Вторая битва под Берестечком. — Бегство татарского хана и казацкого гетмана. — Блокада казацкого табора. — Бегство казаков. — Находки в казацком таборе. — Окончательное превращение польско-русских дворян в поляков. — Католическая Хмельнитчина в Краковском округе.

Если бы король Владислав IV не был испорчен отцовским воспитанием, а шляхта — злоупотреблениями свободы, и сошлись бы они во взаимной оценке, и выставили бы такие, как теперь, силы против азиатцев, обезобразивших территорию грекорусской культуры, — не было бы тогда на польско-русском имени корсунского, пилявецкого, зборовского пятен, и не сидел бы, по милости казака, на польском престоле расстрига иезуит, еще менее способный царствовать, нежели тот, которого паны посадили на престоле московском, и пользовалась бы Польша разумною веротерпимостью, и не погибла б она, захлебнувшись в польско-русской крови, и даже положение наше, которые гордимся великою Империей своей, было бы далеко прогрессивнее. Но Рим и его иезуиты погубили знаменитую своими идеалами Королевскую Республику, а Королевская Республика, процветая, в виде русского паразита, под их руководством и погибая в виде гонителя Руси по их коварству, нанесла нам такие раны, которые будут болеть и тогда, когда мы достигнем полного развития духовных и вещественных наших преимуществ.

В изображаемый мною момент, силу русского гения, дикую силу показал на поляках разбойник русин, которого стратегическим, организаторским и политическим способностям пострадавшие от них удивляются больше, нежели мы, восторжествовавшие над ними. Поляки должны дивиться даже субординации и единодушию, которые наш Хмель умел поддерживать в толпе сообщников своего бунта, и которые для них ни в военное, ни в мирное время не были возможны. Они должны всего больше дивиться тому, что этот могучий в своих злодеяниях дух, потеряв разом все, что создал титанически в короткое время, встал из своего падения еще более для них опасным, нежели был в моменты величайших успехов своих, тогда как они, пав с высоты своего политического величия, остались навсегда притчею во языцех и покиванием главы в людех.

Два хана, казацкий и татарский, выставили против панов поляко-руссов 300.000 войска. Громадный табор свой расположили они на взгорье, поместивши в нем оказаченных мужиков и гарматы. Левое крыло казако-татарского полчища находилось под командою султан-Амурата, одного из ханских братьев, лучшего из татарских полководцев. Он уже дал себя знать панам под Збаражем и Зборовым, и если Тогай-бей был для них татарином-Патроклом, то султану-Амурату надобно дать имя татарина-Ахилла. Правым крылом командовал змей горынич, дивное доныне для поляков чудо-юдо, Зиновий Богдан Хмельницкий, единовладник и самодержец казацкий, князь украинский, страж Порты Оттоманской. Одна лапа у змея горынича была казацкая, другая татарская. Одно смертоносное крыло его изображали собою подкрепления турецкие, правоверные, другое — «и верующие и неверующие в Бога» головорезы, поддерживаемые летучими соправителями ханскими, султан-калгою и султан-нуреддином. Ядовитым зевом и зубами кровожадного чудовища были губительные чаты гарцовников, сверкающие яркими нарядами и блестящим оружием, а подобие ненасытного чрева и чешуйчатого хвоста представлял далеко тянувшийся позади табор, рыгающий из себя огонь, дым, чугун и свинец... Центра в этой азиатской армии не было, потому что она, в общем начертании, имела фигуру священного у магометан знака — полумесяца, которого рога, загибаясь на пространстве от Инда до Гибралтара, долженствовали все человечество, в виде борющихся наций, истребить, или же покорить господству правоверных.

В 10 часов утра иезуитская Европа и чужеядная Азия придвинулись немного одна к другой, как бы всматриваясь друг в друга и поражаясь взаимным безобразием. Паны остановились у последнего своего шанца. Орда начала свой обычный татарский танец; казаки, по своему обычаю, закрутили веремія. Но выезжать и участвовать в той и другой игре на жизнь и на смерть было запрещено в панском войске под смертною казнью. Оба стражника, коронный и обозный, стояли впереди войска, каждый с своею командой, которые отпугивали наездников и не давали смельчакам выезжать на боевое состязание.

Когда таким образом два громадные войска стояли одно против другого и каждое ожидало атаки со стороны неприятеля, спустился хан со взгорья к самым передним рядам Орды своей, осмотрел в зрительную трубку панские силы и сказал сопровождавшим его казацким полковникам: «Ну что? проспался уже ваш Хмель? Он обманывал меня нелепыми баснями, что польское войско слабо и молодо. Ступайте к нему, пускай идет сперва сам выбирать мед у этих пчел, да пускай прогонит прочь такое множество жал».

Об известном читателю зазыве татар на добычу и о сарказме Ислам-Гирея можно сказать с Итальянцами: si non e vero, е ben trovato[45]. Но старый Хмель наш действительно попал в такое положение, что и шесть десятков его гармат, и десятки тысяч казацких самопалов, мушкетов, пищалей оказывались бессильными выкурить польских пчел из указанного Чернецким становища для пасеки. Если хан, воин ума посредственного, смекнул так или иначе делом, то наш гениальный сочинитель стольких разбойничьих походов должен был предчувствовать результат великого боя.

Вся его надежда была на татар, а татары лизали свои раны с собачьим визгом. Созвал Хмель старшину на совет, как быть, — он, в намерения которого не проникали «ни чуры казацкие, ни мужи громадские», — он, который никогда не затруднялся вопросом: как вокруг ляхов закрутити веремія? По всей вероятности, Хмельницкий, зная о выраженной ханом готовности войти переговоры с королем, опасался вновь очутиться между двух сил, как под Зборовым. Но того, что вскоре произошло с Крымским Добродием, не мог он допустить в потомке великого завоевателя Чингиса.

Блестящий ханский отряд, озиравший панское войско, обратил на себя внимание тех опытных рыцарей, у которых Ян Казимир находился под командой. Позвали шляхтича Отвиновского, долго жившего в Крыму и хорошо знавшего татарские обычаи; дали ему посмотреть в телескоп, и спросили: что значил бы этот отряд на левом татарском крыле? Отвиновский тотчас заметил три бунчука и показал хорошо, где стоит хан. Туда велели пушкарю нацелить пушку. Выстрел был меток. Ядро сорвало бунчужного, и хан, раненный в ногу, убрался поскорее из рекогносцировки. Такова была первая версия лагерной молвы; после узнали, что хана ядро не тронуло, но убило нескольких мурз.

Оба войска стояли бездейственно до трех часов пополудни. Пушки прогнали гарцовников с поля. Король отправил к хану парламентера с вызовом на битву, но не получил никакого ответа. Паны совещались уже о том, чтоб отложить битву до утра, а король едва ли не с тем и звал хана на бой, чтоб навести его на мысль о переторжке, как прискакал от Вишневецкого бидговский староста, Денгоф, с настоятельной просьбой не откладывать битвы. Король принял гонца за счастливое предзнаменование, сделал на воздухе крест и повелел Вишневецкому начинать.

Затрубили трубы, загудели бубны. Из левого крыла выскочило в поле 18 хоругвей в трех эскадронах. (Я следую повести польской во всем, что касается польской национальной славы, равно как и бесславия). Впереди хоругвей летел ненавистный и страшный казакам князь Ярема с обнаженной саблею, без панциря, без шапки. Его боевому вдохновению и быстрому движению левого фланга приписывали многие всю славу дня. В помощь наступающим поднялся вихрь, и ударил песком в глаза хмельничанам, а солнечные лучи помогали песку. Но казаки бросились навстречу ляхам стремительно всею массою конницы и наступили табором. Они опередили султанских татар, силистрийских турок, и первые приняли панский удар. В поддержку Вишневецкому, ринулась в битву шляхта воеводств Краковского, Сендомирского, Лэнчицкого и других. По почину пламенного русича, поляки «позвонили в дедовскую славу» не хуже отступников родной национальности. «Весь этот фланг» (пишет польский Самовидец) «вскоре потерялся в толпе неприятелей, и долго не было видно начинателей боя, только слышен был гул от пушечной и ружейной пальбы. Наши полагали, что никто из них не возвратится. Оказалось, однакож, что атака увенчалась успехом. Стремительным напором они заставили податься все казацкое войско и разорвали было (si е vero) табор, хотя при этом и сами понесли чувствительные потери.

В помощь казакам пришли татары с левого фланга, и тогда ряды наши, будучи не в силах удержать напора слишком численного неприятеля, стали ослабевать и отступать к редутам. Только тут они оправились, и возобновили нападение столь успешно, что неприятель, побежденный нашею решимостью, должен был наконец податься назад. Казаки отступили в свой табор, — хотя он в начале и был разорван, но они успели его восстановить, — Орда же удалилась на близлежащую возвышенность».

Между тем иезуиты научили короля ездить по рядам и заохочивать войско к бою за веру, за поруганные святилища, за «божеское право», неважно, что одни из его слушателей исповедовали «веру Хмельницкого», последователя «Наливайковой секты», а другие истребляли даже своих единоверцев pod prеtextеm wiary ruskiej, следовательво шли в бой, как неверные.

Теперь коронным канцлером был бискуп. Окруженный духовенством, именующим национальную веру туземцев схизмою, он велел поднять высоко над валами польский кршиж с польским Иезусом, истребляемый всюду казаками, и всего прежде в могилинском Заднеприи. Польского короля — иезуита и кардинала окружало много лиц, подобных Адаму Киселю, а в рядах его воинов наверное было больше православных, полуправославных и вовсе неправославных русичей, нежели коренных полонусов, и все это поклонилось до земли под католический гимн, прося польского Иезуса помочь им против тех, которые идут на брань под знаменем русского Иисуса и, увы! Магомета.

Просимая помощь естественно делала их обязанными помощнику: этим способом они исключали себя из состава родной нации. Ни паны, ни казаки, ни польские ксендзы, ни русские попы не предусматривали такого разделения польской Руси на ся. Но ксендзовская и поповская работа над религиозной совестью наших предков увенчалась в известной мере горестным успехом. Попы удержали за собой одну часть нашего древнего займища, а ксендзы оторвали на свой пай другую. Но поклонники папы вместе с землей захватили под свою власть и образованную часть малорусского народа, захватили почти все высшее сословие наше. В этом смысле Хмельнитчина, будучи прямым освобождением черни от панской власти, была, вместе с тем, косвенною причиною крещения лучшей части малорусских людей в папизм и в польщизну. Чего не могли сделать Кисели, Древинские, Могилы, Косы, Тризны, то сделал Хмель с Перебийносами, Нечаями, Морозенками, Джеджалами. «Национальные герои» наших казакоманов привели Малороссию к новому крещению.

Крещение совершалось огнем и мечом. При громе пушек, лучшие малоруссы пошли мужественно против худших вместе с поляками, которых одних видят в панском войске польские, да, правду сказать, и наши историки. По сказанию ксендзов, полякам явился в воздухе Свенты Михал, гонящий хана и грозящий ему мечом. Но святый Михаил не явился своим поклонникам ни с панской, ни с казако-татарской стороны: там не хотел он помогать благочестивым, так как они воевали заодно со злочестивыми; здесь еще больше не подобало ему воодушевлять православных, ратовавших под эгидою магометан. Он предпочел сиять спокойно Золотым Верхом своим в Киеве, в обители Иова Борецкого, зная, что русское благочестие восторжествует над польским злочестием и без кровавых пьяниц-казаков, татарских побратимов.

Но каковы бы ни были вымыслы эксплуататоров нашей знати, нашей духовной и светской интеллигенции, облака пыли мешали им видеть не только воздушные чудеса, но и земную действительность. Только из позднейших реляций узнали они, что хоругви князя Вишневецкого, оправясь под прикрытием шанцев, сильнее прежнего ударили на хмельничан, — старшие братья-недоляшки на меньших братьев-потурнаков, те и другие под иноверной эгидою, и рубились взаимно не хуже древних братьев русичей, не знавших еще злобы разноверия и вдохновлявшихся только задором областного соперничества.

В это время нуреддин-султан смял Краковян и Сандомирцев. Но полонизованный русин Вишневецкий, растоптав плохих казацких лошадей своими сильными конями, оборонил поляков от татарина. Казаки между тем заперлись в таборе. Бросился было Байдич вторично на табор, но он по-прежнему был скован цепями в десять рядов, и стоял, точно дышащая огнем крепость. Не испугался пламенный князь Ярема казацкого огня, и начал было разрывать скованные возы, как в оной памятной казакам битве на Суле, но в это время султан-калга помог оправиться султан-нуреддину, и ханские соправители ударили дружно на Вишневецкого. Польский Ахилл отступил грозно к шанцам.

Из современного рассказа о бое на панском центре видно, что легко вооруженные татары пришли на зов Хмельницкого выбирать польский мед, можно сказать, голыми руками. Не мудрено, что «поляки вдохновлялись непобедимым почти мужеством (Роиасу пиеzwyciezonego prawie nabierali serea)», как выражаются их историки. Под прикрытием немецкой пальбы из пушек и ружей, они были не пчелами, а смертоносными шмелями, обороняющими гнездо свое. Но старый наш Хмель и тут едва не напоил своих сватов, как бы сказал древний баян. Он притаился с лучшими стрелками в лесу, мимо которого должно было проходить правое крыло панской армии.

К счастью панов, засада была открыта вовремя.

Бой кипел уже три часа. Видя перед собой сто тысяч наездников, наступающих по всей боевой линии, и не догадываясь, что это были атаки фальшивые, паны не обратили внимания на то, что главная неприятельская сила, табор, пехота и гарматы, не принимает никакого участия в битве, и только защищается. Между тем змей-горынич засел, с корпусом стрелков, под заслоной Щуровецких лесов. Главное начальство в таборе вверил он казаку-татарину, Джеджалле, и велел ему только тогда двинуться с табором вперед, когда сам он займет невидимую неприятелем позицию. Во все это время татары должны были развлекать внимание панов фальшивыми нападениями.

