Результат казацких бунтов. — Неизбежность отпадения Малороссии от Польши. — Казаки переселяются в московские владения. — Казацкая интрига в Турции. — Поход в Волощину. — Битва под горою Батогом. — Казаки побиты в Волощине. — Финансовая и нравственная несостоятельность панской республики.

Печален был результат подвигов Хмельницкого. Сотни и сотни тысяч людей тлели в земле, валялись непогребенными по лесам и болотам, по заглохшим полям и пепелищам, а не то — находились, как предмет позорного торга, в руках у татар, которые появлялись иногда с этим товаром даже на казацких ярмарках и отдавали обременявшего их пленника за лук и десяток стрел, как бы в благодарность за то, что казаки бывало отдают им шляхтича за нюх табаку. Множество руси, освобождаемой Хмельницким из-под так называемого ляшеского ига, работало в турецких сералях, на морских каторгах и даже за пределами Турции, у персов и других азиатских народов.

Край был теперь малолюден и голоден. Многие города и бесчисленные села оставили по себе только поросшие бурьяном кучугуры. Широкие пространства, кипевшие прежде земледелием и промыслами, обратились в такую молчаливую пустыню, какую видел в южной Руси Плано Карнини после татарского Лихолетья.

Ко всему этому присоединилось моровое поветрие. Вдоль широкого казако-татарского шляху, от Берестечка до Случи, переколело множество татарских и жолнерских лошадей, валялись десятки тысяч казаков, побитых восторжествовавшими панами и голодом. Вернувшись в отчуждавшуюся плуга Украину, многолюдные толпы охотников до казацкого хлеба увеличили голод остававшихся дома и принесли им заразительную смертность. Осень 1651 года была теплая, а зима мокрая. Зараза, известная под именем черной смерти (mors nigra), по следам казако-татарских вторжений вторгнулась в глубину польских владений, точно ядовитое дыхание Хмеля, и покарала панов за те грехи, которыми они породили беспощадную казатчину. Черная смерть предвещала им общее затмение панской республики, — ogolne zacrnienie zicmi naszej, пишут поляки, — затмение земли, просвещенной обманчивым светом, при котором все русское казалось польским. Черная смерть покрыла заразительным трауром своим и Малороссию, в наказание за то, что она, в лице своих могилян, польскую тьму начала признавать светом.

В прежние времена малоруссы, подучиваемые запорожцами, жаловались на панские порядки, на жидовские аренды, на жолнерские грабежи и насилия, которые казались им нестерпимыми. Теперь все это к ним вернулось, но уже не с прежним характером соглашения взаимных нужд и выгод. Паны, отвоевавшие некогда собща с подданными плодородную землю у неприятелей св. Креста, пришли теперь к своим подданным, точно в неприятельский лагерь; а подданные, разучившись добывать вместе с ними насущный хлеб смотрели на них, как на своих поработителей. Даже работать один только день в неделю на пана, как требовали от них под Берестечком, казалось им невыносимым бременем.

С другой стороны, ни паны, ни казаки не были довольны Белоцерковским миром, также как и Зборовским. Те и другие были приневолены к нему тяжкой необходимостью. Паны так еще недавно шли на Хмельницкого облавою и думали только о том, как бы не дать казацкой гидре убраться в её «украинские берлоги».

Казаки так еще недавно бредили славою, которая доныне восхищает их историков, повторяющих слова кобзарской думы:

В той час була честь і слава,
Військова справа:
Сама себе на сміх не давала,
Неприятеля під ноги топтала.

Корсунские и пилявецкие герои не могли удовлетвориться не только белоцерковским, да и Зборовским компромиссом. Современный им польский поэт писал, что украинский народ лишь тогда может быть побежден оружием, когда весь край сделается безлюдным. Относительно правой стороны это были слова пророческие.

Они оправдались бы и на левой стороне «обычного казацкого шляха», когда б эта сторона не попала в хозяйственные руки Москвы по Андрусовскому миру (1674). Поссоренные двумя соперничающими церквами сословия и состояния могли вернуться к былому согласию скорее под владычеством турецких башей, чем под верховенством польских магнатов.

Паны, возвращавшиеся в свои имения согласно 4-й статье Белоцерковского договора, видели ясно, что надобно готовиться к новой войне за существование в том крае, который слился с Польшею высшими классами, но разошелся низшими. Если принять во внимание, кто и как соединял несоединимые основания греческой и римской веры, кто и как расторгал общественную связь в интересах слияния церковного, то новая война долженствовала быть уже не социальная, а религиозная, — тем более, что теперь малорусская религиозность, какова бы ни была она в новых своих защитниках, абсолютно отвергала все ляшеское и поставила себе девизом следующие слова казацкой песни:

Та не буде лучче, та не буде краще
Як у нас на Вкраїні:
Що немає ляха, що немає жида,
Не буде унії!

Конечно, ни вере, ни церкви, в конкретном значении слова, от этой религиозности не здоровилось. Но лучшие органы древнего русского благочестия безмолвствовали, а худшие проявляли себя соответственно достоинству своего духовного воспитания. Тем не менее результатом религиозных мнений, в которых были воспитаны воюющие стороны, должно было быть расторжение польско-русской республики. Оно совершилось нравственно уже тогда, когда простой русский народ в Польше, с голоса подстрекателей своих, назвал всех русских панов и шляхтичей ляхами. Оно совершилось политически, спустя два с небольшим года после Белоцерковского мира. Те муки и насилия, которым, по сказанию наших историков подвергали своих подданных вернувшиеся на свои пепелища землевладельцы, были невозможны по самому ходу житейских дел. Но естественно, что подданные, попробовавшие казатчины, отбились от рук у землевладельцев, отвыкли от понимания взаимных выгод, и охотнее гайдамачили, чем пасли стада, сидели в пасеках, пахали землю. Даже те из них, которых врожденная робость или рассудительность удерживала от гайдамачества, рискуя быть подожженными, убитыми, замученными казацкой голотою, постоянно колебались между верностью панам и проповедуемым казаками предательством.

Хмельницкий видел, каковы плоды его разбойной пропаганды, к которой он должен был прибегать в своей щербатой доле. Теперь он сам боялся «безголового зверя», разлакомленного кровью и добром зажиточных людей. Теперь старательнее прежнего он окружал себя татарами. А голод между тем заставлял этого зверя выть среди родных пустынь, из которых война изгнала земледелие. Голодный вой долетел и до нашего времени, в таком, например, двустишии казацкой песни:

І день і ніч войни ждемо:
Добичі не маєм...

Ржаной хлеб, рогатый скот и овцы сделались в Малороссии редкостью. Голод свирепствовал у нас вместе с черною смертью. Народ не видел ничего утешительного ни в настоящем, ни в будущем. Он был беззащитен в малолюдных пустынях своих и от казаков, жолнерских подражателей, и от татар, казацких побратимов. После искусственного возбуждения его физической и нравственной энергии, он впал в ту малорусскую апатию, памятником которой осталась историческая поговорка: «абы не сидячого татары взяли».

И вот чем казатчина способствовала русскому воссоединению, а не теми героическими начинаниями, которыми украшают ее псевдоисторики. Не борьба казаков за православную веру и русскую народность привела уцелевшие от Хмельнитчины миллионы малорусского народа под власть московского царя: привели их неслыханные бедствия, в которые Малороссия была повергнута казаками, а дорогу к Москве указало им наше духовенство, у которого польские ставленники отнимали духовные хлебы.

Еще в эпоху Иова Борецкого Московское Царство называли в Малороссии страною тихою все монахи и монахини, все попы и поповичи, все благочестивые люди, вздыхавшие по свободе религиозной совести, теснимой прямо или косвенно папистами. Эта тихая страна сделалась теперь обетованною, богатою хлебом, которым она снабжала даже киевский рынок во славу своего великого хозяина, царя, разрешившего беспошлинный вывоз при первом приступе голода в 1648 году[63]. Москва, во многих частных случаях, проявляла себя варварски; но в распоряжениях своего двора и царского правительства поступала с удивительной человечностью сравнительно с мусульманами и католиками. Одно её освобождение от монгольского ига достаточно свидетельствует о преобладании в ней государственной хозяйственности над хозяйственностью турок и поляков. Это преобладание объясняют возрастанием самодержавия московского, заимствованного якобы от монгольского деспотизма. Но мнимые питомцы монгольского варварства, падшие в Смутное Время от козней цивилизованного Рима, встали без посторонней помощи, чего никак не могла сделать их якобы наставница, Золотая Орда, подпав под их владычество. Восстав из своего Разорения, Москва доказала превосходство государственной хозайственности своей и над воспитанною Римом Польшею. Она привлекла к себе симпатии всех, страдавших в этом государстве от бессудья и самоуправства, даже католиков, коренных полонусов, но всего больше расположила к себе малорусское духовенство.

Отклоняя просьбы казаков о дозволении им переселиться всем войском в Московское Царство, и не веря слезам Хмельницкого, Москва верила православному стремлению к ней истинных органов малорусской церкви. Это стремление поощряла она с политическою последовательностью, по мере своей безопасности от Польши.

Монахи и монахини получали от неё «милостыню на церковное строение» безотказно; но сперва пограничные власти не всех обращавшихся к царской благотворительности допускали в самое сердце Великой России. По царскому указу, многим давали милостыню в Путивле, и затем возвращали в «Литовскую Сторону». Теперь царь подавал милостыню не только на церковное строение, но и на школы, которые, как жаловался киевский митрополит, «оскудели оскудением благодетелей своих», разогнанных, разоренных и перебитых казаками (чего не смел высказать письменно).

Теперь в Москву принимались уходившие из оказаченного Киева эллинисты-богословы «для справки греческих книг на славянскую речь», для перевода историко-философских книг с латинского языка и для устройства певческих школ.

Наконец, в августе 1652 года, было наказано путивльским воеводам: всех приходящих из Киевской земли чернецов и черниц, которые выйдут на государево имя, пропускать к Москве без малейшего задержанья, с провожатыми, и давать им подводы, «чтоб им ни в чем нужи не было». Вот с кого началось самое искреннее и прочное присоединение Малороссии к России!

Монахи первые возвестили о стремлении малоруссов к новому центру русского мира; монахи оправдывали его собственным переселением в самую среду великоруссов; монахи давали у нас в Малороссии православно-русское направление всем умам, остававшимся за пределами католического влияния и вообще польщизны.

Точнее сказать, они сохранили у нас всецело древнее русское благочестие. Презирая так называемое невежество этого класса и соединенные с действительным невежеством пороки, игнорировали мы доселе великую службу его в деле русского воссоединения, и приписывали это спасительное дело отребью польско-русской общественности — днепровским гайдамакам, черноморским пиратам, татарским побратимам. Нет, общественная и семейная жизнь в тогдашней Малороссии не давала возможности сохранить в целости национальные предания о предках и старине: только порвав связи с миром и его житейскими попечениями, было возможно спасти нашу русскую национальность в будущем посредством ясных воспоминаний о былом под сенью древних наших святынь, на гробовищах отдаленнейших наших предков.

Деспотическая политика московского правительства проницала во мрак русского будущего глубже, нежели наши питомцы либерального Запада проницают во мрак русского прошедшего. Москва привлекала к себе элементы строительные, но вовсе не разрушительные, — вовсе не те, которым так сочувствуют верхогляды малорусской современности. Не изощряла она меча на пагубу соседственной державы, поддерживая в ней злодеев, как это нам представляют; нет, она своим примером и внушением воспитывала в родственной Малороссии общественное мнение, поколебленное духом пагубной польско-русской вольности. В лице проповедников и хранителей православия, она поддерживала в польской Руси те правила единовластия и соподчиненности, которыми создалась политическая свобода Руси Московской. Для этого ей были нужны вовсе не казаки, естественные нарушители гражданского порядка. Она казаков чуждалась. Она не знала, как от них отделаться и дома в своей великой работе собирания русской земли. Наследие новогородчины с одной стороны и татарщины с другой, этот разбойный класс не давал Москве покоя со времен Иоанновских, колебал её владычество в эпоху грозных Смут и готовил ей в будущем Разина да Пугачева. Что касается казаков днепровских, то это разрушительное орудие было выковано врагами Москвы на её пагубу, и если Москва запачкала свои руки этим орудием в борьбе с Польшею, то не иначе, как пачкает руки человек, вырывающий окровавленный нож у того, кто покушался его зарезать.

