Поход панского войска из-под Борестечка в Украину. — Мародерство производит общее восстание. — Смерть лучшего из панских полководцев. — Поход литовского войска в Украину. — Вопрос о московском подданстве. — Белоцерковский договор.
Между тем паны колонизаторы шли с расстроенным и деморализованным королевскими порядками войском для завоевания своих имений, не принимая в соображение важного обстоятельства, что землевладельцы малорусские давно уже сделались иностранцами в глазах того класса туземцев, который был хранителем нашей национальности и нашей религиозной совести. Не обращали паны внимания и на то, что даже такие между ними, которых наши псевдоисторики величают святопамятными, отправляя своих сыновей в чужие края, напутствовали их словами:
«Помни, мой сын, что ты — поляк». Каковы бы ни были их доблести и права в собственном сознании, но Малороссия отвергла их еще до казацких бунтов устами лучших людей своих, и теперь им оставалось только завоевать родной свой край у худших.
Варшавский Аноним так исчисляет силу этих conquerrados новосозданной Польшею Америки: компутового войска было 18.000, пехоты 6.000; посполитое рушение, отходя, прибавило к ним несколько способных к походу (wyprаwnych) хоругвей, заключавших в себе 7.000 человек. В этом войске находились паны с собственными дружинами, как-то: князь Иеремия Вишневецкий, воевода русский; Станислав Потоцкий, воевода подольский; Лянцкоронский, воевода брацлавский; Щавинский, воевода брестокуявский; Павел Сопига, воевода витебский; Одривольский, кастелян черниговский; Цетнер, кастелян галицкий; Самуил Калиновский, обозный коронный; Пршиемский, генерал артиллерии; Марк Собиский, Вишневецкие, Даниловичи и другие русские паны; одних Потоцких было девять ротмистров, как в Риме против Вольсков (замечает наивно Аноним) девять Фабиев.
К панам, еще до выступления в поход, приходили о хане и Хмельницком различные вести. Не обладая казацкою способностью разведыванья, паны проверяли эти вести другими способами, и так как многое зависело от того, где и как обретаются два главные беглеца, то свидетелей допрашивали под присягою. Одна шляхтянка из-под Константинова клялась, что 1 июля, следовательно на другой день после бегства, видела в Константинове, как вязали Хмельницкого к коню среди народа, и слышала, как хан кричал на него: «Я пошлю тебя к королю и выкуплю тобою моих мурз». Другие рассказывали, что коня, к которому привязали Хмельницкого ногами под брюхом, гнали нагайками впереди хана до самого ночлега.
Но скоро видели Хмельницкого свободным. В Любартове кормил он лошадей. При нем было несколько казацких старшин и 2.000 татар. Старый Хмель спокойно обедал, и с двумя возами, полными съестных припасов, отправился в дальнейший путь. Говорили еще, что, отъезжая в Крым, хан оставил Хмельницкому 10.000 татар, которые должны были кочевать за Уманем, над Синими Водами, с тем чтобы сохранить за Хмельницким его власть, если бы его подданные вздумали бунтовать.
По всем этим слухам, два хана расстались так, как бы между ними ничего не произошло, а через месяц татарский хан писал к казацкому следующее:
«Приятель мой, запорожский гетман! Посылаю вам на помощь брата моего, нуреддин-султана, Сефер-Казы-агу, Субагазы-агу и других аг и беев со всем войском, какое нашлось, а в Крыму остаюсь только один. Каковое войско взявши без всякой гордости на помощь, давайте отпор неприятелю, да прошу, чтобы вы, как до сих пор, пьянством не занимались, а просили Бога о победе».
Поляки удивляются уверенности казацкого батька в себе после неслыханного приключения под Берестечком, удивляются его присутствию духа, не поддающегося стыду, бешенству и отчаянью в таком позоре и несчастье. Но перед нами таких удивительных людей проходило множество — и в виде Косинского, вчера валявшегося в ногах у князя Острожского, а завтра наступающего на князя Вишневецкого, и в виде царя Наливая, готового ударить на своих в пользу короля, и в виде Сулимы, поклоняющегося папе, разоряющего королевскую крепость и принимающего католичество, и в виде Павлюка, сходящего с эшафота для того, чтобы затеять новый мятеж. Каждый из таких представителей казатчины, колеблясь на скользкой вершине, чувствовал головокружение, замечаемое нами и в Хмельницком, но летя вниз, хватался за всякую подлость, лишь бы остаться при своем бесстыдстве, не предаваться бесполезному бешенству и не впадать в отчаяние.
Поляки, народ, созданный боевым счастьем да клерикальными интригами, считают Хмельницкого, талантливого стратегика и плохого тактика, неспособным к такой торговле человеческою кровью, к какой тяжкая необходимость принудила бездарного во всех отношениях Яна Казимира под Зборовым. Но, чадо их общественности, Хмельницкий превзошел и самого царя Наливая в предательстве своих соратников.
Еслиб казацкиии батько в самом деле сохранял уверенность в себе и присутствие духа, то он должен был предвидеть, что станется с его детьми без его булавы и головы; не оставил бы он их в такой момент ради надежды вернуть бегущих в панике татар...
Казацкии хан потерялся не меньше татарского под Берестечком, и, может быть, обязан только его угрозам тою уверенностью в себе и тем присутствием духа, не поддающимся стыду, бешенству и отчаянью, которому удивляются люди, не знавшие террора в своем прошедшем и не понимающие, что террорист прежде всего подчиняется террористу. Это доказали дети казацкого батька по отношению к нему самому; это доказал и казацкий батько по отношению к хану; доказала, наконец, это и вся казатчина по отношению к тем, которые поставили ее во фронт и скомандовали смирно!
Весьма внушительным был для Хмельницкого факт, что бегущая домой Орда жгла, грабила и, не довольствуясь ясыром, уничтожила 6.000 казаков, которые спешили под Берестечко из Паволочи, а чигиринцев, собравшихся на выручку казацкого табора, разогнала.
Один из панских разведчиков, Суходольский, вернувшись под Берестечко из-за Винницы, рассказывал, что татары везде во время своего бегства убивали и угоняли в неволю казаков. По словам Освецима, «Суходольский утверждал положительно, что чернь запирается в городах, и везде, где встретится с казаками, убивает их, даже истязает их жен в отместку за свои семьи, угнанные татарами в Крым. Так поступило» (продолжает Освецим) «ополчение черни, которое, в числе до 15.000, отправилось было в помощь казакам под начальством паволочского войта и, встретив по дороге татар, было ими истреблено на половину».
При таких обстоятельствах Хмельницкий мог найти прибежище только в Ислам-Гирее, на каких бы то ни было условиях. Этим и объясняется его уверенность в себе, которой удивляются враги его, поляки.
Весть о несчастье и неволе гетмана наполнила Украину тревогой и ропотом. Достигнуть оставленного табора не было ему никакой возможности. Вспомогательного войска взять было негде, а тут и Небабу разгромил Радивил. Хмельницкий послал под Берестечко фальшивое обещание татарской выручки, но оно попало в неприятельские руки. Ему ничего больше не оставалось, как принять от хана «без всякой гордости» гвардию, охранявшую особу его от раздраженной черни и державшую самого его под арестом. Ему оставалось только воздержаться по мере возможности от пьянства и просить магометанского, но уж никак не христианского, Бога о победе.
Князь Иеремия Вишневецкий еще однажды очутился лицом к лицу с человеком, оспаривавшим у него господство на восточной окраине Польши. Хотя традиция Речи Посполитой, царившая над умами панской факции, главное начальство предоставило Николаю Потоцкому с его товарищем, Мартином Калиновским, но в сущности дела путеводною звездою и надеждою панского войска, по вдохновенному указанию Катерины Слоневской, был всё тот же герой, которого поляки обыкновенно именовали русским воеводою, как бы в сознании, что польского воеводы у них нет. Но, увы! теперь этому беспримерному в Польше воеводе остался всего один месяц жизни, и она прервалась у самого входа в созданное им удельное княжество. У входа в обетованную землю, потерянную Польшею, он скончался через три месяца после Вишневецкого и тот, кто был правой рукою великого, как и Вишневецкий, колонизатора в обуздании руинников, — кто нанес им тяжкие удары в 1637 и 1638 годах. Князь Иеремия умер в Паволочи, Потоцкий — в Хмельнике, и на конце военной карьеры оба полководца испытали самое худшее, что в ней встречается: борьбу с ненастьем, голодом и мором.
Мартирология панского войска началась в то время, когда причинивший ее король предавался забавам, развлечениям и даже заболел после забав и развлечений во Львове. Участвовавший в Украинском походе галицкий стольник, Андрей Мясковский, по особенному поручению, доносил Яну Казимиру обо всем, касающемся благосостояния всего войска. По его донесению, сперва оно «подверглось ужасной слякоти и непогоде, которая сильно повредила и лошадям, и пехоте, потом — такому голоду, о каком не слыхать на людской памяти, разве где-нибудь при самой жестокой осаде замков и городов. Но ни в Хотинском, ни в Московском войске (писал Мясковский) такого голода не видано. Пехота, принужденная к отвратительной пище (ad nefandos cibos compellitur), достать хлеба не может и за самую дорогую цену; а мяса, кроме конской падали, не видят; не пренебрегут и теми лошадьми, которые уже три дня гниют в грязи (lakze i tym, ktorc trzy dni jua vv blocie putrescunt, nie przepuszczq); принуждены питаться сырым житом, или травой и бурьяном, точно какие животные, к великой горести и состраданию всего войска. Невольно мы проливаем слезы (gdysz to nam laelirymas dicere musi), видя столь блестящую пехоту (tam florentem . peditatum) вашей королевской милости бесполезно погибающую от голода (шагпие fame pereuntem), а всего горше то, что нельзя придумать никакого способа к спасению голодных: ибо тот край, в котором имеем надежду на хлеб, еще далеко, но и он так опустошен, что о нем можно сказать: «земля же была неустроена и пуста». Ни городов, ни сел, только поле и пепел. Не видать ни людей, ни живых тварей, разве птицы на воздухе. Пан Краковский, не смотря на слабое здоровье, идет с возможною скоростью к хлебу (ea qua potest, celeritate ku cblebu ciqgnic), но опять вчерашняя и нынешняя страшная непогода замедляет движение (retardat cusrum). Не взирая на то, так как мы посвятили себя на эту службу, то уже придется здесь преодолевать фортуну твердостью духа (lortunain animo superare) и мужественно бороться с этим голодом и с этими небесными невзгодами (у г terni injuriis coeli viriliter lucrari), услаждая горести (cukrujqc sobie adversa) будущими, даст Бог, успехами. Воин о том ведь постоянно должен думать, к чему стремится, а не о том, что предстоит ему претерпеть (boo zawsze zotnirz quo tendat, non quid passurus est, ma uvazac). Авось либо всемогущий Бог поможет нам прийти в эту обетованную землю, где мы не только наедимся хлеба, но и привольно отдохнем после своих трудов. О Хмельницком, между разными вестями, самая верная, кажется, та, что он освободился уже от хана, не известно, искусством ли и хитростью, или деньгами. Он должен быть ныне в Чигирине, где хотел бы возбудить новое смешение, и разослал универсалы к черни, но чернь не поддается им, напротив намерена отправлять на Масловом Ставу чернецкую раду, на которую зовет и самого Хмельницкого, и, верно, не для чего иного, как для того, чтобы самой подвергнуть его каре (aby supplicium z niego sami sumere mogli). Орда вся пошла назад; с казаками вполне розбрат, и даже в нескольких местах бились, что весьма благоприятно для наших дел (со bardzo ии геш nostram militat). Бунты же черни, хотя бы и были какие-нибудь, разумею, по приближении войск коронного и литовского, — совсем угаснут, а если кой-какие и отзовутся, то, верно, только в глубине Украины: ибо у нас носится слух, что литовское войско вырубило уже Вышгород... Войско наше идет тремя отрядами (tripartito idzie): первый отряд составляет набранный из одних иностранцев полк воеводы брестского, полк воеводы брацлавского вместе с полевым гетманом; второй отряд составляет полк князя воеводы русского, воеводы подольского и старосты калусского (Яна Замойского); третью часть составляет полк коронного хорунжего вместе с некоторыми дополнительными отрядами. Пан Краковский посылает к митрополиту киевскому с объявлением, что идет с войском в Украину для успокоения бунтов, если бы какие были, а добрых и верных подданных уверить, что их жизнь и имущество останутся неприкосновенными. Из Паволочи приезжали уже люди с поклоном к старосте калусскому и с просьбой о гарнизоне. Но паволочский войт, наибольший бунтовщик, ушел к Хмельницкому. Волошский господарь уведомляет пана Краковского, что Хмельницкий все еще задерживается ханом, а хан до сих пор уже в Крыму: ибо весьма поспешно бежал, бросая множество больных, которых не мало погребено на дороге, и подстреленных лошадей; а наши пленники, возвращающиеся из языческих рук, утверждают, что хан уже под Лиманом переправился через Днепр, — потому так низко, что боится погони за собою, или — чтобы сами казаки не вздумали бить татар, как это сделал Глух, уманский полковник, сильно громивший Буджацкую Орду на возвратном пути, так что она была принуждена окупиться».
Таково было положение украинского дела по слухам и надеждам, когда несчастные победители казако-татарской силы стояли лагерем под Биличами, оставив за собой милях в двух Любартов. Еще во Львове, 27 июля, Ян Казимир получил от Потоцкого донесение, что немецкой пехоты у него частью вымерло, частью разбежалось полторы тысячи.
Стоя под Смархином, в 4 милях от Ямполя, один из участников похода писал на родину от 31 июля: «Теперь идем все более и более голодными краями; только трав обилие невыразимое, так что иного коня едва видать в траве; но хлеба и доброй воды для питья трудно добыть. Что у кого есть, тем и довольствуются, а другие мрут от голода, как пехота, которой убывает ежедневно. Ложатся по дороге и пухнут. Сегодня ранним утром двинемся далее, к Любартову: чаем там хлеба. О, приведи нас к нему, Господи Боже»!
Наконец, во время холодной слякоти, пришли в пустки, называвшиеся Любартовым. «Очень много людей перемерло и коней переколело» (приписал тот же корреспондент в своем неотправленном письме). «От страшного горя и вспоминать не хочу. Скажу только, что, видно, приходится нам горько, когда уже не только челядь и пехота, но и двое товарищей и семь рейтар от голода и дождя, в наших глазах, упавши с коней, умерли».
