле хлопотал, чтоб его освободили от насильственного родства.

Но с Хмельницкого было мало сочетания сына с дочерью князя-господаря: ему хотелось овладеть и самим господарством. Достигнув случайно того, о чем и не думал в начале бунта, он потерял сообразительность, и ему теперь все казалось возможным, как человеку, не имевшему в основе своих действий традиции, наследственности, присущей всем явлениям постепенности и взаимной их зависимости. Пользуясь влиянием своим в Стамбуле, он, вместе с ханом, обвинял господаря в измене, домогался низвержения изменника и просил господарства для себя. Но на весах правившего Портою сераля соперники пройдохи перевешивали один другого. Великий визирь Ахмед запретил выдавать Роксанду за Хмельниченка и потребовал ее в Стамбул, как залог верности отца.

В этом требовании была та же самая горечь насилия над сердцем отца; но для Василя Молдавского магометанское насилие не было столь тяжким, как христиано-казацкое. Он, без сомнения, сам и устроил его, — принес, так сказать, жертву чудовищу Сцилле, лишь бы спастись от чудовища Харибды. Свобода выбора облегчала сердце тирана, не знавшего участия к страданиям чужих сердец, как и его достойный соперник, Хмель.

Казацкий батько между тем видел на своем горизонте бурю, и, в виду этой бури, должен был отсрочить посягательство на придунайские княжества. Он знал, что Польша не до конца расстроена. Он ждал войны, он даже сам вызывал войну, но вызывал, как злого духа, — ужасаясь; и только ангелы хранители его, татары, поддерживали в нем отчаянную дерзость. Чтоб ослабить естественных врагов казатчины, панов, и увеличить число панских неприятелей, подговорил он хана отправить в Стокгольм посольство, которое бы служило прикрытием его собственных сношений со шведами, — тех злотворных сношений, которыми были вызваны грозные для Польши события 1655 — 1659 годов.

В Стокгольме не забыли посягательств Сигизмунда III и Владислава IV на шведскую корону. Теперь Хмельницкий открывал шведам виды на польскую. С другой стороны Турция, желавшая только одного, чтоб казаки не разбойничали на Черном море, — была теперь к его услугам. Хмельницкий получил от султана титул не только Украинского или Запорожского князя, но и Стража Оттоманской Порты. По его просьбе хану было приказано идти к нему на помощь со всей Ордой, а силистрийскому баше — стягивать войска и вместе с обоими господарями присоединиться к Запорожскому войску. Не сомневался теперь Хмельницкий в окончательном покорении Польши под нозе её врагов и супостатов. Злой дух войны облекся перед ним в образ благовестника.

Он делал щедрые обещания своим соратникам, а в Крым писал игриво: «Приходите выбирать мед из Польши. Закуривши под нос ляхам, мы выгоним их прочь, как пчел».

Седмиградский князь, Ракочий, условился с ним — в данный момент сделать диверсию и ударить на Польшу с тыла, а чтобы выгубить шляхту до ноги, завзятый Хмель разослал две тысячи агентов по всему краю для взбунтования не только православной, но и католической черни. «Польская шляхта» (писал он к Ракочию), «идучи за королем, оставляет без обороны свои города и села. Я подговорил мужиков, чтобы вооружились и ударили неожиданно с тылу на занятых войной со мною. Наступи одновременно Турецким, Седмиградским и Венгерским Шляхами, возьми старый город Вавеля (Краков), и обрящешь в нем богатую добычу».

Один московский царь, наперекор молве, не вмешивался в толпу сообщников Хмельницкого, зная, что «вотчина» Иоанна III придет к нему, как выражались в Москве, судом Божиим. Поляки подозревали, что он подсылал Хмельницкому тайком оружие и пушки; но это были слухи одного происхождения с теми, какие через 117 лет были распущены поляками и гайдамаками о подсылке Екатериною великою ножей для Уманской Резни.

Николай Потоцкий стоял под Каменцом в видах прикрытия родной Подолии от казатчины и защиты землевладельцев от оказаченной черни. Отсюда следил он за казацкими сношениями с Турцией, дунайскими княжествами, Венгрией и сообщал о них королевскому правительству.