Вернувшись от Хмельницкого, Богданов легко мог объяснить себе, почему для проходимца, хвалившегося и Польшу, и Немецкую Империю, и самого папу отдать в руки турецкому султану, — почему для казаков, перед которыми, по их словам, дрожал весь свет еще во время Сагайдачного, земля сошлась клином в Московском Государстве. На всем пути его в Чигирин и обратно, как доносил он царю, куда ни приезжал он, духовные и светские всех состояний люди окружали его и со слезами молили Бога о том, чтобы московский царь принял их в подданство на том же основании, на каком пребывают все его подданные. Эта всеобщая мольба была явление великое, и если привели к ней население края казаки, то привели только своим беспутством; прямыми же начинателями и творцами русского воссоединения были у нас на юге те, которые, именем церкви, воспрещали казакам «ходить на Москву, на род христианский».

Подчиняясь их внушению, казаки, как разноплеменное и разносословное скопище, не могли выдержать своего обета до конца. В 1633 — 1634 годах они проторили новый татарский шлях от ворот России, Смоленска, к центру России, Москве. Но, сводя дома кровавые счеты с землевладельцами, они, еще во времена Конецпольского, стали переселяться в северские и придонецкие пустыни вместе с подпомощниками своими и другими слобожанами. Теперь, после катастрофы под Берестечком и неудачного отпора под Белою Церковью, настал новый период переселения казаков, а вместе с ними и других людей в соседние пустыни.

Жолнерские переходы и постои, на которые горько жаловался сам Конецпольский, заставили служившего ему инженера Боплана назвать Польшу папским раем и мужицким адом. Но и в те времена к притеснителям и грабителям «убогих людей», жолнерам, присоединились уже их враги и подражатели, казаки. Косинщина и Наливайщина были для мещан и селян предзнаменованием тех бедствий, которым они подвергались от казацкого разгула впоследствии. Казаки Сагайдачного, идучи к Хотину против турок, опустошили столько панских имений, что, по донесению королевского агента, зазывавшего их на войну, едва ли сами турки с татарами могли бы причинить больше вреда. Наконец Хмельнитчина ринулась на поприще Косинщины и Наливайщины в сообществе татар, прожгла Волынь во всех направлениях, недобитков меча предала в татарские лыка, остальных разогнала по недоступным трущобам. Голод и мор, следовавшие за казацкими и жолнерскими похождениями, заставили волынцев бежать из несчастной родины, куда глядят глаза. Еще до Берестечской войны, дороговизна съестных припасов дошла до такой степени, что в Луцке мацу ржаной муки продавали по 120 злотых, и голодные люди умирали толпами. Одна женщина под Луцком (записал в июне 1651 года Ерлич) сделалась людоедкою, и делилась человеческим телом с соседями, а другая резала и ела собственных детей.

Спасаясь от казаков, татар и жолнеров, волынцы перебегали с места на место, прятались по болотистым трущобам, переходили за Днепр, и нашли наконец безопасное убежище в полтавских пустынях, граничивших с московскими пустопорожними землями. Многие забрели и в Московскую землю, в которую направлял свое бегство знакомый отцам и дедам их царь Наливай с казацкими семьями, и в которую проторили дорогу, по сказанию очевидца, игумена Филиповича, беглые павлюковцы. Этим способом явились первые малорусские слободы около Путивля и Белгорода.

От нужды и беды польские и русские шляхтичи делались казаками. Когда казацкая сила рушилась под Берестечком, разочарованные в ней прозелиты казатчины бежали за пределы казацкого присуда. Об одном из таких беглецов, Дзинковском, сохранилось документальное предание, что он, предводительствуя тысячею казаков острожского, новообразовавшегося тогда полка, выпросил у царя дозволение поселиться на его земле с предоставлением ему права сохранить в новых слободах полковые и сотенные порядки казацкие. Примеру Дзинковского следовали и другие.

Московский царь, пользуясь правом, выговоренным еще в Полянове, привлекал в свои украины способных к их защите выходцев, как заботливый и практический хозяин. Для беглецов Хмельнитчины строились у него хаты, в которых они находили даже готовое зерно на засев нови, никому не принадлежащей, никем не оспариваемой.

Таким образом возник на Тихой Сосне город Острогожск; так получили свое начало богатые впоследствии города и местечки: Сумы, Лебедин, Ахтырка, Белополье, Короча и другие; так заселились бесприютные степи и образовались слободско-украинские полки по рекам: Донцу, Удам, Харькову, Коломаку. Нынешний Харьков был незначительною в начале слободою; но его безопасная позиция среди болот и лесов привлекла к нему многолюдство и послужила к его возвышению, как полкового города, неподведомого малороссийскому гетману.

В свою очередь поднестряне и побожане, не видя добра ни в казацких, ни в панских порядках, сожигали свои жилища и корма, чтоб не достались ненавистным панам ляхам, истребляли все имущество, которого нельзя было забрать в мандривку и пробирались в землю Восточного царя, о которой наслышались, как о царстве скорого правосудия, сытой и мирной жизни.

Хмельницкий испугался повсеместной эмиграции, и пытался остановить ее, как это делали коронные власти и землевладельцы во времена Остряницы. Но приверженцы Хмеля оказались бессильными против тех, которые возненавидели коварный режим его и возгнушались предательским делом его. Казацкие ватаги переселенцев шли напролом, увлекали за собой новых отступников Хмельнитчины, угоняли чужой скот, били тех, кто хотел их остановить, и стремились бурным потоком в Слободскую Украину, проклиная Хмеля-Хмельницкого и его торговлю людьми. Эмиграция принимала таким образом вид междоусобной казацкой войны.

Наконец и сам «добродий» таких людей, как Джеджалла, боясь остаться в своем удельном княжестве без подданных, просил у царя дозволения перейти на его землю и поселить казаков под Путивлем и Белгородом. Мнимое «наследие Богдана», Киев, и «святыни всех его гробов» оставлял он в руках врагов древнего русского благочестия.

Но пребывание казацкой вольницы в стратегических пунктах царской земли повело бы Москву к новым смутам. Хмельницкому были указаны пустыни на Дону и Медведице, вовсе не подходящие к его замыслам, и он остался в старом гнезде казатчины.

Не находя ни с которой стороны подступа к великому русскому хозяину, стал он опять ладить с панами, подчинялся напоминаниям киевского воеводы, Адама Киселя, и деятельно производил новую реестровку казаков, как и после Зборовского мира. В конце февраля 1652 года, Кисель доносил уже королю, что выписы (то есть исключение лишних людей из условленных 20.000 казаков) произведены, реестры для вписания в гродские киевские книги представлены, казацкие послы на сейм посланы, все землевладельцы в свои добра введены опять (nobilitas wszytka do dobrswych reinducta) и часть коронного войска (по Ерличу четыре полка) отправлены за Днепр на зимние квартиры.

Обманувшиеся столько раз в своих надеждах паны продолжали обманываться неизлечимо. Кисель писал к королю, что Хмельницкому можно и верить и не верить, но казаков разумел он чем-то непохожим на Хмельницкого, тогда как этот каверзник был самое выразительное создание казацкого ума и казацкой нравственности. «Если верить присяге Хмельницкого» (писал Кисель), «то надобно оставить войско в обыкновенном числе, издерки же, которые делала до сих пор отчизна, сократить; если же не верить, полагая, что он дружбы с Ордой не разорвет, в таком случае увеличивать войско и вести войну... Не начиная войны, надобно быть в готовности на всякий случай... При этом обходиться с Хмельницким как можно лучше и привлекать к себе подачкою, о которой он просит, — как для ускорения ссоры его с татарами, так и для возобновления поля и моря... Надежда на Господа Бога приведет наше дело к прежним началам (W PanuBogu nadzieja rem nobis ad sua revocabit principia). А что всего важнее: когда, не имея от нас никакой причины, казаки не будут иметь случая к восстанию, напротив, оставаясь при своих вольностях, полюбят мирную жизнь (zakochaja sie ѵѵ pokoju)»...

Такие детские мысли преподавал Адам Свентодьдович беспомощным детям-панам.

Отправленное за Днепр войско сделало центром своей оккупации Нежин. Отрядами его командовали Войнилович, Маховский и житомирский староста Тишкович, расквартировавшие жолнеров но Заднеприю и Задесенью. Часть литовского войска заняла пограничную от Литовского Княжества Стародубовщину. Край был разорен до такой степени, что, по мнению Киселя, никоим образом не мог прокормить жолнера, «разве пришлось бы отпускать провиант из всей Короны». Поэтому на жолнерские постои смотрели голодные жители с крайней досадою; а жолнеры все-таки не оставляли своего исконного обычая грабить хозяев. Самовидец говорит, что «казацтво, застаючое в городах, волно сходили с тех городов, кидаючи пабытки свои, у городы ку Полтаве, и там слободы поосажовали, а инние на кгрунтах московских слободы поосажовали, не хотячи з жолнерами зоставати и стацеи оным давати: бо незносную стацею брали».

С другой стороны томило казаковатых заднепрян и задесенцев пребывание в имениях землевладельцев, от которых они поотвыкли. В интересах и самих землевладельцев, и правительственных властей было — задерживать переселенцев на местах их оседлости. Но «жолнеры» (пишет Самовидец) «не могли им заборонити: бо и з гарматами выходили из городов; але напотом хто зостался, юже оного не пущено, и давати мусел стацею жолнерам».

Волнение в народе по поводу переселения, реестровки казаков, расквартирования жолнеров, водворения помещиков и задержания на местах жительства тех, кому не удалось убраться из казацкой Украины в Украину царскую, — все вместе повело к обычному в нашем народе гайдамачеству. Убогие, голодные, обиженные, пьяные, ленивые и недовольные ни казацкими, ни панскими порядками стали нападать на панские имения, на мещанские дворы, на зажиточных реестровых казаков, которых называли дуками срибляниками, наконец и на жолнеров, которых бранили душманами.

Хмельницкий издал универсал, в котором говорил, что теперь уже не годится делать того, что делалось прежде, а себя выгораживал из каких-либо бунтов поспольства против панов. Он грозил непослушным строгою карою; но его угрозы оказались бессильными. Подобно тому как татары повиновались турецкому султану только в поощрении, но никак не в прекращении набегов, отатаренная Хмельницким чернь смотрела теперь скрива на того, о ком кобзари пели ей хвалебные думы за возбуждение к поджогу, грабежу и резне. И как со времен Косинского гербованная шляхта разбойничала вместе с казаками, так теперь шляхта негербованная, реестровые казаки, гайдамачили вместе с развращенным казатчиною поспольством, а во главе гайдамачества являлись даже полковники, искавшие себе славу Морозенков, Перебийносов, Нечаев и прокладывавшие дорогу к гетманству по примеру самого Хмеля.

Проживавший в это время в Киеве Ерлич записал у себя в дневнике, что в местечке Срибном (Sybryi), за Днепром «хлопская сваволя» изменою разбила наголову две хоругви (как это было сделано при Конецпольском в Дымере). Но не долго они торжествовали (продолжает православный шляхтич): лишь только дали знать об этом Войниловичу, командовавшему полком князя Вишневецкого, он тотчас вторгнулся в город, вырезал всех от великого до малого, а город сжег. В ответ на эту энергическую меру, появились гайдамацкие ополчения в разных местах. В Липовом, в Рябухах, принадлежавших к миргородскому полку, жолнеры снова имели свалку с местными жителями. Под Лубнами появился гайдамака Бугай. Под Нежином собралась гайдамацкая купа под начальством Лукьяна Мозыры. Этот был зол на Хмельницкого за то, что он ссадил его с корсунского полковничества, которое отдал своему швагеру Золотаренку. Мозыра, как и Перебийнос, воображал себя ничем не хуже Хмеля, и метил сам сделаться гетманом. Наконец миргородский полковник, Гладкий, заявивший то же стремление под Берестечком, составил заговор против жолнеров, и днем их избиения во всем миргородском полку назначил день Светлого Воскресения, когда жолнеры подгуляют. Произошла кровопролитная резня; но, видно, на пьяных напали пьяные: проспавшись, испугались они гайдамацкого геройства своего, и Гладкий был схвачен хмельничанами. Около Мглина и Стародуба произошло такое же столкновение хозяев с постояльцами; а все эти случаи вместе выражали раздражение казацкого народа против гетмана, который столько раз поднимал его кончать ляхов, и опять возвращал Украину к прежнему порядку вещей.

Был в Польше слух, что казаки собирались идти на Чигирин и положить конец орудованью Хмельницкого. Хмельницкий успокоил, или разъединил казацкий народ лишь тем, что в прибавку к 20.000 узаконенных реестровиков записал в секретный реестр еще больше 20.000.