В данный момент Джеджалла начал спускаться со взгорья на боевое поле, грозя королевскому центру тысячами смертей, а между тем командовавшие правым крылом Лянцкоронский и Любомирский получили известие, что в боковом лесу скрывается засада. Только тогда стало им ясно, что Хмельницкий, располагая втрое большими силами, намеревается занять леса, захватить переправы, запереть неприятеля между болот Стыра и Пляшовой с тем, чтоб окружить его шанцами и морить голодом.

Грозная опасность заставила командиров крыла сохранять свою позицию в то время, когда центр и левое крыло наступили на татар энергически.

Между тем татары принесли несколько десятков убитых мурз к ногам хана. Наконец и ханский брат, татарский Ахилл, Амурат, пал среди ужаснувшейся Орды, пораженный ядром в грудь. Орда начала мешаться, и вскоре за тем, как бы по данному знаку, рассыпалась во все стороны. Побежал и сам хан, покинув свой рыдван, огромный призывный бубен и палатку на высоте, вместе со множеством ясыра. Изо всей татарской силы осталось только тысяч 15 комонника в арьергарде.

При виде бегущих татар, громадный казацкий табор остановился, и тихо двинулся вспять. Паны не смели на него ударить; послали только несколько региментов занять ближайшие высоты.

Джеджалла отступил в совершенном порядке к речке Пляшовой, и тотчас начал окапываться.

Видя бегущую Орду, Хмельницкий оставил своих стрелков и полетел верхом к табору. Там он сделал наскоро кой-какие распоряжения, и поскакал вместе с Выговским за ханом, чтобы вернуть его на боевище.

Ислам-гирей, окруженный трупами своих полководцев, переменил коня и спешил в дальнейший путь, как перед ним явился его искуситель. Не дав Хмелю промолвить слова, назвал его хан изменником, велел связать ему ноги под брюхом у коня и гнал перед собой две мили к Вишневцу того же дня. Так, по крайней мере, говорили за столом у короля, z uciecha, z najwieksza uciecha, какую когда-либо испытывало польское сердце. Богуслав Радивил, участник боя и преследования татар, писал только, что «Орда, захватив Хмельницкого, ушла».

Неожиданное, загадочное и во всяком случае постыдное бегство полководца 200.000 армии, коменданта несокрушимой для всей Польши подвижной крепости, диктатора-героя, называвшего своих противников жидами, страшного змея горынича, превратившегося в поджавшую хвост собаку, — это беспримерное в истории кровавых споров явление решило судьбу кампании. Половина панских врагов ушла, а половина осталась без головы, как бы в оправдание давнишних слов Киселя: «bellua sine capite»[46]. Панское войско заняло все взгорье. Александр Конецпольский, с легкими полками, двинулся в погоню за бегущими. В 9 часов боевое поле опустело. На нем остались только изумленные своею победой паны с разноплеменными и разноверными жолнерами.

Небо покрылось тяжелыми тучами. Молнии летали в темноте. Проливной дождь омывал кровавую землю. Панское войско, под руководством зрителей воздушных чудес, упало на колени, и воспело латинскую хвалу Богу за Его, как они уверяли, земное чудо. Русской хвалы не слыхало Берестечко. Туземный элемент на южном займище Рюриковичей представляли теперь, можно сказать, одни разбойники, если не считать чуждавшегося боязливо казатчины духовенства да тех «статечных людей», в городах и селах, которые не дали «диаволу сделать из себя смех», как сказал бы мой Самовидец. Среди малорусского мира, растленного папистами с одной стороны и развращенного казаками с другой, уцелели нравственно теперь только такие неведомые истории личности, как оные «преподобные мужи Россы, житием и богословием цветущие». Они-то и не дали бедным остаткам нашего народа потерять свою древнерусскую физиономию, по которой свободный от подобного растленья и разврата великорусс признает в малоруссе своего брата.

«Рассматривая подробности этого сражения» (пишет приверженец королевской партии, Освецим), «все единогласно были того мнения, что война могла бы быть окончена одним ударом, и отечество освободилось бы от дальнейших невзгод, если бы битва была начата раньше, так чтобы дневного света хватило для истребления врага, и особенно, если бы правый фланг действовал так же энергично, как левый, по крайней мере в то время, когда уже Орда обратилась в неудержимое бегство и казацкий табор был разорван левым флангом; но правый фланг сильно опоздал и отстал на полмили от среднего корпуса, вследствие чего и Орда имела время убежать, прикрыв свое бегство, и казаки, устроив свой левый фланг, не получавший подкрепления от правого, успели восстановить свой строй, сомкнувши табор, и отступили к болотам, где уже труднее было с ними совладать. Король несколько раз посылал брацлавскому воеводе и коронному маршалу приказ поскорее занять место во фронте на одном уровне с другими частями войска, угрожал даже смертью за ослушание; но те ответили, что предпочитают смерть гибели отечества и короля, оправдывая свою медлительность тем, будто в прилегавшем к ним лесу устроена засада, и требовали, чтобы король прислал им несколько пушек, обещая, обстреляв лес и удалив из него засаду, двинуться вперед и выровняться с общим фронтом. В последствии, в оправдание этого опасения они утверждали, что когда регимент Крейца с двумя эскадронами конницы и двумя пушками, присланными королем, проник наконец в тот лес, то заставил удалиться бывших неприятелей. Но странно, что они так долго сторожили засаду, и позволили ей отступить невредимо»...

Высказанное здесь Освецимом единогласное мнение всех было мнением королевских застольников, которые воображали, что одним ударом было возможно возвратить Польше то, что католическая партия так долго отторгала от неё своею соединительною политикою. Бездарное сборище придворных не щадило даже стратегика Берестечской войны, Стефана Чернецкого, которому панское войско всего больше было обязано своим успехом; оставило без внимания и то, что Лянцкоронский и Любомирский не были способны ни к сочинению грозной засады, ни к уклончивости в такой важный момент. Но Освецим точно рукою самого Яна Казимира пишет:

«Многие даже из числа находившихся на том фланге утверждали, что никакой засады не было, и что это была лишь пустая выдумка, придуманная для того, чтоб уклониться от опасности, предстоявшей при штурме казацкого табора». Это мнение характеризует больше своих составителей, нежели целый боевой корпус и его полководцев. По словам Освецима, «вся слава этой победы должна принадлежать королю, хотя» (продолжает он снисходительно) «должны быть упомянуты имена и тех лиц, которые помогали ему в значительной мере, а именно: Николая Потоцкого, князя Иеремии Вишневецкого, коронного хорунжего Александра Конецпольского, полевого писаря Пршиемского и генерала Губальта» (что напоминает прием иезуита проповедника, поставившего короля наравне с героями збаражской осады).

И такое жалкое общество, которое даже в лице знаменитого мемуариста, подчинялось клике ничтожнейшего из королей, такое общество мечтало покорить себе народ, глубоко проникнутый ненавистью к нему и в лучших, и в худших своих представителях!

Но панское сердце, измученное столькими государственными, общественными, и что было всего для него больнее, домашними утратами, нуждалось в живительной отраде. Оно предалось инстинктивно той иллюзии, которую природа человеческого духа хранит в запасе для несчастнейших из его деятелей. Наивный орган польской жизни, Освецим, в заключение придворных толков о казацкой засаде, пишет:

«.....Пришлось нам удовлетвориться, хотя и неполною, Богом нам ниспосланною, победою. Она тем не менее была знаменита. Мы победили народы варварские, бесчисленные, сбежавшиеся с отдаленнейших стран. Перед саблею короля преклонились и в паническом страхе бежали дикие татарские орды: Силистрийская, Урумельская, Добруджская, также турки, волохи, урумбеки, пятигорцы. Полчища, созванные от берегов Ледовитого моря, от подножия Гиперборейских гор и от Каспийского моря. Важнее всего то, что мы поразили в поле зловредного зверя, Хмельницкого, и бесчисленную запорожскую саранчу, загнали их с большим уроном в табор и предоставили дальнейшей мести победоносного королевского оружия. Вероятно, со времени битвы под Грюнвальдом, отечество наше, а, может быть, и весь мир, не видали столь знаменитого сражения. С обеих сторон в нем принимало участие по меньшей мере 500.000 человек. Этому не поверят ни иностранцы, ни, может быть, даже наши потомки. Очевидцы сами больше изумлялись, нежели верили. В течение нескольких часов случилось то, что мы считали невозможным, именно: произошел разрыв Орды с Хмельницким. Правда с нашей стороны шаг был отчаянный: мы бросили кости, поставив за один раз на кон существование нашего отечества. Но Господу неугодно было допустить посрамления своего помазанника, святой католической веры и находившихся под его охраной костелов. В этой трехдневной битве мы потеряли до 700 человек, главным образом из числа товарищей и шляхты воеводств: Краковского, Сендомирского и Лэнчицкого. Казаков легло бесконечно больше; татары же своих убитых тотчас подбирали, стараясь даже не допускать их падать с лошадей. Об этой битве можно сказать то, что сказано о битве Римлян с Югуртою: никогда мы не сражались с таким успехом и со столь малым пролитием нашей крови».

Вот какой елей отрады проливал шляхетский народ на свои раны, в предчувствии бесконечной агонии на руках своих губителей, иезуитов!

Наступило наконец для несчастных панов давно желанное время отмщения за разорение хозяйства их, за поругание их женщин, за избиение детей и старцев их, за изгнание их самих из края, отвоеванного их отцами и дедами у таких же хищных номадов, какими были казаки. Боги поднесли таки к панским устам чашу сладчайшего из напитков, хранимого ими для собственного употребления. Ни усталость, ни проливной дождь не подавили в озлобленных культурниках, панах, и в казацких наставниках, шляхтичах, жажды к божескому наслаждению. Столь же пылкие в начинании, как неспособные к довершению дела, они тотчас наступили на казацкий табор. Но, видя, что вломиться в него при свете молний, раздиравших дождевые тучи, нельзя, решились не дать казакам возможности уйти под покровом их матери — ночи.

Припоминая знаменитые ночные ретирады Дмитрия Гуни под Кумейками и на Суле, жолнеры остались ночевать на боевом поле. Мстители-землевладельцы бодрствовали всю ночь в виду логова людоедов. Напротив жолнеры-безземельники, которым не за что было слишком злобствовать на казаков, ложились боевыми рядами на мокрую землю и спали таким крепким спом, что утром нельзя было их добудиться.

Король в эту ночь не ложился спать. Он, как и хан, — гласила молва — был ранен осколком ядра в ногу, но, превозмогая боль, объезжал стражи, в предупреждение оплошности, которая могла лишить его славы истребителя драконов. Впрочем для него вывезли в поле каретку, и он от времени до времени отдыхал в ней.

На другой день усталость людей и лошадей превозмогли в королевском ополчении все другие чувства, и торжествующее войско целые три дня провело только в охранении кровавой добычи своей. Паны всего больше радовались, что в трехдневной битве под Берестечком пало у них только 700 человек. Они видели в этом особенную милость Божию к шляхетскому народу и, в уповании на божескую поблажку их неспособности к общественным делам, продолжали бездействовать.

Между тем безглавое скопище окружало себя все высшим и высшим валом, как со стороны панского становища, так и со стороны болота. Оно боялось, чтобы паны не переправились на другую сторону болотистой речки, и грозно гремело своими гарматами. В казацком таборе, занявшем почти целую милю, сидело не меньше 200.000 человек, не считая женщин и детей, которых набралось множество. Численностью превосходили казаки вдвое тех, которые держали их в западне, и могли бы, даже без татар, запереть панов между болот и затонистых речек. Но без татар казацкая завзятость была против панов бессильна даже и под бунчуком Хмельницкого. Еще стоя под Сокалем, паны слышали от захваченного в плен «доброго реестрового казака», что Хмельницкий, проведав о расположенности хана к мирным переговорам с королем, ударил в бубны, созвал чернецкую (состоящую из одной черни) раду и спрашивал у казаков: согласны ли они на мир? но казаки отвечали: «батьку гетьмане! и Бог, и вийсько того хочуть, щоб мы с королем нияк не мирились: бо на те мы одважились и на те мы сюды прийшли, що хочбы й Орда нас покинула, до мы вси при твоий повази помиратимем. Або сами вси згинемо, або всих ляхив выгубимо»... Казалось бы, чего больше? Но казацкая чернь была предана своему гетману лишь под условием успеха; в таком же положении, как настоящее, только татары поддержали бы ту повагу Хмельницкого, при которой она была готова помирати.

Наместник гетмана, Джеджалла, был одним из главных участников его первоначального бунта. Он прежде всех взбунтовал несколько сотен реестровиков, и приветствовал с ними казацкого Моисея в пустыне, на Желтых Водах. Оставшись под Берестечком в самом разгаре боя, Джеджалла оправдал звание наказного гетмана грозным отступлением и превосходным выбором становища. Он поместил табор под лесом и густыми зарослями. По окраинам табора стояли мочары, а в тылу находились непереходимые топи и болотистое озеро.

Сидел он точно в вилах и казался неодолимым. Оказаченные мужики день и ночь работали на окопах и шанцах.

Поохладев от первого жару возмездия, паны поняли, что имеют дело не с толпой взбунтованной черни, а с неприступною крепостью. Теперь и сам Вишневецкий не отваживался разрывать казацкий табор, как покушался на это в пылу боевой горячки, когда панцирь стеснял его завзятое сердце, а подложенная сталью шапка казалась ему охраной недостойною. В числе 700, купивших нежданно негаданно торжество над ужасным Хмелем, пало много людей, которых не напрасно величали знаменитыми рыцарями. Они были знамениты способностью возбуждать в соратниках мужество, как знамениты барды, вдохновляющие словом своим слушателей. Смерть унесла с ними самую пламенную часть собирательной души шляхетского народа. Приступ к табору грозил этой душе утратами многочисленными, и потому паны решились выжидать голода или вернее — результата казацких драк, которые начались в таборе тотчас после бегства Хмельницкого. На военной раде своей паны определили — начать правильную блокаду. Послали в Броды и во Львов за тяжелыми пушками. Генералам Губальту и Пршиемскому да инженеру Гильдгауту было приказано окружить казаков шанцами, поделать на болотах мосты и плотины для штурма с тем, чтобы загромоздить возами затылки табора, и, если нельзя будет взять казаков приступом, то — выморить голодом.

