Московский ультиматум. — Царское обнадеживающее посольство у казаков. — Кому в Малороссии было ненавистно московское подданство. — Панский лагерь под Жванцем. — Жванецкий договор 1653 года. — Казаки поддаются Московскому царю. — Воссоединение Малой России с Великою.

Когда под Глинянами узнали, что Хмель отступил к Белой Церкви, было послано вслед за ним две хоругви, чтоб узнать, не военная ли это хитрость. Но едва они сделали несколько миль, как повстречали киевского полковника, Антона Ждановича, в сопровождении 12 казаков, и привели его в лагерь вместо языка.

Казацкий посол привез от Хмельницкого письмо только к коронному гетману и просил его от имени гетмана и всего Запорожского войска о предстательстве у короля.

Жданович говорил, что казаки не хотят больше воевать, и если бы король наступил на них в своем ожесточении, то не будут обороняться, а побредут куда глаза глядят. Кроме гетманского письма, привез он просьбу от казаков к королю и показывал ее каждому.

«По заключении Белоцерковского мира» (писал в казацкой просьбе сочинитель такой истории, какую сочиняют нам доныне), «мы были расположены никоим образом не нарушать оного, и потому не мало покарали смертью тех, которые подавали повод к его нарушению, как-то Гладкого, Мозыру и других. Но Войнилович, Маховский и другие, которые стояли на Заднеприи по ординансу вашей королевской милости, напав своевольно на людей, обеспеченных миром, немало перебили, и кровь невинную пролили, а другие села и местечки огнем и мечом истребили. К тому же покойный его милость пан Калиновский, как это было нам достоверно известно, соединив войска и ставши уже лагерем, намеревался неожиданно на нас напасть. Поэтому мы, предотвращая сие, должны были двинуться с частью войска. Ничего, однакож, не замышляя против вашей королевской милости, и, не идучи в глубину, вернулись назад. А что случилось по Божию попущению, то просим простить нам».

Далее казаки писали, будто бы они ждали комиссии, о которой трактовали с Зацвилиховским, но, вместо комиссии, Чернецкий и Маховский произвели у них опустошения и убийства. Ничего, однакож, не предпринимая, униженно просят они короля оставить их при Зборовских пактах, не стесняя ничем веры их и вольностей.

Если бы же ему число войска по Зборовским пактам казалось слишком великим, то просят прислать в Паволочь или в Белую Церковь комиссаров. Казаки просили также об уничтожении церковной унии в Короне и Литве. В случае же наступления на них с войском (сказано в просьбе), казаки не будут уже и обороняться, и не желают больше проливать кровь, а будут «промышлять о своей жизни всякими иными способами».

Созвана была рада и решено — трактовать об этом деле так, как будто король ничего не знал. Гетман отвечал частным образом Хмельницкому: 1) чтоб он отпустил турецкого посла; 2) чтоб отдался безусловно на милосердие короля; 3) чтобы союз с татарами разорвал и, для верности дела, дал заложников, какие будут указаны. Антона Ждановича задержали в Глинянах, как пленника.

От казацких языков панам было известно, что у Хмельницкого войска мало, что чернь жаждет мира и хотела отправить к королю посла иссреди себя. Казаки с пытки говорили, что приходили к ним татары, но вернулись, потому что казаки разъединились, а разъединились из-за того ясыра, которого татары набрали из жен и детей казацкой черни и даже самих реестровиков, и которого потом Хмельницкий выкупил собственными деньгами 6.000 душ. Те же языки рассказывали, что гетман и полковники хотели присягнуть перед султанским послом на подданство от имени всей черни; но чернь и некоторые из полковников не согласились на то никоим образом, «и отсюда-то происходит волчья покорность Хмельницкого», объясняли себе паны.

Между тем Хмельницкий играл в самую опасную для них игру. В письме к королю из Чигирина он в сотый раз призывал Бога во свидетели, что, как прежде, так и теперь, казаки от чистого сердца желают быть верными королевскими подданными, и при этом доносил смиреннейшим тоном, что они «упросили Московского царя ходатайствовать об исполнении их просьб, касающихся веры, церквей и вольностей войска его королевской милости Запорожского».

Это письмо было предвестием подпадения Польши под власть государства, которое так еще недавно попирала она ногами со всем его великим и священным. 27 римского июля прибыло во Львов московское посольство, под начальством боярина Репнина Оболенского. Оно привезло Польше ультиматум, согласовавшийся с Чигиринским письмом Хмельницкого. При первом же свидании с представителями Речи Посполитой, царские послы высказали весьма резко свой русский взгляд на их пресловутую республику. Москва выждала наконец время для возмездия Польше за все претерпенные от неё поругания, и это было начало возмездия.

Один из сенаторов спросил у боярина: не по тому ли делу прибыл он, о котором трактовал королевский посол, Адам Кисель, в Москве?

Репнин Оболенский отвечал спокойно, что не был тогда в Москве, и не знает, о чем трактовал Кисель.

«Да вам-то что в этом, паны?» (сказал его товарищ). «Пока бы вы что-нибудь постановили, так не осталось бы и времени на исполнение. Вы ищете союза с монархами, а когда чего не достанет с вашей стороны, говорите, что сейм не позволяет. Когда б на вашем сейме можно было решать, чего требует ваша честь и польза вашего королевства, — может быть, тогда соседние монархи соединяли бы свои силы с вашими, для своих выгод, для подавления общего неприятеля. Но вы до сих пор не нашли средства сохранять в тайне свои сеймовые постановления, хоть бы на то время, пока приготовитесь; поэтому и мудрено понять, какой бы государь захотел предпринять с вами поход. Разве на то предпринял бы, чтоб неприятель на него напал, узнав тотчас обо всем».

Сенаторы представляли послам, что они мало знакомы с делами и образом правления государства свободного.

«Что это за ответ»? (сказал великий посол) «Вы говорите, как у вас должно быть; на бумаге, да на словах устанавливаете то и се, а на деле — неурядица, пальцем ткнешь».

Здесь один из сенаторов заговорил о силе Речи Посполитой и сказал, что скоро соберется 40.000 вооруженной шляхты. Тогда она принудит Хмельницкого к повиновению и будет иметь довольно времени для того, чтоб отомстить какому-нибудь соседу за пренебрежение.