Волошский господарь горько жаловался ему на казаков, которым он, по его словам, давал убежище в своем княжестве во время июльских замешательств и со всеми обходился человеколюбиво (et omni tractabat humanitate), а они де так жестоко его придавили! Бедствия Польши обрушились и на него (писал он): ибо Хмельницкий выговаривал ему: зачем старался он в Крыму об освобождении гетманов? Для чего их на возвратном пути из плена так радушно принимал? Зачем дает королю деньги на войско? Зачем дружится с ляхами и уведомляет их обо всем, что делается у Порты?

Причиной постигших его, Лупула, бедствий, по его мнению, были также мультянский господарь Бессараб и седмиградский князь, Ракочий, заключившие с Хмельницким враждебный союз против Польши. А теперь (писал он) и его самого Хмельницкий довел до того, что должен был присягнуть ему в том же, сверх того дал письменное обязательство и обещал послать войско в помощь против короля. Сделал де он это по неволе (non tam libenter, quam reverenter): ибо у него над шеей висел неотвратимый (nie uchronny) меч; а этот изменник непременно хотел добыть его, Лупула, где бы то ни было (in omni loco) и добытого умертвить. В таком де положении дел своих прибегал он под покровительство короля, обещая ему всяческую преданность, на сколько это возможно при необходимости исполнить обязательства, данные Хмельницкому. Он готов нарушить вынужденную у него присягу, лишь бы не принадлежать к обществу этого изменника и укрыться под милостивыми крыльями королевского орла.

Так передавал его жалобы и мольбы Потоцкий в письме к королю от 22 октября 1650 года, и ходатайствовал, по его просьбе, о даровании ему польского индигената, дабы приобресть в нем союзника. Что же касается обещанной сыну Хмельницкого дочери, то Лупул, по словам Потоцкого, желал бы ловко уклониться (kcszfaltnie wysliznac) и от этого. Потоцкий просил короля написать к Хмельницкому, чтоб он оставил свое сватовство к подданной Турецкого цесаря, дабы не заподозрить своей верности Речи Посполитой. «Если же такой способ не подействует» (писал Потоцкий), «то, по моему мнению, надобно этот союз расторгнуть мечом, в избежание великой опасности, которая бы вытекла из успехов Хмельницкого в его замыслах», и здесь высказал он мысль, зародившуюся в казатчине еще при Косинском.

В течение полустолетия эта мысль развилась до того, что теперь казалась исполнимою многим. «Намерения этого предателя» (писал Потоцкий) «вот какие войска вашей королевской милости осадить; Ракочия с мультанским господарем выпустить к Кракову; шляхту искоренить (nobilitatem exstirpare); у вашей королевской милости престол отнять, и посадить на него кого-нибудь другого, едва ли не самого Ракочия».

Вместе с тем Потоцкий доносил, что Хмельницкий на те воеводства, которые он удерживает за собой против Зборовского договора, получил султанское знамя и обещал платить с них гарач. «Нам готовится страшное и неожиданное бедствие» (прибавлял он), «Я знаю, что теперь он будет ласкаться, но это для того, чтобы миновало неудобное для него зимнее время, и чтобы привести в исполнение то, что вознамерился и условился с соседями сделать весною. Теперь нам остается одно: или поразить казаков, или перенести войну за границы государства, поуспокоясь дома».

«Обоз» (писал Потоцкий) «распущу через три дня. Сидел бы в нем и дольше, хотя не знаю для чего, когда бы войско не было в такой страшной нужде (gdyby nie to, ze srodze xvojsko nedzne)». А войско Потоцкого, готового и поразить казаков, и перенести войну за пределы государства, не только терпело нужду, причиняемую, как всегда, скарбовою неурядицей, но, под гнетом нужды, и бунтовало. Мясковский писал о нем к брату так: «Того, что я застал в лагере нового, неслыханного и подающего дурной пример (novum inauditum et pessimi exempli), нe могу забыть. Чужеземцы, или лучше нашинцы, одетые по-чужеземски, почти выламывались уже из гетманской юрисдикции, и не допустили судить себя войсковым судьям по старинному войсковому закону.