Между тем он просил короля назначить военно-судную комиссию для расследования и кары украинских бунтов. Эта комиссия приговорила к смертной казни Хмелецкого, Мозыру, Гладкого, войскового судью Гуляницкого и многих мелких ватажков гайдаматчины. Хмельницкий играл при этом роль человека подначального, но в сущности пользовался возможностью извести своих недоброжелателей, и особенно тех, которые, посредством бунтов, подкапывались под его гетманство. В видах будущих козней, интриган очищал свой извилистый путь от препятствий, и в то же время сеял в народе новую ненависть к ляхам, которые, по казацкому воззрению, теряли не только право мести ударом за удар, но и право государственного суда над разбойниками. Все-таки ему становилось более и более жутко среди своих «детей, друзей, небожат». Мирясь поневоле с панами, ища защиты даже в ненавистных для него постояльцах, он видел, как его удельное княжество таяло вслед за своим возникновением. Теперь ему больше, нежели когда-либо, нужна была царская помощь. Он домогался у царя хоть небольшого отряда ратных людей, лишь бы та слава была, что Москва стоит с ним заодно. Но царское правительство на все его представления о православных церквах, на все его проекты широких завоеваний отвечало с мучительным для него достоинством, что великий государь, его царское величество, милостиво похваляет его за то, что он государской милости к себе ищет, и т. д. Царское правительство помогало голодному малорусскому народу московским хлебом, и оставляло без внимания мольбы и слезы казацкого гетмана.

Хмельницкий видел, что и без него все в Малороссии наклонилось в московскую сторону. Он боялся остаться ни причём с ватагой головорезов да с татарами среди края, не имеющего ни естественных границ, ни крепостей, и среди народа, проклинающего его даже в своих песнях. Вместе с другом и обманщиком своим, Выговским, он обольщал царских людей перспективою не одних военных, но и промышленных успехов; разоритель обольщал строителей, расточитель — собирателей, полудикий номад — государственнных экономистов. «Великому государю» (доносили они со слов писаря Запорожского войска), «его государским счастьем к великому московскому пространству и многолюдному государству, и без войны, и без кровопролития, учинится прибавленье большое, и овладеет он, великий государь, многою землею и городами; и тех городов ему, великому государю, с мещан и со всяких чинов людей и с их торговых и с иных и со всяких промыслов учинится ево государской денежной казне прибыль многая, потому что православных християн многолюдство большое, и промыслы всякими промышляют в своих городех, и в иные государства для всяких своих промыслов ездят так же и к ним в городы из иных государств многие купетцкие и всяких чинов люди со всякими многими товары и для иных всяких своих промыслов приезжают же».

А что польский король вздумал бы воевать против царя (говорил им Выговский), так этого опасаться напрасно: «польскому де королю против великого государя стоять некем». Он поспешит прислать в Москву своих послов, и пойдет на всевозможные уступки. Если же великий государь пошлет на него с казаками своих ратных людей, тогда Польская Корона и Великое Княжество Литовское перейдут под его высокую руку без войны: ибо они дрожат от страху пред одними казаками. Другое дело (продолжал Выговский), если государь не примет казаков теперь же в подданство, а польский король станет подговаривать и прельщать их на совместную войну против Москвы, дабы поссорить их с великим государем и навсегда отвлечь от московского подданства. В таком случае он (Выговский) сильно опасается, чтобы казаки не пошли с панами на московское государство войною; а крымский царь и поготову пойдет воевать московское государство. Он и теперь пошел бы на Москву, да казаки отказались биться с единоверными православными христианами и проливать между себя христианскую кровь; «за то де Крымский на гетмана гневался долгое время».

Видя, что ни слезами, ни политическими и торговыми посулами нельзя склонить Москву в свою пользу, Хмельницкий вернулся к прежней политике запугиванья.

«Порази меня Бог» (говорил он), «если не пойду на Москву и не разорю ее пуще Литвы»! И после таких угроз он снова уверял москвичей в своей готовности завоевать в пользу царя всю королевскую землю. Но уверять в своей преданности, хвалиться своею силою и грозить своею местью — было ремеслом Хмельницкого, которое он прилагал к христианским и к магометанским государствам без всякого стеснения.

Заключив Белоцерковский договор, он тотчас написал в Стамбул, что у него была с поляками ужасная война, после которой заключил он мир, но мир почетный, без нарушения прежней дружбы с крымским ханом, которую (писал он) мы желаем сохранить до конца дней своих, равно как и быть верными подданными вашего цесарского величества. Он просил у султана грамоты к Крымскому хану, повелевающей участвовать во всех казацких войнах; а с нуреддин-султаном и с Карач-мурзою заключил особый договор. Предвидя новую войну с панами, Хмельницкий заручился турецко-татарскою помощью заблаговременно.

Действительно, сейм не утвердил статей, стоивших Потоцкому последних усилий, но не утвердил потому, что был сорван одним из литовских послов, по интриге панских партий. Пропившие свою добычу казаки только того и ждали. Немедленно были призваны татары, и войско начало готовиться к походу. Было решено — задеть Польшу со стороны её союзника.

В октябре 1651 года, Потоцкий послал к Хмельницкому Маховского хлопотать о дозволении разместить коронное войско во всей Брацлавщине. Хмельницкий согласился на это, но ограничил право сбора провианта, и прибавил условие, чтобы жолнеры вели себя во всех отношениях скромно и сдержанно. «Тягостно было вождям и войску» (пишет Освецим) «получать ограничения и предписания от подданного; но, уступая тяжкой необходимости и не желая нарушать из-за мелочи заключенный договор, они подчинились. Войско было распределено в Украине по селам и местечкам, начиная с Сaвраня, по всей почти Уманщине, и, согласно с требованием Хмельницкого, получало право на сбор самого ничтожного провианта. Пан Маховский привёз еще и другую, более серьезную и тревожную новость, — что Хмельницкий намерен отправить своего сына, Тимоша, с частью войска, в Волощину, для бракосочетания с дочерью волошского господаря. С Тимошем он решился отправить и татар, кочевавших на Капустяной долине у Корсуня, и назначил время сбора в поход через две недели».

Маховский, сверх того, выведал и донес Потоцкому, что к Хмельницкому пришел нуреддин-султан со всею Крымскою Ордою. Хмельницкий скрывал его приход, и уверял Потоцкого, что разместил пришедших к нему татар так, чтоб они не могли вредить королевским областям. «Но татары» (писал Потоцкий к королю) «не привыкли возвращаться без облову. Они будут гостить — или в польских, или в волошских владениях, которым и сам Хмельницкий грозит за свое сватовство». В последнем случае, Потоцкий советовал «спасать соседа и верного слугу» (волошского господаря), о чем и завел с ним переписку; войска же по квартирам не распустил, и оставил его в сборе у Махновки, под тем предлогом, что в Брацлавщине не прекратились еще волнения.

Волнения не прекращались во всю Хмельнитчину в Малороссии: мужики вместе с казаками бунтовали то против панов, то против самого Хмельницкого. Кисель, по званию киевского воеводы, пенял Хмельницкому за новые бунты, и Хмельницкий обещал ему казнить виновных перед его глазами; но такие казни служили у него только ширмою замышляемых им самим набегов. Чтоб отвлечь внимание Потоцкого от Волощины, Хмельницкий писал к нему о старых, не доделанных при Владиславе IV чайках, и манил его надеждою на совместный поход против турок.

«Видит Бог совесть мою», уверял он в своей искренности того, которому казаки приписывали «розум жиноцький». Но сын Потоцкого Андрей, галицкий староста, отзывался о старом плуте к Тизенгаузу так: «Подозрительна нам верность нашего приятеля. Хоть и сладко к нам пишет, но на деле та же у него свирепость, что и прежде была: Орды не отсылает, стоянки нашему войску откладывает на после Рождества Христова, а против господаря волошского замышляет новые враждебные действия (novam hostilitatem meditatur) за то, что один он был нашим верным соседом. Посоветуйте королю поскорее посылать войска свои в помощь господарю. Ибо, хоть бы король и написать письмо к этому пьянице, то он только фыркнет (za firkelo bеdzie u niego). Вот какой прекрасный мир устроил нам Кисель»!

Но Кисель до конца веровал в возможность невозможного, в соединенье несоединимого, и теперь, в качестве зловредного для поляков и для нас праведника, писал королю: «Меня зовут не гражданином, а предателем Речи Посполитой. Что же делать? Таков ум человеческий. Терпеть самое тяжкое, это — знаки праведника (graviora pali suat signa beati)». А Хмельницкий между тем новым ударом ножа в панское сердце еще раз определил цену Киселевской политике.

Нам опять приходится бродить в кровавых лужах растворенных слезами отцов и матерей, женщин и детей, — опять приходится описывать подвиги «борцов за веру православную и народность русскую». Начнем с несчастной женщины, помеченной Хмелем в число своих бесчисленных жертв.

В 1651 году, во время Берестечской войны, Роксанда Лупуловна находилась в Стамбуле. Людям, окружавшим Яна Казимира, нужно было сочинять о невесте молодого Хмельницкого такие же слухи, как и о жене старого Хмеля. Множество ушей, и подлиннее, и покороче королевских, внимало этим слухам z uciecha, и вот поляки до сих пор повторяют нам, что какой-то агент Лупула продал Роксанду, по словам турецких летописцев, какому-то венгерскому или польскому магнату за 20.000 пиастров. Этого с них мало: ею де интересовался некоторое время и великий визирь, Ахмет. Но бегство Хмельницкого из-под Берестечка и падение великого визиря освободили Роксанду из унизительного положения.

Тотчас по заключении Белоцерковского договора, Хмельницкий, по словам поляков, отправился в Стамбул (отлучка, невозможная для Хмельницкого), и позвонил мешком золота перед янычарскими очами. Султан Мурад был малолетен. Турцией правил серальский триумвират, с прибавкою женщин. Могущественнейший из триумвиров, Нехтас-ага, наименовал Хмельницкого сыном своим, убеждая отдаться безусловно в турецкое подданство. Хмельницкий обещал туркам все, а турки предоставили ему в распоряжение Волощину.

Николай Потоцкий глядел на задуманное Хмельницким вторжение в Волощину, как на великую обиду Речи Посполитой. Но его здоровье требовало отдыха; он передал свою власть полевому гетману и уехал в Хмельник, где и умер.

Пока Тимош готовился к походу, в Стамбуле совершился правительственный переворот, и верховная власть перешла к людям враждебным Хмельницкому.

Хмельницкий не осмелился нападать на Волощину. В то время за Днепром начались против него бунты, а до Калиновского дошло известие, что вместо 20.000, в казацкий реестр вписано по-прежнему 40.000. Коронный гетман привлек гетмана казацкого к ответственности. Хмельницкий отвечал, что не может совладать с оказаченною чернью, но что впоследствии все придет в надлежащий порядок. Калиновский помогал ему карать бунтовщиков, не подозревая, что освобождает врага отечества от опасных для него людей; а Хмельницкий ждал только весны, чтобы наступить с татарами на волошское Заднестрие. В Стамбул писал он между тем о своем верноподданстве и грозил, что если не поддержат его, то он будет вынужден повиноваться королю и идти, куда ему велят, хотя бы даже и на турок.

Турки сами находились в затруднительном положении и не могли поддерживать казаков. Но Хмельницкому нужно было одно, — чтоб ему не мешали. К несчастью для христиан, породивших такое чудовище, письма его в Стамбул, как и письма Крымского хана, перехватил искусный в этом деле Лупул и передал их через Калиновского в Варшаву.

Калиновский высказал Хмелю напрямик, что он поступает предательски. Он воображал, что этим смутит и запугает казацкого батька. Потомок убийцы Наливайкова отца не в состоянии был спуститься до самого дна в потемки казацкой души. Хмельницкий не только отвергал свое предательство, как всегда и все, что ему было нужно отвергать, но еще роптал на Калиновского, что он такими выдумками дразнит короля, а между тем подсказал Ислам-Гирею, что Лупул и Калиновский нанесли ему смертельную обиду. По малорусской пословице: «чорт у чорта сповид а вся, один моргнув, другой догадався», татарский хан воспользовался намеком хана казацкого: и к Лупулу, и к Калиновскому отправил он послов, требуя объяснения, по какому праву письма его были перехвачены и вскрыты.

«Да будет хвала Господу Богу» (писал к Лупулу достойный побратим Хмельницкого), «что мы, не доверяя пактам с королем, и летом, и зимою и во всякое время держим наготове татарские ногайские и крымские войска, которые, прося постоянно о войне с Польшею, вздыхают к Богу, о чем, вы лучше можете знать; а если поляки, разорвавши пакты, отправят против казаков свое войско, то пускай о том ведают, что наши татары умилосердятся над казаками, и не перестанут их спасать, как летом, так и зимою».