От 4 августа доносил также королю Мясковский, что страшная непогода, продолжавшаяся пять дней и пять ночей, воспрепятствовала отправить депешу. Не было возможности оставаться и в палатках сухим. Проходя по четверти мили в день, войско достигло, 3 августа, Любартова, «хотя пустого и голодного, но по крайней мере не сожженного», так что после стольких неудобств (lol incommoda), могли осушить себя от холодных, точно осенних дождей. В Любартове застали они не мало хлеба на корне, и так как на Случи не были сожжены мельницы, то можно было сколько-нибудь заготовить пехоте хлеба, а для получения скота были распределены между полками ближайшие города: Синява, Сенявка, Краснополе, Гранов, Белополе, предоставив им полную власть (pleniariam facultatem) как возможно больше добыть оттуда продовольствия. Но покамест голодные завоеватели родного края питались поджаренными на огне зернами.
Здесь они проведали, что «хлопство» идет к Хмелю таборами под Корсунь; что Выговский бунтует ему чернь по Заднеприю; что поднестровские хлопы хотят выбрать себе другого гетмана; что Богун собирает хлопство под Прилукой над Собом и с каждого хлопа взимает по талеру на татар, которые обещали прийти к нему в числе 40.000.
Между тем литовский гетман получил от киевлян и прислал Потоцкому следующую суплику:
«Ясно освещенным, ясно вельможным панам региментарям войска его королевской милости Великого Княжества Литовского, всему рыцарскому кругу отдавая нижайший поклон.
Со слезами просим милостивых панов явить милосердие, как нам, так домам Божиим и всему городу, не допуская хоругвей до опустошения: ибо не только никогда не поднимали руки против Божия помазанника и молили Божий маестат о счастливом его панованье, но еще во время этих смут сохраняли жизнь многим шляхтичам и шляхтянкам, которые сами о том засвидетельствуют. Давно бы уже мы отозвались к вашмостям милостивым панам с этою покорою нашею, когда бы нам был дозволен вольный проезд. Поэтому просим и вторично об обороне от военных импетов. В Киеве, у св. Софии, дня 21 июля 1651 года.
Сильвестр Косов, киевский, галицкий митрополит.
Иосиф Тризна, архимандрит киевский-печерский.
Войт, бурмистр, райцы города его королевской милости Киева».
Потоцкий с своей стороны послал к митрополиту удостоверение, что идет в Украину для успокоения бунтов, если какие-либо есть, и предостерегает всех верных подданных его королевской милости, чтобы все сидели в своих домах, не опасаясь никаких враждебных действий (nullam hostilitatem).
В трудном и голодном походе радовали жолнеров успехи литовского войска, о которых 8 августа уведомил Потоцкого нарочный из Белоруссии. Коронному великому гетману писали, что по разбитии Небабы Чернигов был взят и вырублен, что князь Радивил идет к Остру и Нежину, что казаки сильно побиты под Дымером, что и Киев прислал просьбу о помиловании (которая и сообщена Радивилом Потоцкому).
Любартовские «обыватели» рассказывали, что на своем побеге из-под Берестечка Хмельницкий, с сотнею конных казаков и пятью татарами, был в Любартове на попасе. «Ничего не сказал он тамошним людям» (писал Мясковский), «кроме того, что идет закладывать новый табор (ohoz foczye) в Украине для освобождения полков, оставшихся под Берестечком. Когда Орда хотела жечь Любартов, Хмельницкий послал к ней, чтоб этого не делали, а то будут наказаны царем (крымским), и тотчас Орда пошла через Случь на Острополь. Видно, не совсем потерял он кредит у Орды. Это подтверждает и литовское известие, что Хмельницкий собирает хлопство и Выговский бунтует ему чернь, в надежде на скорые вспоможения татарские. Каменецкий староста (Петр Потоцкий) также пишет о завзятости и остервенении поднепровских людей; рассказывает, как на Днестре становятся уже табором, и ляхов никогда не хотят иметь панами».
По походному дневнику, Потоцкий двинулся далее 4 августа, но проливной дождь не позволил ему пройти больше четверти мили. Зато его порадовало известие пана Мыслишевского, что он разгромил под Браиловым два таборка хлопов, которые шли к Хмельницкому. Прислал Мыслишевский и отнятое у них знамя. 5 августа, «переправлялась» через Любартов армата. Офицеры ездили подбирать по дороге больных и умирающих, а мертвых погребать. Умирали больше пехотинцы. Больные шли воевать здоровых, голодные — сытых, нищие — обеспеченных, иностранцы — туземцев. Паны медленно двигались похоронной процессией умирать в земле предков своих, после того как отверглись их веры, пренебрегли их народностью. Но русские предки не могли приютить полонизованных потомков даже в своих усыпальницах. Шли паны в Украину собственно для того, чтобы сделать поднепрян и поднестрян еще более завзятыми и остервенелыми против их ляшеского господства, ненавистного в своей святости еще больше, нежели в своей греховности. Люди, которых знаменитый дипломат, князь Криштоф Збаражский, заклеймил названием sceleste genus hominum, оказались в проклятиях могущественнее тех, которые прокляли их на Брестском синоде, — оказались могущественнее потому, что, по малорусской пословице: «в своей хате своя и правда». Проклятие католическое пронеслось из Литовского Бреста до самого Рима пустым эхом. Проклятие православное залегло в миллионах малорусских сердец, и поразило всех прямых и косвенных деятелей унии казатчиною.
Не поджидая своей арматы, Потоцкий прошел в этот день три мили с конницей на Трошлю, так как в Боговой Украине происходили волнения, и он одной вестью о приближении жолнеров надеялся остановить хлопов от скопления в купы. В дороге повстречали жолнеры едущего к коронному великому гетману городского писаря из Паволочи вместе с посланцом от киевлян, которому было поручено удостовериться собственными глазами, что коронное войско действительно идет в Украину. Не доверяли этому в Киеве, а между тем готовы были трактовать с коронным войском охотнее, нежели с литовским.
«Паволочский писарь» (сказано в походном дневнике) «много рассказывал о Хмельницком, как он во время бегства стоял три дня в Паволочи, и вынудил у мещан 3.000 злотых, которые тотчас отсчитал находившимся при нем пяти татарским мурзам. Когда мещане спросили, почему он идет один и почему назад, он сказал, что оставил двадцать полков добрых молодцов против короля, которые будут обороняться четверть года. У них де много живности и порохов, а вы знаете, как мы обороняемся в таборах, и как переносим голод. Потом его спрашивали о литовском войске, не будет ли оно в Украину. «Не будет» отвечал он: «ибо князь Равидил дал мне слово, что только на пограничье будет стоять». Между тем пил два дня и две ночи, как на третий день бежит изменник Хмелецкий из табора и спрашивает о гетмане, однакож со страхом. Просит паволочских мещан, чтоб смягчили к нему Хмеля. Лишь только на порог, Хмельницкий спросил: «А табор где?» Тот, пожав плечами, сказал: Уже у дьявола табор. — Почему же? — Потому что молодцы не хотели биться. — А знамена? — И знамена пропали. — А гарматы? а шкатула с червоными злотыми? — Про шкатулу не знаю... Тогда Хмельницкий начал рвать на себе чуб и проклинать. На эту меланхолию приезжает Джеджалла. Здоровались они с плачем. Потом — Гладкий. Но все полковники без казаков, только во сто, в полтораста коней. Один Пушкаренко пришел с десятью хоругвями, под которыми могло быть коней 600. Другого войска не было: ибо все пошли врассыпную».
К этому рассказу прибавлю из письма Мясковского к королю, что сообщил ему хозяин, у которого кормил Хмельницкий лошадей (pokarmowal). Садясь уже на коня, казацкий батько крикнул: «Хто з вас, дітки, не козакував, седіте й ждіте своїх панів, а хто казакував, сідайте (на коні) зараз зо мною в Україну: бо ляхи п о топтом підуть за нами». В ответ на это, люди начали его проклинать (dopiero mu ludzie zlorzeczyc poczgli).
Слышал, или нет беглый гетман эти проклятия, но паволочане поплатились потом за свое охлаждение к казацкому промыслу. Стоя между двух огней, они, подобно другим горожанам, просили у своего пана охранительного гарнизона и получили его; но хмельничане воспользовались первым поворотом в их сторону фортуны, гарнизон Замайского прогнали, а местечко вырезали.
«Там же в Паволочи» (записано в дневнике) «пришла к Хмельницкому весть о погроме Небабы от литовского войска. Когда мещане упрекали Хмеля, что вот и литовское войско наступает, он отвечал на это: «Не додержав мени слова Радивил».
Тут пришли ханские универсалы полковникам и всей черни, в которых хан оправдывался, что хоть и отступил от Берестечка, но сделал это не из боязни, а по причинам болота и лесов; однакож не так отступил Запорожского войска, чтобы не возвратиться; нет, по всякому уведомлению об опасности от ляхов, готов прибыть со всеми ордами. Эти универсалы Хмельницкий велел читать публично, для утешения (pro consolatione) черни. Но судьба так велела, чтобы в следующий же день пришли от хана противные письма, когда он узнал, что уманский полковник Глух, бил татар на Синих Водах и на Царском Броду. Очень обиделся этим хан, и в последних письмах своих отказал Хмельницкому в дружбе, чем очень сконфуженный, уехал он из Паволочи».
Панские вестовщики прибавляли к этому рассказ, что хан отпустил Хмельницкого только в рубашке да в кожухе, отстегав его нагайками и содрав с него хороший окуп.
Легенду свою приправляли они приятными для панского слуха, хоть и неправдоподобными, словами Хмельницкого, который де хотел идти на Запорожье, но не желал, чтобы хлопство шло за ним, и говорил: «Я уже больше с моим паном (королем) воевать не буду, а вы, как прежде отправляли свои повинности, так и теперь чините своим панам».
Носился также слух, напоминающий нам беглого Наливайка — у Пикова и Брацлава, что будто бы чигиринцы не впустили в город ни Хмеля, ни татар.
Но вместе с радостными вестями о ссоре двух беглых ханов, паны завоеватели получили печальные известия о голоде в Баре, о составлении хлопских куп на Поднестрии и при этом — о моровом поветрии в Каменце, где перемерло множество и шляхты.
Когда панское войско вступило в Киевщину, и остановилось в полумиле по сю сторону Янушполя над Озерками, собравшиеся вожди его менялись различными вестями. Со смехом узнали паны от князя Вишневецкого, что Хмельницкий женился на казачке Пилипихе. Но им было не до смеху, когда полевой гетман объявил, что в Брацлаве посланцов его с универсалами перетопили, и что тамошний народ о подданстве не хочет и думать. «В это время» (рассказывает походный дневник) «сели мы за стол у пана воеводы брацлавского, который угостил нас порядочным ужином по прибытии из дому от Люблина подкрепления в живности и напитках, как прискакал брацлавский чесник, пан Кордыш, к пану Краковскому с письмом от брацлавской шляхты, вопиющей о спасении: ибо хлопы не хотят пускать ее в маетности, а некоторых убивают, села жгут, у пана воеводы Черниговского (полевого гетмана) все возле Винницы и Брацлава пожгли, а Богун собирает свое ополчение под Правковыми лесами».
По получении таких вестей, 7 августа сели паны в раде, и стали радить, что делать им в предотвращение хлопских бунтов. Ничего не могли они выдумать по этому великому вопросу, казавшемуся всё еще малым, — не могли уже по одному тому, что тут же в лагере присутствовали и руководили ими, как школьниками, просветители и, можно сказать, создатели Польши, агенты римской политики.
Предотвратить хлопские бунты можно было только в XVI столетии, когда такие паны, как Острожские, не женились еще на католичках, не принимали в свои дома воспитателями своих детей иезуитов Скарг и не скопляли в подземных скарбах по 20 миллионов для передачи их со всеми добрами своими в руки наследников — католиков.
Если бы «даровитейший и совершеннейший во всех отношениях человек» наших киевских профанов действительно одушевился мыслью собрать 15 или 20 тысяч воинов на защиту свободы русской совести от иезуитской казуистики, — он упрочил бы за панами то, чего не мог бы отвоевать и князь Вишневецкий при самых благоприятных для его таланта обстоятельствах. Теперь панам не было бы уже спасения в Украине и в таком случае, когда бы они тут же, перед глазами паствы Вишенских, Борецких, Копинских, изгнали иссреди себя злого духа в виде своих «душпастырей», и стали в ряды казаков, как предлагал Киселю Хмельницкий в Переяславе, — не было бы потому, что и казаки, и мужики с мещанами, и самое духовенство, с двуличным митрополитом во главе, были крайне извращены в своей религиозности, общественности и национальности. Теперь осталось Малороссии одно прибежище для возрождения в древнерусском образе — слияние с Великою Россиею; но и оно, как известно, совершилось посредством нашего крещения от польских грехов в потоках благороднейшей русской крови.
Надумались несчастные паны залить пожар ведром воды: постановили — послать каменецкому старосте в помощь шесть хоругвей с приказом идти к Виннице и делать, что велят обстоятельства, а все войско решились соединить за Махновкою.
Августа 9 стояли паны в Махновке, 10 шли под Бекловку, местечко, лежавшее уже за казацкой линией, «и потому» (говорит походный дневник) «застали мы уже отменный край: копы на поле густые; много всякого хлеба и скота по полям. Однако, товары свои хлопы перенесли в замок: ибо это держава пана короля Потоцкого. Случилось нам купить живности побожно, кроме напитков. Едва для пана Краковского нашли для покупки бочку меду за 160 злотых, а другую — весьма дурного пива за 80».
В это время под Киевом произошло, 10 августа, характеристическое столкновение между отрядом посланных вперед волохов князя Вишневецкого и пахоликами литовского войска. В пяти милях от литовского лагеря, пахолики, приняв этих волохов за казаков, ударили на них стремительно, но получили такой отпор, что полтораста человек легло трупом. Тогда волохи, узнав, что недобитые пахолики принадлежат к литовскому войску, отпустили их с миром, но сперва ограбили, волохи были люди православные; литовские пахолики — тоже православные. Такие случаи показывают, что значило единоверие для тех и других bravi.
Августа 11 приехал в панский лагерь посланный от киевского митрополита монах. Будучи черноризцем-могилянином, он приветствовал Николая Потоцкого прекрасною речью (mowa wуbоrna). Потоцкий отвечал, что отцу митрополиту следовало бы раньше выразить королю долг верноподданства. Монах-вития объяснял молчание Сильвестра Косова «завоеванным краем», и рассказывал о себе, что его мимовольно завернули к Хмельницкому, что и письма должен был он одни изорвать, а другие утаить, и что сперва хотел он пуститься в дорогу с ведома Хмельницкого. По его словам, казацкий гетман стоял тогда на Русаве, в 8 милях за Белою Церковью. У него было 15 пушек, но казаков не больше 5.000, а татар 150 коней. Мужики не спешили собираться к нему: ибо полки приходили только в 100 и в 200 человек. Поэтому де послал он с полковником Хмелецким в Белую Церковь одного татарина, который бы уверял, будто идет 20.000 татар.