«Если таковы силы ваши» (сказал товарищ великого посла), «зачем же эта небольшая часть вашего войска стоит в бездействии»?

«Не понимаю» (прибавил Репнин Оболенский), «что это у вас за сила, что Ракочий бьется за вас. Взбунтовавшийся логофет не испугался сына Хмельницкого, и если взвесить средства, то наделал больше вреда казакам, в два-три месяца, чем ваше королевство в столько же лет. Если вы допустите, чтоб он уничтожил Хмельницкого, то едва ли другие народы поверят, чтоб этот Хмельницкий был такой боец и силач, каким он представляется, благодаря вашей неудалости, или неурядице. Когда б ваш Калиновский был таким воином, как драчуном, когда б у него в голове был толк, не затеял бы он бессмысленно битвы с Хмельницким и не довел бы дела до того, чтоб казаки взяли верх и первые нарушили мир. Если хотел он помешать свадьбе Тимоша, если думал, что этого требует благо королевства, то ему бы следовало расположиться на более крепком месте, ждать нападения и тогда только воевать. А он взял деньги (от Лупула), и вовсе не заботился о своей отчизне».

Все это было высказано таким голосом и с такими жестами, что сенаторы обиделись. Не обратили на то внимания торжествующие наконец над ляхами москали и стояли за свободу личного мнения. У них была в запасе пушка, заряженная царскими титулами, и они не замедлили грянуть. Но сперва пустили в глаза панам ракету, изобретенную на их пагубу старым Хмелем. Заговорив о междоусобии, раздирающем Польшу, послы оправдывали казаков тем, что они взялись за оружие, видя свои церкви в аренде у жидов...

Если было чем возмущаться панам до глубины души, то всего больше — этой выдумкою, противною и фактам, и здравому смыслу. Но относительно русской веры и соединенной с верою народности все они были гораздо виновнее даже таких невозможных притеснителей, которые бы отдавали в аренду жидам церкви воинственного народа, заставлявшего, по его собственным словам, трепетать перед ним Турцию, Польшу и весь свет: они были не столько притеснители, сколько соблазнители, и потому им лучше было бы, вместо распространения в обществе папства и еретичества, повесить себе на шею жерновый камень и потонуть в морской пучине: ибо тогда погибло бы одно только поколение панов, а польская нация, без их козней, благоденствовала бы в соединении действительно «равных с равными» и в самом деле «вольных с вольными».

Вместо сознания непростительных грехов своих, паны доказывали как нельзя яснее, что вера не была причиною казацкого бунта, и что казаки одинаково святотатствовали, как в римско-католических костелах, так и в греко-русских церквах. Ухмыляясь в окладистые бороды, царские послы были глухи к их доводам. Мало обращали они внимания и на представления панов о том, что Хмельницкий недостоин царской протекции: ибо, с самого начала войны, (говорили они) «в каждом своем посольстве к представителям Речи Посполитой, утверждал, что надобно вести казаков против Москвы. У короля в руках» (продолжали паны) «находится множество писем, доказывающих, что Хмельницкий, во всех переговорах с Оттоманскою Портою, условливался с нею воевать Москву. Вот и в декабре 1652 года трактовал он одновременно с Москвой, с Турцией и с Польшей, и всем троим обещал верноподданство. Наконец, в письмах, добытых Ракочием из Константинополя, и которые не дальше как 7 римского августа Ракочий переслал королю, выразительно говорится, что в то самое время, когда искал царской протекции, предлагал он подданство султану и убеждал Порту, что ему будет легко, с помощью татар и турецких подкреплений, занять Польшу, Литву и добраться до Москвы. А что хуже всего, один из послов самого Хмельницкого объявил, что Хмель и большая часть казаков склонны принять веру Магомета...»

Так сообщил свидетель этой сцены папскому нунцию, но, снедаемый ревностью к единой спасающей церкви, прибавил очевидную небывальщину, — будто бы царские послы не захотели дальше слушать, называли Хмельницкого псом, вором, разбойником, общим предателем и восклицали: «Да хранит Господь короля»! (следовательно и ту курию, которая отняла у русского света древнерусское дворянство в польских владениях и посягала на все другие сословия).

Такой финал религиозно-политической борьбы невероятен уже по одному тому, что послы тут же грянули в представителей Польши и соблазнителей польской Руси царскими титулами, точно громом. Напрасно паны представляли свои сеймовые декреты, свои королевские sancita; — царские послы соглашались помиловать Польшу только под условием подтверждения Зборовского договора и уничтожения церковной унии, как главной причины восстания казаков.

Им опять, со всей убедительностью фактов, представляли, что религия во всех казацких бунтах была ни при чем. Царские послы не хотели знать истории, вещавшей устами оиезуиченных панов, как не хотели в свое время паны знать истории московской самозванщины.

По своему веку и по своей образованности, царские бояре и дьяки не могли возвыситься до признания факта, что греческой религии нельзя знать в таком государстве, как Польша: ее можно было только совращать; — не могли возвыситься тем более, что философское беспристрастие в истории, еслиб оно и было для них возможно, то не было бы выгодно: ибо тогда было бы им непристойно оправдывать казацкие разбои, напротив, следовало бы видеть в казаках то, что видели в них паны рады: общих врагов Москвы и Польши... Теперь же, стоя на почве религии, которая в своей свободе должна быть неприкосновенна ни для прямого притеснения, ни для казуистики, ни для соблазна, — царский великий посол объявил торжественно, что царь, «для православные веры и святых Божиих церквей», готов забыть личную свою обиду, если король и паны рады помирятся с казаками, которые домогаются неприкосновенности православия в пределах Польши, и помирятся не иначе, как на основании Зборовского договора.

В переводе на язык практики, царское великодушие, в настоящем случае, значило не больше и не меньше, как московский протекторат над остатком непревращенной еще в иноверщину Руси в пределах соседнего государства, — протекторат, от которого оставался один только шаг до занятия всех польско-русских провинций во имя охранения древней русской веры. По пословице: «долг платежом красен», московский царь расплачивался с Польшею за принятого Сигизмундом III под покровительство такого же разбойника, и даже большего, чем Хмель, и за насильственное присвоение царского права в Москве Владиславу Жигимонтовичу. Государственное достоинство России требовало от Польши, при уплате долга, надлежащих процентов, и вот, при всей фактической правоте вековой напастницы, она сделана преступницею, требующею казни через палача, Хмельницкого.