После сигнала, делали многолюдные сборища, поднимали шум и крик против польского войска. Ударили было уже в бубны и наконец — разграбили базар».

В обществе рассказывали, что когда перед роспуском войска гетман делал смотр, у одного жолнера вспыхнул без выстрела порох на полке, и он сказал: «Это — за недоплаченное жалованье», а потом выстрелил из другого пистолета и сказал: «А это — за уплаченное». Все захохотали, и сам гетман сознался, что голодный и недоплаченный жолнер не исполняет команды.

Из этого лагеря кто-то писал к кому-то от 23 октября: «Хмель замер с войском своим (cicho zapadl z gadziiuy). Как бы не ожил снова, и найдальше — весною. С нами фальшивые, обманчивые церемонии. Тех, которые бегали (у него) из Волощины, обезглавливает и расстригает, а других посвящает».

Далее в безымянном письме следует не менее характеристическая черта по отношению к татарской помощи: «Был в великом страхе, потому что пришел в Украину только с 30.000. Татары все разошлись. Вот когда можно было его напугать или совсем уничтожить. Но он двинулся хитро (usus stratagemale ruszyi): прислал к пану Краковскому грозное посольство, готовясь наступить на обоз, а между тем поскорее убрался на Украину, и этак ускользнул от нас».

В заключение, безымянный корреспондент сетует на королевское запрещение вмешиваться в волошские дела — следующими словами: «Правда, его милость пан Краковский знал об этом, но трудно было что-нибудь делать со связанными руками (zwiazane гeсе majac)».

Кисель доносил королю из Киева от 26 октября, что из Волощины только часть Орды пошла в Крым, а другая за Чигирином в Диких Полях осела на кочевищах... «Здесь все говорят» (писал он), «что если не будут успокоены в религиозных притязаниях и не будут обеспечены заложниками, или присягою, то мир не может быть прочен».

Это значит, что Хмельницкий, действуя на Турецкого султана по-турецки, действовал на Московского царя по-московски, чтобы приготовить себе правоверное, или же православное убежище, смотря по обстоятельствам. То, что во времена оны киевское духовенство едва смело шептать казакам на ухо, теперь оно проповедовало с кровель. И почему же нет? скажут об этом его потомки. Независимо от казаков, которые держали в руках несколько воеводств и давали ему опору вещественную, на эту проповедь уполномочивали его нравственно такие душохваты, какими были Пизон, Поссевин, Скарга, Кунцевич, Рутский и пр. и пр. со всем неисчислимым иезуитским сонмом. Создание этого сонма, униаты, захватили и подчинили папе церкви, в которых были погребены предки людей православных, — не только таких, какие вписывали теперь это напоминание в грознопросительное письмо Хмельницкого к королю, но и таких, какими были Иоанн Вишенский, Иов Борецкий, Исаия Копинский и многие другие «преподобные мужи Россы, житием и богословием цветущие». Если позволительно было католическим прелатам вторгаться в вертоград христианства, насажденный учениками Кирилла и Мефодия, то кольми паче было позволительно потомкам этих учеников удалять папистов из захваченных так или иначе церквей, отнимать у них духовные хлебы и даже уничтожать католические насаждения, дабы они, в римском злочестии своем, не высасывали жизненных соков из почвы древнего русского благочестия. Ею же мерою мерили апостолы папства, возмерилось и им, да еще отмеренная в воздаяние мера была, по писанию, «мерою доброю, натоптанною». Древнейшие русские воспоминания и самое Повислие с его Краковами и Судомирами включало в область восточного проповедания христианской веры. Но мы не вторгались в захваченный у нас вертоград с насаждениями своего благочестия. Девизом нашей проповеди было: «имеяй уши слышати да слышит»... А деспотическое папство вторгнулось в православную паству насильственно, и мирным проповедникам нашим не стало от него житья. Оно исчезало и являлось под новыми видами бесконечно, не оставляя в целости ни древней славы нашей, ни пользования нашим церковным достоянием.