Но голода казаки не боялись: съестных припасов было у них достаточно. Запасы аммуниции казались неисчерпаемыми. Полководцы отличались боевыми способностями. Недоставало только того, кто все это организовал под своеобразною диктатурою, да и ему самому для диктатуры недоставало бы татар. Бегство гетмана подавляло казацкий народ, задавшийся задачей — или погибнуть, или погубить народ шляхетский. Отрезанный панами от поприща своих пожогов, убийств и грабежей, не мог он даже проведать, что делается с его путеводителем в безвыходном лабиринте злодеяний: пал ли он трупом, или бежал с татарами, или бросился к литовскому своему войску для замены им Орды, и никому не приходило в голову, чтобы хан поступил с казацким батьком, как поступает нечистая сила с человеком, который на нее положился. Тем не менее исчезновение батька из 200.000-й семьи в такой важный момент возымело на нее свое действие.

По рассказу Освецима, казаки уже на третий день, 2 римского июля, в воскресенье, прислали к королю письменную просьбу о помиловании. Другое письмо прислал к Вишневецкому Чигиринский полковник Крыса, по фамилии Великорусс (иначе был бы он не Крыса, а Пацюк). Этот просил уверить короля, что казаки через два дня сдадутся.

Было слышно, что Джеджалла не хотел гетманить казаками, но что его к тому принудили, как это у них случалось нередко с их избранниками. Все-таки он принял гетманство лишь на несколько дней, зная, что может поплатиться головой за свой высокий сан, если не теперь от казаков — в случае неудачи, то в последствии от Хмельницкого — в случае удачи.

«Многие хотели перебегать в наш лагерь» (пишет Освецим), «но король приказал стрелять по перебежчикам, а для того, чтоб они не могли спастись бегством, приказано было князьям Вишневецкому и Радивилу, с несколькими тысячами войска, переправиться через речку и занять позиции сзади казацкого табора. Но приказ этот не был исполнен, потому что князь Вишневецкий потребовал 15.000 войска, а король не хотел дать ему такого количества».

Здесь невольно вспоминается, как долго Ян Казимир держал великого воина в Збаражской западне, медля выручкою, и как охотно дал веру, что он предлагал окуп. Не смея штурмовать казаков с огромным войском и его челядью, он подставлял Вишневецкого под 200.000 отчаянных беглецов с несколькими тысячами.

«Между тем» (продолжает Освецим) «совещались по поводу просьбы о помиловании. Одни заявляли, что следует оказать милосердие, казнить смертью только старшину и выдающихся особенно бунтовщиков. Другие настаивали на том, чтобы, дав слово касательно прощения, отнять потом у казаков пушки и оружие, распределить пленных по полкам, перебить их поголовно, лишить остальных всех привилегий, запретить на вечные времена оружие и истребить их веру, — в виду этого предложения, киевский воевода, Адам Кисель, был удален из рады под благовидным предлогом, — и навсегда уничтожить самое имя казаков. Так препираясь, не пришли ни к какому окончательному решению. Неприятель же, пользуясь нашим бездействием, не упускал никакого средства к своему спасению. Он отстреливался с валов и, выбирая удобное время, делал вылазки. В ту же ночь казаки подкрались ползком к одному из наших редутов, напали на утомленных пехотинцев, 8 человек убили, а многих переранили косами, чуть было не овладели самим редутом, и только подоспевшее вовремя подкрепление оттеснило их».

Другой участник Берестечской войны писал из панского лагеря, что казаки напали тихо на шанцы в ночь с 4 на 5 римского июля и принялись резать жолнеров; «но когда начала лаять собака, наши догадались о неприятеле и отплатили за свое: 80 казаков убили, остальных преследовали до табора. Видя нашу осторожность, казаки для надежнейшей обороны стеснили свой табор, в котором для себя и для лошадей рыли ямы (doly) от пушечной пальбы. Но это мало им поможет: ибо они стоят возле топей».

«Июля 3, в понедельник» (продолжает Освецим), «стали перебегать к нам шляхтичи, утверждавшие, что находились в рядах бунтовщиков по принуждению, и будто их насильно заставляли принимать участие в войне. На самом же деле они, потерявши все имущество, искали исхода в казацкой службе»: свидетельство драгоценное. Еще бискуп Верещинский, в 1583 году, следовательно за десять лет до Косинщины, писал в сеймовой брошюре, что промотавшая свои наследства шляхта — или грабит на Низу турецких чабанов, или вытряхивает в бору у прохожих лукошки. Из дебатов Посольской Избы мы знаем, что вытесненные ксендзами да монахами из имений шляхтичи жили среди казаков. Из донесений Кунакова нам известно, что баниты целыми сотнями вписывались в реестровые казаки. Вот какие люди были двигателями казацких бунтов и коноводами казацких предательств! Теперь они спасались под крыльями тех, которые были готовы истребить казацкую веру, уничтожить навсегда самое имя казаков, а потом привели развращенную ими массу под высокую руку православного царя. Под высокой царской рукою мутили они воду, для своей корысти, от Выговского до Мазепы, от Мазепы до Железняка, Гонты, Калныша, Глобы и, между прочим, закрепостили себе героев Корсунщины, Пилявщины и т. д., а более крупных своих сподвижников ссылали в Сибирь через посредство напуганной казацким предательством Москвы, и если титло казацкого батька принадлежало Хмелю справедливо, то шляхтичи-баниты и перебежчики были его чадами по преимуществу.

«Эти-то перебежчики» (продолжает Освецим) «известили, что среди казаков возникли несогласия... Вечером, когда отборные наемные полки наши вернулись в лагерь, на горе же, возвышавшейся над казацким табором, были оставлены только два полка, — неприятель, сознавая неудобство для себя этой нашей позиции, наступил на них всеми своими силами, и они, не получив подкрепления, должны были, отстреливаясь, отступить, не без урона, в лагерь. Неприятель занял гору, но недолго мог удержать эту позицию: ибо на рассвете коронный хорунжий, выступив с несколькими полками из лагеря, заставил его бежать обратно в табор, причем казаки во множестве были перебиты и потоплены в озере, позиция же занята нами вновь».

«Июля 4 хотя и происходили военные действия, но вообще можно сказать о нас, что мы разбитому, объятому страхом и ожидавшему окончательной гибели неприятелю дозволили отдохнуть, оправиться, совершенно восстановить упавшую было бодрость духа и возвести сильные укрепления, себе же затруднили путь к скорому и окончательному истреблению его и сделали сомнительным результат дальнейших действий, которые, при большей поспешности, могли увенчаться успехом.

Чтобы не оставаться без дела, король в этот день подвинул войско из прежнего лагеря, находившегося у Берестечка, ближе к неприятельскому табору» (а в старом лагере были оставлены возы с челядью и с несколькими полками пехоты под начальством Николая Потоцкого). «Принято было решение окружить неприятеля со всех сторон окопами, снабдить их войском, сзади же войско обезопасить возами, и таким образом подавить казаков голодом, так как приступом взять их было невозможно. В тот же день воздвигнули множество шанцев, редутов и почти вся работа была завершена».

В это время посполитаки снова начали бунты и ссоры, как бы во свидетельство своего родства с казаками. Им не понравилась прикомандировка их к полкам квартяным в подражание Хмельницкому, который оказаченную чернь поделил между казацких полков. Шляхта послала к королю посольство. Король отвечал раздраженным голосом: «Здесь вам не Посольская Изба! Исполняйте, что вам приказано. Вы находитесь в войсковом ведомстве, и должны повиноваться». Новый канцлер еще усилил слова короля, может быть, раскаявшись в своих выходках против того, кто мог бы не допустить Хмельнитчины, и шляхта принуждена была смириться. Но она ждала случая отплатить королю сугубо. Покамест посполитаки роптали только на его неуменье воспользоваться дарованною Богом победой, а это неуменье до того было очевидно, что даже роялист Освецим, как мы видели, возмущался против него до глубины души.

Итак, шляхетские ополчения поделили на части и присоединили к отрядам наемного, иначе регулярного, а еще иначе — квартяного войска. Из числа их ополчения Краковское, Сендомирское, Познанское и Калишское (прихода последнего еще ожидали) присоединили к полку королевскому. Ополчения Волынское, Подлясское и Русское сопротивлялись этой мере, потому что «не хотели идти, согласно приказу, на ту сторону речки, где казаки часто нападали бы на них».

«Между тем неприятель» (продолжает Освецим), «поняв наше намерение и встревожась от приближения нашего войска, вышел с большою решимостью из своего табора и из шанцев на гору и отважно решился вступить в битву; но наши оттеснили его к табору, причем погибло несколько сот казаков. Досталась не даром эта победа и нам... Пушки целый день гремели с обеих сторон, но наши были большего калибра и причиняли больше вреда, а казацкие ядра, хотя на многих наводили страх, но немногих подвергали опасности... Ночью хлопы беспрестанно старались нас беспокоить и тревожить и даже решились стремительным напором ворваться в наш лагерь; но их зловредные намерения были расстроены предусмотрительностью короля и региментарей, а также светом луны, сиявшей ночью в полном блеске.

Утром 5 июня, татарин Мегмет-Челебей, состоящий на службе у краковского кастеляна, доставил взятого им в плен Муртаза-агу. Мурза был брошен во время бегства татарами, которые не могли увезти его с собою по той причине, что от полученных ран не мог он сидеть верхом и должен был ехать на повозке. Муртаза-ага — человек знатного происхождения и родственник бывшего хана. Все дела в Крыму решались по усмотрению его и ханского визиря. Он был ранен картечью в руку, в бок и на силу мог говорить, когда его взяли в плен. Теперь он предлагал 10.000 Мегмет-Челебею за то, чтобы тот препроводил его к хану, а не в наш лагерь. Вообще татары оставили по дороге до 1.000 человек раненных и убитых. Этого прежде не случалось: ибо они считают грехом бросать трупы убитых; но теперь они были в замешательстве и в упадке духа. Утверждают, что в течение трех дней было убито 1.000 татар. Дело неслыханное, чтобы татары понесли столь великую потерю в открытом сражении».

От 5 июля один из участников Берестечской войны уведомлял кого-то, что король разослал универсалы к малорусской черни по всем гродам, городам, торгам и церквам, чтоб она казаков и татар везде избивала, и в этом универсале давал знать о себе, что будет стоять лагерем под Берестечком.

«День этот» (пишет Освецим) «прошел спокойно. Ночью казаки приготовлялись к сильной вылазке; но ливень, продолжавшийся в течение целой ночи, помешал им, причинив значительный вред и нашему войску, из числа которого 10.000 находилось в строю и кроме того Калишский полк, только что подоспевший в лагерь, стоял на страже. Поздно вечером пан Балабан с 1.000 человек перебрался на ту сторону для того, чтобы стать в тылу казаков, не дозволять им выходить за провиантом и мешать бегству, так как они начали уходить мелкими отрядами в несколько сот человек. Притом он должен был добыть точное известие о хане: ибо ходили слухи, что хан, по просьбе Хмельницкого, остановился в 4 милях от Вишневца.

«Июля 6, в четверг, наша артиллерия открыла сильный огонь с нескольких сторон. Около полудня прибыли в посольстве три полковника. Крыса, полковник чигиринский, красивый мужчина, и, как говорят, расположенный к нам, Гладкий и Переяславец. Их провели прежде к краковскому кастеляну, который прочитал им хорошую нотацию, перечисливши все их преступления. «Вы изменники, которым подобных нет на свете», говорил он. «Вы уже не христиане, потому что побратались с татарами и турками. Вы недостойны явиться пред лицо короля» и т. д. Потом, с разрешения военного совета, их позвали к королю. Они, с земными поклонами, просили помилования, и на все предложенные ими вопросы отвечали только, что просят милосердия. Всю вину слагали на Хмельницкого, а также, по своему обыкновению, на свои грехи. Всем сенаторам они поочередно целовали руки и края одежды; словом, заявили достаточно смирения, лишь бы не притворного. После продолжительного совещания король объявил им через канцлера, что хотя они за совершенные ими преступления, равных которым нет во вселенной, и недостойны помилования, но что король, как монарх милосердый, уподобляясь милосердому Богу, склоняется к помилованию их, если только их смирение будет искреннее, и что условия оного будут объявлены им завтра, сегодня же они должны, в доказательство искренности, оставить в лагере одного из среды себя. Остался, по собственной просьбе, Крыса, хотя не без некоторого страха».

Так повествует о казако-панской транзакции один из благородных её свидетелей. К сожалению, с 26 римского июня находился он в откомандировке, и конец Берестечской войны описан в его дневнике по рассказам других очевидцев. Некто уведомлял кого-то, что по показанию языков, полковник Крыса хотел еще прежде уйти от казаков, но чернь караулила его. По этому известию казацкие послы были одеты довольно хорошо и прилично, но Крыса — лучше других.

Ветер начинал дуть в польские паруса, но пловцы правили кораблем не в одну сторону. Этому кораблю и в прошлую войну облегчил опасное плавание полонизованный литво-русский князь, Януш Радивил, уничтожив Голоту, Подобайла, Кричевского. Теперь он одолел Небабу в самое то время, когда литовский или белорусский корпус Хмельницкого мог бы приспеть на помощь осажденным под Берестечком.