Царский великий и полномочный посол с тем и уехал, что Польша должна быть казнена за нарушение Зборовского договора, нарушенного казаками. Беспощадный и несправедливый, но вполне заслуженный, приговор свой формулировал он следующим образом:

«Так как великий государь, его царское величество, для православные христианские веры и святых Божиих церквей, желая успокоить междоусобие, хотел простить таких людей, которые за оскорбление чести великого государя достойны были смерти, — но король Ян Казимир и паны рады поставили это ни во что, поэтому великий государь, его царское величество, не будет терпеть такого бесчестия и не станет к вам посылать своих послов, а велит о всех ваших неправдах и о нарушении вами договора писать во все окрестные государства к государям христианским и бусурманским, и за православную веру, и за святые Божии церкви, и за свою честь будет стоять, сколько подаст ему помощи милосердый Бог».

Эти слова были только перефразом того, что говорит Иоанн III. Мысль Великого Собирателя русской земли оказалась бессмертною.

Польша находилась в отчаянном положении, как это вскоре доказали события, но, по малорусской пословице: «дурень думкою богатие», она готовилась нанести последний удар казацкому Минотавру в такое время, когда он, волею исторических судеб, сделался орудием того, «о чем», по его словам, «никогда не думал». Польша насчитывала сотни тысяч союзных сил. Она утешалась известиями, что «хлопы не хотят слушать Хмеля», а с Ордой едва начинают сговариваться. Творя своего Пана Бога по образу своему и по подобию, она твердила, что он «совершит свое дело» в пользу панов и шляхты. Наконец, она уверяла и себя, и других, что москали прислали Хмельницкому деньги и артиллерию, как будто ей от этого было бы легче.

Между тем новый волошский господарь, Стефан Гергица, просил у панов помощи, уверив королевских советников будто у него под Сочавой 200.000 боевого народу, не считая 50.000 союзных сил, которые не дают казакам подойти на выручку Тимоша. За помощь, Гергица обещал все эти войска вести лично, куда прикажет король. Даже силистрийский баша просил короля под секретом, чтоб он привел казаков к невозможности вторгнуться в Волощину. У Яна Казимира давно уже была, как выражались его клевреты, mina imperatorska; про него, по иезуитскому камертону, трубили во все трубы, звонили во все колокола и, может быть, одна только Москва, стоя за пределами иезуитского господства над европейскими и азиатскими умами, понимала все ничтожество польского короля и всю несостоятельность его королевства.

Рассчитывая на командование сотнями тысяч войска и на подавление не только польской, но и московской Руси, Ян Казимир послал в помощь союзным князькам 40 хоругвей и 1.200 драгун с 6 пушками, под начальством Кондрацкого, по имени русина. Теперь ему оставалось только ждать от совершающего свое дело Пана Бога великие и богатые милости за свои личные и за панские добродетели. Но, чтобы тем скорее и блистательнее воспользоваться этой милостью, он двинулся со всем войском к югу, где намеревался занять удобную позицию для соединения всех союзных войск. Из этого мудрого на бумаге и на словах плана вышла, как увидим, все та же неурядица, на которую московские послы указывали панам пальцем.

Военная рада представила самому королю назначить местность для лагеря, и король избрал Галич. Разослав универсалы, возвещавшие, что он идет на казаков, король выступил 29 августа из-под Глинян. Он подвигался медленно, потому что осенняя слякоть портила дороги.

На пути своем получил он из-под Сочавы благодарность за подкрепление и вместе с нею уверение в общей готовности служить ему. Новый волошский господарь просил его направлять свой поход в Украину. Король давно уже думал о том, чтоб идти в Украину, и с этой целью послал литовскому гетману повеление — двинуться к Киеву в то самое время, когда коронное войско будет приближаться к этому центру Малороссии. Но литовский гетман «не послушался» короля, как в свое время не послушался его брата, Владислава, гетман коронный. Ослушание свое оправдывал он тем, что Москва стягивает войска к литовским границам. Итак Ян Казимир напрасно дразнил своих народных пророков, отдав кальвинисту виленское воеводство. Все обвиняли Радивила в измене; но в Польше тогда столько людей было изменниками, начиная с короля, что и самого Хмельницкого с его сыновьями, находили возможным уравнять в дигнитарствах с Замойскими, Жовковскими, Конецпольскими. Как в Московском Государстве, опозоренном так называемым расстригою, великопанскому дому Мнишков было возможно принять в свое родство Тушинского Вора, так и в королевстве «доблестных поляков», после избрания на престол расстриги по воле разбойника, следовало допустить и этого самого разбойника к участию во всех пожалованиях, предоставленных королю-расстриге.

Получив благодарственное письмо от Стефана Гергицы с просьбой о походе в Украину, и сведав, что Хмельницкий, со всеми своими силами, идет на освобождение Сочавы, Ян Казимир опять переменил свой план и решился — часть войска послать комонником под Сочаву, а с остальным подвигаться медленно к Подольскому Каменцу.

Через несколько дней пришли другие вести, — что Хмельницкий остается в Белой Церкви, и только часть казаков и татар «запустилась» под Константинов. Опять изменили план похода окружавшие своего короля паны: король должен был остаться в Галиче, а войско идти на казаков и татар. Между тем снова повторились предостережения, напоминавшие Зборовщину, — что неприятель приближается с великими силами. Король снова переменил свое намерение, и двинулся со всем войском под неприступный Каменец, где он мог дождаться безопасно обещанных ему подкреплений из-под Сочавы.

Еще через несколько дней пришли письма от Гергицы и Ракочия. Один уведомлял, что два казацкие полка идут на выручку Сочавы, что сам Хмельницкий выступил в поход, но не известно, куда, в помощь ли сыну? Или же против королевского войска, и что хан, после байрама, садится на коня. Другой просил заградить путь в Волощину — Хмельницкому на выручку сына, а Лупулу на выручку сокровищ. Ракочия пугало движение силистрийского баши с турками и татарами на сю сторону Дуная: баша мог освободить и сына Хмельницкого и сокровища Лупула от осаждающих.