Лупул оправдывался перед ханом, что это поляки перехватывали письма, а Калиновский — что это не его войско сделало, а получил он известие о переписке от короля.

После того оба хана написали другие письма в Стамбул; но Лупул подослал к Ислам-Гирею шпионов и узнал, что весь поход, к которому они готовятся, направлен против него.

Не испугался, однакож, господарь, зная, как много значит в защите от неприятеля богатство, навербовал 12.000 войска с польскими офицерами, можно сказать, обученными Хмельницким, призвал на помощь Калиновского, а королю написал отчаянное письмо, заклиная его любовью к отечеству (которое для них обоих не существовало), заклиная его счастьем поляков (которые в глазах Яна Казимира были хуже псов), чтоб он повелел Калиновскому защищать от Хмельницкого вход в Волощину.

«Этот счастливый и дерзкий человек» (писал господарь) «домогается, чтоб я отдал его сыну дочку, единственную отраду моей старости, и грозит мне войною, а шпионы мои доносят, что у него войска готовы, и на челе их стоит Тимофей с Карач-беем. Неверный сын Хмельницкого, вместе с татарским князем, получил наказ — замучить отца и отнять дочку, которая, говорят они, принадлежит им как невольница, так как, два года тому назад, разбойничьим оружием принудили меня согласиться на это непристойное замужество».

На свое письмо Лупул получил от короля уклончивый ответ. Король уверял, что он опасается напрасно: ибо Хмельницкий готовится не на него, а на Речь Посполитую; уведомлял его, что получил об этом деле самые обстоятельные известия, и успокаивал господаря, что Хмельницкий не отважился бы нападать на Волощину, землю, принадлежащую султану, под опеку которого сам он теперь мостится.

Получив такой ответ, Лупул обратился с просьбой о помощи к польским панам и нашел между ними людей, иначе к себе расположенных.

Гетман Калиновский, о котором говорили, что и сам он имел виды на руку Роксанды, велел сыпать широкие окопы в своих добрах под горой Батогом и расположил в них обоз, под предлогом обеспечения Речи Посполитой от набегов Орды и казацких замыслов.

Выбранное для лагеря место было неудобное; но оно стояло на пути Хмельницкого и заслоняло Волощину от казако-татарского вторжения. Панята обещали прислать сильные хоругви. Во всех магнатских замках готовились к походу, который молодым аристократам представлялся романтическим. Все дали себе слово не допустить, чтобы прелестная княжна, миновав Потоцких, Вишневецких, Калиновских, очутилась в объятиях дикого неотесы-казака. Это говорят польские историки, забывая, что их Потоцкие, Вишневецкие, Калиновские не брезгали брачным союзом с женщиною, находившеюся в унизительном положении одалиски, равно как и все панята, заграждавшие рыцарскою грудью дорогу дикому неотесе-казаку.

Потоцкие снабдили гарнизоном и запасами Подольский Каменец и, чтоб обезнадежить Хмельницкого, распустили слух, будто бы господаровна тайно обвенчана с Петром Потоцким, губернатором Каменца, сыном покойного гетмана. Калиновский привел в движение все южные воеводства; агитировал против Хмельницкого между казацкими полковниками. Говорили даже, что он старался умертвить Хмельницкого, и с этой целью подослал в Чигирин своего казака, Бублика, но Бублик был схвачен, и признался во всем на пытке. Этому известию верили тем больше, что знали, как раздражены взаимно казацкий и коронный гетман. Сам де Хмель рассказывал об этом во всеуслышание, и на вопрос: почему не навестил коронного гетмана? отвечал: «мне безопаснее жить вдалеке: уже несколько раз были на меня засады».

В таком положении дел миновала зима 1651-1652 года. Калиновский проводил ее в Брацлаве, где из любви к единственному сыну содержал многочисленный двор и угощал весьма роскошно молодежь самых знатных панских домов. Вся она бредила рыцарскими подвигами в отражении казако-татарской орды и привлекла под свои хоругви цвет молодежи шляхетской, в качестве охотников.

Но наступившая весна не обнаруживала никаких признаков близкой войны. В этом виден был мастер казацкого дела. Начали было уже сомневаться в донесениях Лупула, а коронный гетман был совершенно уверен, что дело обойдется без войны. Он даже не позаботился стянуть заблаговременно 4.000 жолнеров, расставленных по Заднеприю.

Вдруг является в брацлавском дворце казацкий посол, сопровождаемый внушительным конвоем, приветствует величавого хозяина от имени гетмана Запорожского войска и вручает ему письмо следующего содержания:

«Не хочу скрывать перед вашей милостью, что сын мой, вихреватый Тимофей, собравши несколько тысяч войска, бежит в Волощину, чтобы принудить к супружескому обету господарскую дочку. Поэтому предостерегаю вашу милость, чтобы вы отступили с войском от волошской границы и ушли в глубину границ польских: а то, пожалуй, сын мой, увлеченный молодецкою запальчивостью, не вздумал бы на вашей голове попробовать своей военной фортуны».

Коронный гетман поскорее соединил в лагере под Батогом, а по-казацки на Батозі, все силы, какие были у него под рукой, и тотчас отправился туда сам.

Укрепленный стан Калиновского был замкнут с обеих сторон байраками, а с тыла лесом, и занимал равнину близ реки в длину на целую милю Бога. Внутри стояли огромные скирды соломы, фуража, и было заготовлено съестных припасов на несколько десятков тысяч войска.

Для 20.000-ной армии, стянутой сюда Калиновским, был он слишком обширен, так что и вдвое большее войско едва ли могло бы оборонять его. Такие размеры были ему даны с тою целью, чтобы в него могли стягиваться отовсюду польские и литовские подкрепления.

Едва силы коронного гетмана соединились в этом несоразмерном стане, как 29 (19) мая 1652 года появились уже на левой стороне Бога бродячие купы татар. На другой день переправился султан-нуреддин с ордой своей пониже Батога, и тотчас наступил на лагерь. Он занимал польскую конницу (я уже не пишу польско-русскую) в течение нескольких часов, а потом отступил почти на милю от становища, между тем как приближающиеся отряды казаков остановились не очень далеко на горе.

Неприятель обеспечил себе переход через реку. Схваченные пленники говорили, что Тимофей Хмельницкий, с «великим войском», переправляется пониже, и намерен, минуя Батог, идти прямо в Волощину.

Калиновский отправился на рекогносцировку и с ужасом увидел перед собой тысяч двести войска. Перейдя Бог, оно шло, под вечер, по направлению к западу, и, по-видимому, не имело намерения переходить речку, которая впадает в Бог пониже Батога.

Трудно было допустить, чтобы громадные казако-татарские войска оставили у себя в тылу целую армию польскую, не попытав счастья. На военном совете, генерал Пршиемский, предводитель артиллерии и пехоты, был того мнения, что казаки и татары не пойдут без боя за Днестр, а если осадят коронное войско, то он спасения не чает; поэтому советовал Калиновскому бежать немедленно комонником в Каменец, а он, с пехотой, надеется обороняться до тех пор, пока хватит съестных припасов.

Между тем Калиновский соберет войско, и прибудет к нему на выручку. Пршиемский обещал продержаться в осаде месяца два, а потом сложит голову честно в бою.

Долговременная служба его во французской и в шведской армиях, его подвиги в недавних битвах за отечество и личный характер его внушали всем доверие. Но коронный гетман поддался тому самому демону завзятости, который внушил мысль окопаться на Солонице сыну старика Наливайка, погибшего, может быть, и безвинно.

Человеческому сердцу отрадно предполагать невидимую связь между преступлениями предков и бедствиями потомков. В своей беспомощности ему отрадно веровать, что судьба преследует злодеяния до седьмого колена. Калиновский дико воспротивился общему мнению вождей, чтобы погибнуть в бесславном бою с единственным сыном своим.

Начали ночью рыть землю и уменьшать объем. На другой день со всех сторон появились казацкие и татарские чаты. За чатами наступал Тимошко, как звали его паны, Тимиш или Тимко, как звали его казаки. Непроглядная туча татар, казаков и оказаченной черни нависла над панским лагерем. Теперь уже Калиновскому не было возможности уйти комонником.

Панское войско упало духом, по сказанию самих поляков. Особенно конницу поразил ужас. Она металась в отчаянье по лагерю, проклиная выбор места, упорство, несправедливость, наконец — измену гетмана. Особенно трагическое положение было знатных гостей, своих и иностранцев, которые, протанцевав целый сезон и пролюбезничав начало весны с дамами, очутились теперь среди казако-татарских танцев. Предводители конницы начали составлять круги и совещаться о бегстве. Темою совещаний была очевидная и бесполезная гибель конницы в беспрерывных битвах с многолюдным неприятелем, под начальством глупого старика, тогда как пехота, имея превосходного генерала, будет в состоянии обороняться несколько недель за валами, и, не дождавшись выручки, сдастся на капитуляцию. Между польскими кавалерами были и такие шляхтичи-казаки, которые советовали связать коронного гетмана и выдать Орде для умилостивления.

Калиновскому живо представился рокош, подобный тому, который подняли жолнеры на Цецоре и в котором сам он, будучи юношей, играл не весьма почтенную роль. Он принялся увещевать и просить своих соратников, по примеру Жовковского, который, в знаменитой ретираде к Днестру, честно сложил премудрую голову. Но, видя, что его никто не слушает, перешел от смирения к запальчивости, неведомой Жовковскому, и еще больше повредил делу.

Конница выбрала себе вождей и, собравши второпях, что было можно, выехала за валы в ожидании ночи.

Между тем Пршиемский сыпал, с помощью челяди, валы, располагая войско и пушки для обороны западной стороны лагеря от казаков. Коронный гетман, с своей стороны, взялся за тот ум, о котором сами же поляки сложили не оправданную ими доныне пословицу: «плщсигу lach ро szkodzie»[64]. Он вывел другую часть пехоты против Орды и, построив ее в боевой порядок под валами, выслал вперед несколько верных ему хоругвей и добровольцев, под начальством Марка Собиского и Одривольского, которые мужественно отражали татарскую конницу. Самуил Калиновский, сын гетмана, стоял с хоругвями своими в резерве. Он получил от отца приказ наблюдать за возмутившеюся конницей и, в случае, когда бы она захотела привести в исполнение свой замысел, принудить ее к послушанию.

Во все это время неприятель стоял бездейственно. Был слух, что Тимко ездил с полковниками к отцу, который находился в трех милях от Батога, с вопросом: что делать с неприятелем, которого держит уже в руках? Единственным наставлением старого Хмеля молодому были слова: «Дохлый пес не кусается».

Оставалось два часа до захода солнца. Было уж поздно казако-татарам начинать битву, как их чаты донесли, что ляхи — бьются сами между собой.

Тимко велел полковнику Золотаренко, с 30.000 войска, занять панский стан с западной стороны, обороняемой Пршиемским; а между тем нуреддин приблизился к Батогу, и, видя зрелище невиданное, подвигался медленно вперед. Он опасался засады и не смел сразу ударить на ляхов.

Перед лагерем, на широком поле, кипела бешеная битва между пехотой и конницей одного и того же войска. Это постыдное для польской нации и польского характера дело, по рассказу польской историографии, произошло вот каким образом: Калиновский, получив от сына донесение, что конные хоругви вознамерились бежать вплавь за реку Бог, отправил пехотные регименты к коннице, «чтобы поддать отваги трусам (abu ichorzom napgdzic odwagi)», как выразился он. Немцы пустили град пуль, но больше для острастки, нежели серьезно. Пораженная страхом, польская конница сперва не смела дышать, ни тронуться с места. Но, прийдя в себя, жолнеры стали кричать, проклинать и, доведенные до бешенства, метнулись на немцев, чтобы не гибнуть безнаказанно. Немцы делали свое дело стойко.

Борьба дошла до наибольшего ожесточения, когда ротмистр Пршиемского, Винцентий Зелинский, прибежал к гетману, прося подкрепления и донося, что Пршиемский с оставленными при нем 1.500 человек не может устоять против казаков.

Гетман, занятый борьбою с собственным войском, не видел, что казаки напали с тылу на лагерь. Узнав теперь об этом, приостановил пальбу и послал пехоту спасать Пршиемского, а сам, с верными хоругвями, вышел против надвигавшихся татар, воображая, что вся конница последует его примеру. Но взбунтованные полки, при виде наступающей Орды, рассеялись, по выражению польского историка, как табун диких лошадей. Одни бросились к реке Богу, другие разбежались куда попало. Но татары захватили их рогами своего полумесяца, и почти все они, кроме нескольких сот, переплывших Бог, очутились в плену.