Одновременно с походом Хмельницкого на Волынь казацкие загоны двинулись в Белоруссию, чтобы занять войною литовские боевые силы и не дать Радивилу идти в Украину. В июне наполнили они уже Овручский край, но здесь литовцы били их успешно. В местечке Нарадищах заперлись казаки в церквах, но их там поджигали и истребляли. Били их и в Норинске. Казацкие сотники отстаивали свои прикмети до упаду. Радивиловы ротмистры напрягали все силы, чтобы взять живыми Лащовца (очевидно, питомца славного банита) и Сагайдачного (может быть, родственника Конашевичева), «но острая сабля» (рапортовали они) «была принуждена положить их трупами». Что касается Небабы, то приятельское письмо одного из участников битвы, сохраненное для нас Освецимом, описывает погром его корпуса так:

«Пан стражник Мирский, переправясь на ту сторону Днепра, напал на казацкий гарнизон в укреплениях, состоявший из 300 всадников. Он истребил его так, что только немногие спаслись бегством. Беглецы дали знать Небабе о том, что ляхи заняли уже ретраншаменты, но что отряд их немногочислен. Небаба, желая разгромить Мирского, двинулся из-под Чернигова со всем войском, которого было 15.000. Он наступил на Мирского, не зная о том, что в четверти мили дальше переправляется через Днепр гетман Януш Радивил. Последний, успев переправить лишь часть своего войска, немедленно атаковал Небабу с фланга. Дело обошлось даже без выстрела: ибо, быстро окружив эту сволочь, мы рукопашным боем истребили ее наповал. Не знаю, спаслось ли их хоть несколько человек. Небаба, видя опасность, сошел с коня и сражался пеший. На него напал один товарищ из хоругви мозырского старосты. Он храбро и долго защищался. Товарищ должен был также сойти с коня и они вступили в рукопашный бой. В это время подоспел на помощь другой товарищ и они стали вдвоем одолевать. Однако, Небаба не допустил взять себя в плен. Когда ему изранили правую руку, он оборонялся левою, пока его не убили. После этого счастливого вчерашнего дела, сегодня 200 казаков пеших, вооруженных самопалами, не зная о поражении своих, препровождали возы с провиантом в свой табор. Наши окружили их и всех забрали в плен. Пленные сказывали, что в полку Небабы было 20.000 человек, но 3.000 послал он в сторону Кричева, а 2.000 отправил собирать провиант, так что при нем оставалось только 15.000. Черниговские мещане приезжали к князю с изъявлением покорности. Они просили только о сохранении жизни своей и своих детей и обещали выдать несколько тысяч паробков-броварников, которые начали собираться на помощь Небабе. Битва эта происходила в пяти милях от Чернигова. Одержав победу, князь отправился в Любеч, а часть войска отправил в Чернигов».

Было слышно, что одни белорусские паны пошли к Припети, а другие — на выручку Кричева. По пути к Кричеву встретили паны 500 человек казацкого комонника, разбили их, и 150 человек положили на месте. На другой день бились они с 3000 конниц Небабы. Казаки стояли крепко, но были разбиты и рассеяны. С панской стороны пало 20 знатных шляхтичей и 200 человек рядовых. Кричев защищался мужественно, и уже семь раз отразил казацкий приступ. Вообще в Польше думали, что «Господь покровительствовал литовскому войску», хотя мудрено было бы сказать за что. На русский взгляд, в так называемой Литве родной нам элемент сохранился цельнее от помеси с чужеядным польским, и самый протестантизм, распространенный здесь больше, нежели где-либо, не допускал в белорусской шляхте такого растления духа и тела, какое производило в польских семьях католическое духовенство. Что касается казаков, то видно, что здесь их сила, при отсутствии татар, опиралась на сотников и полковников, вернее — на кадры опытных бунтовщиков.

«Между тем под Берестечком» (пишет Освецим) «июля 7, в пятницу утром, приехали казаки, чтобы получить условия капитуляции. Об них рассуждали в военной раде так, что стыдно и сказать. Успех расслабил нас до того, что никто энергичного предложения и не высказал. Им предложили следующие условия: выдать 16 человек, перечисленных поименно, старшины, в виде заложников, но не безусловно относительно их кары; выдать артиллерию; доставить Хмельницкого, сына его Тимоша и Выговского; выдать присоединившихся к казакам шляхтичей; чернь распустить по домам; предоставить королевской милости и решению будущего сейма дальнейшие распоряжения относительно устройства казацкого войска[47]. Казацкие послы ответили, что Хмельницкого готовы они разыскивать; что старшину, артиллерию и шляхтичей выдать трудно, но что они предложат условия своей раде. Крыса остался окончательно в нашем лагере. Вечером казаки дали знать, что старшина и казаки находятся вне лагеря на пастбищах, а чернь перепилась, и потому не могут покамест столковаться. Весь этот день прошел мирно, и они допускали наших едва ли не вовнутрь своих укреплений».

Но паны не доверяли казацкому миролюбию, и советовали один другому держать за пазухой камень (z nimi trzeba traktowae kamien majac w zanadrzu). Это тем больше было необходимо, что казаки однообразно в 2 часа пополуночи гремели своей музыкой и заглушали свои трубы и шипоши боевым криком, а призывные котлы у них были такие огромные, что панам казалось, будто это бьют на майдане тревогу.

«Июля 8, в субботу», (продолжает Освецим) «казаки на предложенные им королем условия ответили в следующих приблизительно выражениях:

«Милостивый, светлейший король! Умоляя о пощаде, мы уповали на милосердие вашей королевской милости; но нам предложены условия невозможные. Выдать старшину мы не можем, и не выдадим: так решила рада войска и черни. Артиллерии выдать не можем. Шляхтичей выдать не можем, и не выдадим, так как, по Зборовскому договору, им обещано прощение вашей королевской милости. Хмельницкого, его сына и Выговского, изменивших и вашей королевской милости и нам выдали бы мы охотно, но их нет среди нас. Однако, мы обещаем их разыскивать не только в нашем крае, но и в Крыму, и выдать вашей королевской милости, как лиц, сбивших нас, точно овец, с пути. Обещаем разорвать всякую связь с татарами. Просим, чтобы казаки и чернь оставались на таких правах, какие были условлены по Зборовскому договору. Паны пускай благополучно возвращаются в свои маетности на Украину, но без военных хоругвей: в противном случае, произойдет великий голод. Вообще просим вашу королевскую милость принять нас под свое покровительство, как детей и верных подданных. Сим окончив, подписываем: войско вашей королевской милости Запорожское со всею чернью»[48].

Далее следовали подписи полковников; но Джеджалла не подписался, потому что был согласен, как и Крыса, на все условия помилования. Не было это самопожертвование; не было это и безнадежность дальнейшей борьбы с панами ляхами: это был благоразумный выбор меньшего из зол. Как ни ужасною казалась казаку сила европейской тактики против его азиатчины, но казацкий террор над старшиною был такое страшилище, от которого сам казацкий батько, после Пилявецкого успеха, прятался под королевскою властью. Джеджалла был прямодушнее Хмеля, и откровенно высказал свое мнение, что лучше идти под королевский меч, нежели под казацкие кии, которые, в случае неудачи, грозили всякому запорожскому лыцарю, как оному славному Филоненку. Охлократия в нашей казацкой республике имела такие же безобразные крайности, как олигархия — в республике панской.

«Разгневанный этим ответом король» (продолжает Освецим) «приказал немедленно палить в табор из пушек со всех сторон. Несколько больших орудий уже доставили из Брод, другие поспешно везли из Львова».

«Июля 9, вновь прибыли казацкие послы, возобновили просьбу о помиловании и обещали выдать 16 старшин. Но король не хотел этим удовлетвориться, и строго пригрозил им. Они писали письма к сенаторам, постоянно прося помилования, но вовсе не соглашались на предложенные условия и настаивали на сохранении Зборовского договора. Их отпустили ни с чем. Краковский кастелян разорвал присланное ему письмо не читая, и строго сказал им: «Пошли вон, хлопы! Вы скоро узнаете, что такое Зборовский договор».

«Между тем наши, лишь бы делать хоть что-нибудь среди этих колебаний, стали устраивать плотины на речке, рассчитывая на то, что, если удастся запрудить воду, то большая половина казацкого табора, расположенная над речкой и у болот, будет потоплена, и что устроенные ими переправы будут наводнены и уничтожены. Сделано было это по совету казака Крысы, который остался добровольно у нас, не смотря на то, что казаки требовали его выдачи, как посла. Он притом указал на нашу оплошность в двух обстоятельствах: во-первых в том, что мы не отправили несколько тысяч людей в погоню за татарами, когда они бежали, объятые страхом, и когда их легко можно было разгромить и уничтожить; во-вторых в том, что мы поныне дозволяли казакам иметь свободное сообщение с другим берегом. Пока это будет продолжаться, до тех пор, по его словам, невозможно будет смирить их, ибо они постоянно будут надеяться на возможность отступления. Впрочем советам его последовали слишком поздно, и потому они не имели надлежащего успеха.

Притом на военной раде было решено, чтобы, в случае, если погода будет благоприятствовать, предпринять приступ. Для участия в нем было предположено командировать пехоту, челядь и Мазовецкое ополчение, которое в этот день подошло. Остальные отряды посполитаков, — за исключением прусских воеводств, — должны поддерживать приступ в качестве резерва. Решение это было вызвано показаниями волохов и казаков, перебежавших к нам в тот день. Они утверждали, что казаки решились бежать, и уже в нескольких местах с большим старанием подготовляют переправы. Все войско получило приказ быть наготове ночью.

В тот же день вновь получено известие, будто хан и Хмельницкий остановились у Вишневца. Наши были этим сильно встревожены. Для того, чтобы собрать точные известия, отправили несколько отрядов в разные стороны. С наступлением ночи, полки полевого гетмана, русского воеводы, брацлавского воеводы и коронного хорунжего должны были выступить против Орды. В случае же, если бы татар не оказалось, им было приказано — немедленно вернуться и занять позицию в тылу казацкого табора, за речкою, куда наши давно уже собирались. Ночью вернулся из разъезда Суходольский и объявил, что он был за несколько миль по ту сторону Вишневца, но нигде нет и слуха о татарах. Вследствие чего предположенная экскурсия была отложена. Приступ же и вообще все другие постановления рады не состоялись от неурядицы и беспорядка. Только брацлавский воевода отважился переправить на ту сторону в тыл неприятельского табора 2.000 человек» (тот, которого заподозрили в умышленной мешкотности и боязни).

Частное уведомление из-под Берестечка, от 8 июля, говорит что еще в среду вечером пан Балабан, с отрядом в 200 человек, отбивая у казаков пашу за речкою, узнал, что осажденные начали уходить из табора по нескольку сот человек, под предлогом паши и добывания дров. Но его донесение не вызвало никаких предупредительных мер в панском лагере.

Наконец, под вечер 8 июля (по известию очевидца) передался панам молодцеватый (hozy) казак, и объявил, что в таборе готовят переправу через болотистое озеро, грузя хворост, возы, наметы, кожухи, кобеняки, и хотят бежать; что возов оставляют для ретирады только по два на сотню, а съестное вьючат на лошадей. И это донесение пустили паны мимо ушей, несмотря на то, что голод у них одолевал пехоту, что конница отбывала вместо неё стражу, и даже лошадьми (по выражению писавшего) колыхал ветер (i konie u nas wiatr powiewa).

Когда таким образом ни представители казацкой, ни представители панской республики не знали, на что решиться и что делать, неожиданное стечение обстоятельств привело тех и других в новое движение.

Посланные казакам условия помилования произвели в их таборе полное расстройство и внутренний раздор. Казаки помнили такие случаи, как порывы наливайцев к бегству от лободинцев, как бегство самого Кремпского от солоницких недобитков, — такие случаи, как стоянье реестровиков против Тарасова ополчения под Переяславом, — как предательское отступление казацкого комонника под Кумейками и позорное бегство Остряницы к московскому рубежу из-под Сулы. Даже и теперь перебегали от них в панский лагерь их руководители шляхтичи, а чигиринский полковник, Крыса, сделался даже панским советником на их пагубу. Зная и видя все это, казацкая чернь имела полное основание ожидать всего от людей, которые завлекали ее в свой опасный промысел обманом, понуждали к битвам посредством Орды и загребали жар их руками. Старшине своей доверяли казаки и чернь еще меньше, нежели шляхта — своим панам. Не подписавший общей петиции Джеджалла вчера еще был в их глазах наместником батька Богдана; сегодня он сделался у них зрадником и недоляшком. Сам батько Богдан с его сыном и Выговским, эта троица казацкого поклонения, обвинены ими всенародно в том, что сбили их с пути, как овец, и Запорожское войско торжественно вызывалось искать их даже в Крыму для выдачи ляхам... Чтоб успокоить казаков и чернь, Джеджалла предлагал ей выдать королю старшину, в том числе и самого его, искупить этим общие грехи, и спасти от истребления войско. Но чернь истолковывала такое самопожертвование коварством.

Она состояла из таких же единиц, как и её старшина: состояла из людей, готовых на всевозможное предательство, — из питомцев одной и той же казатчины. Напрасно вызывался Джеджалла отдаться первым в руки победителей: этим он делался, в её глазах, последователем Крысы и перебежчиков-шляхтичей. «Геть зрадника! Геть панського пидлизу»! завопила чернецкая рада, и Джеджалла, с тайною радостью, положил Богданову булаву перед преславным Запорожским войском.

Если бы казаки «стали в ради, як малі діти», по выражению кобзарской думы; еслиб они вверились Джеджалле, как самому Хмельницкому, — 200.000 бойцов за казацкие вольности были бы целы, и, бежав ночью хотя бы даже без оружия, скоро явились бы с киями на плечах, перед милостивыми панами, чтоб отнять у них свое оружие, подобно тому, как помилованные под Пятком, деды их явились под Черкассами, или пощаженные в Медвежьих Лозах, их отцы собрались в мятежные купы под Переяславом, и т. д. Что касается казацких вождей, то паны больше восхищались их дикими доблестями, нежели злились на их злодейства, как это мы видим и на современных нам польских историках. По своей природной, почти женской доверчивости, они были готовы поверить казацким клятвам в десятый раз, и, без сомнения, в десятый раз были бы обмануты.