Беззаконие, облеченное в законность, рождало новые беззакония, а злочестие, прикрытое вольностью и равенством, сделалось источником нашей скорби и сетования на гробах благочестивых предков. Наконец, в Королевской земле не стало добра не только худшим, но и лучшим из нас. Тогда в силу закона жизни и свободы, в сущности неразделимых, Королевская земля сделалась Царскою; вольная и бедствующая Польша уступила место рабствующей и благоденствующей России. Оказаченные ляхи Косинские, отатаренные шляхтичи Хмельницкие были в исторических польско-русских судьбах только стихийными карами, ниспосланными регулирующею силою жизни на обладателей польского Содома — Кракова, и польской Гоморры — Варшавы, — на добровольных рабов римского папы, приукрашенных титлами великих монархов и великих панов.

Во что бы ни играл казацкий батько, грозя Москве, прислуживаясь Турции, живя, по-видимому, душа в душу с татарами, но союз хана с королем на пагубу Москвы не состоялся. Хмельницкий превзошел панов искусством загребать жар чужими руками.

Он платил союзникам не своим, а соседским добром. У него за все и про все отвечал неистощимый богач Лупул, которого он, словно ловкий паук резвую муху, запутал в свою паутину. Но хану было не по душе слишком уже ловкое запутывание такой крупной мухи, которая рвала до сих пор всевозможные паутины. Казаки сделались теперь сильны татарам, и именно тем, что турецкий султан смотрел на казацкую Украину, как на широкий шаг правоверных из-за Дуная в области проклятых Пророком гяуров. От него пришло строгое повеление помогать Хмельницкому, как Стражу Оттоманской Империи. Дружба злого к злому перешла в боязнь, и боязнь родила взаимную ненависть.

Согласно уверению силистрийского баши, Мегмет-Дервиша, Потоцкий думал, что туркам был не по вкусу союз татар с казаками; но турецкий вкус менялся с переменой султанских временщиков. Теперь от Босфора ветер дул в паруса Хмельницкого не хуже того, как в былое время с Низу Днепра. Хмельницкий торжествовал, точно Громобой перед рассчетом с дьяволом. Он был теперь, в полном смысле слова,

И сильных бич и слабых страх,
И хищник, и грабитель.

Откуда бы ни произошла сила, она производит явления соответственные.

Поклонники истины поклоняются ей духом и истиною до конца, а поклонники лжи и насилия рабствуют перед всяким успехом, готовые покинуть своего божка при первой неудаче. Хмелю Хмельницкому, этому «сору Речи Посполитой», стали кланяться не одни восточные попрошайки да киевские попы и монахи, но и гордые паны, о которых после Корсунского погрома пела «Муза яростной сатиры»:

Czyli w lem jakic przcdwieeziie wyroki,

Сzy grzcch nasz sprawil i zbyfcek gleboki,

Kicdy bujajac mysla nieba biizka,

Ledwie patrzymy na ziernig juz nizka.[33]

Хмелю Хмельницкому кланялся в злобе своей, и обветшалый, полуразрушенный «глубоким развратом» герой Кумеек, Боровицы, Старца Днепра. Николай Потоцкий послал ему в подарок оправную саблю с уверением, что королевское войско чуждается всякой враждебности. Потом опять писал к нему приятельский лист (list przyjazny), полный выражений расположенности (dobrego аffektu pelen); как об этом уведомлял брата подольский судья, Мясковский. Кисель объясняет нам, почему так делалось, в письме к королю от 26 октября: «Мила нам отчизна и её спокойствие, милы нам староства в Украине». И поэтому он советовал, — хоть бы секретно (chocby tez tacite) склонить Хмельницкого каким-нибудь почетным (zacnym) подарком к возвращению панам казацких захватов. «Ибо власть его такова» (писал почтенный миротворец) , «что казаки должны все сделать, что он велит». Изобретательный Свентольдович предлагал сделать с этой целью почин складчины в Киевском воеводстве, «лишь бы не явно (bule bylo tacitum). Иным способом» (твердил он готовому на всякую низость Яну Казимиру) «невозможно нам ныне свергнуть иго (excutere jugum) Орды в соединении с казаками и всею чернью, а если присоединится к ним турок, то невозможно и никогда».