Вместе с тем король узнал, что Хмельницкий приближается, но хана с ним нет. Коронное войско стояло уже тогда под Каменцом. Паны, имевшие добра в Подолии и Покутье, боялись жолнерских грабежей, поэтому убеждали короля отозвать Кондрацкого из-под Сочавы, наступить на Хмельницкого, пока не соединился он с ханом, и положить конец казацким бунтам (исщс glowЈ rcbellii), а потом взять Сочаву.

Противоречил им в военной раде коронный маршал, Любомирский: он советовал взять сперва Сочаву, чтобы не оставлять неприятеля у себя в тылу, чтобы не потерять союзников, чтобы славою, которою стоят войны, поразить слух неприятеля и ударить на него соединенными силами. Теперь же, (говорил он), не имея ни откуда верных известий о неприятеле, не следует рисковать «последними силами» Речи Посполитой.

Много сделал коронный маршал убедительных замечаний, но все они представляли короля, вместе с его правительством, в безотрадном виде, и чем были справедливее, тем были для большинства неприятнее. Король согласился с мнением большинства и решился идти в Украину.

Войско выступило в поход к Бару и шло все безлюдными местами, точно вернулось назад целое столетие, когда колонизация не смела двинуться дальше Бара в неведомые никому наши пустыни, и когда в передовом редуте колонизации, Баре, помнившем еще древнее имя свое, Ров, стояли наши «безупречные Геркулесы», жаждавшие, по словам старинного геральдика, «только кровавой беседы с неверными». Дорога (писали королевские спутники) была похожа на «грязное кладбище». Народ разбежался по лесам. От многолюдных недавно еще городов оставались недогоревшие развалины, и от богатой Подолии уцелело только небо да поле. Богуслав Радивил, в своей автобиографии, сохранил две, особенно поразившие путников черты Бара. Один жолнер, заблудившийся в буковинских лесах, ползал здесь перед ними на коленях, не находя пищи девятые сутки. Четырехлетняя девочка лежала уже шесть дней на дороге у падали, которую грызла собака и в которую несчастная малютка запускала свои рученки. Девочка казалась здоровою, но, испив теплого супу, тотчас умерла.

На втором ночлеге, когда войско стояло под Зеленцами, пришло неожиданное известие, что хан, со всею силою, выступил из Крыма. Оно подтвердилось новыми вестями. Поход был остановлен. Военная рада, после трех совещаний, постановила — занять позицию над Днестром, над границами Волощины, дождаться падения Сочавы и протянуть войну до тех пор, пока союзные князья не подойдут с помощью. При этом имелось в виду, что, в случае нападения, безопаснее стоять над большой рекой, а съестные припасы легче добывать из Волощины, нежели из собственного голодного и безлюдного края.

Итак вернулись на свои следы и расположились лагерем под Жванцем. Отсюда на правом берегу виден был в полумиле тот Хотин, под которым «хлопы казаки» сделались розовым венком на головах теперь борющейся с ними шляхты, а на левом, к северу, в двух милях, «объеденный» жолнерами Каменец.

Зная, что паны решились бороться напропалую, Хмельницкий, в августе 1653 года, разослал универсалы, повелевавшие всем способным носить оружие идти в войско, не отговариваясь никакими хозяйственными занятиями, хотя бы то была и уборка хлеба с полей. Его агенты подкупали турецкий двор. Крымский хан, выиграв мало своими интригами после бегства из-под Берестечка, готов был снова предпочесть панам казаков, невзирая, что называл их безумными пьяницами. Но всего важнее было для Хмельницкого — вовлечь в казако-панскую войну Москву. Он умолял царя о немедленной помощи, «не желая отдать на поругание церквей и монастырей Божиих, а христиан на мучительство». — «Если же ты, великий государь» (писал Хмельницкий) «нас не пожалуешь и не примешь к себе, тогда мне остается свидетельствоваться Богом, что я многократно просил у государя милости и не получил. Но с польским королем у нас не будет мира ни за что».

В ответ на эту мольбу, царь Алексей Михайлович прислал в Чигирин подъячего Ивана Фомина с грамотой и с подарками как самому Хмельницкому, так и Выговскому. Участь Польши была решена в Москве окончательно.

Переезд Фомина через Ромен, Лохвицу, Лубны, Лукомье, Горошин и Бужин был рядом оваций в пользу поступления казаков, как он выразился, в вечное холопство великому государю. Встречая царского подъячего за городом, казаки с атаманами своими слезали с коней и низко кланялись.

Хмельницкого не было ни в Чигирине, ни в «его городе», Суботове: он ездил гулять по пасекам, которые составляли цвет казацкого кочевого хозяйства. Пользуясь отсутствием гетмана, войсковой писарь сообщил царским людям «тайным обычаем» подлинные листы турецкого султана, крымского хана и великих панов для прочтения. Более важные документы посылал он через Фомина к самому царю на короткое время.

Когда гетман вернулся с гулянья по пасекам, царского посла, посаженного на дорогого коня, провожали гетманские слуги пешком от его квартиры к гетманскому дому. Рядом с ним ехал Выговский; впереди сын Фомина, также верхом на парадном коне вез царскую грамоту, а грамоте предшествовали царские подарки гетману и войсковому писарю, несомые придворными гетманскими людьми.

Хмельницкий встретил царского посла на дворе поклоном и, поздоровавшись, провел через сени в светлицу. Рядом с этой светлицей были другие, в которых помещалась войсковая канцелярия. Царскую грамоту Хмельницкий принял, по выражению Фомина, честно и учтиво, целовал любезно в печать и в бумагу и, распечатав и прочитав, целовал снова и поклонился в землю среди светлицы, благодаря Господа Бога и Пречистую Богородицу за неизреченное государево жалованье. Соболи соответственной цены были вручены тут же Хмельницкому и Выговскому, но, по просьбе Выговского, было послано к нему на двор 40 соболей высшего достоинства.