Но, к счастью человечества, казацкая орда губила сама себя, как татарская. В настоящем случае, гибели её способствовало греческое духовенство, так точно, как это делало относительно шляхты духовенство латинское. Купленный окровавленным золотом агент восточного патриарха, коринфский митрополит, противодействовал всячески договорам с «врагами Божиими, держащими кривую веру». Слуги его, попы и монахи, бегали по всему табору и пугали чернь такою поголовною резнею, какую сочинил, или доверчиво записал велебный автор Львовской Летописи. Они убеждали дождаться Хмельницкого и во всем поступать согласно его воле. Но их присутствие в казацком таборе, дотоле небывалое и потом не повторившееся, еще больше смущало умы суеверною приметою о поповском оке. В смущении своем, казаки забывали о фортелях, которыми был окружен их табор, и обо всех своих преимуществах перед панами.

Хмельницкий нагромоздил под Берестечком столько возов со всяческими запасами, что казаки целый месяц, даже два и три месяца, могли бы с своих окопов отпускать панам такие шутки в качестве осажденных, какими угощали их под Збаражем в качестве осаждающих. Будь они только умереннее в своей подозрительности к старшине; будь старшина только меньше напугана расправой черни за боевые неудачи; не прийди только Вешняк с подобными ему вольнодумцами к убеждению, что и попы, и ксендзы в сущности одно и то же, — Хмельницкий наверное поспешил бы к осажденным под Берестечком не так медленно, как спешил Ян Казимир к Збаражу, и тогда бы свет увидел и в Польше, и в Литве резню пожесточе кривоносовской в Полонном. Но судьба лишила малорусскую историографию новых восторгов, и еще однажды дала полякам (хотя, правду сказать, напрасно) время образумиться.

На место Джеджаллы, казацкая чернь провозгласила своим гетманом Богуна. Это был ученик той школы, которая воспитала незабвенного по своему дикому гению Дмитрия Гуню. Он унаследовал и боевые способности Гуни, и его искусство ретироваться.

Держа в руках Богданову булаву, и не подвергаясь, как Джеджалла, общему замечанию: «до булавы треба головы», Богун повелел казакам и черни день и ночь сыпать три гребли через болотистое озеро, с тем чтобы ночью с понедельника на вторник переправить весь табор на другую сторону речки. Потому ли, что не было времени вгонять сваи и возить землю, или ради самой таинственности работы, на постройку гребень употребляли возы, оставляя только по два на сотню, грузили седла, наметы, катряги, упряжь и даже кожухи. Высоко стоял Богун во мнении казаков и черни; но прецеденты у него были, видно все-таки не те, что у Гуни, чудесным, сверхъестественным способом ускользнувшего от казацких победителей, да и бегство казацкого батька значило для оставленного войска не то, что бегство с берегов Сулы ничем не прослабившего себя Остряницы. Притом же Богун, воспитанник Хмельницкого, должен был скрывать от самих чур и громадских мужей свои намерения. Не внушив такого доверия к своему разуму, как Хмельницкий, Богун поставил свой кош и табор в недоумение. Мужики не понимали, что вокруг них делается, бегали с окопов да молили о пощаде, а казаки с своей стороны были настроены тревожно. Вера в непреодолимость их крепости и в стойкость вождей была поколеблена. Попы, женщины, дети ослабляли казацкий дух самим присутствием своим среди бойцов. Вспоминали, может быть, казаки, что и Наливайщина из-за детей да женщин пришла к погибельному концу. Теперь была нарушена и другая относительно боевого счастья традиция казатчины. Уже по двум этим причинам могла распространить в таборе суеверная боязнь в перемену фортуны, тем более, что казаки ждали решительного приступа, не зная всего того беспорядка и неурядицы, которые раскрывались вполне перед панским мемуаристом. Таким образом одна часть казацкого народа, ведя переговоры с народом шляхетским, проволакивала умышленно время и таинственно готовилась к отступлению, а другая вдавалась больше и больше в малорусскую тугу. Упадок духа и того единомыслия, которое умел вселять между казаков, с помощью татар, Хмельницкий, увеличивался еще от уверенности, что татары не вернутся в свои кочевья с пустыми руками, и нахватают ясыру в Украине.

Но ни в панском, ни в казацком стане вообще не знали, что делается и что кому грозит. Когда молва гласила, что хан погнал перед собой Хмельницкого со связанными под конем ногами, казаки перебегали в панский лагерь. Но когда здесь разнеслась весть, что хан и Хмельницкий остановились в Вишневце и заходят королю в тыл, перебежчики бросались из панского лагеря среди бела дня под выстрелами, и заставляли панов переменять свой лозунг.

Первым делом новоизбранного гетмана было импровизировать переправу; вторым — обеспечить ретираду от перешедших через речку Пляшову жолнеров. Взявши с собой казацкую старшину и конницу, то есть надежнейшую боевую силу, Богун вышел, на рассвете 10 (1) июля, в понедельник с двумя пушками из табора, чтоб, уничтожив отряд Лянцкоронского, общим советом решить на месте, как действовать во время отступления. Озабоченной важным делом старшине не пришла в голову мысль, что её таинственная вылазка может напомнить кой-кому два предательские эпизода войны 1637 и 1638 годов; а между тем в оставленном ею таборе нашелся человек, может быть, видевший и самого Хмеля, бегущего из-под Кумеек в составе комонника, и Острянина, покинувшего пехоту под саблею князя Яремы на Суле. Поставив конницу в арьергарде, Богун, с надежным отрядом старшины, двинулся вперед, чтоб осмотреть позицию Лянцкоронского. В таборе между тем шли своим чередом приготовления к ночной переправе, которая, в случае успеха, затмила бы славу и самого Гуни. Вдруг кто-то закричал: «Зрада! Старшина втікає»!

Еслиб это пагубное подозрение было справедливо, то старшина, во-первых, бежала бы не среди бела дня, а под покровом казацкой матери — ночи, или по крайней мере при свете казацкого солнца — месяца, а во-вторых, уходить ей было бы гораздо безопаснее со всем комонником. Но пускай поляки остаются при своей мысли, что подозрение было справедливым. Дело в том, что оно произвело в остальном войске панику хуже пилявецкой. Ближайшие к задним переправам и возовым бронам казаки выбежали смотреть, где старшина и конница. Они увидели, что все обстоит как следует, но уже не могли вернуться в табор. На них, точно хлынувшая сквозь громадную запруду река, валила безумная масса беглецов.

Таборные сторожи были опрокинуты; цепи, соединявшие возы, разорваны; возовые броны сокрушены. С неудержимой силой ринулось все живое на греблю и гатки, душа и потопляя один другого в бегстве.

Подвигавшаяся в арьергарде за Богуном конница, видя громадное толпище и слыша крик 200.000 голосов, естественно бросилась врассыпную, как это делали в опасных случаях татары.

Крик был так ужасен, движение было так непостижимо, что Лянцкоронский вообразил обратное наступление Орды, и полетел к своей переправе.

Богун, с казацкой старшиной, поскакал навстречу валящей к нему массы. Но в то время не было уже для казаков и черни ни гетмана, ни полковников: казацкая армия, созданная чародейским словом на ляхів! расточилась от чародейского слова зрада! Обезумевшая в ужасе панской кары толпа импровизировала себе новые гребли из собственных тел, растоптанных бегущими. Все тонуло, задыхалось и гибло хаотически.

К сожалению, панский Самовидец не присутствовал при казацкой катастрофе. Он вернулся под Берестечко только тогда, когда трагедия была сыграна, и окровавленная сцена опустела. Всё-таки ему принадлежит первое место между современными историками борьбы разноплеменных и разноверных армий в пользу русского воссоединения, и мы за ним последуем, как за сравнительно достоверным повествователем.

«Беглецы (пишет он) «бросили табор со всем бывшим в нем добром, и оставили множество скота, лошадей, провианта, пушек, пороху и знамен. Когда известие об этом бегстве распространилось в нашем войске, наши немедленно бросились в табор и стали пользоваться добычей. Кто не поленился, тот мог приобрести значительную долю имущества. В то время другие хоругви бросились в погоню за бегущими, но прежде должны были пройти трудные переправы, весьма узкие и вязкие, так что лошади могли по ним идти лишь гуськом. Между тем казацкая конница, числом до 20.000, успела сформироваться и направиться вскачь далее. Брацлавский воевода, который перешел было на ту сторону с отрядом в 2.000 человек, для того чтобы препятствовать казакам пользоваться пастбищами, — жаль, что это было предпринято слишком поздно и с незначительным количеством войска, а то все казаки остались бы в западне, — увидев такое множество врагов, и полагая, что это нападение сделано против него, отступил к Козину, чтоб обеспечить себе переправу. Между тем огромное количество наших выступило из лагеря, и отправилось в погоню за бегущими, убивая всех запоздавших и отставших на пути. Едва ли нашелся бы кто-либо, кому бы не довелось убить казака[49]. Наконец брацлавский воевода понял, что казаки обращены в бегство, и, оправясь от испуга, старался вознаградить потерянное время. Немедленно пустился он в погоню и производил ее с таким жаром, что вернулся последним... В это время король делал смотр ополчению Плоцкого воеводства, и велел ему преследовать неприятеля... Посполитаки били казаков до пресыщения в лесу, в кустарниках и болотах. Весь день, пока не стемнело, наши, подвигаясь облавою, производили кровавую бойню, вытаскивая казаков из кустов и болот, расстреливая и рубя головы, хотя и они наносили вред нашим, в случае неосмотрительности. Целый день продолжалось убийство и кровопролитие.

Роли на широкой сцене человекоистребления переменились. Прежде война представляла зрелища, воспетые кобзарями Хмельницкого:

Тоді козак і лісом конем бижить,
Коли ж дивицця, аж кущ дрижить;
Коли гляне, аж у кущі лях як жлукто, лежить.
То козак козацький звичай знає,
Із коня ссідає
І келепом ляха по ребрах торкає...

Теперь кусты дрожали от прятавшихся казаков, а жолнеры сделались храбрецами все, от первого и до последнего. Теперь и те, которые побросали знамена в Зборовских коноплянниках, смотрели такими героями, как совращенный в латинство литво-русский князь, Корибут Вишневецкий.

Но даже и в последней беде, какая может озадачить воина, когда творец отважного и беспримерно удачного бунта покинул свое войско, а войско покинуло свою неодолимую крепость, — даже и в этом безнадежном положении, многих беглецов, унесенных силою паники, можно было назвать образцовыми воинами. Несколько примеров геройской решимости, не имеющей ничего подобного в бегстве панов пилявчиков, сохранила для нас польская историография.

800 казаков, засекшись в леску, защищались так, как Вишневецкий в Збаражской западне. С одной стороны бил их свой же брат, русин, князь Богуслав Радивил, с другой — такой же русин, Стефан Чернецкий. Они отвергли все условия предлагаемой им пощады, и все легли на месте до последнего, дав урок своим отступникам, как надобно стоять за свободу с более высокими целями, нежели свобода казацкая.

Другой отряд казаков, состоявший из двух или трех сотен, укрепился на острове и решился выпить горькую чашу смерти до дна с таким спокойствием, с каким были распиты и разлиты добрые горилки, меды и вина под Пилявцами. Долго защищались казаки без всякой надежды на спасение, превосходя в этом случае героя Збаражского, которого надежда на выручку не покидала до конца. Дивясь их мужеству, Николай Потоцкий предлагал им помилование. Не захотели они принять помилование от ляха, от перевертня. В знак презрения к пекельникам и их дару, высыпали казаки из чересов деньги в воду, а сами так сильно поражали нападающих, что только пехота, наступив на них колонною, разорвала их и загнала в болото. Не поддались и там завзятые. Стоя по пояс в воде, оборонялись они до тех пор, пока не перестреляли их поодиночке. Один из этой горсти героев-разбойников добрался как-то до челнока, и несколько часов играл с неминуемою смертью, отвергая помилование. Стреляли по нем с обоих берегов реки.

«Не знаю» (пишет, пересказывая об этом Освецим), «стрелки ли в него не попадали, или, может быть, его не брали пули». Наконец, один Мазур, раздевшись до нага, вошел по шею в воду, и нанес ему удар косою, а жолдак пробил копьем. «Король» (говорит очевидец) «долго смотрел с большим вниманием и радостью на эту трагедию. Многих, точно уток, ловили по болотам, вытаскивали и убивали; никого не щадили, даже женщин и детей, но всех истребляли мечом».

То была в самом деле сцена из последнего акта трагедии, которой «начало» видел столь же достойный зритель — наш «святопамятный».

Добыча, полученная в казацком таборе, была значительная, хотя, безо всякого сравнения, не такая, какая досталась казакам под Пилявцами, «потому» (замечает Освецим), «что казаки на серебре не едали и цугами в каретах не езжали». Взяли победители без победы весь скарб Хмельницкого, а было в нем, по показанию Крысы, две бочки талеров для уплаты Орде. Жолнеры так поживились при этом, что одному товарищу досталось 1.500 дукатов. Взяли также паны 60 пушек, из которых 18 оказались прекрасной работы, с лафетами, 7 бочек пороху, кроме того, что было расхватано жолнерами, бесчисленное множество огнестрельного и холодного оружия и до 20 знамен, — в том числе знамя, которое послал король Хмельницкому через комиссаров. Оно было красного цвета, с изображением белого орла и двух русских крестов. Другое знамя, в том же числе голубое, было то, которое дал казакам Владислав IV в 1646 году, зазывая в Турецкую войну. На нем был изображен орел, пополам белый и красный.