Политика, оправдываемая горестною необходимостью, велела под Зборовым панам, а с ними и самому Хмельницкому, отдать в жертву татарскому огню, мечу и пленению десятки малорусских городов и сел. Политика, внушаемая отсутствием патриотизма, нагибала теперь им гордую выю перед тем, кого безымянный сатирик назвал «презренным сором». Их воспитали многие поколения в убеждении, что наследственная знатность не существует без богатства, а без знатности и богатства не существует и не должен существовать архичеловек, то есть пан и шляхтич. Самая церковь, основанная просветителями и руководителями их на развалинах церкви благочестивой, стояла, по своему римскому происхождению, на принципе, противоположном учению Христа; «царство мое не от мира сего», и в этом смысле правы были наши ревнители «древнего русского благочестия», называя свою веру не восточною, греческою, русскою, православною, благочестивою, а просто верою христианскою, в отличие от римской, латинской, католической, папской, польской. Перечитывая автентические свидетельства о былом, мы находим и такие факты панского поклонения Хмельницкому, что если бы не знали, как создался новый, так называемый христианский Рим, и как он созидал по образу своему и по подобию Польшу, то не верили бы собственным глазам. Дворянин коронного полевого гетмана, Мартина Калиновского, доносил своему пану из Чигирина от 26 ноября 1650 года нижеследующее:

«По по велению вашмости пана, приехав к пану гетману запорожскому, застал я его в Чигирине. Нашел я у него много послов: от его королевской милости — пана Воронича, а от пана Краковского — пана Загоровского. Этот прибыл с подарками. Был и московский посол с просьбой о мире. Взяв от него подарок, (Хмельницкий) отправил его не весьма любезно (именно с тем) что если (казаки) заключат удовлетворительный мир с Речью Посполитою, то зимой обещает быть к ним (Москалям[34] ). Волошский митрополит был у него, прося назначить время свадьбы сына его, Тимка. Назначил (ему) время или на русские святки, или после Трех Королей русских. Отправил его весьма дружески, и послал ему что-то тайком (i cos mu skrycie poslal[35] ). От князя Димитрия (Вишневецкого), также и от пана русского воеводы (Иеремии Вишневецкого) были послы с подарками и с просьбой — усмирить хлопское своевольство и привести (мужиков) к повиновению. Все это для них сделавши, благосклонно их отправил».

Интересно это письмо и до конца:

«Я только на третий день мог доложить ему поручение вашмость пана. Сперва принял он меня не очень любезно, за то что приехал к нему с пустыми руками (z niczem), и обиняками намекал, что у меня де множество послов польских королей (polskicil krolovv) и чужеземных монархов приезжало, но ни один с голыми руками не приехал. Я оправдывал вашмость пана, что вашмость находитесь в дороге. А вже ж! сказал он мне. Калиновский тепер худий пахолок, да треба його запомогти. К этому пришил он короля его милость. Король допевняецця в мене правосуддя, а сам його не чинить. Нехай же знає король його милость и Рич Посполитая: коли мени його милость король на сьому сейми Чаплинського не выдаст, до я буду його шукати в Варшави и Гданському, и вже не я його, а вин мий. Потом, обращаясь ко мне, сказал: Скажи ж вид мене пану Калиновському и князеви (Любомирскому): коли хочуть миру, дак нехай мени його видають: бо як тепер вас зачну до й скинчу. В мене татаре, волохи, мултяне, венгры: як вас тепер почну, до вже вична память... Благоволите же ваша милость судить, желает ли этот человек мира? Дело верное, что весной наступит всею силою, не дожидаясь военного времени. Он и так уж говорит: коли справди воювати».

Хмельницкий постоянно находился в противоречии с самим собою: то действовал он по внушению своего мстительного и ревнивого сердца, то внимал голосу практического ума, для обеспечения себя и своего семейства среди домашних завистников, среди разогорченных им панов, среди сторонних соискателей господства в Малороссии. Готовясь преследовать Чаплинского до отдаленнейших пределов Польши, он в то же самое время угождал великим панам, даже Потоцкому и Вишневецкому, а взволнованным им палиям, колиям, резунам и всяким иным истребителям панского кодла вещал своими универсалами точно сердитый Нептун бурным ветрам: «Я вас!»