Можно предполагать, что эта и другие подобные уловки делались не без соглашения писаря с гетманом, чтобы тем вернее вселить в москалях выгодные для Хмельницкого понятия о преданности войскового писаря к царю. Царские подарки во всяком случае не были безделицей для них обоих. Добычное богатство уходило так же быстро в их бедственных обстоятельствах, как приходило в счастливых. Откупаясь от хана, подкупая султанский сераль, снаряжая новые войска на место побитых Вишневецкими да Радивилами и, наконец, не умея беречь того, что не приобреталось честным трудом, они жили в кредит у щербатой казацкой доли, по пословице: «не на те казак пъе, що е, а на те, що буде». Про черный день казацкие дуки прятали в земле золото и серебро; но роскошничать в домашнем быту им было бы и трудно, и опасно, в виду врожденной у малоруссов зависти бедняков к богачам. Притом же богатства, в истинном смысле слова, казацкая Малороссия не имела. Ободравши Малороссию панскую, Хмельницкий торговал с Волощиной такими остатками исчезнувших промыслов, как поташ. В качестве сельского хозяина, он удовлетворялся пасеками, скотом, лошадьми, откармливаньем свиней в дубовых лесах, — словом, вернулся на целое столетие к старинным панским хозяйствам. Даже и скотоводство, не говоря уже о земледелии, находилось при Хмельницком в таком состоянии, что татары, приходившие к нему на помощь, затруднялись продовольствием, а паны высказывали такое мнение о былой земле, текущей молоком и медом, что она едва в состоянии прокормит самих казаков с их подсоседками и подпомощниками. Фомин, представитель благоустроенной в хозяйственном отношении Москвы, не мог не обратить внимания на жалкое хозяйничанье казаков. В своем статейном списке говорит он, между прочим, следующее:

«Суботовский атаман, Лаврин Капуста, сказывал: "Пришли де ныне к гетману на помочь крымские мурзы... больши 300 человек, а с ними пришло татар с 200.000, и стали около Суботова за рекою Тесьмою, а иные пошли к Боркам, где собирается его, гетманское войско. И из того де татарского войска топерва в Суботов приезжал к гетманскому двору Сакал-мурза с знаменем, а с ним 500 человек, для того, чтоб гетман с ними шол на ляхов войною тотчас, а им де около Суботова стоять нечево: живности нет, есть нечево, а едят де они свой корм — бьют лошеди"».

Не иначе могла существовать Малороссия под казацким режимом, как в виде широкого кочевья, по которому изредка были рассеяны так называемые города, то есть огороженные валом и частоколом села для некоторой безопасности торговых людей, ремесленников и земледельцев.

Выступая, по требованию татар, в поход, на другой день, Хмельницкий слушал у церкви Вознесения Христова молебствие, а оттуда заехал к царскому подъячему, «и слез с лошади пьян у ворот» (пишет Фомин). Здесь Хмельницкий «говорил прежние речи, с большим прошеньем и со слезами», прося помочь ему как можно скорее ратными людьми. Он обещал принудить к царскому подданству и самих татар. «Время пришло» (прибавил он) «и его царского величества счастье поспело, что и иные земли, которые к нам близко подошли, у него, великого государя, будут в подданных». Но замечательно, что все это он говорил тайком от «казаков и своих людей», провожавших его в поход, тогда как Фомин объявил уже публично важное для него решение: «Ты, гетман Богдан, и ты, писарь Иван, и все войско Запорожское на государеву милость будьте надежны».

Хмельницкому предстояло искать выхода из своего опасного положения всюду и рассчитывать в настоящем на будущие связи с кем бы то ни было. Призыв к войне действовал теперь на оказаченный народ совсем не так, как бывало прежде. Для замены свободного движения принудительным, казацкий батько должен был прибегать к мерам до того жестоким, что некоторые города приказывал жечь. Вместо 200 и 300 тысяч, как бывало прежде, он с трудом собрал 50.000 казаков, и с этими 50 тысячами чувствовал себя не совсем безопасным в виду 200 тысячной Орды. Кругом у него были враги и люди, не верившие ни одному его слову. Не видел Хмельницкий на сей раз другого выхода из опасного своего положения, как поддаться царю, перекричавши всех сеймовых православников, жаловавшихся на гонение древней русской веры. И вот в таком-то положении, когда он должен был таиться «от казаков и своих людей» с готовностью воевать в пользу царя с соседями, когда нечем было ему кормить в Украине вспомогательного войска, и когда казацкое войско не представляло ему безопасности от посягательства Крымского Добродия на его особу, — пришло к нему известие, что его Тимош, Тимошко, Тимко, его spes magna futuri, не существует, а посланное с ним войско уцелело едва настолько, чтобы конвоировать гроб сына к отцу. Чем и как чёрт не шутит?

Еще не зная о таком конце Лупуловой трагедии, паны, с своей стороны, сознавали отчаянное положение дела своего в борьбе с казаками. Приближавшаяся зима ужасала их. «С таким правительством, как наше», (писали сенаторы королю) «ваша королевская милость сделаете голодною всю Польшу». А войско свое называли паны обдиралами, которые пропили и пролюбезничали (przemilowali) во Львове то, что надрали по Короне и по Литве. По их отзыву, жолнеры были храбры только в пьяном виде, но теперь им не за что было и напиться. Хотя казаки, по слухам, прижали наконец Хмеля к стене и не хотели больше ему повиноваться, но тем не менее приводили своих соперников к убеждению, что у них у всех одно желание и намерение (jedno serce i intencya): биться до тех пор, пока — или погибнут, или перебьют ляхов. Один из захваченных в плен сотников казацких, высказывая все это, смеялся над легковерием короля и ляхов, которые верят Хмельницкому, когда он просит о помиловании (ze tak creduli, iz wierzq, gdy z рокогц Cmiehiicki przysyla). В своем бесконечном горе ловили они молву, которая в одно и то же время гласила, что «этот бешеный пес» разбит под Жванцем наголову, и что он опять «выпил огромную чашу крови с языческим своим полчищем». Во всяком случае, верно было то, что чернь не хотела соединить свою судьбу с его судьбою, и что 50.000 казаков составляли последние силы его.