Вечером того же дня прибыли паны в Рожин. Титулярный казацкий гетман Забугский прислал им туда «взятого на татарах в Белой Церкви доброго языка», казака, который показал, что хмельничан там 6.000. Полковник их, Громыка, хотел бы де попробовать счастья с панским войском, но чернь не допускает, и держит его за сторожею. Надеясь на татарскую помощь, чернь хочет — или обороняться, или бежать к Хмельницкому, а на королевские и польско-гетманские универсалы не обращает внимания.
«Здесь уже мы увидели» (пишет мемуарист) «как бы обетованную землю, полную хлеба и пасек; но, по неосторожности слуг пана калусского старосты, которые сами не держали в Рожине гарнизона, ни у пана Краковского не просили[58], пахолки напали с другой стороны на город, полный старого хлеба и других живностей, пив, медов, и при этом стали грабить коморы, между тем как войско с паном Краковским проходило по длинному и дурному мосту, под страшным дождем и громом. Пан воевода (Вишневецкий) бросился как можно скорее с гетманским знаком в город, и видит хлеб высыпанный, пивницы отбитые, пчелы разбитые, а к замку, в котором хранилось больше всего лучшего добра мужицкого, (католический) монах ведет на приступ пахоликов, между которыми были и жолнеры-товарищи. Подскочил он к одному, к другому с буздыганом, а одному товарищу досталось так, что хлеба не будет больше есть. Двоих вожаков-пахоликов тотчас повесили; других били киями в рынке перед глазами поспольства, и таким образом разогнал пан воевода эту саранчу. Но предводитель монах прибежал к пану Краковскому с жалобой, что не позволяют отомстить за кривду Божию и костелов Божиих. На вопрос пана Краковского: как так? он говорит, что в замке хлопы заперли в костеле скот, пчелы и посносили туда разные пожитки. Надобно было вам штурмовать этот замок. Там де по пивницам спрятаны орнаты. А твоя милость, милостивый пане, запрещаешь все это отыскивать. Однакож, не произвел своею речью никакого зазрения совести: ибо не с тем намерением благословил он пахоликов, чтобы мстили за Божию кривду, а чтобы нахватали скота и движимости».
Из-под Рожина Потоцкий хотел идти через Паволочь немедленно на Таборовку, прямо к Белой Церкви, но получил известие, что казаки под Хвастовом разбили звенигородского старосту Гулевича, и решился соединить все войско под Паволочью.
Августа 13 передовой отряд панского войска наткнулся под Таборовкой на 2.000 чату Хмельницкого, при которой было 500 коней татар. В этом отряде было семь выбранных изо всего войска хоругвей, по словам походного дневника, bardzo dobrych; но не известно, какой судьбой (quo fato), увидев неприятеля, они тотчас начали отступать, бросив неприятелю в добычу возы. За ними гнались до самой Паволочи, и они потеряли двух поручиков, со множеством товарищей. Спас их от совершенного поражения только ротмистр князя Вишневецкого, Войнилович, ударивший случайно на казаков и татар сбоку, причем захватил трех языков татарских[59]. На вопрос князя Вишневецкого: почему они загнались так далеко под войско? Татары отвечали, что их послал Хмельницкий для языка. Он де получил известие, что король с войском вернулся домой и все ляшеские войска разошлись, и потому хотел знать, кто идет в Украину. На вопрос: давно ли вы здесь? языки отвечали, что «когда отходил хан, мы здесь остались ради жолду.» — По чем же вам даст Хмельницкий? — Мурзам по 200 талеров, а нам по 10. — Много вас теперь? — Теперь при Хмельницком 2.000 считанных татар. Считали нас на одном мосту при переходе, и тотчас давали деньги. — А будет вас еще больше? — Будет скоро 4.000, а другие подпасывают коней. Однакож, хан, кажется, не будет в эту осень».
Эти вести заставили панов соединить свои отряды, а военная рада решила дожидаться пехоты и арматы под Паволочью, для того чтобы проложить себе путь к соединению с литовским войском. Между тем панов печалили получаемые вновь более точные вести о ретираде семи отборных хоругвей из-под Таборовки. Проходя через Паволочь, как и через другие города, доблестные воины набрали множество живности, серебра и других драгоценностей, но, при виде казаков и татар, бросили по-пилявецки весь табор, заключавший в себе больше тысячи возов. Теперь надобно было ждать еще более смелого отпора со стороны казаков. Автор походного дневника с горестью пишет: «Будут эти фанты скоро в Крыму для выставки добычи и для хвастовства победою». Вместе с возами (прибавляет он) погибла там и почти вся челядь.
В таком настроении духа, 16 августа, войско достигло Паволочи. Стоя под Паволочью, паны больше прежнего сетовали на разнузданность войска своего. «Господь Бог» (писали они) «восхотел несколько смирить нас погромом семи хоругвей наших и научить нас большей осторожности: ибо, когда пан Краковский, ради важных соображений (dia roznych wielkich respektow), послал эти хоругви впереди, они — да простят мне правду (parcant milii) — увлеклись больше добычей и волами. Не говорю о добрых воинах, а только о волонтерах и сволочи, которые за них цепляются. Одна Паволочь могла прокормить четыре таких войска, а они ее разграбили. Досталось и коморам; но всего больше нам жаль напитков: ибо в одной только пивнице рассекли они 24 бочки вина, которых не могли выпить, а сколько по другим пивницам попортили медов и горелок, тому нет конца и счету. А мы теперь, в эти жары, жаждем напитков... Неприятель не хочет уже пустить нас за Белую Церковь, и там укрепляет сильный табор, как на старожитной некогда казацкой линии (jako przy staroiytnej quondam linii kozackiej[60] ). Хвастовым и Трилисами (казаки) овладели, не давая нам соединиться с литовским войском. Теперь мы окружены неприятелем; хлопы позади нас разоряют мосты и портят переправы, грозя нам, что когда бы мы захотели уйти, то и нога наша не уйдет. Но мы всю надежду возлагаем на свое мужество».
Было от чего призадуматься и самым отважным предводителям панского войска. Варшавский Аноним изображает этот поход самыми мрачными красками:
«Всего тяжеле было в нем голодающей пехоте. Всадники, чатуя, добывали себе живность хоть вдалеке, но этим подвергали и себя, и пехоту голоду: ибо жители не возили и для тех, кто обходился деньгами. Но и денег не было. Или офицеры растрачивали жолнерский жолд, или с поборцев не взыскали. Никаких запасов не было. А хоть пеший жолнер и получит жалованье, то пропьет и проиграет в кости, потом должен красть и этим питаться. Если нельзя украсть, то голодает, пухнет... О, как много расходует на них Речь Посполитая! А они, бродя по вербункам, грабят села и мужичков. Что схватит новозавербованный жолнер, то и пропьет. Между тем офицеры вымученные деньги берут себе. Ежедневные у них сделки, окупы. Получая в городах, местечках и селах побочные хлебы, они покрывают себя галунами, а жолнер, оборванный точно попрошайка, не скоро доставляется ими в лагерь, и необмундированный, необученный, принужден бежать. Все мы стонем, ропщем, жалуемся, переносим терпеливо такие грабительства, надувательства, а предотвращать их не стараемся, — и теперь вот нам награда, что голодные в замкнутом лагере жолнеры, вымерли во множестве от заразы»!
Не участвовавший в завоевательной экспедиции Освецим, по рассказам очевидцев, дает нам следующий эскиз похода:
«Едва 30 июля войско достигло Лабуня. Но город этот и замок в нем были сожжены раньше. Во время похода, наемные хоругви поступали весьма своевольно и, желая вознаградить себя за то, что не получали жалованья от Речи Посполитой, страшно грабили и опустошали местности, по которым проходили... Литовский гетман, князь Радивил, побуждал наших вождей, чтоб они скорее двигались к Киеву... Но наше войско не могло ускорить своего движения... Украинские хлопы сперва совершенно упали было духом, и были готовы отказаться от всяких бунтов, стали подчиняться панам и их приказчикам, стали исполнять свои обязанности; но когда узнали, что шляхта разъехалась по домам, что король оставил войско, и что войско наше еле двигается черепашьим ходом, — начали тотчас помышлять о бунте; вождей наших и войско без короля презирали, управителей стали прогонять, распоряжения их и письменные инструкции рвали, от исполнения повинностей отказывались и, побуждаемые универсалами Хмельницкого, начали вновь скопляться в купы... В течение месяца, неприятель, сразу смутившийся, не только ободрился, но успел вновь собрать значительные силы, так что был в состоянии вести не только оборонительную, но и наступательную войну... В Брацлавщине казаки захватили панские житницы, а шляхту ограбили и перебили... Среди мужиков ходили универсалы Хмельницкого, говорившие, что ляхи находятся у него в руках, и что уже несколько недель назад к нему пришло много татар... Наше войско, углубившись в страну, столь отдаленную, очутилось как бы в осаде. Неприятель захватил все дороги и пути сообщения, прервал все наши сношения, беспокоил нас частыми вылазками и, не допуская к лагерю подвоза припасов, произвел страшный голод. Хлопы в селах и местечках везде насмехались над нашими: ляхи отрезали нас от Днепра, а мы их — от Вислы».
Но еще жив был полководец, во имя которого войско, в лице лучших представителей своих, возлагало «всю надежду на мужество». Августа 13, за милю перед Паволочью, соединились все полки, и гетманы, вместе с региментарями, собрались на раду в палатке князя Вишневецкого. Он был здоров и весел. Его, без сомнения, радовала надежда возвратиться в тот край, который он колонизовал с таким успехом. На другой день, во время жажды, он поел с аппетитом огурцов, запил неосторожно медом, испортил себе желудок; врач его швагера, Замойского, ксендз Куназиус, не мог ему помочь; его перенесли в паволочский замок и утром 20 римского августа скончался.
Освецим пишет, что войско готово было бы своею кровью искупить его кончину, еслиб это было возможно. Теперь поняли все, чего лишились. Орган шляхетского воззрения, варшавский Аноним, приписывает королевской факции то, что Вишневецкому не дали довершить победу под Берестечком. Королю внушали, что Вишневецкий соперничает с ними в славе победы, и заставили талантливого полководца посторониться перед королевским триумфом: только по этому (говорит Аноним) казаки ушли из табора.
Так думала о нашем Байдиче, можно сказать, почти вся Польша, которой лучшая часть веровала в результаты битв, а худшая — в результаты политической казуистики, и обе ошибались вместе с погубленным польщизною русским героем.
Отправив залитый смолою гроб к безутешной Гризельде, панское войско рвалось в Украину, которая теперь отвергала уже не только отступников церкви и народности предков своих, но и всех, кого видала она под одним с ними знаменем. С другой стороны, казаки, слыша, что нет уже на свете грозного Князя Яремы, вдохновились новой завзятостью против ляхов и недоляшков. Когда паны подошли к местечку Трилисам, принадлежавшему к белоцерковскому староству, и остановились в небольшой миле от него, охотники-шляхтичи принялись восстановлять по-казацки славу побитых казаками хоругвей. Они грабили и жгли подгородные хутора; они избивали все живое, не сознавая, что сеют в обетованной земле драконовы зубы, которые будут без конца терзать их польское потомство. Казацкая чернь, в знак презрения к панам завоевателям, показывала им задние части, а некоторые, среди всяких других ругательств, кричали им: «ляхи! продайтесь нам? не псуйте коней: ато ни на чому буде втекати в Кракив».
Местечко сохранило в своем названии память о трех лесах, которые, может быть, видел Контарини в XV столетии, когда Rossia bassa состояла из безлюдных пустынь. От этих лесов уцелели вокруг него великанские дубы толщиною в пивную бочку, а множество других дубов употреблено было жителями для устройства частокола, который казался им непреодолимым. Кроме укрепленного таким образом вала, в Трилисах, как и во всяком тогдашнем городке, был замок, снабженный пушками. Из-за развесистых древних дубов эти пушки стреляли завзято по разорителям любезных украинцу хуторов и пасек. В Трилисах заперлось тысячи две черни и 600 казаков, предводимых сотником Богданом. Прилегавшее к местечку длинное, широкое, болотистое озеро придавало еще больше смелости его защитникам. Даже и женщины вооружились косами. Корсунский герой Потоцкий вознамерился застращать своих победителей истреблением Трилис. Остановив приступ к местечку, дождался он пехоты, а между тем велел приготовиться к бою по одной хоругви из каждого регимента.
На заре 24 (14) августа грянули пушки. Не устоял против них частокол из великанов-дубов. Множество волонтеров, обдирал и руинников даже родной шляхетчины, как бы творя поминки по князе Вишневецком, вломились в местечко вместе с пехотой и произвели поголовную резню, не щадя ни женщин, ни детей.
Уцелели только те женщины, которых служилые волохи и другие товарищи уводили к себе в лагерь за местечко (ktore niektorzy ochraniali, uwodzc za miasto, jako Wolosza i inne towarzystwo, tego sobie aabrawszy)... «По милости Божией» (пишет автор дневника, мокнув перо в горячую кровь) «теперь есть у нас чем оживить пехоту; только хлеба всего труднее добыть, так как его надобно молотить и печь, а напитков, без которых нам очень худо, если и покажется немного, то дорого: кварта горелки по 3 злотых, пива по 1 зл. и 15 грошей, мед по 2 зл. и 15 гр. гарнец, и то самое горшее, вино по 8 зл., петерцимент (испанское вино) по 10 зл. гарнец».
Возблагодарив за Божию милость резнею и грабежом, продолжавшимися целый день, — ночью, с обновленными силами, приступили жолнеры к замку. Служил в регименте Богуслава Радивила 60-летний ветеран религиозной войны, капитан Штраус. Этот мастер своего ремесла вломился в замок первый и гнал перед собой целую толпу казаков; но храбрая казачка нанесла ему два смертельных удара и пала с честью под мечами его дружины. Погиб и другой наемный немец, капитан королевской гвардии, Валл, вместе с 30 своими сподвижниками. Замок был взят лишь в 4 часа утром. Осажденные пытались бежать вплавь и на челнах через пруд, но их встречали ружейною пальбою. Спаслись весьма немногие. «Множество трупов» (пишет мемуарист) «валяется всюду по ямам, пивницам, коморам, кругом местечка и по полям, как мужчин, так и женщин с детьми... Все местечко с замком и хуторами обращено в пепел; погорели и церкви; даже дубы, окружавшие замок и местечко, мало чем тоньше пивных варецких бочек, и те сожжены; словом, все выгублено огнем и мечом. Скота досталось каждому войску страшное множество (bydia sroga rzecz wojsku dostaia sie kaidemu)».