Гетман, раненный дважды сам, ушел с немцами в лес; но, услыхав, что сына его схватили, вернулся, чтоб отбить его. Здесь, окруженный неприятелем, пал он вместе с сыном, коронным обозным. Когда его седую голову принесли к Тимку Хмельниченку и нуреддин-султану, казак бросил за нее головорезу червонец, а татарин сказал гетманской голове: «Не доплатил ты мне, христианин».

Охватив конницу, татары подвигались вперед, однакож осторожно, всё-таки опасаясь военной хитрости. У входа в окопы, стоял молодой Марко Собиский с ветераном Жовковского и Конецпольского, Одривольским. В славной ретираде с долины Цецоры к Днестру Одривольский поддался панике; за то, послужив доблестно во многих походах против татар и казаков, не посрамил теперь своего имени. С ними стояли хоругви добровольцев, не желавшие спасаться бегством, стояли офицеры взбунтованной конницы и знатные гости, терпевшие на чужом пиру кровавое похмелье.

Орда наступала на них несколько раз и разбивалась, точно об стену; наконец позвала на помощь своих побратимов. При виде сверкающих в летних сумерках пищалей и кос, польские всадники спешились, и, стоя за лошадьми, как за бруствером, ждали в молчании приступа. Произошла дикая бойня лошадей и людей. Тимко помнил, что дохлый пес не кусается, и не предложил капитуляции мужественному остатку неприятеля; кавалеры не просили её у варвара. Долго стояли они в неравном бою, — дорогое для потомков свидетельство, что паны были не все пилявчики, — стояли до тех пор, пока легли до последнего и довершили земляные валы кровавым валом тел своих. Через этот ужасный вал степные людоеды вошли в польский лагерь; но тут их ожидала сцена поразительная. При громе отчаянной пальбы Пршиемского, свирепствовал пожар.

Горели запасы соломы и фуража, заготовленные на стотысячную армию и не известно кем подожженные. Подозревая в поджоге предательство, поляки заявляют этим в сотый раз, что силились подчинить себе Русь посредством Руси... Вдруг огненное море побежало бушуя, на жолнерские палатки и преградило отступление Пршиемскому, отступление, впрочем, бесполезное. Стойкая горсть людей ринулась тогда на разъяренную массу казаков, как бы в объятие смерти. В этих объятиях погибла и коронная пехота, и коронная артиллерия.

Сцена батоговской трагедии была тем ужаснее, что посреди стрельбы, пожара и резни очутилось множество шляхетских семейств, выпугнутых из Брацлавщины нечаянным появлением казаков и татар. Обеспеченные Белоцерковским договором, несчастные землевладельцы только что вернулись на свои пустыри, как новый слух о наступлении казацких и татарских загонов заставил их опрометью бежать в безопасные места. Самым безопасным местом показался многим гетманский лагерь, и здесь несколько сот сельскохозяйственных семей нашло свою погибель.

Батоговский погром был для поляков горестнее Корсунского. Потеря здесь была для них ужаснее Пилявецкой. Как велико было смятение нации, низведенной разбойником с высоты политического величия, видно, между прочим, из того, что самые серьезные историки её впали в легковерие, и до сих пор не в силах возвыситься до правосудного бесстрастия. Они рассказывают, под влиянием жажды мщения в будущем, будто бы 5.000 польских пленников были на другой день вырезаны татарами, за что де казаки заплатили им 100.000 талеров. Против этого можно было бы сказать, что казаки были не так богаты, не так щедры, даже не так мстительны, и доказать все это исторически; но я скажу только одно: если бы казаки купили у татар 5.000-ный ясыр на убой, то этим гнусным делом они величались бы в своих летописях и даже в песнях, не сознавая своего позора. Доказательством служат их историки и поэты, славословящие казатчину перед культурным светом.

Насколько было правды в чудовищном предании о казацкой покупке ясыра, видно из показания одного татарского пленника, Вильчковского, поручика полка сендомирского воеводы. Он появился под Львовом в сообществе какого-то пана Корицкого. «Побратим этого Корицкого (факт замечательный), белогородский Софер-бей, взял Вильчковского у Орды и возвратил ему свободу. От него Вильчковский слышал, будто бы Хмельницкий велел снять голову Калиновскому, Пршиемскому и всем иным панам и товарищам, что отзывается точностью азиатских преданий вообще. Потом де Хмельницкий дал тут же 50.000 талеров нуреддин-султану и обещал поддать ему Каменец за позволение обезглавливать всех невольников. По разгроме де войска, в понедельник и во вторник снимали головы с пленников. В среду появился эмир, чтоб оставили в живых, кого еще не обезглавили; но уже остались только малые хлопцы да женщины, а прочие все погибли: потому де погибли, что Хмельницкий останавливался с султаном у всякой переправы, пленных отбирали и тотчас обезглавливали».

Некто Николай Длужевский спасся вплавь через реку Бог с одним только товарищем, прибежал в Новый Константинов ночью, встретил здесь королевскую почту, идущую в Батоговский лагерь, возвратил ее вспять и уведомил коронного канцлера о катастрофе. По его словам, он был избит кистенями, глаза у него были опалены порохом; но и в таком положении, и в такой момент, когда польской отчизне угрожала гибель, пан Длужевский, подобно Киселю, просил, чтоб его служба не была забыта.

По известию из Львова, от погрома под Батогом не ушло ни одной сотни жолнеров. Польша затрепетала из конца в конец, и в трепете своем верила даже таким ужасам, которые не были возможны для казаков. Она верила и тому, что теперь Хмельницкий отдаст Каменец туркам.

В самом деле, от 17 (7) июля Хмельницкий писал к Каменецкому гарнизону, называя себя слугою и приятелем его, и порицая упорство защитников Каменца, которые де возлагают упование свое не на Бога, а на крепость. «Мы же с войсками нашими» (писал он), «прося Господа Бога, будем искать способов и не уйдем от вас до тех пор, пока не совершится Божия воля. Вы окружены со всех сторон. Решайтесь сегодня же».

Ему отвечали, что Бог справедливо карает их за грехи, за гордость, за преступления, но что он милосерд, и по его воле судьба войны часто бывает не та, на которую рассчитывают... Попытка взять Каменец опять не удалась Хмельницкому.

Современные поляки толковали покушение казацкого гетмана на эту крепость так: Хмельницкий обещал хану расплатиться за поход на Батог Каменцом. Литовский канцлер пишет, что известие о Батоговском погроме поразило Польшу до отчаяния, что Бог, в бесконечном милосердии своем, заслепил Хмельницкому глаза, дабы не шел он далее, а пошел бы осаждать Каменец: «а то наверное все подбил бы он тогда под свои ноги». Но так как гарнизон каменецкий оборонялся сильно (продолжал Радивил, веря ходячим слухам) и много неприятелей пало трупом, то татарский главнокомандующий ударил Хмельницкого несколько раз канчуком по плечам, и он должен был перенести такое оскорбление от варвара. Та же молва, записанная тут же почтенным князем Альбрехтом Станиславом, гласила, что, по донесению Хмельницкого о новых польских силах, турецкий султан велел хану послать против поляков возвращающихся татар, но татары воспротивились, и разгневанный де за это хан велел всех пленников обезглавить. «А другие говорят» (прибавляет канцлер), «что кровожадный Хмельницкий заплатил ему известную сумму, чтобы велел наших обезглавить, и разлитая таким образом кровь многих вопиет к Богу о мщении».

В то время, когда Батоговский лагерь представлялся еще панам устоем их панованья в Малороссии, заднепровское войско знало уже о грозящей ему опасности и спешило к нему на помощь. Самовидец, как мы уже знаем, рассказывает, что тамошние казаки покидали свои приобретения, переселялись в Полтавщину, а не то — населяли слободы в московских землях, не желая оставаться с жолнерами и давать им стацию, которую те взимали в нестерпимых размерах, делая людям кривду по своему жолнерскому обычаю. Теперь жолнеры спасали самих себя от раздраженного народа и спешили спасать коронное войско, но тем не менее «чинили не малые кривды людям, простуючи на киевские переправы». В Киеве воеводствовал Адам Кисель, и жолнеры переправились беспрепятственно, как в это время разнеслась весть о Батоговском погроме. Кисель услышал о ней вечером и бежал из воеводского города своего ночью.

Зимовавшая в Киеве шляхта Черниговского воеводства толпилась вокруг жолнеров и убиралась вместе с ними за добра ума. Ерлич рассказывает, что кто остался в Киеве до полудня, того уже не выпустили. Жолнеры от Киева направились к Хвастову, а от Хвастова к Ганчарихе и Константинову. В поле, по словам Ерлича, обнял их страх, и они, глядя один на другого, бросали возы и что у кого было, даже одежду и живность, а военные снаряды (rynslunki) начали жечь, о чем впоследствии сердечно сожалели, оставшись безо всего. В таком виде достигли они Достоянова и там ждали, пока король назначит им главнокомандующего.

Поручик Вильчковский рассказывал во Львове, что это войско собралось наконец под Сокалем, требуя заслуженного жалованья, что король прислал ему не в зачет (darowizna) 60.000, но этим оно не удовлетворилось и разъехалось из-под Сокаля. Осталось на службе всего едва 1.000 человек.

Как паны ликовали после Берестечского бегства казаков, так и казаки — после Батоговского погрома панов. Но, ликуя, Хмельницкий находил нужным унижаться и оправдываться перед людьми, которых желал бы стереть с лица земли.

Король звал в Варшаву панов на чрезвычайный сейм для спасения отечества от врага, для которого не существуют никакие законы. На этом сейме булава погибшего на Батоге Калиновского была вручена племяннику Николая Потоцкого, Станиславу Потоцкому; коронным обозным, на место его сына, сделан Стефан Чернецкий; на место Пршиемского полевым писарем назначен Сопига; Лянцкоронскому дано воеводство русское, а Тишковичу, сыну Яна черниговское. Решено было — в крайнем случае, созвать посполитое рушение, а покамест набрать 50.000 наемного войска.

Хмельницкий прислал на сейм своих депутатов с оправдательными письмами. Он был тем ужаснее в своей истребительной деятельности, что беспрестанно плакался на пролитие христианской крови и обвинял представителей шляхетского народа в кровожадности. Когда, после Батоговской бойни, все панские дома покрылись трауром, он еще прибавлял им горечи своим крокодиловским плачем. Делаясь из виновного обвинителем и мешая с оправданиями угрозы, Хмельницкий являлся самым жестоким из бичей, которыми судьба карает народы за их безрассудство. Не один каменецкий гарнизон — вся Польша видела в казаках кару за содеянные панами в гордости своей преступления. Пробудилось наконец сознание правительственной немощи в сословии, присвоившем себе прерогативы царственности. Поняли наконец паны, что верховная власть, разделенная на куски и кусочки, теряет в раздельности свою цену. Но уже было поздно. Уже шляхетский народ обессилил себя своими хвалеными вольностями до того, что не мог даже карать преступников и награждать истинных слуг отечества. Множество банитов, лишенных чести, проживало благополучно в своих имениях на правах коронованных особ. Множество заслуженных воинов завидовало жидам, получавшим за деньги королевские замки в державу с приписанными к ним подданными и землями[65]. Люди, бежавшие позорно с поля битвы, непосредственно затем делались обладателями староств, а люди, отсидевшиеся от неприятеля с потерей членов, оставались в тени среди правительственной лиги.

Находясь в таком расслабленном положении, шляхетский народ, говоря вообще, сознавал себя уже народом погибшим. Он утратил чутье к правде, утратил любовь к добру и отвращение к злу. Под гнетом горя от новых несчастий, постигших каждый дом в прибавку к старым, он впал в апатию, подобную той, которая предшествует смерти, и только в апатии находил облегчение предсмертной агонии, которой суждено было быть столь продолжительною.

Хмельницкий, между тем, боялся, чтобы после Батога, как после Корсуня и Пилявцев, могучая польская жизнь не воспрянула с новою силою; чтоб утрата одних энергических людей не вызвала на сцену боевой деятельности других, — и готовился к войне. Но истощая, в чрезвычайном положении своем, последние силы казацкого народа, он старался отдалить его неизбежное столкновение с народом шляхетским. Поэтому-то покорность его справедливо называли паны волчьею (wileza pokora), и его посольство на чрезвычайный сейм в июле 1652 года было не голосом победителя, а мольбою побежденного. Он знал, с кем имеет дело в этом случае.