Конец августа и весь сентябрь 1653 года протекли для Хмельницкого в борьбе с казаками и татарами. Те и другие готовы были погубить его, как изменника их, отдающегося тайно в московское подданство. Представители произвола, буйства и кочевого быта в Украине понимали, что Москва должна будет подчинить их беспорядочную жизнь своим строгим, недалеким от жестокости порядкам. Поэтому московское подданство было равно ненавистным и такой оказачившейся шляхте, как Хмельницкий да Выговский, и таким старинным казакам, которые были воспитаны в духе личной, шляхетской свободы. Ненавистнее чем кому-либо было оно самому Хмельницкому и его наперснику, который, по наблюдению Маховского, владел сердцем и умом Хмельницкого и распоряжался им, как отец сыном. Но казацкий батько потерял бы последнюю популярность в Малороссии, еслиб осмелился высказать свое отвращение к Московскому Государству перед питомцами наших монахов и попов. Господь Бог, Пречистая Богородица, святые Божии церкви и монастыри, православная христианская вера: эти слова не сходили теперь у него с языка вместе с его поговоркою: «свидетельствуюся Богом», и служили ему как бы заклинаниями против нечистой силы, готовой растерзать его в виду опозоренных им святилищ. Он пятился перед мусульманами к богобоязливой Москве; он ужасался Москвы в сознании запутанности своих клятв, союзов, договоров и, может быть, одни секретные беседы с её будущим предателем, Выговским, облегчали его душу перспективою новых коварных комбинаций.

Между тем весть о гибели Тимка Хмельниченка была бальзамом для тех ран, которые нанес панским домам кровожадный, как и он сам, его отец. Теперь для панов открывалось больше прежнего надежды совладать с домашним разбоем. Но расстроенный организм шляхетского народа был не способен к правильной деятельности. Время проходило в совещаниях, в отсрочках, в ожиданиях новых полков.

При несогласии между собой и при общем недовольстве королем, вечно меняющим планы, паны не были в состоянии даже охранить позади себя линию от Острога до Львова. По этой линии татары в последствии распустили свои загоны, довершая прежние опустошения и уничтожая повторенные в сотый раз попытки хозяйственной колонизации. Дошло наконец до обычного явления панских походов: жолнеры стали кричать, что срок их трехмесячного найма кончился, и требовали роспуска.

Шляхетское воинство разбегалось и, стыдясь появляться в своих местах, упражнялось в казако-татарском промысле. Разбойный элемент привилегированных сословий проявился во всем безобразии своем. Случалось, что шляхтичи попадались на грабеже в руки мещанам. Но мещане шляхтича судить не могли, а гродский и земский суды были организованы так слабо, что оправдывали злодеев именно с той стороны, с которой преступления их надобно было бы карать еще строже: в уважение к их благородному происхождению, разбойничавшие и грабившие шляхтичи, как это было и в Наливайщину, получали свободу.

Панского войска в лагере под Жванцем было 60.000. Лагерь был защищен полукругом Днестра с юга, востока и запада. С севера обороняли его сильные укрепления Каменца, в котором пребывал с сенаторами король. Подъезды нигде не открывали неприятеля, а между тем наступала дождливая осень. Бараки, слепленные из глины и соломы, без окон, были покрыты дерном. Изорванные палатки, заделанные хворостом и высыпанные внутри на локоть землею, были снабжены сделанными в ней сиденьями для жолнеров, обогревавшихся у костра. Все это подмывал дождь, в дырья лилась вода. Огонь разводили изредка, потому что кругом было трудно добывать дрова. Измокший и озябший жолнер грелся прислонясь к лошади, и готов был примириться с самим дьяволом, лишь бы добраться до сухого места. Так описывают сами себя поляки. По их рассказам, немецкие обершты, получив деньги, морили свой народ, чтобы плата осталась у них в кармане. А Подолия и Украина теперь не только не представляли поживы, но были приведены в такое состояние, что на эти области «было отвратительно и смотреть (smrod i pojrzec w Ukraing)».

Черниговский хорунжий, Гулевич, (может быть, родственник Анны Гулевичевны), в письме к приятелю, дополняет эту картину еще такими чертами:

«Решительно не с кем продолжать войну. Иностранный жолнер хоть бы и хотел что делать своим искусством (strojem), и тот не может, потому что голоден и давно был в избе. Бродит с первых чисел мая, точно скотина, по полям; а наши поляки-грабители (szarpacze), что в Короне содрали, то во Львове пропили, промотали, накупили атласных жупанов, и уже попротирали их на спине панцирями; а эта модная длина, точно исподницы, все это у них загрязнилось в нынешние ненастья; теперь, подрезав жупаны, ходят кургузыми оборвышами. Они готовы скорее пропить, чем сберегать на овес коню, да пить не на что».

Несчастные шарпачи щеголи умирали под Жванцем сотнями от холода и голода, хоть и не морили их обершты, как немцев. Были в панском войске люди, которые нашли бы возможность поднять на ноги жолнера, одушевить его и занять войною; но король, окруженный такими же неспособными людьми, каким был сам, парализовывал всякую деятельность.

Скучное, подавляющее ненастье прерывали изредка ясные дни, а безжизненное уныние войска — какие-нибудь вести, привозимые подъездами, или королевские планы, беспрестанно менявшиеся. Наконец унылое войско стали оживлять радостные вести из-под Сочавы, а потом и союзные силы, приходившие против казаков и татар, в небольшом, однакож, числе. Короля занимала снова мысль о Турецкой войне, унаследованная от несчастного Владислава. Ракочий поддерживал его завоевательные фантазии. Вследствие соглашения с Ракочием, послал он одного посла в Стамбул, а другого в Москву; но среди своих предначертаний был встревожен известием, что Орда двинулась из-под Шаргорода на соединение под Баром с казаками. Панский лагерь пришел в движение. По слухам, хан шел вдоль реки Бога из Латычева, а оттуда спустился к Бару и взял в сторону к истокам Смотрича.

Не думали паны, чтоб он осмелился к ним приблизиться. Полагали, что татары постоят несколько времени на кочевьях и возвратятся в Крым. Но известие о появлении Орды заставило рваться домой лановую милицию, которую некоторые воеводства прислали взамен посполитого рушения.

На эту, как ее называли, «ни к чему негодную сволочь», все панское войско смотрело с презрением. Ей заплатили за четверть года по 100, по 150 и даже по 200 злотых на коня; но одна часть этого «мотлоха», получив плату и за другую четверть вперед, то есть за август, сентябрь и октябрь, шла в лагерь так медленно, что, пока пришла, четверть истекла уже, и, не видав лагеря, она возвратилась домой. Другие, прибывши под конец четверти в лагерь, и услыхав теперь о приближении Орды, начали дезертировать сперва по одиночке, а потом толпами, и панские подъезды грабили их при встрече. Когда было получено донесение, что неприятель миновал Гусятин и находится только в шести милях от лагеря, сендомирцы и другие милиционеры двинулись через лагерный майдан табором. Их тотчас окружила обозная галастра и начала грабить их возы. Завязалась такая битва, что сам гетман бросился унимать.