Мясковский доносил королю о разорении Трилис в качестве стратегика и политика.
«Августа 23 остановились мы в двух с половиною милях под трилисскими пасеками среди необозримых пажитей, и в один час лагерь наполнился всякою живностью с казацких хуторов не только для необходимого, но и для роскоши (non solum ad necessitatem, ale i ad delicias), что трудно было воспретить голодным и гетманскою трубою. Но неукротимая чернь (effrenis plebs), видя перед глазами наше войско довольно огромное, не выслала и живой души с просьбой о помиловании, напротив, осыпала наших тысячью ругательств (mille conviciis impetebant)... Пан Краковский употреблял всякие средства, чтобы привести их к покорности, но они и слышать о том не хотели. Поэтому в день св. Варфоломея, который, как мученик, хотел ознаменовать свой день широким кровопролитием (jako Martyr, effuso cruore dzieii swoj chcial illustrare), пан полевой писарь (Пршиемский) пошел на самом рассвете, в Божий час, под местечко с 600 пехоты, прикомандированной из разных региментов, и 400 своих драгун да с четырьмя полевыми пушками, и, видя, что мы не могли никоим образом идти далее в Украину, не отворив этого прохода через речку Каменицу, которую миновать нигде не могли, а притом не слыша никакой просьбы о помиловании, велел ударить из пушек в крепкий частокол, составленный из цельных дубов, и, проломав его, должен был уже отважиться через ров, хотя сухой, но крутой и глубокий, на приступ, который, по милости Божией, совершил успешно (feliciter Z laski Boiej successit): ибо гарнизонные казаки, устрашенные нашею решимостью, начали отступать в замок, более крепкий, нежели местечко. По долгом казацком сопротивлении и по долгой кровавой игре, в которой пало два капитана и один хорунжий (Волет) вторгнулись наши в замочек, где поражением и истреблением всех, без различия пола и возраста, отомстили потерю своих, хотя и невозвратимую, — пощадили только тех, которых рассудительнейшие увлекли от ярости воинов (strage et caede kozakow, ulti sunt iacturam lubo incomparabilem suorum, sine discrimine poniekd sexus et aetatis, chyba ktorych baczniejszy sustraberunt furori militum). И трудно было, поистине, укротить жолнеров, жаждавших мести (avidum vindicatae cohibere militem)... Сотник их, комендант старинный с предков казак (Богдан) взят живым, и когда его спросили: что вас привело к такому упорству? Отвечал, что сегодня хотел нам Хмельницкий прислать ночью подкрепления из Хвастова, не думая, чтоб это местечко так скоро было взято. В Хвастов не могли уйти больше 20 казаков: ибо и тех, которые переплывали челнами, наши тотчас на берегу перенимали и убивали. В один час местечко сделалось жертвой огня с замком и прекрасною церковью... Думали, что это хлопское упорство легче преодолеть огнем и мечом (ta chlopska pernikacia facilius dometur szabla i ogniem), нежели угрозой и снисхождением».
Хмельницкий в тот же день, когда Мясковский доносил королю (26 римского августа) об истреблении Трилис, прислал к Николаю Потоцкому смиренное, миролюбивое и богобоязненное письмо, а это значило, что он готовит ему нечто противоположное.
«Видит Бог» (писал старый лицемер), «что мы не желали дальнейшего разлития крови и довольствовались ласкою его королевской милости. Но вот опять зачепка с обеих сторон! Которая сторона больше виновата, пускай судит Бог. Нам трудно было наклонять шею под меч: мы были принуждены обороняться. А на его милость короля, нашего милостивого пана, не поднимали рук: ибо и под Берестечком, где войско не испытало милосердия его королевской милости, мы должны были уступить ему, как своему пану, и идти к своим домам, желая уже впредь мира. Но, так как ваша милость изволит поступать с войском своим, мы знаем, что это клонится не к миру, а к большему разливу крови, и что это совсем (totaliter) не с нашей стороны делается, свидетельствуемся всемогущим Богом. А так как вашмость пан отправлял с нами экспедиции неоднократно, то с обеих сторон должна быть невознаградимая шкода: и теперь, если не употребишь сострадания, каждый готов умереть при своем убожестве, и восхочет положить голову: ибо всякая пташка охраняет свое гнездо, как может... Мы, однакож, о вашмость пане думаем, что, умилосердясь над христианством, чтобы с обеих сторон не разливалась невинная кровь, благоволишь желать святого мира. И мы его сильно желаем, и вашмость пана просим, чтобы вашмость пан, как primas regni, мудрым своим советом благоволил устроить, чтоб уже кровавый поток был остановлен, и внести к его королевской милости, нашему милостивому пану, предстательство о нас, чтоб он благоволил оставить нас при наших вольностях и возымел отеческое милосердие над своими подданными. Пускай бы уже в королевстве его королевской милости процветал желанный мир, и соединенные силы были готовы на службу его королевской милости; а чего бы вашмость пан требовал, благоволи вашмость, наш милостивый пан, объявить, не наступая с войсками: ибо мы уразумели, что вашмость пан, как это изволил выразить в универсале своем, писанном в Белую Церковь, не желаешь уже больше разлития крови. И мы также с войсками своими не будем двигаться, а будем ожидать милостивой декларации от вашмость пана, которую надеемся получить в понедельник. Просим и вторично вашмость пана, а за дознанное благодеяние и милость доживотно будем обязаны отслуживать нашему милостивому пану. Теперь же поручаем себя усердно с униженными нашими услугами. Дан с табора Явзеня... августа 1651».
На письмо Хмельницкого Потоцкий не счел нужным отвечать. Ответ взял на себя киевский воевода, Кисель. Узнав о судьбе Трилис, казаки оставили Хвастов, который был очень нужен Потоцкому для свободного сообщения с Полесьем, для помещения возов, которые, увеличиваясь в своем числе безмерно, затрудняли движение войска, а также для больных, которых было в войске много.
В Хвастове не застали паны и одного человека: казаки, в числе 4 000, бежали в Белую Церковь, где стоял Богун с значительною силою. Для нас непонятно, почему сотника Богдана, взятого в Трилисах, посадили в Хвастове на кол. Еще непонятнее факт, что ночью кто-то украл его вместе с колом. «Не известно куда он девался» (сказано в дневнике). «Велели смотреть, не похоронен ли он. Полевой гетман грозил тому, кто его украл (grozit sie na tego, kto go ukradl), и был бы наказан».
«Теперь уже войско приходит в себя» (пишет автор походного дневника): «ибо здесь, по милости Божией, края обильные урожаем хлебов; только надобно молотить, и кто умеет, молотит, или у кого есть такая челядь. И страшно большая здесь копа (srodze tu gesta кора), какой в Польше не увидишь».
Августа 30 (20) явился от киевского митрополита к коронному великому гетману монах с выражением от лица греческого духовенства покорности королю и с просьбой о покровительстве.
«Он оправдывался» (сказало в дневнике), «что, по причине завоевания этих краев, не мог никоим образом прибыть раньше. Вместе с тем поздравлял с победой, моля Господа Бога, чтоб его милость король мог скорее видеть свое королевство». А Кутнарский привез письма от волошского господаря, и вместе с ними отдал Потоцкому прекрасного коня, весьма богато оседланного, три кисти с драгоценными каменьями, еще от Солимана, турецкого императора, два персидские ковра, тканные золотом, и две штуки персидского златоглава.
Сентября 2 Потоцкий получил от князя Радивила уведомление, что он идет на соединение с коронным войском, как в это время прибыли и два посла от Хмельницкого, Роман Катержный и Самара. Их провели сперва через весь лагерь к Адаму Киселю, которому вручили покорное письмо Хмельницкого к Потоцкому. С ведома Потоцкого, Кисель читал им длинную проповедь о том, что коронный гетман тогда только будет трактовать с казаками, когда они — или Хмельницкого выдадут, или всю Орду, которая пришла к ним, вырежут, а мурз отдадут живыми.
На другой день привели Катержного и Самару к Потоцкому в то самое время, когда войско садилось на коней и вся военная музыка весело и громко играла. «Оба они» (пишет мемуарист) «упали к ногам пана Краковского и подали письмо. Прочитав его, пан Краковский выговаривал им все их злодейства, особенно же то ехидство, что Хмельницкий послал за Ордой, а они просят о помиловании». «Поэтому» (сказал им гетман) «не могу я отвечать на письмо Хмельницкого: ибо не признаю его вашим гетманом после того, как он поднял руку на его королевскую милость, а к вам, к вашему войску напишу, что его королевская милость дал мне в одну руку меч, а в другую — милосердие. Не могу я приступить к трактатам с вами иначе, как, если вы сделаете одно из двух, что вам пан воевода киевский напишет моим именем; а времени для образумления даю вам три дня, до среды: потом немедленно наступлю с литовским войском, и христианская кровь должна разлиться».
С этим один посол тотчас поскакал на Русаву, а другой остался в панском лагере.
В тот же день двинулся Потоцкий к Василькову. Приведенные к нему языки показали, что казаки в Белой Церкви мучили двоих пленных жолнеров, допытываясь, как велико панское войско, но те на пытках говорили в одно слово, что в Украину пришло все войско, бывшее под Берестечком, только нет короля, а посполитаки на свое место прислали жолнеров. «Потом их кропили горилкою и медом» (пишет мемуарист), «и хотели вынудить у них число войска; но те говорили то же, что и на муках». Конфессату их послали ночью к Хмельницкому, с просьбой, чтоб он — или позволил им покориться польскому войску, — или же позаботился о добрых подкреплениях. Там же посадили на колья десятка полтора немцев, а других жарили на рожнах за то, что сотника их, взятого в Трилисах, покарали колом. Поздно ввечеру митрополит прислал Потоцкому добрых напитков. Посланцы его рассказывали «о сожжении Киева», и какая великая добыча досталась литовскому войску, как в деньгах, так и в движимости. По их словам, ее надобно было считать миллионами: ибо только у трех купцов нашли 160.000, а сколько же у других в серебре и драгоценностях, которых большая часть осталась в Киеве после пилявецкой добычи!
По плану Хмельницкого, который он чертил себе перед началом войны, Литовским Княжеством предполагалось овладеть одновременно с Короною. Как Наперский-Костка должен был неожиданно наводнить взбунтованною чернью Краков, так с другого края сшивной Польши был послан какой-то Тарасенко для внезапного нападения на Рославль. Тарасенко, не тревожа Белоруссии слухами о наступлении нового Наливайка, провел как-то 4.000 казаков через московское пограничье. В Брянске привел он свое войско в порядок, снарядил окончательно, и вторгнулся в Рославль 16 июня, ночью, «без борьбы и кровопролития», как доносил своему воеводе под Берестечко смоленский подвоеводий, мстиславский подкоморий. Находившиеся там в незначительном количестве шляхтичи, а также и подстаростий, бежали. У Тарасенка было 7 пушек. Казаки его сидели на прекрасных лошадях и были одеты в белые свитки. Первое известие о них было получено, когда они отправили вперед свои чаты для собирания живности. Был слух (конечно, распущенный ими самими), что они получили царскую грамоту к пограничным воеводам, разрешавшую пропустить их в Литву еще на русского Николая (9 мая). Но брянский де воевода задержал их и послал просить вновь царского распоряжения, так как польские послы находились тогда в Смоленске и рассказывали, будто им, от имени царя, дан такой ответ: «Управьтесь вы сами со своими хлопами, а потом уже я помогу вам против татар». Кроме того, рассказывали они, будто бы с царского разрешения, казаки сами себе строили в Московской земле мосты для переправы.
Интереснее для нас из самих похождений Тарасенка в Белоруссии то, что посланный из Смоленска в Брянск лазутчик привез от бояр, живших в окрестностях Брянска, Леонтьева и Семеева, «весьма обстоятельные известия» о том, как провожали из Брянска казацкое войско, кто были провожатые и через какие села вели его. «Семеева» (писал подвоеводий), «я полагаю, ваша милость помнит. Вы встречали его веселящегося у меня, в последнюю вашу бытность. Это человек очень хороший. Он передал мне весьма обстоятельные известия. По его словам, по царскому указу и по распоряжению брянского воеводы, местные бояре провожали казацкое войско. Он даже назвал поименно бояр. Провожатыми именно были: он сам, Тимофей Голынов, Федор Безобразов, Алексей Требашный, Константин Мясоедов и до двадцати других, которых лазутчик не помнил. Из Брянска в Рославль они вели казаков по следующему маршруту: Брянск, Леденево, Бирощек, Миловники, Клевитов, Новоселки, Черебин, Горошково, Жарево... Сегодня (продолжает подвоеводий) опять получил я точное известие, что начальник этой сволочи, Тарасенко, уже разослал чаты из Рославля: одну в Прудки и Черепов, другую в Ельню и Дорогобуж. Последним городом они овладели, захватили в нем пушки и запас пороху, склонили к бунту все окрестные волости, и намерены из Дорогобужа идти в Кричев, Мстислав, Могилев, Оршу, и затем, овладев этими городами, покуситься на Смоленск. Пожар приближается к нам. Уже хлопы у нас бунтуют; а между тем я не располагаю никакими средствами защиты. В подъезды мне некого послать, кроме грунтовых казаков. Но они не годятся для разъездов: отправив их, я бы только доставил неприятелю языков: ибо казаки эти на клячах, взятых от сохи, не в состоянии ничего сделать, и сами, без нужды в том, погибнут. Из помещиков здесь нет никого. Они медлят; затеяли созвать сеймик, а между тем неприятель опустошает уже край, овладевает селами, и с каждым днем усиливается и становится опаснее. При казаках находится и отряд татар в 600 коней».
Хмельницкий сделал поджог с обеих сторон весьма искусно, да еще умудрился пустить слух, через покупных людей, и о царском вмешательстве в его каверзы. Но разгореться огню не дали, как со стороны Кракова, так и со стороны Рославля. Мы уже знаем, как был уничтожен Небаба. Хмельницкий возлагал на него такую же надежду, как и на погибшего в Белоруссии Кричевского. Сделанный Хмельницким в этом важном случае выбор можно уподобить выбору карикатурного Зевса относительно карикатурного Энея:
Чи бачиш, він який парнище?
На світі мало є таких:
Горілку, так мов брагу, хлище:
Я в парубках кохаюсь сих.
По словам Самовидца, казаки Небабы «зоставили беспечне, болшей бавячися пьянством, анежели осторожностию, розумеючи, же юже незвитяжоными зостали».
Своею войсковою несправностью, в которой упрекает его Самовидец, он погубил и Тарасенка, в котором украинская историография лишилась такого же предмета прославления, каким обещал ей быть и Костка-Наперский.