В плен взяли турецкого посла, втоптанного в болото, и посла от константинопольского патриарха, присланного к Хмельницкому с благословением на войну и с освященною на Господнем Гробе саблею. Из коринфского митрополита, Иоасафа, поляки сделали александрийского патриарха, Евдоксия, даже константинопольского патриарха, «или, вернее, обманщика (albo raczej impostora)»... О нем рассказывают и в наше время польские историки, что он рассчитывал на свою величественную бороду и на важность своего сана, как на оборону от смерти. Он де вышел в золотом облачении, в огромной митре из красного бархата, покрытой кругом кусками золота в виде крестов, сопровождаемый священством, крестами, свечами, церковными хоругвями; но ему тем не менее отсекли голову. Это бумагочернильное утешение подобает нам предоставить нашим иноверным завистникам, хотя бы в действительности смерть постигла Иоасафа без всякого парада. Казаки наши, будучи на их месте, говорили бы то же самое z uсiecha о смерти бискупа и арцыбискупа в панической давке, а тем еще паче, когда бы злостная фантазия вмешала в эту давку римского папу, которого наши православники, подзадоренные протестантами, давно уже заклеймили не только именем обманщика, но и антихриста, предоставляя потомству судить, кто насколько действовал обманом и поступал противно учению Христа. Польская историография включила и митрополита Сильвестра Косова в число беглецов, ускользнувших из казацкого табора. Но Хмель не мог держать Коса в своем походе под надзором казацкой полиции; а что Кос не веровал в его фортуну, или гнушался его подвигами, видно из его письма к Радзеёвскому. «Лишь только долетело до меня перо вашей милости» (писал он), «в тот же момент (in eodem jtundo) послал я к его милости пану гетману запорожскому свои отсоветования от войны во внутренности отечества (dissuasorias od wojny in visceribus palriac). Ответ получил я вот какой» (и прописал его целиком).

Весь церковный аппарат, вместе с тремя колоколами, печатью Запорожского войска и серебряным портфелем Хмельницкого, уцелел от расхищения, как трофей панской победы. В портфеле Хмельницкого хранились: султанский диплом на русское княжество, договор с Ракочием, войсковой реестр, счет приходам и расходам. Если бы в бумагах беглого гетмана были найдены следы казни гетманши, пани Чаплинской, то об этом разгласил бы сам король z wielka uciecha. Но вместо утешительных для панов и их коронованного совместника находок, оказалась находка весьма печальная и постыдная: в казацкой канцелярии были открыты сеймовые диариуши и специальные реляции всего, что ни делалось наисекретнейшего на сеймах, на сенаторских радах и даже в королевских покоях. «Доблестные поляки» Оссолинского продавали разбойнику свое «свободное королевство, охраняемое» (по словам знаменитого канцлера) «стеною любви к отечеству и взаимного доверия». Хмельницкий (возьму здесь меткое слово казацкого Самовидца) «смазывал им шкуру их же собственным салом»: грабя у них золото, платил им этим золотом за предательство милой отчизны.

Подобно тому, как наши казакоманы издавна твердили своей публике о мурованных столбах, о медных быках, о зверском терзании, среди собравшихся в Варшаве сановников, наших героев чести и веры вместе с их женами и детьми, о поголовном истреблении руси за то, что она — русь, и всю эту ложь завещали для обработки нынешним ученым историкам, да гениальным беллетристам, — подобно этому и в панских ополчениях разжигатели международной вражды находили множество верующих в то, что казацкий табор (хотя это гораздо правдоподобнее) был полон полунедомученных пленников, ободранных живьем, жаренных на рожнах и пр. и пр.

Но если в казацком таборе и не было таких мучеников, то по одному воспоминанию о том, что делали казаки над панскими женщинами, старцами, детьми и сосущими младенцами, подогретые своими проповедниками жолнеры имели теперь случай доказать, что в бесчеловечии не уступали они своим противникам, казакам. Здесь было много седовласых старцев, и почтенных матрон, убежденных в святости казацких деяний не менее звягельской кушнерки, — много красавиц девиц и нежного возраста детей. Во имя церкви и веры, сатана мог быть угощен в казацком таборе таким пиром, каким чествовал его в Полонном славный Перебийнос.

Я с удовольствием отмечаю, что благородный, насколько это было возможно под иезуитским режимом, Освецим не говорит о найденных в казацком таборе мучениках-ляхах. Молчит он и о том, чтобы жолнеры были так жартовливы в свирепстве, как наши казаки. Убивали без пощады все живое — и только. По свидетельству же одного из очевидцев, казацкие пленники, как например походный наместник литовского подканцлера, Вилямовский, вышли из табора живыми и здоровыми. Ободранные живьем и жаренные на рожнах ляхи нужны были только ксендзам, братьям по ремеслу таких ревнителей веры и церкви, каким был автор Львовской Летописи.

Как быстро охватила казацкий табор тревога, видно из того, что в нем жолнеры нашли пылающие огни, кобеняки, шапки, горох в горшках, говядину в котлах и недоеденное жаркое. Малорусская поговорка: «покидай печене й варене» могла явиться после такого случая. С хохотом рассказывала торжествующая шляхта, что казаки, сидя за своим сниданьем полуодетые, бежали с ложками во рту. До самой ночи поляки и полякоруссы резали беглецов. Легло их под Берестечком, по свидетельству панской Немезиды, более 20.000. Но неожиданное торжество над неприятелем от веселого смеха и радостного созерцания бойни перешло наконец в горестное сознание напрасного человекоистребления. Никому в панском войске не пришло в голову воспеть Te Deum, как после бегства татар и Хмельницкого. Сохранилось даже предание, что уединенный отряд королевской гвардии, проезжая по молчаливому побоищу при свете месяца, плакал.

Если в самом деле так было, то в этом глубокочеловечном плаче надобно видеть предчувствие грядущих зол, которые были посеяны и казаками, и панами в моменты безрассудного торжества одних над другими.

В тишине ночи, под кротким сиянием полного месяца, сцена избиения безоружных людей воскресала в полном ужасе. Сколько можно было завидеть оком, валялись человеческие тела, и потоки еще не застывшей крови изливались доречьем в Пляшовую. В этой крови, точно в сатанинском подражании водам Иордана, крестилась теперь наша Русь, еще не докрещенная папистами. После того, что произошло между представителями двух республик под Берестечком, солидарность веры панской с верой казацкою во имя Христа — исчезла, и даже толки Киселей об этой солидарности умолкли. Победа под Берестечком была победой не только панов над казаками, но и Кадлубков, Длугошей, Пизонов, Скарг и прозелитов папства, Потеев, Терлецких, Кунцевичей, Рутских над «преподобными мужами Россами», которых воззвания и увещания, обращенные к польско-русским панам, оказались напрасными. Подобно тому, как мнимый протектор православия, Острожский, соединив судьбы своего дома с судьбами католиков и протестантов, был православным князем только снаружи, — все подобные ему православники, не попавшие в сети Лойолы, Лютера и Кальвина, давно уже только назывались последователями греческой веры, в духе же своем были завоеваны римскою церковью, и Берестечко довершило завоевание.

Кровавым днем 10 июля закончилась для панов знаменитая кампания, но не казацкая война. По мнению Освецима, причиною тому была медлительность представителей Польши. «Вместо того» (пишет он), чтоб ударить на встревоженного неприятеля с решимостью после первоначальной победы, мы стали действовать медленно, будто на досуге; дозволили ему опомниться, собраться с силами и спастись бегством. Указывали много причин этой медлительности: частые перемены в решениях военной рады, беспорядок и отсутствие дисциплины, слитком недостаточное количество пехоты, необходимой для приступа: ибо невозможно было действовать конницею по причине валов, окружавших табор, широких и многочисленных рвов, защищавших его внутри... Много повлияло на вялое ведение дела и весть о том, будто хан и Хмельницкий остановились у Вишневца: она произвела было в нашем войске совершенный упадок духа, хотя, по моему мнению, в виду этой вести, следовало тем с большею энергией идти на приступ, чтобы предупредить приход новых сил к неприятелю. Те лица, которые, по-видимому, знали тайные побуждения и намерения короля, утверждали, что какой-то астролог уверил его, будто бы числа 5, 6, 11 и 12 июля для него несчастны, но что конец месяца будет для него неимоверно счастливее... Король решился обождать, пока не минуют означенные дни. Между тем среди праздности, продолжавшейся 10 дней, силы наши ослабевали, войско стало терпеть нужду, многие солдаты в иностранных и польских региментах умирали от недостатка пищи, мужество и пыл улеглись, и среди нас воцарился такой беспорядок, и чувствовался такой недостаток во всем, что хотя, по-видимому, мы осаждали неприятеля, но скорее сами чувствовали себя в осаде, подобно тому, как сказано в старой, но остроумной поговорке: «я поймал татарина, но он меня не пускает». Неприятель же наш набирался храбрости, усиливался, возвел укрепления и мужественно в них держался. Казаки беспокоили наших постоянными вылазками днем и ночью, и не оставляли без внимания ничего того, что могло послужить им в защиту.

Наконец, когда они побежали из табора, то успели спастись и ускользнуть из наших рук, так как мы не позаботились заградить им путь за речкою.

«То, что происходило в нашем лагере после этого бегства и погрома казаков, досадно и стыдно передавать потомству: ибо опасно, чтоб оно не вздумало подражать в подобном случае позорному примеру предков[50]. Не говоря уже о многочисленных упущениях, допущенных после битвы, происходившей в пятницу 30 июня, как-то: что мы не преследовали разбитых татар; что сейчас же не окружили растерявшихся и встревоженных казаков; что в течение десяти дней оставались праздными, и что, наконец, оставили свободный проход для бегущих казаков, — теперь, после победы, как тогда казалось, окончательной, было сделано еще больше ошибок и упущений, будто нарочно, к величайшему стыду нашего народа...»

«Король» (продолжает Освецим), «следуя совету опытных вождей, решился тотчас двинуться за рассеявшимися казаками, чтобы подавить окончательно неприятеля и добиться наконец прочного мира в пользу нашей веры и отечества. Он хотел увлечь в дальнейший поход не только регулярное войско, сильно ослабевшее и утомленное, но и посполитое рушение. Но лишь только объявил это через посредство сенаторов, как вся шляхта, составлявшая поголовное ополчение, подняла вопль. Основываясь на законе, что посполитое рушение обязано защищать отечество только в продолжение двух недель, шляхта даже сенаторам угрожала саблями, и отправила к королю решение, что дальше идти не намерена... Король и сенаторы умоляли шляхту, чтоб она оставалась в походе хоть еще две недели, или, по крайней мере, прошла к Старому Константинову для устрашения неприятеля».

И князь Вишневецкий, и полевой коронный гетман, Калиновский, теперь более популярный, чем дряхлый подагрик Потоцкий, поддерживали короля в его увещаниях.

Их выслушали, как и самого короля, молча, а потом обвиняли его в беззаботности, даже в продажности и измене. Подозревали, что он добровольно и умышленно выпустил казаков из табора, что он взял с казаков 800.000 злотых окупа, и рассказывали множество других выдумок, «которые» (пишет Освецим) «даже и вспоминать позорно для нашего народа».

«Шляхту» (говорит очевидец) «тянуло к женам, хозяйству и к пуховикам. Для прикрытия своей лени, выдирала она из-под земли аргументы»... Сенаторы, с своей стороны, не слишком усердно ее увещевали, потому что угощение «младшей братии», поддерживавшей старшую на выборах и сеймиках, а также содержание многочисленного двора для оказалости, стоили им дорого.

Наконец шляхта предложила королю уплатить за себя деньги в виде военной субсидии, или снарядить милицию соразмерно с зажиточностью каждого из них. Пришлось принять и эту помощь, при невозможности добиться чего-нибудь более существенного. Но то были только слова. Дело кончилось тем, что собранные далеко не вполне деньги пришлось выдать в счет жалованья более нуждавшимся хоругвям регулярного войска.

Пока шли переговоры, многие шляхтичи, то в одиночку, то целыми толпами, уходили из лагеря, и даже целые поветы бежали за Стыр... «Несчастная наша Речь Посполитая» (пишет Освецим): «бесчинства многих ценятся в ней больше, нежели благоразумие немногих избранных... Мы до того выродились, что не захотели пожертвовать две недели времени для сохранения того, что предки некогда приобрели, щедро жертвуя кровью.

«Король» (продолжает он) «не захотел прощаться с дворянскими ополчениями. За их позорное поведение им следовало бы, по примеру Болеслава Храброго, послать прялки и заячьи меха, особенно тем, которые не были в битве и с умыслом опоздали приходом, чтобы битва произошла без них. А между тем эти-то ополчения больше всего настаивали на том, чтобы вернуться скорее домой, и скорее других бежали за Стыр, бросая возы с провизией и заботясь лишь о том, чтобы, не обнажив сабли, обеспечить себе путь к постыдному отступлению. Знатные вельможи, особенно из Великой Польши, владеющие богатыми маетностями и бенефициями, притом придворные чиновники, как надворный маршал и коронный подканцлер, не согласились сопровождать короля даже на расстоянии одной мили».

Одною из загадок тогдашних панских и казацких деяний остался факт, что хан предвидел сопротивление шляхты. 30 римского июня написал он к королю письмо, полученное 10 июля. Хан извещал короля, что отступил исключительно потому, что, среди окруженной болотами местности, у Берестечка, не имел достаточно простора, и что будет ждать его там, где нет болот и лесов, а в заключение прибавил: «Хотя Бог даровал тебе победу, но мы знаем, что ты не пойдешь в Украину, а только твои панята пойдут за нами». Так хорошо была известна хану шляхта, эти домашние казаки польские, эти кровные родственники Хмельницких и Выговских, даже в своем разноверии.

Тому назад недели две, Ян Казимир, точно в чудесном сне, очутился на высоте великого, могущественнейшего и непобедимейшего монарха. Хан перед ним бежит. Хмельницкий перед ним бежит. Сперва 100.000 татар, а наконец и 200.000 казаков разбегаются перед ним в ужасе, бросая все для них дорогое и святое. Но повеления великого монарха не исполняются; шляхетский народ непобедимому победителю не повинуется, и даже придворные сановники поворачивают от него восвояси. Не мог, однакож, Ян Казимир спуститься в один день с высоты своего величия. По словам Освецима, он «предначертал себе путь в Украину, с намерением преследовать неприятеля до самых его кочевий, и там его истребить». Он выступил 14 июля в поход, по словам, очевидио иронизующего его Освецима, «с непоколебимою твердостью», в сопровождении только наемного войска, польского и иностранного, и остановился на ночлег в полумиле от Козина, в имении пана Фирлея.