Несколько человек было убито, множество подстрелено, а десятка полтора очутилось на виселице. Среди шума и смятения, остальных «упросили», и 8.000 лановых жолнеров осталось в лагере. Венгерское войско, пришедшее из-под Сочавы налегке, также рвалось домой.

Одетое по-летнему, оно сильнее других страдало от морозов. Король склонил его остаться просьбами и обещанием по 2 талера еженедельно на голову.

Между тем хан, расположась под Гусятином, запер короля со всех сторон и пресек подвоз аммуниции и съестных припасов. Король хотел было двинуться на Орду комонником, оставив пехоту в таборе; но ему не советовали разделять войска. Совет выслушал он с крайней досадой, и, однакож, последовал ему. Отдан был приказ исправить валы и готовиться к отражению неприятеля.

Но продолжать войну, как писал Гулевич от 26 октября, было не с кем; а от 29-го сообщали в Варшаву, что настоящего (pewnego) войска нет у короля больше 14.000, «да и те» (продолжал вестовщик с отчаяньем), «вырыв немцам могилу, сами себя засыплют».

Ночью 29 октября привел подъезд мужика, которого Орда поймала в поле, вложила ему в сапог письмо, примчала в 30 коней к польской стороже и ускакала обратно.

Письмо было от ханского визиря к коронному канцлеру, и написано, против обычая, по-польски. Визирь осведомлялся о своем слуге, Фетаке, не попал ли он в руки жолнеров и, под этим предлогом, будто бы без ведома хана, советовал, чтобы король — или переговорил с ханом, или «дал ему поле», вместо того, чтобы сторожить чужие границы, рыться в земле по закоулкам, ждать и смотреть, как его собственное государство будет грабить Орда. Он припомнил Зборовские и Белоцерковские пакты, и прибавил, что если казаки провинились, то король был обязан донести хану, а главное — уплачивать правильно гарач.

Письмо визиря было получено в 2 часа ночи, и, однакож, немедленно созвали военную раду. Визирю отвечали, что хан не должен мешаться между государя и подданных, если, вместо подарков, не хочет получить чего-нибудь такого, как под Берестечком; но хана готовы встретить и боем, и переговорами, если он смеет и желает.

Слуга визиря, Фетак, находился в плену у коронного маршала, Любомирского; и Любомирский писал к визирю, якобы частным образом, что готов возвратить пленника.

В ответ на это письмо, хан писал к Любомирскому, называя его милым другом своим, выражал готовность к миру, обещал прислать к нему послов и подарок, как человеку, при королевском дворе всемогущему.

После того назначили совещание между визирем с одной стороны и канцлером с другой, в поле под Каменцом, с тем чтоб одна и другая сторона имели при себе не больше, как по 2.000 войска. В залог прислал хан королю Осман-агу. Король отправил к хану в залог гетманского наместника, Войниловича, под прикрытием нескольких десятков комонника. Но едва этот почт отъехал от короля, на него напала татарская чата, одних изрубила, других забрала в неволю. Сам Войнилович насилу пробился с несколькими жолнерами и вернулся в лагерь. После новых варварских покушений со стороны татар, съехались таки наконец уполномоченные с обеих сторон под Каменцом.

Поляки требовали, чтобы хан отступился от казаков, вернулся домой со всеми ордами и довольствовался годовою пенсией от короля. Татары требовали, чтобы Речь Посполитая уплатила недоимку гарача, не препятствовала Орде брать на возвратном пути ясыр, чтобы король дал в залог сенаторов и сверх того несколько миллионов окупа. С обеих сторон говорили запальчиво, и между поляко-татарскими комиссарами поднялась угрожающая ссора. Но договор надобно было довести до конца, во что бы то ни стало, потому что король-главнокомандующий допустил татар окружить польский лагерь и так стеснить поле, что трудно было предпринять военные действия.

Комиссары разъехались, ничего не решив, и Орда, при этом удобном случае, перехватала собольи шапки с панских голов.

На другой день возобновился съезд овец с волками. Татары со всех сторон придвинулись к лагерю и окружили уполномоченных с их 2.000-ным почтом. Поляки боялись и за лагерь, и за комиссаров. Пришлось вывести войско в поле. Тогда хан отступил и велел своим уполномоченным окончить переговоры поскорее, если король согласится на Зборовский договор. Король, с своей стороны, приказал оканчивать, и таким образом был заключен мир, но только на словах, потому что хан от письменного договора отказался. Обе стороны, положив руки на груди и на бороде, обещали взаимно сохранять этот мир.

Возобновление Зборовского договора было главным условием Жванецкого мира. В этом соглашаются все современники. По словам литовского канцлера, князя Радивила, под Жванцем «заключили унизительный мир, возобновили Зборовские пакты, обещали обычные подарки и трехлетнюю недоимку». Возобновить Зборовский договор значило согласиться на ежегодный гарач в 30.000 талеров и предоставить Орде право «воевать на возвратном пути польские владения вправо и влево мечом и огнем». Понятно, почему Радивил назвал Жванецкий мир унизительным. Одни из находившихся под Жванцем панов опровергают факт нового предательства, другие подтверждают. Не подлежит никакому опровержению то, что татары, по заключении мира, распустили загоны по самый Бог и увели в Крым огромный ясыр, без всякого препятствия со стороны поляков и без всякой позднейшей рекриминации. Современный нам польский историк говорит, что «Жванецкий договор, не написанный чернилами, был написан кровью и слезами человеческими на Волыни, в Полесье, в Украине».

И вот как окончилась шестидесятилетняя борьба панов с казаками. Татары примирили шляхетский народ с казацким, забравши в неволю миллионы того и другого в течение последних пяти лет этой постыдной для обеих сторон борьбы.