Такой универсал (от 3 русского октября) был им разослан из Ямполя. В нем объявлял он, «как старшине, так и черни, товариществу войска его королевской милости Запорожского, как теж мещанам и селянам, подданным усим в воеводстви Киевським знайдуючимся», что в нынешнее время, когда пешее войско казацкое выступало в Волошскую землю, некоторые из принадлежащих к «подданству», не будучи панам своим послушными и доброжелательными, напротив будучи их неприятелями, «много шляхты, панов своих, потопили, поубивали», и теперь, не оставляя своего замысла, посягают на жизнь панов и не хотят быть послушными, а затевают бунты и своеволие. Посему, если бы явились еще такие своевольники, которые бы покушались на жизнь господ своих и не хотели им повиноваться, то чтобы таких своевольников сами паны, вместе с казацкими полковниками, белоцерковским или киевским, строго и даже смертью карали. Те же (писал Хмельницкий), которые кровь христианскую невинную пролили и мир нарушили, не избегнут «горлового каранья, якож и тут за тое не одного на горло скарали есмо».

С своей стороны хан колебался между Хмельницким и Яном Казимиром, между казаками и панами. Сперва он ластился к панам, сулил им завоевание Московского Царства, уверял, что казаки — их покорные слуги; теперь вошел в свою роль посредника между ними, и заговорил с королем угрожающим тоном судьи.

Угрозы хана и самого Хмельницкого привели польско-русских панов к необходимости созвать и в 1650 году чрезвычайный двухнедельный сейм. Окружавшие короля сенаторы и другие сановники шумели о казацкой дерзости, о пренебрежении Хмельницкого к королю и Речи Посполитой, о претерпеваемых шляхтою в Украине обидах и убийствах, о стремлении казацкого гетмана расторгнуть с Польшею последнюю связь и создать отдельное гетманство под протекцией султана. Были между ними такие, что, помня опасности последней войны, домогались всячески мира и доказывали, что силы Речи Посполитой слабы, тогда как её бунтовщики сделались могущественны турецкою протекцией; но большая часть представителей шляхетского народа, как в столице, так и в провинциях, взвешивая прошедшее и будущее, пришла к убеждению, что — или Речь Посполитая должна погибнуть, или казаки... Не приходило панам тогда в голову, что должны были неизбежно исчезнуть обе соперничающие республики: панская потому, что и без казаков сама собой губила свою общественность и государственность, а казацкая — потому, что не имела ни общественности, ни государственности.

И вот появился королевский универсал, созывающий поветовые сеймики на 7 день ноября, а генеральные на 22-й, с тем чтобы шляхетский народ готовился к центральному сейму на 5 день декабря. На этом чрезвычайном сейме предполагалось трактовать лишь о двух предметах: о защите Речи Посполитой и об уплате жолда жолнерам.

В инструкции королевского правительства, разосланной на сеймики, говорится,что никогда еще Польша не претерпевала более постыдных поражений, как в последнее время (ро wielkick а przeszlych wiekovv nigdy sromofniejszych kleskach), но что король, разогнав под Зборовым все бури и скопища (vrszystkie burze i navalnosci), осветил шляхту светом любезного и желанного мира (тиlego i poidanego pokoju swiatiem nas rozdwiecii). «Тем не менее» (продолжает инструкция) «обстоятельства велят озаботиться упрочением этого мира на будущие времена, чтобы не было больше повода к новому бунту и внутреннему несогласию»...