Король, изображая в лице своем ту многочисленную клику богачей эгоистов, на которую до конца сохранил влияние Кисель вопреки сторонникам Вишневецкого, приостановил вооружение, и, вместо того, чтобы готовить кару злодею, обещал ему свою милость: политика нравственного бессилия, практиковавшаяся в Турции. Для подкупа Хмельницкого готовностью короля к чрезвычайным пожалованиям, были отправлены Зацвилиховский (которого Хмельницкий обласкал под Збаражем) и Черный (через которого он действовал на панов после Корсунского погрома). Но пока они прибыли, виды Хмельницкого на свою безопасность переменились, и он принял королевских послов с пренебрежением. На Батогскую бойню, которая, по-видимому, изумила и огорчила его, стал он смотреть, как на выигрыш потерянного под Берестечком дела, и потребовал возврата казакам Зборовских прав. Тогда паны снова сделались воинственными, и стали готовиться к вооружениям чрезвычайным. Это было тем естественнее, что во время сейма скончался проповедник мирного торжества над казаками, Адам Кисель. С ним умерла и его примирительная политика, сделавшаяся невозможною еще до Хмельнитчины. Вместо посполитого рушения, было решено снарядить от каждых десяти ланов по одному конному и по одному пешему воину с мушкетом, наподобие гайдуков.

После Батоговского погрома, когда все в Польше поникло, точно под дыханием всесокрушающей бури, только Стефан Чернецкий не потерял присутствия духа. Он вдохновился самою великостью несчастий дорогого ему польского отечества, и уже в июне 1652 года писал из Немирова к коронному маршалу, Юрию Любомирскому, что если только Польша соберет соответственные силы и в лагерях установится повиновение (задача выше польской общественности), то он свидетельствуется Богом, что поляки могут не оставить русина и на лекарство (Bogiem swiadcze, ze na Iekarstwo Rusina moicm nie zoslawie).

В этих словах, при всей нелепости их и в нравственном и в политическом смысле, Чернецкий проявил тот сильный нерв, который совершал великие в добре и в зле дела, соединенные с польским именем. Чернецкий, любимый герой падающей и падшей Польши, для нас — герой вредоносного мщения. Он представляет в себе самый печальный результат, к которому две смешанные нации привело посягательство католической партии на духовные хлебы русские и на свободу религиозной совести русской.

Сперва междоусобная война в Польше была чисто экономическая, сословная, социальная; но паписты с одной стороны, а православники с другой — превратили ее в религиозную, а боль от нанесенных обоюдно ран сделала ее национальною. Чем дальше забиралась Польша в лес экономических, общественных, религиозных и политических недоразумений, тем больше валилось в этом лесу дров, то есть виновных и безвинных ответчиков за недоразумения с обеих сторон. Теперь передовые люди польские, такие, как Чернецкий, — большею частью и почти исключительно люди происхождения русского, свидетельствовались Богом, иначе — давали Богу обет — не оставить русина и на лекарство, как раз в pendant с казаками, которые в своем разбойном благочестии, жаждали так вырезать ляхов, чтоб не осталось на свете и одного. Представитель Руси с худшей стороны, Хмельницкий, низвел представителей Польши с лучшей до своего уровня, — и вот мы видим знаменитого стратегика Берестечской войны казакующим с преданными ему смельчаками на поприще казацких набегов, пожогов и резни, по примеру Перебийносов, Нечаев, Морозенков.

Теперь паны воевали уже не для того, чтоб открыть себе свободный вход в отнятые у них казаками владения, а для того, чтоб отомстить непокорной им Руси, стоявшей заодно с казаками. Если прежние походы их были только разжиганием национальной вражды, то с этого времени они делались и разжиганием, и ковкою, и вечным закалом этой вражды. Судьба велела расторгнутым частям населения Речи Посполитой поссориться, если возможно, больше прежнего, чтобы никогда уже нельзя было им соединиться ни во имя панской, ни во имя казацкой республики, а разве только во имя всеобъемлющей и всепретворяющей в свою суть Российской Империи.

Этот новый период вражды открыл собою Стефан Чернецкий, шляхетский Косинский или Наливайко. Ему вверили 10.000 войска и предоставили свободу опустошать казацкие займища. Чернецкий отличался уменьем вселять в своих соратников единодушие. Он обладал искусством довести боевую шляхту до некоторого соподчинения. Он мог бы быть великим полководцем и гражданином; но его польское отечество так измельчало, что не могло уже производить великих деятелей войны и политики. Все, что ни делали со времен Чернецкого талантливые люди в Польше, не поднимало её из упадка, напротив, ускоряло крушение и последних устоев.

В начале 1653 года Чернецкий неожиданно для самих панов появился в Брацлавщине, и начал истреблять село за селом, местечко за местечком, бросаясь от одного к другому в противоположные стороны. Нигде не знали, куда направляется войско, совсем не похожее на то, которое в прежние годы казаки обессиливали своими разведками. Пощады не было никому. Местечки Самгород, Прилуки, Липовец, Якубец, Линцы, Борщовка и Погребища были вырезаны, разграблены, выжжены. В короткое время жолнеры Чернецкого из оборвышей сделались богачами[66], а вместе с тем и героями, вроде наших лыцарей. Подобно тому, как слава казацкая разливалась по всей Украине, слава жолнерская разлилась по всей шляхетчине: Чернецкий сделался великою знаменитостью, по плечу своим хвалителям.

Против него выслал Хмельницкий Богуна. Не смел Богун дать ему поля, и, ловко маневрируя, заперся в Монастырище. Приступ Чернецкого не был похож на все прежние, как и его быстрые передвижения. В горячем бою на валах пал знаменитый сотник Дрозденко. Уже пылал замок в Монастырище; уже ломились жолнеры в окопы; но пуля пробила обе щеки Чернецкому, задев и поднебенье. Он едва не захлебнулся кровью. Его вынесли из боевой толпы полуживого. Очнувшись и узнав, что местечко не взято, начал он плевать с досады кровью; но дело было проиграно невозвратно. Дав камертон войны новой, чисто руинной, Чернецкий отступил, и, до своего излечения, расположил жолнеров над Случью.

Не все, однакож, восхваляли подвиги шляхетского Нечая. Литовский канцлер отнесся к нему сурово. «Король» (писал он), «неизвестно, по чьему совету, выслал 10.000 наших против казаков, чтоб нападали на них зимою; но напрасна была эта королевская импреза: ибо экспедиция не иной принесла результат, как тот, что хлопов наших разогнали, провианты, которые могли бы пригодиться нам в последствии, переели, лошадей замучили и сделали к дальнейшей войне неспособными, и ничего не сделали, как только край наш опустошили, и вернулись назад. Да и от самого короля слышал я, что еслиб они поймали одного значительного бунтовщика, то предпочли бы взять 10.000 злотых, нежели, имея уже в руках, продолжать осаду».

Но, не смотря на свое распоряжение, которого нелепость показал результат, и на порицание со стороны людей, во всяком случае, достойнейших его самого, Ян Казимир продолжал говорить языком Чернецкого, что делала и вся его клика. Слово казаки заменилось у них словом Русь, а Русь долженствовала быть уничтожена так, чтобы в ней некому было воевать против поляков. С этою целью, в конце марта, созван был в Литовском Бересте генеральный сейм, на котором было предположено кончить казацкую войну. Но от слова до дела у панов было всегда большое расстояние; а между тем Хмельницкий продолжал свою кровавую интригу. Он отправил сына к невесте, ужасавшейся прихода жениха, и Лупул на этот раз не смел ослушаться «свирепого пьяницы», как справедливо называли Хмельницкого паны. Свадьба была совершена торжественно, и Тимко вернулся с женой господаровной в Украину. Чем чёрт не шутит?

Украинский хамелеон менял свой вид и тон беспрестанно, смотря по своим обстоятельствам, вечно рискованным. С людьми московскими он играл также несколько противоположных ролей. Давая москалям понять, что, если захочет, изломает Москву, он покрывал угрозы свои известным всему свету пьянством; а погубив на Батоге польскую силу, послал к царю войскового судью Богдановича с низкими поклонами, чтобы великий государь умилосердился над казаками, и велел принять их под свою высокую руку. Повернув теперь в турецкую сторону выразительнее прежнего, он заметал лисьим хвостом свой след перед силою, которая пугала его с самого начала казацкого бунта.

Зато Москва выдержала до конца характер нации, крепкой не одной ратною силою. Она молча выслушала донесение Богдановича о Батоге, о королевском посольстве, о приготовлениях короля к войне. Не высказалась Москва и в ответ на уверения казаков что хоть бы им и всем пришлось помереть, а за православную христианскую веру и за святые Божии церкви будут стоять, и в «унею» не отдадут. Не поразила ее удивлением и похвальба Хмельницкого, что у него до 300.000 казаков, кроме Орды. Она знала, что в то самое время, когда Богданович напевал ей в уши про Божии церкви да православную христианскую веру, другой казацкий посол стлал под ноги турецкому султану древние русские области.

Выжидая по-прежнему времени для наступления на Польшу без нарушения своего достоинства относительно казатчины, царь прислал к Хмельницкому и всему Запорожскому войску стольника Лихарева заявить им, что он, ради православной христианской веры и святых Божиих церквей, хочет междоусобье их с поляками успокоить миром через великих своих послов.

Хмельницкий рассыпался перед царем в благодарениях через своих посланников, Бырляя и Мужиловского, и жаловался царю, что поляки в правде своей никогда не стоят: обещают прислать полюбовную комиссию, а между тем готовят против него войско; поэтому просил он у царя такой милости, чтоб он, ради православной христианской веры, принял его со всем Запорожским войском под свою высокую руку, и учинил казакам на их неприятелей, поляков, помощь «думою и своими ратными людьми». А к ним де писали и присылали много раз турецкий султан и крымский хан, зовучи к себе в подданство, но они от басурманского подданства отказались. Между тем шведская королева послала было к ним своих послов, но поляки переняли их на дороге. Теперь Хмельницкий просил отпуска посланников своих в Шведскую землю, дабы проведать, в чем заключалось посольство королевы. При этом Бырляй и Мужиловский подали царю перехваченные ими статьи литовского гетмана, Януша Радивила, которые тот посылал к тестю своему, Василию Лупулу, еще перед сеймом в Литовском Бересте. Это был проект возможного по мнению князя Радивила компромисса между шляхтой и казаками.

Так как, волею судеб, Лупул был теперь в одинаковом родстве и с Радивилом, и с Хмельницким, то Радивил советовал ему употреблять свое влияние на короля и примирить шляхту с казаками. Всех статей было 13.

В статье 2-й говорилось: «Если дело дойдет до войны, то кровопролитие будет великое: будет бой последний — или полякам погибнуть, или Руси. Если победят поляки, тогда в конец погибнет род и вера русская, и вся Украина, с великою жалостью сердца человеческого, будет опустошена, на радость и пользу язычества. Если же победят казаки, то неужели поляки поддадутся казакам в нужду и мучительство? Нет, лучше уж им погибать и терпеть нужду от немецкого императора и от шведов».

В статье 3-й: «Хотя бы казаки и победили, то, вследствие их победы, татары опустошили бы всю землю».

В статье 6-й: «По утверждении мира, когда разъедутся польские войска, Хмельницкий может выпросить у поляков все, чего желает, так как он больше будет иметь власти, нежели король».

В статье 7-й: «Война ли будет, или мир, пускай Хмельницкий будет благосклонен к землевладельцам: у них нет столько власти, чтоб делать ему зло, или вред, хотя бы и желали. Он может достигать почестей наравне с другими, оставляя за собой все прежнее значение. Равно и другие казаки могут, по своим заслугам, достигать чести и шляхетства».

В статье 8-й: «Он мог бы поместить при королевской особе младшего сына, в виде заложника; а если у него есть дочери, и те могут быть в замужестве за великими людьми. Этим путем счастье его дома было бы упрочено больше, чем нынешним. Старшему сыну его также могли бы дать какое-нибудь пограничное староство, чтобы постоянно пребывал он под руководством вашей господарской милости».

Представляя царю перехваченный документ, Хмельницкий хотел показать перед Москвой, какой великий он человек в Польше. Но на Москву не действовала его великость.

Между тем ему готовилось такое несчастье, которое одинаково сокрушает и самую высокую, и самую низкую душу. Оно поразило его именно в то время, когда, по-видимому, все сложилось для исполнения планов его. Хмельницкий бил на то, чтобы сын его, Тимофей, завоевал Валахию, по тогдашнему Мультаны, чтобы соединил ее с Волощиной, по нынешнему с Молдавией, и наложил казацкую руку на Ракочия.