Разбив Небабу, князь Януш Радивил отправил Гонсевского на правую сторону Днепра, где Хмельницкий поставил на стороже в Чернобыле Горкушу, а под Киевом — киевского полковника, Антона Ждановича; сам же Радивил подступил к Чернигову, где казаки наготовили множество запасов. Казацкий гарнизон бежал из Чернигова. Радивил занял город и, как был в Польше слух, опустошил по-неприятельски окрестные места.
Между тем Гонсевский разбил Горкушу. Антон Жданович встретил литовское войско в 15 верстах от Киева, и пытался отразить; но, как объясняли царским людям в Чигирине, внял совету киевского митрополита и печерского архимандрита не подвергать казаков напрасной опасности и не раздражать Радивила против Киева, только выполнил благой совет с такой поспешностью, что, по словам жившего тогда в Печерском монастыре Ерлича, побросал в Киеве все, даже пушки.
Радивил занял Киев мирно, насколько это было возможно при известном хищничестве литовского войска. Лагерь свой расположил он в «старосветских валах» около Св. Софии, обезопасил Печерский монастырь сильною стражею, а сам занял квартиру в резиденции митрополита у Св. Софии («w pokojach Ojca Melropolity», пишет Ерлич). Но киевские мещане, еще до прихода Литвы, сели на байдаки вместе с казаками, и ушли к Переяславу, Черкассам и другим поднепровским убежищам, так что Радивил, по словам Самовидца, застал Подольское место мало не пустым.
В это время проезжал через Киев к Хмельницкому царский подъячий, Фомин, вместе с возвращавшимся из Москвы агентом Хмельницкого, назаретским митрополитом Гавриилом; но в донесении царю написал о своем пребывании в Киеве только следующие слова:
«А как у казаков (Ждановича) с поляки (т. e. с Литвою) был бой, и киевские мещане животы свои из Киева вывозили и сами выбежали за Днепр, и в те поры, с великого страхованья, друг друга топтали, и меж ими в Киеве по улицам и на перевозах теснота была большая. А митрополит (Гавриил) и подъячей в те поры от польских людей, будучи в Киеве, были в великом страхованье. А в Киеве города и никаких крепостей нет, и в осаде сидеть от воинских людей негде».
Сентября 4 Потоцкий получил уведомление, что князь Радивил идет на соединение с ним с 2.000 войска, оставив свой обоз и войско под Киевом. Но еще до прихода Радивила донесли Потоцкому, что 5.000 «хлопов», соединясь в двух милях от лагеря, идут к Днепру, неизвестно для чего. Полевой гетман двинулся против них с четырьмя полками и с тысячею пехоты, а великий, с нарядною кавалькадою, встретил в поле Радивила. С обеих сторон (сказано в дневнике) старались показать войсковую роскошь в лошадях, оружии, панцирях, щеголяя кирасами, леопардовыми, тигровыми шкурами, серебром и золотом (z wiclkim splendorem wojskowym z obu siron, konno, zbrojno, pancerno, od kirysow swietnych, lamparfow, tygrysov, Crebra i zlota).
Начались взаимные угощения, а между тем Калиновский, как было слышно, положил на месте 3.000 из 5.000 «хлопов», которые намеревались ударить на литовские байдаки под Киевом и, овладев ими, осадить немногочисленное литовское войско. Одновременно с этими «хлопами» спускались по Десне к Киеву казацкие чайки, и еслиб им удалось покушение, то оно было бы надлежащим комментарием смиренного, миролюбивого и богобоязенного письма казацкого батька к Потоцкому. Казацкая флотилия ударила на литовские байдаки 6 римского сентября, но без пособия пехоты ничего больше не сделала.
В Киеве между тем своевольники (как пишет Ерлич) зажгли «для грабежа» Подол. На другой день пожар возобновился. Сгорело 2.000 домов (одних шляхетских 300) и несколько церквей, в том числе и Пречистая в рынке, в которой хранились гродские и земские книги; сгорели также и (братские) «школы».
Казаки чуяли, что конец их добычному промыслу приближается; что ляхи с одной стороны, а москали с другой, как народы хозяйливые, должны вступить в свои права; что только в единении с татарами возможно еще кочевать в тех местах, которые панский плуг, под защитой сабли, отвоевал у таких же, как они сами, чужеядников. К берестечским беглецам присоединялись все разоренные, споенные, развращенные казатчиной мужики, которых кобзари тесно связывают в своих думах с днепровским рыцарством:
Тоді козак і мужик за пана Хмельницького Бога просив,
Що не один жидівський жупан зносив.
Все бездомовное, все задорное, хищное, пьяное поднялось в казаки по-прежнему; а хоть и были такие селяне и мещане, как в Паволочи, которые на призыв казацкого батька отвечали проклятиями, то их, как вскоре и паволочан, не миновал казацкий террор в виде кровавого набега. Омужичившаяся Малороссия дышала по-прежнему войною, которую зажигали и мщение панам за их кары от имени королевского правительства, и жажда добычи, которою все разлакомились, подобно звягельской кушнерке, и отвращение к труду, от которого все отвыкли.
Интеллигенция церковная, полонизованная Петром Могилою, умолкла с своими наставлениями, обращенными к Хмельницкому, приветствовала классическою польщизною того самого Потоцкого, которого восхваляла за его победы над ребеллизантами поляки в облачении православного митрополита, и хлопотала лишь о том, как бы остались целы её духовные хлебы. Строгая школа иночества, филия «духовной школы» Афонской, казалось, умерла с великим представителем своим, столетним затворником, преподобным Иовом Почаевским, скончавшимся в этом году[61]. Над антипанской паствой Иоанна Вишенского, Иова Борецкого, Исаии Копинского господствовал безнравственный казак, и в глазах пьяной, грязной, кровавой черни был божком, достойным поклонения. Подобно тому, как в Турции по базарам и караван-сараям каждая победа янычар и снахов немедленно воспевалась присяжными турецкими и славянскими бардами, — среди наших малорусских рынков, во всем похожих теперь на азиатские, пелись казацкие легенды, имевшие целью возбуждать воинственный жар в слушателях. Хотя Хмельницкий говорил публично, что воевал сперва только за свою обиду, но базарные певцы делали его воителем христианской веры с самого начала его бунта:
Ой із день-години,
Як стала трівога на Вкраїні,
До ніхто не може ся обібрати
За віру християнську одностайно стати;
Тілько обізвавсь Барабаш та Хмельницький,
Та Клиша Білоцерківський, и т. д.
Теперь война за веру сделалась кличем и таких казаков, которые держали татарским обычаем по нескольку жен, и таких, которые продавали их на рынках вместе с прочею животиною, или, как поется в песне, променивали жинку за тютюн та люльку... Смерть недостойного коринфского митрополита под Берестечком сделалась в казако-мужицкой Малороссии печатью веры, и даже татарское людохватство среди казаков истолковывалось «гонением ляхов на благочестие». Между тем азиатские хищники, в руках казацкого батька, были мечом обоюдоострым. Кто бы противился новому походу на пекельников, кто бы захотел вернуться к прежнему порядку вещей, на того были у него палачи, быстрые в своем деле, как налет коршуна. По мановению казацкого батька исчезли бы с лица земли целые села и местечки, подобно Паволочи, а люди, отвергающие казатчину, очутились бы в татарских лыках.
Испытав дважды предательство Ислам-Гирея, Хмельницкий обратился к его казакам, к вольным мурзам, относившимся к ханской власти, как запорожские баниты к королевской. Толпы буджацких и других ордынцев, составлявшие революционный элемент самой татарщины, по соглашению с Хмельницким, прикочевали к Корсуню, и одним своим появлением обеспечивали ему господство над Малороссией. Об этом знали и в Москве, которая не упускала из виду борьбы, долженствовавшей рано или поздно привести польско-русскую землю под высокую царскую руку.
Подъячий Богданов, гостивший у Хмельницкого в Корсуне по 18 июля 1651 года, доносил царю, — что «около Корсуня верст по пяти и по шти и по десяти и больши в полях кочуют татаровя; а начальные люди у них Камамет-мурза, воевода перекопский, Ширин-мурза, Котлуша-мурза, а всех двадцать четыре человека; а татар с ними, сказывают, тысяч с тридцать» (число, преувеличенное беглым гетманом) «и больши; а остались от крымского царя и к гетману пришли на помочь, и кочуют под Корсунем без повеленья крымского царя, своею охотою».
Тот же царский подъячий доносил, что посыланных Хмельницким в Москву назаретский митрополит Гавриил, в его присутствии, дал Хмельницкому такой ответ: «Великий государь, его царское величество, гетмана за то, что он его государские милости и жалованья к себе ищет, милостиво похваляет, и впредь он, великий государь, его царское величество, его, гетмана, за его службу, в своей государевой милости и в жалованье держати будет».
Проговоря эти слова, Гавриил вручил Хмельницкому свою речь на бумаге. Она была написана «белорусским письмом» в Москве, «для того» (как объясняет Богданов), «чтобы ему, гетману, великого государя, его царского величества, милостивое заступленья вразуметь досконало». Отнестись к Хмельницкому прямой грамотой Москва не желала, очевидно, из опасения, чтобы казаки не пустили снова в ход царского имени, для большего успеха в своих варварских делах.
Прочитав написанное, Хмельницкий, по словам Богданова, «учал плакать», понимая, конечно, в досаде, что на него в Москве смотрят, как на опасного злодея, но, плача, выражал готовность (писал Богданов) «быть под государевою высокою рукою, так же, как у него, великого государя, всяких чинов люди в подданстве и во всей государской воле пребывают, и в том всею Малою Русью духовного чину и свецкого дать на себя договорное письмо за руками, и в том учинить присягу от велика и до мала».
Гавриил одобрил его намерение, и что он, гетман, великому государю служит и его государской милости ищет (говорил митрополит, разумеется, по московской инструкции) это его царскому величеству «добре угодно». Только он, митрополит, тому дивится, что он, гетман, православный христианин, а держит братство и соединенье с бусурманом и с Крымским царем и с татары, будучи с ним, гетманом, и с войском Запорожским в братстве, православных христиан побивают и в полон берут, и домы их разоряют; а ныне он же, Крымской царь, пришод к нему, гетману, и войску Запорожскому на помочь против поляков, во всем против присяги своей ему, гетману, зрадил и самого было его, гетмана, поневолил, и знатное дело, что хотел ево польскому королю отдать для бездельные своей корысти, чтоб ему, бусурману, чем себе большую корысть получить. А о том бы он, гетман, ведал подлинно: он, митрополит, в их бусурманских краях живет и их бусурманские все звычаи знает, что они, бусурманы, людем православные христианские веры много присягают, и во всем, присягнув, лгут; да они того себе и в грех не ставят, потому что в законе их написано так: будет который бусурман, с гауром жив в братстве, умрет, не учиня ему некоторого зла, за то он, бусурман, будет у Махменя в вечной муке».
Ответ Хмельницкого Богданов передал в Москву следующими словами: «И сам де он, гетман, знает, что с бусурманы православные христианские веры людем братство и соединенье держать по неволе. Они де, православные христиане, держат с ними братство для того, чтоб святые Божии церкви и православную христианскую веру от польских и от еретических рук свободить. А они, бусурманы, с ними братство держат для того, что везде на войнах за их головами многую корысть себе получают, и, приходя де к нам, православным христианом большое дурно чинят».
Умел Хмельницкий подделываться под всякий язык и образ мыслей, но московского соловья не удалось ему кормить баснями, как польского.
О катастрофе под Берестечком казаки, при всяком удобном и неудобном случае, рассказывали царским людям, как о какой-то победе над ляхами, доводя иной раз ложь до такого бесстыдства, что на 6.000 погибших в боях ляхов, с казацкой стороны падало всего два человека да раненных было человек восемь, и притом побитые поляки «были, известное дело, до бою первые люди: мало не все в кольчугах да в панцирях». Так отважно не лгал и Фальстаф у Шекспира.
«А ныне де» (писал Богданов) «и над самим над ним, гетманом, Крымской царь большое дурно учинил, и на чом присягал во всем зрадил, и ево, гетмана, взяв, от казацкого обозу отвез в дальние места, и к войску не отпустил, неведомо для чего, и держал у себя с неделю, и знатное де дело, что у него, Крымского царя, о нем, гетмане, был некакой злой умысел. А войско де, видя то, что Крымской царь зрадил, и его, гетмана, взял с собою, почаяли того, что Крымской царь сложился с королем и пошел украинные их городы разорять, и жены и дети в полон брать, и учинилось войско Запорожское в великом страхованье, и обоз покинули, и побежали на Украину, для того чтоб Крымскому царю украинных городов разорить, и жен своих и детей в полон имать не дать».
До какой степени нужна была теперь Хмельницкому московская протекция, видно из дальнейших слов, передаваемых Богдановым своеобразно: «И то де самое большое дурно учинилось от его, Крымского царя, зрады, и ему де, гетману, крымской царь какой большой друг? И только де он, гетман, и за такое большое дурно роздору никакова не учинит, и впредь, до времени, роздору учинить не мочно и всякие обиды от него терпеть, потому: как ему, гетману, с Крымским царем учинить раздор, и он де, Крымской царь, сложась с польским королем, учнет на них воевать, и тем де Крымской царь страшен. А если де великий государь его, гетмана, с войском Запорожским и всю Малую Русь всяких чинов людей примет, и он бы его, великого государя, его царского величества, именем был Крымскому царю страшен, и обид бы от него, Крымского царя, никаких терпеть не стал, никакова б братства и соединенья и ссылки с Крымским царем, без повеленья царского величества, держати не стал. А с польским де королем сложиться ему, Крымскому царю, ни которыми мерами не мочно, потому что великого государя подданные, донские казаки, Крымскому царю страшны, да и он бы, гетман, и войско Запорожское, по указу великого государя, промысел над ними Днепром учинил, и ему де, Крымскому царю, как сметь с польским королем сложиться? Да хотя де и будут они в соединенье, и их бояться нечево, и против великого государя, его царского величества, николи стоять не будут. А будет великий государь, его царское величество ему, гетману, свое государское изволенье пришлет, велит его призвать под свою высокую государеву руку, и он, гетман, служа ему, великому государю, Крымского царя, конечно, учинит подданным».
Но Москва знала цену и слезам, и словам интригана, принужденного переходить от Корана к Евангелию и от Евангелия к Корану. Тот же Богданов выведал от Выговского, что даже киевский митрополит, с партией светских людей, противных казатчине, «хотят быть в подданстве и во всей королевской воле». Хмельницкий все твердил о православной вере, а верховник православия в Малороссии писал между от лица всех единомышленников своих к Радивилу, что «если казаки против короля стоят и войну ведут и Киевом владеют, так это делается не по их воле». Мало того: самое занятие Радивилом Киева состоялось по ходатайству пред ним Сильвестра Косова, который убеждал полковников Хмельницкого не отстаивать города, дабы не навлечь беды на православное духовенство и разорения на киевские святыни. Митрополит Кос тем больше был в праве защищать Киев по своему, что Хмельницкий, разрушая католические храмы, не позаботился об охранении православных. «В Киеве города и крепостей никаких нет, и в осаде сидеть от воинских людей негде», доносил в Москву Фомин. Даже для спряту награбленных у панов сокровищ не устроили казаки ни одного замка, не только для охраны древних святынь той веры, за которую будто бы они «помирали».