Но прежде всего надобно было устроить самый источник постыдных поражений, каких никогда еще не претерпевал шляхетский народ. Об этом в инструкции сказано премудро: «Как в человеческом теле скрытые болезни бывают самыми опасными и трудными для излечения, так и в теле Республики внутренние зла несравненно опаснее внешних. В этом столько раз уже удостоверялось наше отечество, когда от неуплаты жолнерам жолду появлялись вредоносные заговоры, и военное своевольство причиняло Речи Посполитой больше вреда, нежели самый могущественный неприятель. А теперь особенно кто из нас не испытал этого бедствия? Теперь от них пострадали не только духовные и государственные имущества, но и шляхетские. Вопли убогих людей и стоны бедных наверное прошибли небеса и, должно быть, они-то привели за собой и божеское мщение. От незаплаченного жолнера едва ли не в большей опасности была Речь Посполитая, нежели от самого неприятеля. Только счастье короля его милости и труды панов комиссаров (по регуляции скарба и удовлетворению войска) всё это успокоили».

Сознаваясь в государственной несостоятельности своей, правительство ставило вольному шляхетскому народу на вид, что ему предстоит борьба не с далеко находящимся неприятелем, а с таким, который пребывает в границах государства и может наступить недели через две. Оно умоляло своих граждан не делать больше так, как на прошлом сейме, что некоторые воеводства не согласились на налоги, а другие, согласясь, не представили их».

В это время Потоцкий сообщил королю свой взгляд на политику Хмельницкого, и король разослал дополнение инструкции, в котором вопиял к шляхте:

«Пришли к нам обстоятельные и несомненные известия о непрестанных кознях завзятого и заклятого врага Речи Посполитой. Извещаем о них всех писанием нашим. Заключенная Хмельницким дружба с татарами так нерасторжима, что не только совещаются между собой весьма интимно и с великою тайною, но и мановения друг друга взаимно исполняют. Речь Посполитая уже претерпела от этого много непоправимого вреда (irreparabili damno); но вот новое доказательство (их козней).

Распустив слух, будто хочет идти на Москву, Хмельницкий, под предлогом непрочного мира, бросился на доброжелательного Речи Посполитой волошского господаря, с намерением свергнуть его с престола, а потом, подавив и других соседей своею силою и окружив нас со всех сторон, довести Речь Посполитую до последней пагубы (in ultimum exterminium). Легко привел бы он в исполнение свои злостные замыслы, когда бы татары, взявши добрый окуп от волошского господаря и нахватав множество ясыру (opima praeda oblowiwszy sie), не вернулись в свои жилища. Вслед за этим скоплением казацкого войска, и взбунтованная им чернь начала неистовствовать (furere coepit), и несколько десятков шляхетских домов, которые, обеспечась миром, возвратились в свои жилища, истребила с женщинами и детьми. Не высидела бы в обозе горсть нашего войска, на которое он покушался (na ktore sie оп kaszat), и наверное не выдержала бы такой силы, когда бы татары, с таким изобильным (obfitym) полоном, не повредили его замыслам».

Этими словами инструкция снимала с короля ответственность за повеление «не обгонять чужого проса».

«Но предательский во всех поступках неприятель, не довольствуясь одной этой нерасторжимой лигой, ищет все новых и новых способов к увеличению силы своей (ad augendam potentiam suam) на угнетение Республики. Отдался под протекцию Турецкого цесаря, и сам хвалился этим (cum suo applausu), приняв турецких послов при наших послах, а там держит своих резидентов для взаимных сношений (ad communicata consilia). Но еще и в том не меньшее доказательство его предательских замыслов, что, по выходе татар из Волощины, сам опять напал на волошского господаря, и оружием принудил обещать свою дочь за его сына. Если это придет в исполнение, то каждый легко может судить, какие опасности угрожают Речи Посполитой. Прибавим еще то, что недавно татарский хан послал в Швецию своих послов, которые проехали через наше государство, а с чем ехали, не хотели сказать; но не можем иначе думать, как так, что — для возбуждения шведов против Речи Посполитой по внушению Хмельницкого, дабы тем удобнее напасть на развлеченную таким образом со всех сторон от разных неприятелей Республику, и потом придавить. Из всего этого следует, что к весне надобно ждать неизбежной казацкой войны».

Изобразив грозное положение дел, дополнительная инструкция отклоняла посполитое рушение по вытекающим из него неудобствам (incommoditates г niego sami to uwrizyc шоиесие), и предпочитала составить регулярное войско в количестве, достаточном для отражения неприятеля.