Ракочий раздосадовал старого Хмеля тем, что в 1651 году не овладел Краковом во время шляхетского похода под Берестечко, и теперь они сделались врагами. Вследствие такой перемены, валахский господарь Матвей Бессараб, заключил союз с Ракочием, прогнал Василия Лупула с господарства и посадил на его место своего великого логофета, то есть канцлера Стефана Гергицу. Лупул бежал за Днепр, к своему зятю.

Старый Хмель не принимал участия в борьбе трех князьков. Он готовился к войне с Польшею, набирал войско, договаривался с татарами и турками. Но, видя Лупула изгнанным, решился воспользоваться этим случаем согласно своему плану, и отправил посольство в Стамбул. Когда Лупул сидел еще на господарстве, он предлагал туркам 40.000 войска из своей, как писал он, 300.000 армии на подавление донских казаков, прося за эту услугу (напоминающую нам Наливайка)[67] отдать ему хотя часть Волощины, с намерением присоединить к ней Украину и сделаться наследственным князем, под опекой Турции. Теперь, когда Порта должна была покарать всех троих князьков, он просил у Султана и Волощину и Мультаны. Не имея возможности покарать своевольных вассалов, турецкое правительство отдало оба придунайские княжества казацкому гетману, под условием ежегодной уплаты такой суммы, какую платили его предшественники. Хану было повелено соединить все орды с казаками против поляков, готовившихся к окончательной борьбе с Хмельницким, а пограничным туркам — помогать казакам.

В виду открывшейся перед ним перспективы, Хмельницкий посылает сына с 16.000 войска для подавления самоуправных господарей, и Лупул, весною 1653 года, переправляется с зятем обратно через Днестр. Волощина скоро была очищена от напастников. Гоня перед собой враждебные силы, казаки не уступали им в грабежах и опустошениях. Потом Тимош присоединил к своему корпусу ополчение Лупула, вторгнулся в Мультаны и предал их огню, мечу, грабежу, насилию. Не было пощады и самим церквам; напротив, они-то и составляли главный предмет казацкого грабежа.

Казаки Хмельницкого поступали с православными храмами в Мультанах еще хуже, чем казаки Сагайдачного с церквами и монастырями московскими: они не только разоряли, но и оскверняли христианские святилища. Хмельниченко, вместе с тестем своим, два раза разбил мультанское войско; но против них поднялось все население края, раздраженное святотатством и кощунством днепровских воителей за православие.

Они, в свою очередь, были разбиты наголову у речки Яловицы. Казаки потеряли 18 пушек с принадлежностями, всю свою добычу и 2.000 пленников. Преследуемый в бегстве своем Тимко заперся в Сочаве вместе с женой, тещей и сокровищами Лупула.

Сам Лупул бежал в Чигирин и, играя снова роль союзника Польши, просил короля выручить его семью из беды. Враги Лупула, с своей стороны, просили короля прислать под Сочаву вспомогательное войско для окончательного поражения Хмельниченка, и обещали за то помогать полякам в предстоящей войне с Хмельницким. В то же время и Тимко, как истинный сын своего отца, обратился к правительствующим панам с просьбой о помощи, обещая за то воевать для Польши придунайские области. Король склонился на просьбу врагов Хмельницкого, и послал им помощь против Тимка. Множество шляхетских волонтеров отправилось под Сочаву на травлю дикого зверя, каким по справедливости считали Хмельниченка. Крепость была сильна позицией и фортификацией. Казаки, зная, что предстоит им за христианские подвиги в Мультанах, защищали ее отчаянно. Наконец Тимко был смертельно ранен пушечным ядром, и кончил свою разбойную карьеру. Казаки капитулировали, и доставили старому Хмелю гроб его сына, с которым у него была связана мечта о княжеской династии.

Я представил только перечень событий в Молдавии и Валахии. Для истории русского воссоединения они важны лишь тем, что развлекали внимание, ослабляли силы и обманывали антирусские надежды и казацкого, и шляхетского народа.

Когда Ян Казимир, еще до этих событий, находился на генеральном сейме в Литовском Бересте, городе ознаменованном взаимными проклятиями папистов и православников, в этот несчастный для Польши город пришло письмо, которое повело полонусов к столь же ошибочным, как и церковная уния рассчетам. Письмо было от Ракочия, который уведомлял короля, что идет против волошского господаря Лупула, и просил не верить слухам, будто бы венгры готовы к войне против поляков.

Едва оно было прочитано в Сенаторской Избе, как прибыл в Литовскую Бресть (московское название города) поверенный Лупула с выражением готовности господаря к посредничеству между Хмельницким и Речью Посполитою. Сенаторская рада признала Лупула посредником надежным, и король послал ему условия, на которых паны готовы помириться с казаками. Но вслед за тем пришло известие, что Лупул изгнан из Волощины и просит у короля скорой помощи. Это известие рассеяло надежду на умиротворение края. Паны знали, что Турция готова помогать Хмельницкому, и что хану дано повеление идти со всеми ордами на соединение с пограничными башами. В виду такой грозы, король послал новопожалованного подканцлера Трембецкого в Регенсбург просить Германский Союз на помощь предостению христианства, как называла себя Польша, и не иначе, как до истечения трех месяцев. Полякам казалось, что вся Европа рухнет вместе с их доблестным государством, не умевшим обращаться ни с жолнерами, ни с казаками. В «декларации о грозящей Священной Империи опасности» прямо сказано, что когда передовая стена христианства падет, она «засыплет своими развалинами немцев».

И венгерский, и волошский послы старались в Бресте перетянуть Речь Посполитую каждый на свою сторону. Венгерский посол домогался наступательно-оборонительного союза с Ракочием и мультанским господарем против Хмельницкого. Ян Казимир был не прочь от этого союза, но отложил все дело до своего возвращения в Варшаву на 28 мая.

На генеральный сейм в литовскую Бресть прибыло лишь несколько сенаторов, и королю нельзя было ничего предпринять ко вреду Лупула. Литовский гетман, Януш Радивил, был его зять, а король нуждался в Радивиле для того, чтобы соединить литовское войско с коронным. Поэтому король сделал литовского гетмана виленским воеводою, не взирая на ропот католиков, которые, устами проповедников, «народных пророков» своих, осыпали его с амвонов упреками. Дом князей Радивилов смотрел на дело Лупулово, как на свое собственное, а дом этот был в то время могущественнейшим в Литве. Громадными владениями, можновладным родством и первенствующими дигнитарствами в княжестве достиг он такой силы, что если его приватные интересы не были согласны с интересами государства, то перевешивали их: слова самих поляков об их былом отечестве. Поляки подозревали князя Януша даже в тайной политике, основанной им на родстве с Лупулом и Хмельницким. Но они в то время так потерялись, что подозрительность доходила у них до безумия.

Король советовался в Варшаве с приглашенными туда членами сенаторской рады, а отсутствующих просил сообщить свое мнение о волошском вопросе письменно.

Памятный наш бискуп Гневош не советовал входить в союзы с владетелями подначальными. Его мнение поддерживали и другие. Но избранник Хмельницкого, Ян Казимир, был для него полезен тем, что изо всех зол избирал всегда наибольшее. Так поступил он и в настоящем случае. Он вообразил, что Ракочий не только сам послужит ему опорою против Хмельницкого, но заставит служить Польше и обоих господарей.

Некоторые стеснялись относительно Лупула тем, что он столько раз доказал свое доброжелательство Речи Посполитой; что он, как польский шляхтич и гражданин по индигенату, имеет право на оборону со стороны короля; но король, по отзыву нынешних поляков, торговавший человеческою кровью, успокаивал свою совесть, или свою бессовестность, тем, что Лупул отдал дочь свою за Хмельниченка, а хоть и перевел свои богатства в Подольский Каменец, но не написал об этом к королю, следовательно держался в двусмысленном положении между ним и Хмельницким. Нам позволительно думать, что эти то богатства и были на уме у короля-иезуита, когда он решил вопрос о помощи.

Как бы то ни было, только венгерскому послу был дан такой ответ, что король, сочувствуя справедливому делу Седмиграда и Мультан, готов на союз против Хмельницкого. О Волощине не сказал он ни слова. Этот наступательно-оборонительный союз назван conjunctio armorum и, насколько можно судить из последовавших за ним военных действий, основывался на обоюдных обещаниях воевать против казаков и татар.

Счастливый политическими иллюзиями своими Ян Казимир отправился после того во Львов для дела не менее важного и не более для поляков исполнимого. Надобно было уплатить войску недоплаченный жолд и вести его на Хмельницкого, пока тот не вооружил еще черни и не призвал татар.

Заготовленное для новой казацкой войны коронное войско новопожалованпый коронный гетман, Станислав Потоцкий, разместил хоругвями в разных местах, на далеком одна от другой расстоянии. Он боялся жолнерских соглашений о бунте за неуплаченный жолд. Теперь стянул он войско под Глиняны, невдалеке от Львова, в число 38.000, ожидавших заслуженного жолду.

По словам самих поляков это было не столько войско, сколько собрание дерзких и нетерпеливых кредиторов панской республики. О военной дисциплине не было в нем и речи: оно служило из милости. Стоя бездейственно вблизи большого города, жолнеры входили в долги у армян и жидов для щегольства, разгула пьянства, и все это на счет неуплаченного жолду. Не обращая внимания на строгие запрещения, выходили они тысячами из лагеря, шлялись по улицам, устраивали сходбища, затевали ночные драки, и возвращались в сопровождении нагруженных съестною добычею возов да веселых женщин.

Лагерь гремел от пирушек и товарищеских сходок, называвшихся у жолнеров конверсациею. Это был старинный и пагубный обычай польского войска. Жолнер обыкновенно приглашал к себе сослуживцев и, прокутивши с ними в один день полугодовое жалованье, шел в гости к такому же кутиле. Бережливость у них подвергалась презрению: только расточительностью можно было угодить и товарищам, и начальству. Обычай такой конверсации ввела богатая шляхта из национального гостеприимства. Но эта добродетель польская, практикуемая в лагере, бывала причиною поединков и драк, причиною грабежей и насилий во время похода и на лежах. Растративши все, жолнер нуждался во всем. Не удовлетворяясь платою, заявлял он требования неслыханные, и был всегда готов к бунтам и конфедерациям, чтобы вынудить плату за четверть года не в зачет и обеспечить себе амнистию за самоуправство. В таком положении находилось войско и тогда, когда король прибыл во Львов.

16-е июня было сроком взноса денег для всех «скарбовых людей» Великой и Малой Польши. В этот день поборцы были обязаны явиться во Львов с деньгами и представить счеты в комиссию, которая потом должна была уплатить войску недоимку.

Всего с недополученными казною по прежним окладным суммами набралось, по счетам подскарбия, больше 8.000.000 злотых. Не смотря на все бедствия свои из-за денежных затруднений, Польша вечно впадала в недочет. Не исправленная ни Косинщиной, ни Наливайщиной, ни Павлюковщиной, ни самою Хмельнитчиной, она и теперь, когда готовилось последнее столкновение народа шляхетского с народом казацким, очутилась в страшном недочете. Одни поборцы не явились в назначенный срок, другие не привезли всех денег. В скарбе оказалось только 2.000 000 злотых.

При таких обстоятельствах, открыли паны во Францинсканском монастыре комиссию, составленную из 44 членов, под председательством сендомирского воеводы, маркграфа Мышковского. Каждая хоругвь прислала в нее своего депутата.

Эти почтенные представители коронного войска, единственные защитники отечества, последняя опора Речи Посполитой Польской, тотчас же объявили, что не приступят ни к чему, пока обиды, причиненные жолнерами частным лицам, не будут покрыты амнистией. В противном случае грозили «сорвать» комиссию и «завязать» конфедерацию. Король обещал амнистию, и все обиженные, съехавшиеся, в чаянии правосудия, во Львов, уехали ни с чем.

По сведении счетов, оказалось, что Речь Посполитая задолжала спасителям отечества 6.107.622 злотых. Но жолнеры не признавали счетов министра финансов, подскарбия. Они требовали уплаты за 13 четвертей года, требовали вознаграждения убытков, понесенных от недоимки, и не отступали от своего домогательства ни на йоту.

Весь лагерь волновался, твердя, что комиссия уменьшает жолнерский заработок, торгует жолнерскою кровью и потом. Демагоги сзывали сборища, кричали против короля, грозили сенаторам, и были готовы повторить казатчину над королевскими и панскими добрами. Субординация, на которую Чернецкий возлагал всю надежду истребления Руси, пала окончательно. Польская пехота столкнулась на лагерном майдане с иноземною, и между ними завязалась перестрелка, напомнившая панам Батоговскую катастрофу.