Видя неподатливость Москвы даже на такие посулы, как подданство Крымского хана, Хмельницкий обратился к домашним средствам защиты от угрожающей ему беды. С веселым и самоуверенным видом лицедей-казак появился среди казацкого веча на Масловом Ставу, а между тем распустил слух, что у него готовится пир на весь мир по случаю новой, третьей женитьбы на сестре нежинского полковника, Золотаренка. Этим союзом хотел он упрочить за собой приверженность популярного и богатого полковника, а широкою свадебною попойкою расположить к себе казацкое общество. Между тем один из его агентов работал в Царьграде, а другой в Крыму. Казацкое вдохновение, ослабев немного от кровопускания под Берестечком, воспрянуло с новою силой:
«Гей, виріжмо вражих ляхів,
Гей, що до одного»!
восклицали казаки в своих кабачных сборищах, — и пустыня, лишенная красоты хозяйственной, красовалась лохмотьем панских да жидовских жупанов, развевавшимся на голом теле казаков-нетяг в диких танцах. Наступавшее на Украину коронное и литовское войско придавало казацкому разгулу характер того пьянства, которому предаются отчаянные пираты на погибающем корабле среди бурного моря.
Реакцию казакам в Крыму делали с одной стороны коронный гетман, Потоцкий, а с другой — волошский господарь, Лупул. Они успели малорусский бунт представить делом ненадежным, а дружбу с казаками для хана унизительною. Ислам-Гирей колебался, и, как мы знаем, уже послал казацкому гетману наставление чтоб он не пьянствовал, а просил Бога о победе. В Малороссии также оказачившиеся шляхтичи противодействовали, сколько могли, завзятости боевой массы, которая воображала возможным истребить ляхов так, чтоб не осталось ни одного на свете, и заставляла самого Хмельницкого повторять эту вздорную фразу. Казацкое шляхетство старалось устроить компромисс между казаками и землевладельцами. Оно составляло свои замкнутые, таинственные кружки и, возбуждая подозрительность общего вождя, заставляло его тем самым сближаться теснее с казацкою голотою, так что он подписывался уже Богдан Хмельницкий и вся чернь войска Запорожского. Для этого класса таких же полу-поляков, какими были Петр Могила, Сильвестр Косов, Иосиф Тризна, Адам Кисель, московское подданство представлялось немного лучшим турецкого. Сравнительно образованный и богатый добычею шляхетный класс тянул и церковную иерархию вспять. Составляя вместе с нею интеллигенцию края, он был уверен, что церковная иерархия может собственными средствами, без казацкой войны, добиться того положения в панской республике, какое занимала она до 1596 года, то есть возвратить духовные хлебы из рук папистов в руки православников: а в этом заключалась для неё и вся суть религиозного вопроса.
Хмельницкий между тем знал, что польско-русская шляхта не простит ему своего поругания и своих утрат. Казацкая чернь также знала, что ее ждет возмездие за те страшные злодейства, которые она четвертый год уже совершает в Малороссии под видом стоянья за православную веру. Отсюда между казацким ханом и казацкой ордой возникла тесная связь самосохранения; отсюда явилось обязательное для казацкого батька стремленье под царскую высокую руку, как под единое надежное убежище от казни. Хмельницкому надобно было добить шляхетский народ, «очистить» землю от заклятых врагов своих, или по крайней мере совершенно обессилить их: тогда только мог он эквилибрировать между магометанским и христианским миром, которые оба давали щедрый контингент казатчине своими гультаями и преступниками. Но что никогда не думал он быть верным подданным царским, в этом удостоверяют нас его сподвижники и преемники Выговский, Тетеря и Дорошенко.
Отпраздновав свадьбу широкими вакханалиями и вернув себе популярность у черни Запорожского войска, принялся Хмельницкий за переговоры с панами, и вот он встретил Потоцкого сладкоглаголивым письмом своим, которое было прологом к новой казако-панской трагикомедии.
Сентября 8 прибыли к Потоцкому послы Хмельницкого, Андрей Кулька и Роман Лятош. В собрании военной рады Кулька упал к ногам Потоцкого с мольбой о помиловании, а потом оба посла раздали просительные письма главным членам панского ареопага. В этих письмах уверяли они, что искренно желают приступить к переговорам, а сам Хмельницкий просил прислать какого-нибудь разумного человека, с которым бы он мог совещаться через посредство писаря Выговского. Таким человеком оказался у полонусов пан Маховский, в безопасности которого старшина присягнула.
Переход панов от ожесточения к уступчивости и доверию показывает, что они находились в обстоятельствах крайне затруднительных. 9 сентября отправился к Хмельницкому Маховский, а 10 в походном дневнике записали они следующее:
«Сегодня мы двинулись из-под Василькова к Германовке, и остановились над селом Троского, куда приходит к нам известие, что неприятель вырезал Паволочь. Гарнизон пана старосты калусского должен был отступить к Котельне, потеряв 10 человек пехоты. Хвастов также заняли 1.400 казаков, которые побили много нашей челяди, а мы со всех сторон окружены неприятелем».
С своей стороны и Хмельницкий играл в кровавую игру на последние свои средства. Под 11 сентября в походном панском дневнике читаем:
«Хмельницкий прислал двух казаков под Киев, наказывая перемирие и на воде и на суше. И так около Киева остановилась война; а то казаки начали было уже наступать на литовское войско с днепровских островов, и оторвали три байдака, хотя и сами потерпели не малую шкоду: ибо их поражали из пушек от Никольского монастыря, и затопили девять чаек с народом. Те же два казака отправились к Лоеву и Любечу, объявляя перемирие, чтобы казаки перестали осаждать тамошние литовские полки».
Сентября римского 12 панское войско взяло полторы мили в сторону под Копачов ради воды. Там казацкий язык дал панам знать, что Хмельницкий стоит на Ольшанке, и татары там же. Один татарин, в панцире, прискакал на бахмате, для того чтобы сказать о многом Потоцкому; но челядь убила его из-за панциря и бахмата. Языки показали, что множество скота не позволяет Орде думать о битве; что Хмель стоит на урочище Рокитна; что казаки требуют от него мира, и все ропщут на татар за похищение у них жен и детей. Далее дневник рассказывает характеристический случай:
«Несколько десятков казаков застали 20 человек нашей челяди в пасеке. Челядь бросилась в рассыпную. Одного поймал казак, содрал с него кунтуш и кричал: «На що вы псуєте землю? на що лупите пасики? Мы знаємо, що в вас протрубили — не псувати, не палити, пасик занехати.» Челядь стала оправдываться: «Мы де не знали об этом», казаки отвечали: «Старши сказали нам, що вже мир буде; вы земли не псуйте». Тут заметили казаки одного чужеземца между челядью, начали колотить самопалами и рвать на нем волосы с криком: «А ты на що землю псуеш? Инша (рич) ляхам, а инша вам: бо ты чоловик позыченый, — и, оборвав на нем волосы, отпустили».
Сентября 13 остановился Потоцкий под Германовкою, а литовское войско, прийдя из-под Киева, расположилось в полумиле. Войска соединялись перед казацкимя послами, которые прибыли с Маховским. Казаки хвалились, будто бы у них 40.000 татар; но Маховский выведал, что всего только 6.000. «Рассказывал Маховский» (говорит походный дневник) «о сделанном ему довольно почтительном и пристойном приеме, и какие разговоры и шутки были с обеих сторон, также и о разладе с Ордою, и о Берестечской войне, как она сделала страшным королевское имя... Между прочим сама чернь признавала, что под Берестечком одна королевская пуля была сильнее сотни казацких; что когда в пятницу били из пушек, то мы едва не провалились в землю; как хан постыдно бежал, хотя клялся Магометом, что вернется за две мили. Хмельницкий же сам шутя советовал пану Краковскому жениться, как сделал он: «бо тим робом скорше буде мир: бо и я, и вин хапатимемось до жинок; а поки будемо вдовцами, дак бильше битимемось, аниж седитимем тихо». Когда Маховский отдавал комиссарский лист, Хмельницкий менялся в лице, и был очень огорчен, что ему паны комиссары не дали гетманского титула; а полковник Джеджалла тотчас начал браниться и кричать, что «не годилось так боронити нашому добродиеви гетьманського титулу». Но Маховский так успокоил их рациями и примерами, что все замолчали и, насторожив уши (podniesionemi uszami) слушали тот лист, а по прочтении его и по удалении сторонних (semotis arbitris), предложил Маховский Хмельницкому разрыв с Ордою. К этому он отнесся сомнительно и подозрительно, обещая лучше вместе с Ордой идти на турок. Три часа препирались они об Орде. Маховский несколько раз порывался отъехать, ничего не сделавши; но Выговский задержал его, и с ним опять спорили часа три, Маховский обнадеживал его королевскою милостью и восстановлением чести его на сейме, если приведет Хмельницкого к войне с татарами. Ибо Выговский владеет сердцем и умом (posiada cor et mentem) Хмельницкого, и распоряжается им, как отец сыном. После того заперся Выговский с Хмельницким и так долго усиливался навести его на лучшие мысли, что дошло у них даже до ссоры, и уже Выговский уходил с досадою, но Хмельницкий упросил его вернуться. Тогда приступили к другому вопросу, — чтобы сам Хмельницкий явился с Выговским в наш лагерь для трактатов, доверившись нашему слову; что они, вероятно, и сделали бы, но чернь и полковники ни под каким видом на это не соглашались, говоря, что опасаются, как бы они не остались так в ляшеском войске, как и Крыса под Берестечком; а когда Маховский никоим образом не хотел отступить от этого поручения, Выговский почти на коленах просил его, чтобы съезд комиссаров с казацкими депутатами был назначен в Белой Церкви: ибо и в поле нельзя было безопасно трактовать в виду своевольной Орды. Для большего удостоверения панов комиссаров, Хмельницкий присягнул со всеми полковниками, на коленах с поднятыми пальцами, сохранить данное слово».
После долгих совещаний, паны решили — вручить комиссарам креденс к Запорожскому войску и 24 пункта, о которых они должны будут трактовать. Комиссары отправились 16 сентября в Белую Церковь, под прикрытием двух полков и 500 драгун, с тем чтобы с ними остались только драгуны. То были: киевский воевода Адам Кисель, смоленский воевода Кароль Глебович, литовский стольник Викентий Гонсевский и брацлавшй подсудок Казимир Косаковский. Глядя на богатство, как на внушительную эмблему силы и власти, они взяли с собой скарбовые возы, не сообразив того, что в казаках и татарах эта выставка, вместо уважения к послам, возбудит жажду к поживе.
По отъезде комиссаров, паны тотчас увидели, с кем имеют дело. На панский лагер наскочили татары, в числе 1.000 коней, и «сделали не малую шкоду в челяди»: нахватали людей и лошадей. Пустились жолнеры в погоню, но настигли одного только хищника, который показал, что пришел Карач-бей с 4.000 татар, а другие отряды стягиваются, но хана и султан-калги не будет, и едва ли придет больше Орды. Между тем казаки выказывали крайнее ожесточение к панам, и кричали со всех сторон: «Чего ци бунтовники ляхи прийшли сюды? Вже ж король вернувсь. Се вже не ваша земля, а царська». Даже мужикам, остававшимся в тылу панского войска, казаки грозили, что будут истреблять и их самих, и их имущество, а Паволоч, разделившуюся на ся между хмельничанами и панщанами, намеревались «пустить с дымом к небу».
Комиссары не возвращались из казако-татарского омута, и не было никакой вести о них. На другой день панский подъезд не мог узнать о них ничего, а нашел только в поле воткнутый в землю шест с запиской на литовском языке. Комиссары просили Радивила поскорее прислать сильный конвой и спасать их от бунтующего хлопства.
Записка встревожила все войско. Паны горько раскаивались в своем доверии к варварам. Немедленно был отправлен к Белой Церкви полевой гетман со 130 хоругвями для обеспечения комиссаров. Никто не вышел к ним из города, и отправленные в город посланцы не вернулись, а между тем казаки подступили к Белой Церкви табором, и хоругви, проголодавшись, вернулись в великой тревоге. Был уже вопрос о том, чтобы двинуться вперед всем войском и биться за комиссаров на пропалую. Но сперва отправили письмо к Адаму Киселю, чтоб осведомиться, живы ли комиссары. В беспокойстве, в мучениях стыда и раскаянья прошли целые сутки. Но в полдень пробежал гонец с известием, что комиссары возвращаются, только татары насели на их конвой, и они просят помощи. Бросилось все войско к лошадям и оружию.
Навстречу комиссарам выскочило тысячи три коронных и литовских охотников, выступила в поле пехота и рейтария полками, а вместе с ними и множество челяди, которой при коронном войске насчитывали не менее 15.000, да при литовском было наверное 6.000.
Комиссаров благополучно встретили на пути; но скарбовые возы их разграбили уже татары и казаки, так что комиссары потеряли все свое имущество, и остались только с тем, что было на них (tylko jak chodzili, tak lyIi zostawieni). Автор походного дневника исчисляет потерю их, возбуждая сожаление в своем обществе и смех в нашем: «У пана воеводы смоленского» (пишет он) «и пана стольника литовского расхищено не меньше, как на 100.000 злотых деньгами и серебром, в том числе дорогой перстень и диамантовая запона с парою таких же петлиц; у пана киевского воеводы — серебро, коней и палатки на 18.000 злотых; у пана брацлавского подсудка — на 6.000 злотых[62]; и которому из черни не досталось какой-нибудь драгоценности, те рвали с рыдванов опоны на куски, и потрясая, хвалились, что это — ляцька здобыч. Мы приветствовали панов комиссаров с невыразимою радостью: ибо считали их уже погибшими (obzalowali, jako zgukione glowy)».