«Здесь он увидел» (пишет Освецим), «что количество его войска уменьшилось в поражающих размерах»: ибо вместе с посполитым рушением ушли все добровольцы, панские хоругви, надворные хоругви воевод и других сенаторов и при них множество товарищей, челяди и пехоты, даже из наемного войска, под тем предлогом, что они намерены поступить в ряды предполагавшихся новых милиций» (и полководец узнал обо всем этом только в походе). «Притом» (продожает Освецим) «и оставшиеся наемные хоругви представляли печальное зрелище: они имели вид нищенский. Пехота, блиставшая прежде серебряными украшениями мундиров, теперь была оборвана; регименты весьма малочисленны, и немцы безнаказанно бежали из них, как будто война была уже совершенно кончена».

Тем не менее великий монарх, упорный там, где упорство похоже на детский каприз, «продолжал предначертанный путь с намерением преследовать врага до самых его кочевий, и там его истребить». Эти слова панского Самовидца, вероятно, принадлежали самому королю. «Но, сообразив» (продолжает Освецим с иронической серьезностью), «что, при такой малочисленности своего войска, если он отправится лично в неприятельскую область, то подвергает великой опасности и себя, и всю Речь Посполитую, созвал раду для обсуждения, не будет ли полезнее отправить гетманов с войском в Украину, самому же вернуться для того, чтобы руководить доставкою новых средств для продолжения кампании. Тщательно взвешены были все побуждения, клонившиеся в ту и другую сторону; наконец, в воскресенье, став лагерем у Орли, в полуторе милях от Кременца и в миле от передового отряда, — с которым шел Калиновский, — король объявил, что возвратится со своим двором. Многие офицеры протестовали весьма грубо против этого решения, особенно же князь Вишневецкий, требовавший, чтобы король непременно отправился в дальнейший поход с войском. Из придворных сановников к этому же мнению склонялся канцлер. Но король заставил их замолчать, напомнив Вишневецкому, что сам он не захотел отправиться в тыл казацкого табора иначе, как в сопровождении 15.000 войска, теперь же требует, чтобы король с половиной этого количества отправился в далекий поход[51].

«Июля 17» (продолжает Освецим) «король, перед выездом, пожелал произвести генеральный смотр войску, и с этой целью отправился в Кременец. Но так как случились в это время проливные дожди, то он отменил смотр, и во вторник уехал в одном только экипаже, даже не попрощавшись с теми полками, которые находились в передней страже. Во время его путешествия, постоянно шел проливной дождь. Приходилось ехать по грязи, оставивши все возы и подвергаясь всяким неудобствам. Королю этот путь опротивел в десять раз больше, чем пребывание в лагере...

Июля 21 король прибыл во Львов. Он явился incognito, и до ночи остановился в одном частном саду. Затем ночь провел в забавах и развлечениях, вместо того, чтобы начать с благодарственного молебствия Господу за ниспосланный по его милости неожиданный успех кампании».

Под пером придворного и роялиста, в этих словах таился смысл, объясняемый следующими за ними словами: «Во Львове король остановился недели на две, потому что заболел вследствие неудобств лагерной жизни. Затем, излечившись, он уехал в Варшаву».

В отчаяньи от королевских порядков, Освецим обо всей выигранной кампании написал следующее сдержанно высказанное мнение: «...подлинно можно сказать, что сам Господь за нас воюет: ибо мы сами ничего не делаем так, как следует, хотя наши жолнеры и доблестно сражались в течение трех дней».

Если из позорной транзакции под Зборовым придворные Яна Казимира сделали такую пышную манифестацию в Европе, то бегство хана и Хмельницкого представило им возможность объявить своего короля вторым Казимиром Великим. Появились его портреты с хвалебными надписями в прозе и в стихах. Французы не умели даже назвать побежденного польским королем Кромвеля: он был у них Smilinski, но трубили в католическую трубу изо всей силы. Было выгодно и нужно томным личностям выставлять героем беспутного расстригу иезуита, как выгодно было и нашим жалким православникам трубить по всему свету про доблести мизерного эгоиста и предателя, князя Константина-Василия Острожского и других подобных ему низменных созданий своего века и общества. Наконец Ян Казимир, под пером доктора Кубали, явился в польской историографии с естественной своей физиономией, тогда как наши убогие собиратели чужих суждений и вестей все еще славословят князя Василия, как «даровитейшего и совершеннейшего во всех отношениях человека»[52], а вслед за ним восхваляют и других негодяев, еще более постыдных для малорусской народности. Впрочем и тогда в польско-русском обществе было не без добросовестных людей. В то время, когда в Риме, Париже и Вене торжественно благодарили Бога за попрание врага и супостата католичества, в Польше, наряду с похвалами Берестечской виктории, читались повсеместно пасквили. В одном из них сказано прямо, что услугу фортуны под Берестечком уничтожила панская факция, а она-то и группировалась вокруг Яна Казимира.

В тот опасный и поучительный для гражданских обществ момент, когда третье сословие Польского государства разъединялось со вторым и оба они с первым, Хмельнитчина вызвала разъединение между шляхтой и тем народом, который не имел у неё сословных прав, — вызвала не только в воеводствах, обнятых казацким бунтом, но и в католической Польше. Бунтуя всю чернь, которой не было дела до казацкого девиза за віру, Хмельницкий звал Ракочия в Краков, чтоб он вместе с бунтовщиками подавил доматорствующую шляхту в то время, как сам он расправлялся со шляхтою воинствующею.

По селам, по шляхетским дворам и по городам появилось множество чужих, никому не известных попрошаек, с виду здоровых, сильных и наглых. В народе стали расходиться странные вести, неправдоподобные, но тем не менее повторяемые: будто бы шляхта выступает на рокош против короля; будто бы она замышляет вырезать хлопов; будто бы казаки идут на помощь королю... Шляхта, конечно, видела в этом хлопскую глупость, как ныне мы видим ее в возобновляющихся среди нашей сельской черни слухах о раздаче мужикам панской земли; однакож, предсказываемые в разных местах пожары и угрозы беспокоили ее, и в таком тревожном настроении духа двинулись посполитаки против Хмельницкого. Из донесений, полученных королем под Сокалем, они с ужасом видели, что рутина казацких бунтов, опустошавших Волынь, Белоруссию и Украину в течение полустолетия, не чужда и народу не-русскому, не-схизматическому. Мужицкое движение сзади посполитого рушения шляхты, в случае несчастья на боевом поле, предвещало Польше господство кочевников на обеих сторонах Вислы. 350.000 хмельничан, в соединении со 100.000 отборной Орды, готовы были двинуться в самую средину объятой пожарами шляхетчины. Опасность была так велика, что, по выражению польского историка, «только незнание всей её громадности могло поддержать в сердцах надежду; только слепая судьба могла дать полякам победу».

По замыслу взбунтовать против землевладельцев чернь от Тесмина до Одера, от Карпатских гор до Балтики, Хмельницкий принадлежит к таким кровавым гениям, как Аттилла, Чингис и Тамерлан. Недоставало только исполниться этому гениальному замыслу для умственного наслаждения людей, возводящих казатчину в апофеоз человеческой славы. Закулисным движением польских мужиков управлял у Хмельницкого полковник Стасенко с помощью двух тысяч агентов. Состоя при канцелярии казацкого гетмана, этот почтенный деятель руины рассылал их во все стороны по указанию казака Тамерлана. Пожары и грабежи, подобные украинским, волынским, белорусским должны были начаться по выступлении посполитаков, а повсеместная резня отложена до слушного часу: выражение, не позабытое и в наше время малорусскою чернью.

Так как Хмельницкому не удалось в этом преприятии пожать Геростратовские лавры, то не буду вдаваться в подробности. Скажу только, что в возмущении католической и православной черни на западе Королевской земли участвовали и наши попы. В Великой Польше отличался предательским рвением какой-то Грибовский: имя, напоминающее одного из возмутителей в Павлюковщину. Но всего больше встревожилось королевское правительство известием об Александре Леоне из Штернберка Костке, иначе Наперском, который поддельными королевскими листами вербовал в Силезии иностранных жолнеров и бунтовал чернь в Краковском воеводстве, — под видом услуги королю, овладел пограничным замком Чорштыном[53], и готовился к широкому бунту. Несмотря на предстоявшую под Берестечком битву, отправили против него значительный отряд: ибо со стороны Чорштына надобно было ждать вторжения Ракочия.

В этом отряде участвовал и польский Самовидец. По его рассказу, Костка-Наперский, подобно Хмельницкому, старался приобрести популярность, в темной массе заботами о неприкосновенности святилищ, и охранял их своими универсалами, в роде следующего:

«Я, нижеподписанный, поручаю и сурово повелеваю жолнерам, находящимся под моею властью, чтоб они сохраняли в целости и неприкосновенности монастырь Тынец и принадлежащие ему села, под опасением смертной казни всякому не повинующемуся сему военному выданному для охраны монастыря повелению, которое скрепляю моею подписью и печатью. Дан в Тынце 8 мая 1651 года. Александр Лев из Штернберка».

В настоящее время казакоманы присоединяют уже и Шпака, и Гонту с Железняком к героям малорусского народа, разумеемого ими по-казацки. Соглашаясь, что это были герои одного и того же пошиба, начиная с Гренковича и Косинского, вношу в пантеон их чествования Костку-Наперского, которого бунт захватывал и русскую чернь в Польше, не взбунтованную самим Хмельницким. Притом же он является последователем нашего Наливайка по части вовлечения в разбой мещан. Подобно тому, как царь Наливай сделал своим наперсником брацлавского войта Романа Тиковича, Костка-Наперский сдружился с Станиславом Лентовским, маршалом солтысов, или свободных землевладельцев-нешляхтичей, обязанных только военною службою в пользу государства. Сохраненное нам Освецимом письмо к нему Костки сделало бы честь и самому Хмельницкому:

«Милостивый пане Лентовский, мой милостивый пан и друг! Слыша о ваших великих рыцарских доблестях» (Лентовский был известен разбоями), «я только восхваляю их и благодарю Бога. При сем униженно прошу, чтобы вы с вашим полком приходили как можно скорее, в возможно большем количестве людей, внушая им, чтобы припомнили себе все кривды от своих панов, как убогий народ угнетен и обременен, и что теперь представляется им прекрасный случай. Пускай же им пользуются: ибо, если теперь пропустят его и не освободятся от бремени, то останутся вечными невольниками у своих панов. Итак приходите поскорее сами и другим, кому сочтете нужным, давайте знать. Только пана Здановского, чтобы оставили в покое, всю же другую шляхту пускай берут и делают с нею, что хотят. Вот какой пускай будет знак, когда пойдете с полком своим: сосновый венок на шесте: по нем опознаемся. Не забудьте, чтоб одни брали с собой топоры, а другие — заступы. Пойдем все под Краков и дальше по всей Польше, если будет (общая) воля. Мы договорились хорошо с Хмельницким и с татарами, и немецкое войско придет на помощь. Благоволите же известить прочих, а сами прибывайте. Остальное расскажет вам изустно податель этого письма. Ожидая вас нетерпеливо, остаюсь вашей милости братом и слугою — Александр Лев из Чорштына. 18 июня 1651 года. Всей братии нашей, принявшей нашу сторону, бью челом. Следует вручить поспешно моему любезному другу, пану Станиславу Лентовскому, маршалу братии нашей».

Разница между Косткой и Хмельницким только в том, что один попал, а другой не попал на кол. Разница между Косолапом, Разиным, Пугачевым и Хмельницким только в том, что тех поймали небольшою сравнительно облавою, а на украинского змея горынича, разбойного чуда-юду не хватало облавы ни у короля польского, ни у царя московского, ни даже у султана турецкого. Поэтому каждый из троих потентатов норовил схватить его за казацкую чуприну и нагнуть к подножию ног своих. Здесь нужна была уже не сила, а сноровка, и сноровки оказалось достаточно у наследника собирателей русской земли. Если бы всем названным разбойникам удалось, как Хмельницкому, злодействовать безнаказанно, карта Европы в настоящее время была бы совсем иная, и человечество опоздало бы многими столетиями в развитии человечности. Но следует помнить, что каждый из прославленных и каждый из заклейменных позором злодеев был продуктом своего общества, и что каждый из них был грозящим пальцем Судьбы для того гражданского общества, которое дало злодею славу, или бесславие. С этой точки зрения краковский Хмельницкий заслуживает такого же внимания, как и Чигиринский.

Костка-Наперский был побочный сын Владислава IV, и назывался Симоном Бзовским. Младенцем был он отдан на воспитание в богатый дом панов Костков, весьма уважаемый за свою древность и за родство с патроном Польши, Св. Станиславом. В последствии взяли ребенка к фрауциммеру королевы Ренаты. Там он рос, и получил воспитание при королевском дворе. Не достигнув еще 20-летнего возраста, говорил он на нескольких языках, легко писал стихи и показал себя хорошим офицером. Весьма быть может, что Хмельницкий, бывая в Варшаве, познакомился лично с побочным королевичем.

По смерти короля Владислава, Костка пребывал не известно где, может быть, и среди казаков, а может быть — при дворе Ракочия, но в 1651 году появился в окрестностях Кракова, в виде бунтовщика черни, с намерением занять горные проходы для Ракочия и овладеть Краковом.

Сперва он, под именем Костки из Штернберка, проживал в панских домах, изучал города и делал знакомства. Часто гостил в Кракове, и везде казался человеком знатного происхождения. Роста был небольшего, щуплый. Черный ус едва пробился у него. Носил остроконечную бородку. Длинные курчавые волосы были пристрижены у него по-шведски. Одевался он также по-шведски в черный цвет. Обладал необыкновенной способностью сближаться со всякого рода людьми, причем держал себя, что называлось в Польше — великим паном, «который никогда не имел надобности показывать себя гордым и не был никогда смиренным».