Пока их развели, погибло несколько сот человек, без сомнения, храбрецов, которые, при добром порядке, весили бы на весах боевого успеха столько же, сколько паны задолжали войску. Безнаказанность и дерзость дошли до такой степени, что в самом городе поднимались крики и драки; даже под окнами королевской квартиры в архиепископских палатах происходили убийства.

В это время Хмельницкий, родное чадо польской неурядицы, стоял уже невдалеке от памятного панам Збаража и, если бы казаки не были видоизменением шляхты, то могли бы повторить над своими учителями Батоговскую кровавую баню. В виду грозной опасности, король переселился на несколько дней в лагерь, чтобы своим присутствием восстановить порядок и соподчиненность, — он, деморализатор коронного войска, выполнявшего свою функцию со славою под управлением Владислава IV и его великого фельдмаршала. Между жолнерами ходили уже слухи, что никакого жолду им не дадут. Король хотел их успокоить хоть с этой стороны, но должен был вернуться во Львов, где комиссия не знала, что делать с войсковой делегацией.

Польша обнаружила прорехи по всем швам. Были в ней такие воеводства, которые на реляционных (отменяющих центральные постановления) сеймиках не согласились на на какие налоги. Другие давали меньше того, что определили их сеймовые послы; третьи, одобрив установленные налоги, отложили их на дальнейшее время.

Государство, сшитое римской политикой на живую нитку, поролось и распадалось от фальшивости своего кроя и шитья. Когда дело дошло до взноса налогов, начались обычные махинации и обманы со стороны поборцев. Одни уменьшали поборы, установленные веками и утвержденные сеймом 1633 года; другие укорачивали своими саляриями цифры, определенные в пропорции новых поборов; третьи, раздавши квитанции в получении налогов, внесли в Скарб гораздо меньшие суммы, и т. д. и т. д.

Словом, не оказалось ни одного воеводства, ни одного повета и земли, которые бы все то уплатили, что следовало; а Хмельницкий угрожал Польше последним ударом. Не так поступали Пожарские и Минины в Смутное Время, когда для Московского Государства эта самая шляхта, со своими жолнерами, представляла казако-татарскую орду: факт важный в решении вопроса: кто был достойнее владеть широкими областями от моря до моря: «кичливый лях, иль верный росс».

В государственном Скарбе было всего 2.000,000 злотых, комиссия насчитывала недоимки 8.000.000; а жолнеры требовали 15.000.000.

После разнообразных споров и бунтов, дело кончилось уплатою жолнерам небольшой части недоимки и подкупом жолнерских делегатов, а для благовидности, восстановившуюся тишину приписали действию «королевской комиссии». Не имея того, что составляло силу царского правительства, несчастные обманывали свою шляхту и людей заграничных, представляя вид, будто бы и в их беспорядочном правительстве есть эта обеспечивающая всякое право сила. Королевская комиссия состояла не из Аристидов-бессребренников, а все из тех же эксплуататоров и расхитителей государственных доходов. Прижатые жолнерами к стене, они должны были — или подвергнуться другой Хмельнитчине, не казацкой уже, а жолнерской, или же поделиться с мелкими обдиралами своею крупною добычею. Из двух зол они выбрали меньшее.

Жолнеры согласились принять от комиссии депьги под условием, что остальная недоимка будет уплачиваться им по мере поступления в Скарб налогов, а король, коронный гетман и комиссары дали им ассекурацию на своих добрах, гарантируя окончательную уплату до 15 сентября. Что же это был за король и какие сделки соединяли его с прочими членами польской олигархии, явствует из следующих строк роялиста Освецима:

«Ноября 20 скончался краковский кастелян» (Николай Потоцкий) «оставив свободное поле для соискательства лицам, желавшим воспользоваться оставшимися по его смерти вакантными должностями. При дворе долго колебались и отсрочивали их раздачу, но наконец преимущество было оказано тем, которые с своей стороны предложили более возмездия. Должность краковского каштеляна была предоставлена мазовецкому воеводе, Варшицкому, несмотря на то, что, по общему мнению, право на нее имел краковский воевода (Владислав Заславский). Барское староство передано князю Богуславу Радивилу, люблинское — сендомирскому кастеляну, Витовскому, под тем предлогом, что недавно он оказал значительную услугу, приняв на себя должность посланника в Москву, но в действительности его успеху гораздо больше содействовало то обстоятельство, что он поднес в подарок королю 15.000 червонцев. Нежинское староство предоставлено коронному маршалу (Любомирскому), булаву же великого гетмана король оставил пока при себе до дальнейшего усмотрения»...

Орда не пришла еще к Хмельницкому, а без Орды он был воин без правой руки. Надобно было пользоваться временем. Так и думали паны, но выходило у них иначе. Во время передряги с войском вышли первые, вторые и третьи вици. Но многие воеводства вооружались так медленно, как будто не верили, что Польше угрожает удар ужаснее всех, нанесенных ей казако-татарами. Король, в последних универсалах, оповещал, что неприятель приближается со всею силою, а это значило в числе 300.000. «Ежечасно, ежеминутно ждем его» (писал он). «Не думаем, чтобы нашелся кто-нибудь не желающий спасать отечество там, где дело идет о целости всего». Этим способом надеялся он вызвать шляхту в поле не позже 10 августа, а ближайшие воеводства увидеть перед собой и раньше. В отчаянно вопиющих универсалах речь была уже об остатке Польши. Но патриотизма не было там, где каждый панский дом составлял отдельное государство, где каждый город был самоуправляющеюся республикой, а король не имел ни самостоятельной власти, ни даже панской независимости.

Хмельницкий, выжидая событий, подвигался вперед медленно. Остановясь невдалеке от Сатанова и зная, что происходит в панском лагере под Глинянами, он крался к нему волком, с намерением повторить Батоговскую резню. В это время из панского лагеря был выслан легкий подъезд, для осведомления о неприятеле. Подъехав под Зборов, повстречался он с многолюдною казацкою чатою, разбежался во все стороны и привез во Львов такие преувеличенные вести, что, по словам самих поляков, все начали думать о бегстве.

Это был для Хмельницкого важный момент. Орда пришла уже к нему. Дай судьба ему только несколько дней еще для набега, — Польша была бы у него в руках, и тогда перед новым Тамерланом, коронованным короною Казимира Великого под именем Богдана I, (поляки были способны и к этому) задрожал бы действительно «весь свет», особенно культурный. Может быть, у Хмельницкого была уже в руках прокламация другого ненавистника аристократов, другого заклятого врага папистов, Оливера Кромвеля, от которой до нас дошел один титул, а именно: Theodatus Cmielnicki, Dei gratia generalissimus ecclesiae Graecorum, imperator omnium cosacorum Zaporoviensium, terror et exstirpator nobilitatis Po» Ioniae, fortalitiorumque expugnator, exterminator sacerdotum Romanorum, persecutor ethnicorum, Antechristi et Judaeorum[68]. Подав один другому руку, эти два различные, но страшные каждый по-своему энтузиаста могли бы изменить лицо Европы и Азии. Самые дикие картины счастья, как понимают счастье разбойники, могли представляться Хмельницкому в этот важный момент его истребительной деятельности. Но демон злобы, корысти и властолюбия, служивший ему до сих пор только с намеками на свое коварство, явился перед ним в образе вестовщика, и объявил «счастливому человеку», как назвал его достойный его сват, что сын его, вместе с господаровною и сокровищами тестя, разбитый наголову, осажден в Сочаве...

Сообразив последствия погрома и осады, Хмельницкий бросился стремглав из-под Сатанова (имя, соответственное событию) и, делая, как татары, по 10 миль в сутки, долетел до Белой Церкви без отдыха.

Орда, видя такое неожиданное отступление, похожее на бегство, покинула Хмельницкого и ринулась на места, где оставались казацкие семьи с запасами. Тогда в казацком войске послышались ужасающие проклятия и угрозы. Беглый гетман успокоил казаков только тем, что послал их по татарским следам, и таким образом не мог ни воевать с панами, ни выручить сына из опасности. Нечистая сила разыграла с ним одну из самых замысловатых своих трагикомедий.

В Белой Церкви ждал нашего Хмеля турецкий посол с письмом от визиря. Это письмо сохранилось в неясном московском переводе и, к сожалению, в поврежденном виде. Его привез в Москву царский подъячий, Иван Фомин, который, может быть, добыл его и «тайным обычаем», так как о казаках давно уже писал Кисель по своей комиссарской должности: «любят голубчики взять (ИиЬщ niehoita wzisc)».

Великий визирь, Аззем-Магомет-баша, обращался к Хмельницкому с дружеским приветствием, но от учтивостей перешел к неприятным для Порты поступкам Тимоша в придунайских княжествах. «И то дело» (писал он) «великому государю нашему учинилось к прогневлению, что сын твой с ратными людь(ми вошел) в те государства, а тех госуд(арств люди) меж собою ссорятся»...

«И так как сын твой» (продолжал визирь) «учинил в волохах несколько непристойных дел, то по этой причине тамошние дела приведены в прежний порядок, и все возвращено Лупулу, всегда нам доброжелательному[69].

«А ты, достоверной друг наш» (говорится далее в московском переводе) «(великого) государя нашего ведаешь: не (как иные) государи, он — великий государь самодержавный, грозный государь. Все подданные его имеют над собою страх и пребывают в его повеленье до единого человека и в послушанье: про то вам (казакам) самим ведомо. А без ево, великого государя, повеленья никто не может в его государеву отчину вступить, и благосчастная мысль его к тому не прилежит. И тебе б его письма, понеже бо такому в(еликому) государю учинилися (вы, казаки) в подданстве, и государские чести оберегати и (все) государева повеленья творити, нич(его не опуская). И как учнете сим путем быть и добрострастие над собою имети, и вам день ото дни перед нашими подданными чести прибудет. И аже даст Бог, и узрите. И вам бы ратных своих людей держать в уйму, и в государство государя нашего входить не велеть, и о том учинить крепкой заказ.

А добрычинским ратным людем и той сто(роны Та)таром повеленье послано: к (вам) на помочь будут. А же даст Бог здешнее дело совершится, но и паче с прибавкою к вашей помочи повеленье будет. И крымскому цареву величеству повеленье послано не единожды, чтоб он к вам на помочь шол. И вам бы про то ведать, и сына своего взять к себе».

Письмо визиря лишило Хмельницкого надежды владеть придунайскими княжествами. Между тем король мог ежедневно удовлетворить свое войско и двинуться в поход, а князьки могли ежеминутно взять Сочаву, и прийти к нему на помощь в то время, когда татары будут еще в Добрудже и в Крыму.

Визирь писал свое письмо еще до вторичного бегства Лупула. Теперь Лупул сидел в Чигирине и сулил казакам золотые горы, вербуя войско для освобождения Сочавы. Хмельницкий поощрял вербовку: сокровища значили для него столько же, как и отражение союзных князьков. Но этим самым он разрушал надежду на турецкую помощь, так как действовал вопреки повелениям Порты, а между тем казаки его, ослабленные поражением под Яловицею, были разъединены.

В это трудное для старого Хмеля время, и поляки, и такая Русь, к какой принадлежал Ерлич, распространяли и повторяли слух, что турецкий посол требовал от него действительной отдачи тех земель, которые он столько раз обещал Порте, и в то же время — присяги на подданство. Говорили, что будто бы казаки, волнуемые духовенством, грозили бунтом по этому поводу; что будто бы полковники Богун, Джеджалла и другая старшина, вместе с гетманом, были не прочь от присяги султану, но эта присяга ничего бы не значила без согласия черни, и что будто бы чернь, отвергая и турецкое подданство, и московскую неволю, высказывала готовность «служить старым панам и королю, который столько раз дал ей доказательства своей милости».

Не таков был Хмельницкий, чтобы позволить каждому заглядывать себе в карты. Поэтому и такие вести, что будто бы он выражал Порте уверенность в расположенности большей части казаков к принятию ислама, повторяемые польскими историками, показывают только незнание ни Хмельницкого, ни казаков, ни самой Порты, которой мало было дела до веры в вопросе о подданстве. Все такие слухи распускали в шляхетском народе — или купленные Хмелем люди, или казаки, для того, чтобы предрасположить ляхов к известному обману. Тем же самым способом морочил казацкий батько и Турцию, и Москву, и весь свет, и никто не знал истинных его намерений, сам же он переменял их с каждой переменой обстоятельств.