Только тогда признали в лагере безрассудством со стороны полевого гетмана, что он вернулся вчера с сотнею хоругвей, не дождавшись комиссаров. Комиссары отдавали справедливость Хмельницкому, что погибли бы в Белой Церкви, когда бы не он, не Выговский и не полковники Хмелецкий, Гладкий, Богун и Бромецкий. По их рассказу, Хмельницкий искренно желал мира вместе со всею старшиною; но дерзкая чернь раз пятнадцать пыталась брать их в замочке «приступом и изменою». Полковники рубили своевольных саблями, били обухами, а одного казака Богун обезглавил, когда тот, при виде съестных припасов для комиссаров, закричал: «Дак се мы складатимемо ляхам стацию»! Выговский, увидев смоленского воеводу и литовского стольника (у которых было больше других оказалости ), сказал: «Не с ума ли вы сошли панове? приехали к мужикам в огонь! И мы, обороняя вас, погибнем». Но так усердно все «трактовали» комиссаров, что и спали вместе с ними, разгоняя бунтовщиков. «Разве по нашим трупам доберутся до вас», успокаивали они своих гостей, не в пример таким «совершеннейшим во всех отношениях людям», каких прославляют киевские профаны. Татары всего больше порывались на литовского стольника. Один из них пустил из лука стрелу в замковое окно, и едва не убил Киселя, а другой стрелой — литовского стольника.
Вот все, что нам известно из достоверных источников о пребывании комиссаров среди казако-татарской орды в Белой Церкви. Что касается самих переговоров, то в уцелевших письменах не упомянуто вовсе о трех важных пунктах, предложенных панами казакам, как победителями побежденным, и упомянутых только в дневнике Освецима: 1) чтобы Хмельницкий уплатил коронному войску жолд за несколько четвертей года; 2) чтобы казаков осталось в реестре только в 12.000, и 3) чтобы на место Хмельницкого был выбран гетманом кто-нибудь другой. Освецим пишет, что казаки в начале согласились было на уплату жолда и на 12.000 реестровиков, но Хмельницкий оставлен гетманом по-прежнему, и потом первые два условия отвергнуты...
В этом известии есть что-то недосказанное. Вероятно, Хмельницкий и Выговский с братией согласились на два первые условия только для того, чтобы комиссары не настаивали на выборе гетмана, а когда вопрос о гетманстве был решен в пользу Хмельницкого, тогда он — выражусь по-малорусски — из их же хворосту да им же загнув и карлючку; а загибая карлючку, он больше ничего не должен был делать, как довести под рукой до сведения черни о ляшеских требованиях, — и вот Освецим пишет: «Эти условия вызвали среди казаков большое волнение. Чернь вознегодовала на Хмельницкого: «Ты здобув соби славу и збагатився нашими головами, а тепер еднаесся з ляхами, выписуеш нас из лэестра, ляхам нас подаеш! Вони сядуть нам на шию, и т. п».
На все прочие пункты казаки согласились, но потом раздумали, и прислали к панам двух полковников, Москаленка и Гладкого, трактовать вновь о трех пунктах: 1) число реестровиков соглашались они уменьшить лишь до 20.000; 2) настаивали, чтобы панское войско в казацких полковых городах не квартировало; 3) не соглашались бить Орду и отдать панам татарских мурз.
Москаленко и Гладкий боялись в панском лагере за расхищение комиссарских возов, и спросили у сендомирского хорунжего: «Пане Чернецький! Чи нас не постинають за те, що панив комиссарив пожакували»? — «Мы не насилуем права народов», отвечал с благородной гордостью питомец иезуитов, не сознавая, что насилие над самым священным из народных прав, над свободой религиозной совести, вызвало Польшу на боевой суд с недополяченною Русью.
Через несколько часов казацкие уполномоченные получили такую декларацию: «Так как вы бить Орду не хотите, то отрекитесь от неё клятвенно, а мы сами покараем ее, без вашего вмешательства». После долгих переговоров, паны согласились на 15.000 реестровиков, а Потоцкий обещал охранить от жолнерских постоев полковые города: Канев, Чигирин, Корсунь, Переяслав и Черкасс. Что касается кривды комиссаров, то они объявили, что, ради благ мира, отдают ее Богу и отчизне, а так как перед их глазами Хмельницкий тотчас велел обезглавить 15 хищных казаков, то желали только, чтоб и других подвергли такой же каре.
«Достойно замечания» (сказано в походном дневнике), «что чернь сожалела о литовских панах, говоря: «Когда бы ляхи сами были комиссарами, то не вышли б отсюда; но эти хорошие паны (tak grzeczne panowie) не виновны перед нами: только это и спасло их от разнузданной сволочи (przed wynzdanym motiochern)»».
Дав знать казакам, что идет принять от них верноподданническую присягу, Потоцкий двинулся из-под Германовки 20 сентября. Оба войска, коронное и литовское, шли рядом, в боевом порядке. «Строй наших войск» (говорится в дневнике) «казался огромным: ибо и табор был окружен войском. Коронные возы шли в 74 ряда, а литовские в 40, по широкой равнине. Чело войска занимало по малой мере такую линию, как от Варшавы до Воли, а в длину возы тянулись на громадную подольскую милю, в большом порядке... Посмотрев на такое прекрасное войско, конное, оружное, панцирное, огромное, обстрелянное и хорошо обученное, как мы посматривали на него с высоких могил, надобно было заплакать вместе с Ксерксом, — не о том, что от этих людей ни одного не останется через несколько десятков лет, а о том, что столь огромное войско должно терзать собственные внутренности, и что оно не обращается против оттоманской силы, которой пришел бы конец ».
Вот исповедь факта, что не казаки разрушили Польшу, а сама шляхта, продуктом которой был безнаказанный грабитель, жолнер, и беспощадный руинник, казак!
«Целую ночь» (сказано дальше в дневнике), «как остановились мы на походе, так и ночевали, не допуская сна к нашим глазам».
Под Белою Церковью Потоцкий получил от Хмельницкого письмо, в котором тот выразил удивление, что панское войско приблизилось, и просил комиссаров съехаться с казацкими уполномоченными на урочище Гострый Камень, в 300 коней с той и другой стороны.
По вчерашнему соглашению, с панской стороны выехало 12 особ для переговоров о некоторых пунктах относительно присяги. Под Гострою Могилою была разбита для них палатка, а в четырех выстрелах от неё стояли три гусарские хоругви. Казаки требовали, чтобы хоругви отошли к лагерю; но паны видели, что они с умыслом скрыли татар в соседней пасеке. Хоругви все-таки отступили немного в сторону. Тогда казаки потребовали от панов заложников. Дали им в заложники шляхтичей Тишу и Люлю. Наконец приехало к палаткам 12 простых казаков и только один меж ними из старшины, на прозвище Ордынец. Поклонясь панам, один казак начал говорить, что гетман их и Запорожское войско требуют трех пунктов: 1) чтобы Зборовский договор был сохранен вполне; 2) чтобы жолнер вышел отсюда, и не располагался постоем; 3) чтобы паны не разрывали дружбы казаков с татарами: ибо татары — сторожа казацкой свободы.
Паны с изумлением указали на состоявшееся уже соглашение. Казаки отвечали: «Мы разъихались из паном гетьманом. Не знаємо, не видиемо, що миж вами було, а вийсько с тим нас послало». Кисель с жаром (patetice) стал их уговаривать; но казаки были к его красноречию глухи. Согласились только посоветоваться с Выговским, и лишь только уехали, тотчас возвратили панам заложников.
Чтобы застращать казаков, Потоцкий двинулся к их табору. Правым крылом вызвался командовать князь Радивил, по замечанию дневника, жадный к славе: ему предстояла наибольшая опасность со стороны болота, рвов и казацких пасек. Левым командовал Калиновский, центром — Потоцкий. Подпоенные бочками горилки казаки высыпали с татарами в поле и смотрели из-за могил на движение панского войска, которое генерал Пршиемский построил в боевой порядок, подобный берестечскому.
Языки показали, что неприятель покрыл все поле. По почину Радивила, произошла весьма серьезная стычка. Казаки несколько раз были прогнаны под самый табор. Два панцирные сотника казацких попали в плен, но были так пьяны (по словам дневника), что не могли и говорить.
На другой день, сентября 24 (14) Хмельницкий прислал к Потоцкому пленного жолнера с выражением своего удивления: он де не велел выходить своему войску, и стычка произошла против его воли. Это де одни своевольники с чужеземцами (т. е. татарами) вышли. Он радуется, что не произошло большего кровопролития, и обещает выслать своих послов для заключения мира. Ему отписали, что согласны на мир; но со стороны казаков продолжалась война, с участием гармат. Татары и казаки заходили со всех сторон, и до позднего вечера кипел в разных местах самый разнообразный бой. Но сколько хмельничане ни крутили веремия ляхам, сколько ни танцовала татарский танец Орда, перевес боевого счастья был на стороне панской. Особенно досталось казакам от Радивила.
Когда совсем уже стемнело, прибыл от Хмельницкого вестник. Он де позабыл включить в договор некоторые пункты, касающиеся святой веры (niektorych punktow do ми агу s. potrzebnycli zapomnial przed tym), и завтра пришлет послов.
25 сентября, в ожидании обещанного посольства, происходили беспрерывные стычки с татарами. Множество панской челяди, возвращавшейся с фуражом, погибло.
Литовцы поймали двух казаков, и узнали, что множество черни вышло к соседней Роси. Паны вывели свое войско в поле, а казаки засели в болоте и зарослях. Но проливной дождь заставил всех убраться в свои таборы, и не прекращался до следующего дня.
26 сентября приехали три казацкие посла с требованием, чтобы число реестровиков было 20.000, и чтобы казаки могли быть в Виннице, Брацлаве и Чернигове, по крайней мере по королевщинам. Комиссарам было не до упорства. Голод в панском войске возрастал с ужасающей быстротою. От непогоды, продолжавшейся трои сутки, умерло 300 иностранных жолнеров. Больных было страшное множество. А между тем еще в начале сентября паны получили из Киева донесение, что войско Хмельницкого возросло до 60.000; что татар у него 15.000; что ежеминутно ожидают из Крыма 30.000, тогда как панского войска, при начале похода, насчитывали только тысяч 30. Теперь оно поуменьшилось, позаразилось, ослабело силами и, что всего хуже, под видом болезни, множество шляхты и немцев уходило домой, набравши лошадей и скота, а некоторые, от великой нужды, передавались казакам. Чтобы представить всю грозу положения, в каком очутились паны завоеватели, достаточно сказать, что, по окончании Белоцерковской или Украинской войны, у Потоцкого и польского и чужеземного войска осталось всего до 18.000. В тылу у расслабленного остатка Берестечской армии казаки заняли проходы. Любеч и Лоев, занятые литовцами, держали они в осаде; овладели Брагинью; сожгли мост в Загале; а на подкрепления от короля не было никакой надежды.
В силу таких внушительных обстоятельств, согласились паны и на 20.000 реестровиков, но под условием, чтобы не было казаков ни в Брацлаве, ни в Чернигове, даже и по королевщинам. С этим ответом отравили одного из казацких послов к Хмельницкому, вместе с Зацвилиховским.
За обедом у Потоцкого, один из казацких послов, Роман Катержный, сказал: «Милостивый пане Краковський! чом вы не пускали нас на море пид турка? Не було б у наший земли сього лиха». На это Потоцкий отвечал: «Что мы теперь терпим, то все ради турецкого цесаря: ибо мы, охраняя панство его, обратили собственное в ничто», — и при этом едва ли вспомнил, что сам он был главным орудием реакции Владиславу IV в его порывах к Турецкой войне.
«Тепер же вже» (сказал казак) «нехай нам короливська милость и Рич Посполита не боронить моря: бо казак без войны не проживе».
«Все мы с этим согласились» (пишет мемуарист), «прибавив, что хоть бы и сейчас хотели идти, идите»!
Уже паны думали, что совсем удовлетворили Хмельницкого, как он опять прислал с двумя условиями: первое, чтобы до Рождества Христова, пока не выпишет он казаков из реестра, жолнеры не стояли в Брацлавском и Черниговском воеводствах; второе, чтоб ему Потоцкий уступил Черкассы и Боровицу.
Хотя, по мнению панов, это были самые несправедливые условия (iniquissimae conditiones), но, покоряясь бедственным своим обстоятельствам, они продлили срок до русского Николая, и утешали себя тем, что Хмельницкий шепнул Зацвилиховскому:
«Се я роблю задля поспильства. Пропав бы я, коли б згодивсь на це при брацлавцях. А як их роспущу, дак хоч и зараз у них становитесь».
Что касается Черкасс и Боровицы, то Потоцкий объявил, что этого не может сделать без воли его королевской милости, разве на сейме надобно постараться.
Тогда Хмельницкий объявил, что желает приехать на присягу в панский лагерь, только бы дали ему в заложники две знатные особы. Паны дали в заложники литовского подстолия и красноставского cтapocу, Марка Собиского. Когда Хмельницкий сидел уже на коне, полковники удерживали его и отсоветывали, но Зацвилиховский своим давнишним приятельством привел его к решимости ехать.
«Ведь мы имеем дело с королем и Речью Посполитою» (сказал Хмельницкий своим): «нам треба хилитись до них, не им до нас».
Каковы бы ни были, соображения старого Хмеля в этом замечательном случае, мы впервые на коварном его пути видим оправдание сделанного Шекспиром наблюдения, что нет между людьми такого злодея, в котором бы не осталось ничего человечного. Он знал панов настолько, что, после всех своих злодейств, решился вверить себя их рыцарской чести. Он был даже способен каяться.
«Когда привели его в лагерь» (пишет автор походного дневника), «он, войдя в палатку пана Краковского, упал к его ногам (upadl do nog), бил челом в землю и плакал (czolem ѵ ziemig bijqc i placzc). Потом, поднявшись, просил простить ему прошлое. Пан Краковский отвечал, что давно уже подарил свою кривду Богу и отчизне: ибо все это сделалось Господним попущением; но надеется, что он загладит все цнотою и верностью. Потом Хмельницкий довольно покорно приветствовал князя Радивила и других; наконец были прочтены пункты. Он согласился на все, просил только о Черкассах и Боровице, но пан Краковский отделывался учтивостями (ceremonia go zbywal), так как это было невозможно. Подписав договор, тотчас присягнули и паны комиссары, и Хмельницкий с полковниками. За ним стоял его оруженосец (armiger) с булавою. Пока был трезв, не говорил Хмельницкий ничего непристойного, намекал только обиняками: «ваши милости завербовали на меня и литовское войско, а этого не было ни под Хотином, ни в других оказиях». Потом обратился к Радивилу: «Предки вашей милости никогда не воевали против Запорожского войска». Но в пьяном виде, точно бешеный пес, излил он всю свою злость, обвиняя волошского господаря, что обманул Тимофея, сына его, и, назвав его изменником (zmiennikiem) сказал: «Хотя это и тесть вашей княжеской милости, но я и в Волошской земле готов с ним биться: має вин много грошей, а я — много людей».