В апреле 1651 года явился он в городе Новом Тарге, лежащем в центре Краковского Подгорья, в роли королевского полковника, имеющего повеление вербовать войско на оборону границ от Ракочия по выступлении в поход посполитаков. С этой вербовки и началась его работа. Он вошел в разбойные связи с карпатскими горцами, которые относились к жителям соседних городов почти так, как запорожцы к городовой Украине. Во времена оны эти горцы воевали вместе с нашими казаками против турок и Москвы. Они в своих горах привыкли к такому молодечеству, каким казаки отличались на Запорожье. Панские хозяйства они ненавидели по подобным же причинам, и часто имели с ними столкновения. Двоих предводителей горских шаек, которых уже вели в Новом Тарге на казнь, Костка освободил, под предлогом вербовки в королевские дружины, и посредством такого военного экземпта сделал их атаманами своих новобранцев разбойников.

В то же самое время познакомился он с наместником новотаргского старосты, паном Здановским, который уже тридцать лет сидел на своей должности и, будучи человеком спокойным, сделался образцом старопольской захолустной жизни. Старик подстаростий полюбил блестящего и угодливого полковника, как сына, верил ему простодушно во всем, и своим патриархальным авторитетом способствовал тому, что все кругом смотрели на молодого авантюриста его глазами.

В самозванстве своем Костка открылся только одному человеку. Это был учитель одной из солтысских школ, Мартин Радоцкий, титулуемый из учтивости ректором.

Радоцкий лет сорок учительствовал в селе Пциме Мышеницкой волости, и был горячим приверженцем секты анабаптистов, которой остатки сохранялись в краковоподгорской глуши. Он всею душою жаждал водворения в народах мира о Христе Иисусе, а мир этот, по его воззрению, мог быть достигнут лишь полною свободою труждающихся и обремененных, которая бы дала им возможность прийти ко Христу для евангельского упокоения. Панская де власть и крепостная от неё зависимость были препятствиями к тому, чтобы последовать гласу Спасителя: «Приидите ко мне вси труждающиеся и обремененнии, и аз упокою вы»... В сущности своей, идеал школьного ректора был анабаптическим воспроизведением грубого идеала казацкого: «коли б хліб да одежа, то й їв би козак лежа». Освецим называет Радоцкого «постоянным бунтовщиком простонародья против всех краковских кастелянов», без сомнения, в смысле распространения мысли о панованье черни, к которому панские завистники, казаки, стремились посредством набегов, поджогов и убийств[54]. Костка подъехал к ректору с этой стороны, и фанатик мечтательного блаженства труждающихся и обремененных согласился с ним в иезуитском правиле — «цель оправдывает средства». Будучи искусным калиграфом, Мартин Радоцкий скопировал приповедный лист короля, выданный год назад какому-то Наперскому, вставил в него имя полковника Александра Льва из Штернберка Костки Наперского и подделал с того же оригинала печать. С этим документом в кармане, Костка выступил открыто среди местной шляхты, и стал вербовать новобранцев по всему воеводству, а через своих агентов — и за границею, в Силезии.

Когда таким образом все было подготовлено к бунту, Радоцкий и Лентовский разослали от себя к меньшим солтысствам и по окрестным селам письма, взывавшие к народу, чтоб он соединялся под предводительством Костки против жидов и шляхты «во имя Христа, которого жиды замучили, и найяснейшего короля, против которого шляхта замышляет бунт». Сообщникам разбоя обещали освобождение от чиншей, надел шляхетскими полями и лесами, казацкую помощь, и велели им убирать свои хаты зелеными ветками, чтобы проходящие войска не жгли их и не грабили. Все кругом начало быстро покрываться зеленью.

Между тем Костка занял во имя короля Чорштын, и сам послал в Краков донесение, что сделал это в предотвращение возможного посягательства на него со стороны венгров. Замок этот лежит над Дунайцем, на скалистой горе. Он замыкал тогда дорогу из Венгрии в Краков. Староста чорштынский, молодой Платтенберг, королевский покоёвый, отправился с королем в поход, и противозаконно оставил столь важный стратегический пункт без гарнизона. В пограничной крепости Польши, выставленной на первое нападение страшного уже тогда Ракочия, жило только несколько жидов, арендовавших старостинские имения.

В Кракове, между тем, получались отовсюду донесения, что народ по селам таинственно вечует и необычно убирает зеленью хаты. Краковский бискуп, Гембицкий, смекнув делом, послал к Чорштыну небольшой отряд конницы, под начальством добчиского старосты, Гордола. Но Костка отразил нападения, и описал свой подвиг приятелю своему, Здановскому, в стихах. Он изобразил себя львом, который залег на скалах, доступных только для орлицы. «С кем Господь Бог» (писал он), «против того трудно воевать», и окончил указанием на панское корыстолюбие и надменность, как на причину бедствия Польши:

«О nieszczesne lakomstwo! о przekleta pycho!
Ktoras w Polske, — ach! ach! ach! wprowadzila licho» [55].

В универсале своем, сохранившемся вполне, молодой сподвижник старого Хмеля объявляет мужикам, что шляхта задумала поднять рокош против короля, обещал всем всяческие вольности, дарил своим соратникам шляхетские дворы и все, что в них находится, и советовал не верить королевским универсалам, с какими бы подписями и печатями они ни были: ибо король должен был выдавать по принуждению шляхты.

Ректор-анабаптист Радоцкий сделался, можно сказать, кратером бунта. От 20 июня писал он к своему соумышленнику:

«Великомилостивый ко мне пан Леон, etс. По получении такого известия через это ваше писание, буду со всяким старанием и поспешностью объявлять о нем поспольству вместе с верными приверженцами Христовой правды, преданными также его милости найяснейшему пану Яну Казимиру, милостью Божиею королю польскому. Поспешите же снова обослать поспольство в своих краях вашим писанием, которому дадут иную веру, и потому охотнее будут соединяться. Ибо прежде сего многие из них говорили, что если бы слышали дозволение, или голос его милости короля, тогда бы даже сами, наступая на шляхетские дворы, уничтожали их, дабы не пановала на земле гордость и высокомерие с тиранскою злостью. Затем униженно отдаюсь милости вашей. В Пциме, die 20 Iuni 1651. W. R. rector scholae pcimensis. Следует вручить моему пану, господину Льву, верному подданному его королевской милости».

Согласно этому письму, Костка прислал Радоцкому следующий универсал:

«Мир Христов! Всем вообще и каждому в особенности подданным его королевской милости, нашего милостивого пана, желаю, при добром здоровье, от Всевышнего Господа Бога свободы и вольности, объявляя сперва волю Божию, а также и его милости короля, что шляхта хочет поднять рокош против его милости короля, милостивого нашего пана, и потому, кто привержен к его королевской милости, пускай ютится под мои крылья, под Чорштын, при пане ректоре пцимском, который, как верный подданный его королевской милости, приведет вас ко мне и будет вами региментовать, давая во всем наставления. При этом его королевская милость, милостивый наш пан, обещает все вольности всем тем, которые теперь будут при мне стоять, и дворы шляхетские, и что в них, все будет ваше, и потому-то сами старайтесь выбиться из этой тяжкой неволи, дорожа нынешним временем. Вместо того, чтоб они обратили вас в ничто до остатка, лучше вы их обратите. Довольно уже намучили вас эти панки, что уже голос ваш, плачущихся на них, взывает к Богу. А потому, отписывая уже другой раз его милости пану ректору, выдаю этот универсал, предостерегая и в том, чтобы вы, как это мне повелено от его милости короля, не давали веры никаким универсалам, хотя бы и с печатью и с подписью его королевской милости: ибо он принужден их выдавать, боясь шляхты. Но мы делаем, что должны делать, как возможно скорее, а на Св. Яна пойдем под Краков. Уже я разослал всюду универсалы к мужикам, которые охотно являются, а в новотаргском панстве все, а пан Станислав, маршалок, будет их полковником. Только прошу, чтоб идучи через Новый Тарг, не трогали его милость пана Здановского и тех всех, где увидите на шестах венки. Прошу также, чтобы костелам всегда была оборона: ибо мы будем воевать из-за Бога и кривды людской, из-за неповиновения королю его милости. Дан в Чорштыне 22 июня 1651. Доброго здоровья вам желающий Александр из Штернберка Костка, староста Чорштынский».

Польский двойник Хмельницкого, в случае успеха, доконал бы шляхетскую республику, и на широком пространстве между двух морей были бы поруганы предания о деятельности культурников республиками или ордами антикультурными.

Но шляхта и мещане вовремя вооружились, и Костка был выдан собственным гарнизоном. У него нашли универсалы Хмельницкого, возбуждающие чернь к овладению Краковом и к истреблению шляхетского сословия. Наливайкова мысль, как видим, переходила в Польше из поколения в поколение: она пришлась по душе темной, злобной и ленивой массе, на которой выехала Хмельнитчина.

С субъективной точки зрения малорусских летописцев и историков, польская шляхта должна была бы растерзать своего предателя, как терзала в Варшаве измышленного ими Остряницу. Вместо того, враги затеянной Косткою в Польше казатчины относились к нему без всякой суровости, и только сожалели о его безумстве. Следует помнить, что столь же мягко отнеслись они и к выданному им казаками Наливайку. С своей стороны и польский Хмель до конца сохранял ясность и присутствие духа, точно как будто считал свой замысел великодушною попыткою к спасению отечества от его беспутства. Даже когда его везли привязанного в телеге через Краков, он весело посматривал на толпившийся народ, и так как все фанатики принадлежат к идеалистам, а идеалистам свойственны и в отчаяньи, как в успехе, самые крайние грезы, то — кто знает? может быть, ему в толпе труждающихся и обремененных виделись будущие мстители хмельничане за погубленную славу его отца, величайшего по замыслам из всех монархов, особенно в глазах сына...

Государственная Фемида взяла с несчастного Костки полную дань: его пытали самыми жестокими средствами. Но он был нем, когда его допрашивали о сообщниках: все же, что составляло его собственные преступления, высказывал он даже в преувеличенном виде. Здесь проявился в нем побочный королевич, сын Владислава. 11 июля посадили Костку на кол, что король мог бы заменить иною казнью, но он был — Ян Казимир. Костка принял страшную казнь спокойно.

По поводу этого события, паны засвидетельствовали перед нами, что Оссолинские да Яны Казимиры были между ними выродки.

«Не понравилась полякам эта казнь» (говорит современный наш историк). «Молодость Костки, уважение к покойному королю, отвращение к Яну Казимиру, все соединилось для того, чтобы преступление бунтовщика с каждым днем уменьшалось и уменьшалось. Шляхта Краковского воеводства (в инструкции послам на варшавский сейм) назвала своего разбойника легким человеком. В Варшаве вообще думали, что надобно было пользоваться победою под Берестечком и, вместо Костки, казнить Хмельницкого; а Коховский отпустил королю весьма прозрачный сарказм в следующем двустишии:

«Nie wiem, со to za nowy kucharz sie pojawil:
Miasto pieczeni, Kostke nam na rozen wprawil» [56].

При этом впоминается Петр Могила, угрожавший таким рожном родному брату Иова Борецкого...

Зато шляхта, вернувшаяся из-под Берестечка, была вне себя от того, что ей готовили хлопы. Всюду начались розыски и суды, а в Краковском воеводстве целые села бежали в горы, жили разбоем, а не то — перебирались на венгерскую сторону Карпат. «В глазах польской шляхты» (пишет польский историк) «хлопское движение заслуживало большей кары, нежели казацкий бунт, потому что оно было неожиданным, производилось обманом, метило в безоборонные семейства и ознаменовало себя изменою, вопиющею о мщении».

В связи с хорошим делом казацкого батька в Краковщине, шесть русских шляхтичей православного исповедания работали по его же внушению в Познани и в Великой Польше. Они сперва прикинулись беглецами от казацкого террора, но в самый разгар войны составили из местных крестьян гайдамацкую шайку, которая начала возмущать народ обыкновенными казацкими способами — соблазном и запугиваньем.

Тогда князь Чорторыйский, с пятью сотнями всадников, разогнал и казнил четверых поборников православия; два остальные бежали к Хмельницкому, а разнесшийся вслед за тем слух о бегстве казаков из-под Берестечка окончательно успокоил землевладельцев на счет малорусских возмутителей Польши.

Если нас, наслаждающихся внутренним и внешним спокойствием, воображение терзает картинами прошлого и через два с половиною столетия, — терзает, можно сказать, вчуже, то каково было на сердце у тех, которые принесли столько великих жертв и потом, и кровью для превращения пустошей в цветущие колонии, и теперь видели «мерзость запустения» на святых для них по памяти былого местах! Освецим, по возвращении из экспедиции против Костки, бросил на эти места свой поэтически грустный взгляд, томительный и для польского, и для русского чувства.

«Августа 21» (пишет он) «приехал я в свое имение Закоморье, которое сильно опустошили и неприятели, и наши собственные жолнеры. Я прожил здесь несколько дней. В это время ездил я в Берестечко, для того чтобы осмотреть местность, прославленную столь важными битвами и победою. Я видел неприятельские окопы, весьма крепкие, как по местоположению, так и по произведенным фортификациям. Затем посетил я Броды, резиденцию покойного великого гетмана, Конецпольского. Город сожжен до основания; остался только замок, укрепленный наподобие голландских крепостей и превосходящий все другие замки роскошью украшений. В минувшие годы крепость эта выдержала в течение 12 недель осаду от 36.000 казаков, и успешно их отразила. Видел я также местечко Леснев. Оно все было обращено в пепел татарами, когда они впервые шли атаковать наше войско. С глубоким сожалением осматривал я Подгорцы, славившиеся некогда во всей Польше крепостью и прекрасным дворцом, украшенным фонтанами, гротами и каскадою. Дворец этот выстроил гетман Конецпольский, предназначив его служить местом отдыха после утомительных военных походов и других услуг Речи Посполитой. Мысль эту выразил он в следующей надписи, вырезанной на мраморной доске, помещавшейся над воротами:

Sudaris Martis — victoria,
Victoriae — triumphus,
Triumphi praemium — quies [57].