Князь обиделся, что Хмельницкий такие вещи высказывал с такой запальчивостью и грубостью, но сдерживал свой гнев. Будучи великим полководцем в бою, он желал быть таким же и гражданином в сохранении мира. Из-за этого бесстыдного пьяницы не хотел он подвергать опасности войско, и потому ловко отвечал, что господарь ни мало того не боится: у него найдутся свои средства для безопасности. Своим бесстыдным бешенством расстроил Хмель нашу веселость, хотя полковники порицали его и сдерживали. И у нас, и у него стреляли из пушек за здоровье его королевской милости, и трубачи отзывались на виваты (na allegrece), а он, точно бешеный, вскочил из-за стола и вышел. Там, однакож, отдали ему турецкого коня от пана Краковского. Поблагодарив, сел на него Хмельницкий, но потом его сняли и отвезли в коляске в табор».
«На другой день» (продолжает мемуарист), «когда войско получило уже приказ идти в поход, приехал Выговский проститься с паном Краковским и просить извинения за то, что произошло вчера; при этом отдал турецкого коня пану старосте Каменецкому (сыну Потоцкого). Князя Радивила просил он отдельно за вчерашнюю экзорбитанцию от имени Хмельницкого. Князь отвечал: «Если он говорил в пьяном виде, то я говорю в трезвом, что ни я, ни волошский господарь не боимся, и всегда найдет он меня готовым. Если бы хотел и тотчас, я жду его в поле, и он удостоверится, что его пьяная фурия ни мало мне не страшна, и я готов расправиться с ним, как хочет, или с войском, или без войска». Но Выговский смиренно (supplex) просил князя забыть об этом».
С обеих сторон довоевались уже до самого края, и потому должны были худой мир предпочитать доброй ссоре. Но казаки до того считали мир непрочным, что не продавали даже татарских бахматов панам, собиравшимся в обратный путь. Один из панов писал в Варшаву с дороги: «Когда мы пришли в Белую Церковь, казаки стояли в таборе, укрепленном двойными валами. Хмельницкий не хотел дать нам битвы в поле, напротив, постыдно бежал с него в субботу. Все войско нашло невозможным брать приступом окопы, в которых могло быть тысяч сто войска, кроме татар. Нам было хуже: приходилось вымирать. У них полно живноности, а кругом нас (circum circa) голод, так что умирало по сто человек в одну ночь, а некоторые от крайней нужды передавались к казакам. Отступить нам было жаль; идти в глубину Украины — опасность очевидная на переправах обоза: ибо не пустая молва, но и все языки предсказывали скорый приход султан-калги. Вот почему согласились мы на почетный мир».
Это был в самом деле почетный для панов и постыдный для казаков мир. «Статьи об устройстве и успокоении войска его королевской милости Запорожского, постановленные комиссиею под Белою Церковью 28 (18) сентября 1651 года», гласили следующее:
«Позволяем и назначаем устроить реестровое войско в числе двадцати тысяч человек. Это войско гетман и старшины должны записать в реестр, и оно должно находиться в одних только добрах его королевской милости, лежащих в воеводстве Киевском, нисколько не касаясь воеводств Брацлавского и Черниговского; а добра шляхетские должны оставаться освободными, и в них нигде реестровые казаки не должны оставаться; но кто останется реестровым казаком в числе двадцати тысяч, тот из добр шляхетских, находящихся в воеводствах Киевском, Брацлавском и Черниговском, также из добр его королевской милости, должен переселиться в добра его королевской милости, находящиеся в воеводстве Киевском, туда, где будет находиться войско его королевской милости Запорожское. А кто будет переселяться, будучи реестровым казаком, такому каждому вольно будет продать свое добро, без всякого препятствия со стороны панов, также старост и подстаростиев.
2. Это устройство двадцати тысячного реестрового войска его королевской милости должно начаться в течение двух недель от настоящего числа, а кончиться к Рождеству Христову. Реестр этого войска, за собственноручною подписью гетмана, должен быть отослан его королевской милости и вписан копиею в книги гродские киевские. В этом реестре ясно должны быть записаны реестровые казаки в каждом городе, по именам и прозваниям, и общее число не должно быть более 20 тысяч. А которые казаки будут включены в реестры, те должны оставаться при давних своих правах; те же, которых этот реестр покрывать не будет, должны оставаться в обычном замковом подданстве его королевской милости.
3. Королевское войско не должно оставаться, ни отправлять леж в тех местечках Киевского воеводства, в которых будут находиться реестровые казаки, а только в воеводствах Брацлавском и Черниговском, в которых казаков уже не будет. Теперь однакоже, до составления реестров к назначенному сроку Рождества Христова, дабы не происходило никакого замешательства, пока не выйдут в свое место, в Киевское воеводство, те, которые будут находиться в числе и реестре 20.000, войска должны оставаться и далее Животова не ходить до окончания реестра.
4. Обыватели воеводств Киевского, Брацлавского и Черниговского сами лично, или через своих урядников, должны вступать во владение своими добрами и тотчас брать в свою власть все доходы, корчмы, мельницы, юрисдикции, но самое собирание податков с подданных должны отложить до оного срока составления реестров, дабы те, которые будут реестровыми казаками, выселились и оставались уже те одни, которые подлежат подданству; так же и в добрах его королевской милости будет уже известно, кто останется при вольностях казацких, а кто — в замковом подданстве и повиновении.
5. Чигирин, по привилегии его королевской милости, должен оставаться при гетмане, и как нынешний гетман, благородный Богдан Хмельницкий, назначен привилегиею его королевской милости, так и на будущее время гетманы должны состоять под верховенством и властью гетманов коронных, и должны быть утверждаемы привилегиями. Каждый, делаясь гетманом, должен дать присягу верноподданства его королевской милости и Речи Посполитой; все же полковники и старшина должны быть назначаемы гетманом его королевской милости запорожским.
6. Религия греческая, которую исповедует войско его королевской милости Запорожское, также соборы, церкви, монастыри и коллегиум киевский должны оставаться при прежних вольностях по давним правам. Если бы кто-либо во время этого замешательства выпросил что-либо из церковных добр или под кем-нибудь из духовенства, это не может иметь никакого веса.
7. Всех шляхтичей римской и греческой религии, которые во время этого замешательства были при войске его королевской милости Запорожском, также и киевских мещан, покроет амнистия, и будут им сохранены жизнь, честь, положение и имущество. Если бы что под которым-либо было выпрошено, то должно быть уничтожено конституциею, дабы все пребывали в королевской милости со своими вольностями, женами и детками.
8. Жиды в добрах его королевской милости и шляхетских, как были жителями и арендаторами, так и теперь должны быть.
9. Орда, находящаяся в настоящее время в крае, должна быть тотчас отправлена и должна удалиться из края, не делая никакой шкоды в областях его королевской милости и не должна кочевать на землях Речи Посполитой. Так как запорожский гетман обещает привести ее к службе его королевской милости, то, если бы это не состоялось до будущего сейма, в таком случае Запорожское войско не должно иметь с нею никакого союза и дружбы, но должно считать ее неприятелем его королевской милости и Речи Посполитой, оборонять границы и против неё становиться с войском Речи Посполитой. Также и на будущие времена не вступать с нею и с иностранными государями ни в какие сношения и заговоры, должны оставаться в верном подданстве его королевской милости и Речи Посполитой вполне и ненарушимо, как нынешний гетман со всею старшиною и со всем Запорожским войском, так и все преемники его на будущие времена должны вполне верно и усердно состоять во всякой службе Речи Посполитой.
10. Как Запорожское войско, при составлении своего реестра, никогда не касалось границ Великого Княжества Литовского, так и теперь не должно касаться, но, как сказано выше, должно ограничиваться Киевским воеводством.
11. Так как Киев есть город столичный и судебный, то в нем как возможно меньше должно принимать реестровых казаков.
...Коронное войско должно тотчас двинуться на назначенные места и ждать составления реестра, равно и Орда тотчас должна выступить из края, а войско его королевской милости Запорожское тотчас должно быть распущено по домам».
Освецим пишет, что Белоцерковский договор был заключен с казаками на условиях, не соответствующих чести и достоинству Речи Посполитой, но вынужденных бедственным состоянием коронного войска. «Тем не менее» (продолжает он) «договор этот удовлетворил многих, особенно тех, которым надоела война и постоянный сбор налогов на содержание войска, и которые, вследствие того, желали как можно скорее заключить мир, полезный как для них, так и для отечества. Действительно, несмотря на нашу неурядицу, на малочисленность и страдания войска, договор принес Речи Посполитой многие выгоды, а именно»:
«1. Землевладельцы трех воеводств: Брацлавского, Киевского и Черниговского были освобождены от тяжелого бремени, возложенного на них Зборовским договором, разрешавшим записывать в реестр казаков, живших в частных имениях.
2. Расторгнут был опасный союз казаков с татарами, который должен был окончательно прекратиться в конце декабря.
3. Войска наши получили вновь право квартировать в трех украинных воеводствах, которого были лишены по Зборовскому договору.
4. Постыдная и позорная граница, признанная по статьям того договора, как будто отчуждавшая в пользу казаков три воеводства, теперь была уничтожена и предана забвению».
«Впрочем» (говорит характеристически Освецим) «большинству шляхты и самому королю договор не особенно понравился. Они были недовольны тем, что гетманская булава была оставлена Хмельницкому, что было признано законным слишком большое количество казаков, что обязанность уплаты жолду войску, возложенная в начале на Хмельницкого, потом не состоялась; особенно же недовольство происходило от того, что, в виду столь счастливого начала кампании, надеялись завершить ее крайне выгодными условиями договора. Впрочем, если результат не оправдал надежд, то на это были весьма важные и многочисленные причины, а именно»:
«1. Расстроенное здоровье краковского кастеляна, в следствие чего не только военные действия не могли быть ведены эпергично, но по временам войску угрожала серьезная опасность.
2. Несогласие вождей, вследствие которого в войске происходили крупные скандалы: ибо полевой гетман публично оскорблял друзей и доверенных лиц великого гетмана, из-за чего они — стыдно даже сказать — ругались взаимно матерными словами и хватались за сабли.
3. Войско наше страдало от голода, который и без битвы может привести в расстройство самые многочисленные армии.
4. Теряя постоянно людей от голода и болезней, войско наше не имело надежды на получение подкреплений, между тем как они беспрестанно прибывали к неприятелю.
5. Большая ошибка была сделана в выборе пути: войско наше попало в угол между реками Росью и Рутком и не могло оттуда ни возвратиться, ни двинуться вперед, не подвергаясь великой опасности.
6. В помощь казакам приближался многочисленный отряд Орды, под начальством нуреддина и находился уже под Корсунем.
7. Существовало постоянное опасение, что литовское войско, соскучась терпеть голод, недостаток и нашу неурядицу, оставит нас и возвратится домой.
8. Состояние погоды также принудило нас к уступчивости. Дождь и слякоть, продолжавшиеся беспрерывно в течение трех суток, до того были вредоносны для войска, что в одну ночь умерло 300 человек из иностранных наемных полков, остальные же иностранцы, не будучи в силах долее выносить нестерпимого голода и слякоти, стали перебегать к неприятелю.
9. Наконец, почти совершенное отсутствие управления, этой души военного дела, проявилось в такой же мере, как и в предшествовавших событиях, и войско действовало скорее наугад, по воле судьбы, чем по разумно обдуманному плану.
10. Вследствие всех перечисленных причин была сделана самая крупная ошибка: в субботу не последовало решительной битвы, которая могла бы увенчать и закончить кампанию полным успехом. Сами враги впоследствии сознавались, что, когда войско наше в этот день двинулось в атаку, построенное в таком же порядке, как у Берестечка, по совету и стараниями полевого писаря Пршиемского, то все хлопы, объятые страхом, бросились бежать; даже полковники стали отступать за Рось, и сам Хмельницкий сильно струсил. Его любимец, Выговсвий, говорил: мы хотели бежать, подобно тому, как бежали под Берестечком, но Господь отнял у вас разум».
«Итак» (заключает откровенно мемуарист), «приняв во внимание все перечисленные обстоятельства, мы должны возблагодарить Господа за то, что он дозволил нам заключить мир и охранить нас и Речь Посполитую от окончательной погибели, которая могла последовать от нашего неустройства».
Что Хмельницкий струсил под Белой Церковью, как и под Берестечком, это для нас не важно: важно то, что успехи его были возможны только в таком обществе, как польское, и в таком государстве, как Речь Посполитая. Мысль эту резко высказал в глаза правительствующим панам царский посол, Репнин Оболенский, как об этом будет речь в своем месте. Если вспомнить здесь, чем был Хмельницкий под Зборовом и чем сделался под Белою Церковью, то в его нравственной несостоятельности еще больше обнаружится несостоятельность польской общественности и государственности: ибо по плодам ценится дерево.
Добившись путем резни и пожога до 40.000 негербованной шляхты в Малороссии, казаки Хмельницкого разжаловали теперь в мужики половину реестровиков, лишь бы обеспечить за родовитыми представителями своего промысла полумужицкое панованье, а за миллионы земляков, погибших под саблею и в татарской неволе, вознаградили они свое русское отечество небывалым голодом и мором.
Двукратным изгнанием панов из наследия по предках и троекратным опустошением цветущего края — они приучили мужиков к разгульной жизни на счет людей трудолюбивых, и теперь, под Белой Церковью, возвратили озлобленным землевладельцам все их права над одичалым народом, не освободив родного края даже от жидовской эксплуатации, которой приписывали панские преступления против поспольства. Церквам, казаковавшим шляхтичам и мещанам вернули казаки то, чем они пользовались до Хмельнитчины; но многие церкви и школы сгорели, мещане от пожаров и военных грабежей обнищали, и широкие пространства недавно еще многолюдного, богатого, обильного даже в мужичьем быту края превратились в такие пустыни, как будто там никогда ничего не было.
Из-за чего же было пятнать русское имя столькими злодеяниями, проливать реки человеческой крови, причинять столько несчастий и страданий не только шляхетскому, но и казацкому народу? Беспутный, бесчестный и лишенный чувства своего достоинства народ не задавал себе подобных вопросов. Он, как и его казацкий батько, умел только пьянствовать и злиться. Злился на панов за то, что не дали ему истребить и самого имени ляшеского. Злился на татар за то, что эти, как и он сам, воры по ремеслу, бились отважно только в задоре, а потом трусили и вознаграждали себя за поход пленением своих союзников. Злился на москалей за то, что не хотели участвовать в его безбожных предприятиях.
На общечеловеческом суде нет ничего преступнее вероломства и предательства; но когда эти преступления делаются причиною гибели многого множества своих и чужих людей, тогда нашему бедному сердцу остается утешать себя только надеждою, что широкая картина вероломства и предательства, созерцаемая нами в прошедшем, широко распространит отвращение к вероломству и предательству в настоящем.