Уже с половины ноября, когда Орда выступила из-под Шаргорода, хан распустил загоны во все стороны. Целые области лишились населения, тем более, что шляхта и мужики, воображая, что находятся под защитой королевского войска, вовсе не заботились об осторожности. Имея столько тысяч Орды в загонах, Ислам-Гирей не думал о войне с Яном Казимиром. Обремененный ясыром, он желал мира, и начал сам переговоры, которые удались ему как нельзя лучше. Теперь, по заключении мира, pacпустил он чамбулами по Волыни и Полесью, до самого Люблина и Замостья загоны, которые заполонили бесчисленное множество сельских хозяев с их рабочими. В Литве татары взяли 12.000 шляхты, подошли на полмили к Пинску и выжгли все окрестности, в которых 120 лет не стояла и нога татарская. Ударил на них Ян Сопига под Острогом, чтоб отбить ясыр, но его не поддержал никто, он был разбит, и с двумя братьями попал в неволю. Потом татары напали на Старый Константинов. Там остановился для отдыха визирь с двумя сыновьями и целый высланный предварительно чамбул с великою добычею.

«Таковы были выгоды нелепого и легкомысленного похода» (говорит польский историк); «руина всей Руси от Бога до Днестра руина войска, которого не меньше 20.000 пало от голода и болезней под Глинянами и под Жванцем, руина чести Речи Поснолитой, которая, располагая такою массою войска, заключила такой постыдный мир».

Шляхетные республиканцы, воспитавшие беспримерную в летописях Славянщины шайку разбойников, были достойны своей унизительной участи, достойны посмеяния со стороны собственной интеллигенции в конце XIX века, подводящего строгие итоги к прошлому. Конституционное государство, дошедшее до торговли человеческою кровью и слезами, лишалось права не только на уважение, но и на пощаду со стороны соседей. Как ни судить о московской политике, поддержавшей казацкие возгласы о Божиих церквах да православной христианской вере, — Польша оправдывала ее, как Московским Разорением, так и своей неурядицей. Хозяйничая столь беспутно между двух живоносных морей под знаменем общественной свободы, либеральная нация давала законное и даже священное право государству деспотическому взять её несчастных подданных под свою хранительную власть. «Для православные христианские веры и святых Божиих церквей»: эти начальные слова московских требований, представляющиеся на поверхностный взгляд лукавыми, получают, в итоге столетий, смысл истинно-религиозный, достойный великого государства. Польско-русская республика должна была быть расторгнута ради пощады обеих борющихся сторон, обеих борющихся церквей и народностей. Члены и жертвы Берестовского синода положили начало её расторжению; герои и разбойники польско-русских усобиц сделали его неизбежным; царские думные люди довершили его и довершали так, что дело руинное обратили в дело строительное, то есть такое, которое обеспечивает наибольшее число жизней от элементов чужеядных и истребительных.

Во время Жванецкой кампании, которая и с панской, и с казацкой стороны была борьбой взаимного истощения, обоюдной выносчивости, князь Януш Радивил пытался склонить Хмельницкого к уступкам перспективою нашествия литовских сил на казацкие займища. Но Хмельницкий, как истинный верховод казатчины, отвечал:

«Напад Литвы нам не страшен: у нас ничего нет (старинное «казака не по чем сыскивать»). Повертятся по Украине, да и пойдут домой. Казацкие курени трудно разорить. А хоть бы нас, побили и обратили Украину в безлюдье, татар этим не удержат. Татарам тогда останется больше поля на кочевья, и глубже врежутся они в Польшу».

Пригласив хана для совместной войны с панами, и не имея, чем кормить Орду, казацкий батько ограничился предоставлением освобождаемого им русского народа в жертву ясырникам; но видел, что теперь ему не сдобровать в татарских кочевьях, и умолял хана — не оставлять несчастных казаков безо всякой помощи в борьбе с ляхами. Но хан побил его собственным его оружием. «Я сделал для тебя все, что мог» (сказал он Хмелю), «но не мог кормить голодных татар обещаниями и словами».

Пустынность и убожество Малороссии сделались для Крымских чужеядников невыгодными условиями союза с такими же чужеядниками туземными. Они предпочли иметь своими союзниками панов, наполнявших край и людьми и продуктами человеческого труда.

Наконец, татарская дружба, которою так хвастался Хмельницкий перед панами в 1649 году, высказалась еще характеристичнее: хан тайно договаривался с панами действовать совместно и против Москвы, и против казаков. Он повелел Хмельницкому немедленно вернуться в Украину, а уезжая послал надежного человека к королю с советом, чтоб он начинал войну с Москвой и приказал бы идти с собой казакам.

Хмельницкий имел подкупленных людей всюду. Зловещий совет хана был передан ему: то, что умышляли казаки с татарами против ляхов, задумавши совместный набег на Московщину, грозило исполниться над ними самими... Он поспешил удалиться в Чигиринщину, скрывая свой страх, свой стыд, свою злобу.

Мы презираем наших Наливайцев, которые грабили Могилев и другие православные города беспощаднее, нежели сделал бы это неприятель иноплеменный, а потом пытались уйти из Солоницких окопов, бросивши в жертву панам подбитую к бунту казацкую массу. Больше, чем Наливайцев и других возродившихся от этого скопища разбойников, мы презираем Хмельничан, которые развратили все прикосновенные к ним сословия, погубили бесчисленное множество православных по сю и по ту сторону Днестра, проложили туркам дорогу к обладанию Подолией и посеяли в будущем те смуты, которым конец положили только Петр Великий и Екатерина Великая, одним уничтожением двух союзных орд, останавливавших так долго гражданственное преуспеяние Северной Славянщины. Мы обязаны высказывать искренния убеждения по этому предмету без обиняков. Пускай панегиристы разбоев и всевозможных злодеяний не превозносят беспрекословно стихами и прозою так называемых ими украинских национальных героев на соблазн людей малограмотных и на позор нашей прессы!

Плод многолетней работы афонских, печерских и других иноков, а равно городских и сельских священников, созрел. Взошли на малорусской почве и московские посевы: царская милостыня на церковное строение обещала богатый урожай. Измученный нравственно и разоренный вещественно народ вопиял к царю о спасении. Что касается собственно казаков, то теперь более, нежели когда-либо, были справедливы давнишние слова их, — что им, кроме великого государя, деться негде. Не прими их к себе Москва, собственная чернь выдала бы их панам, как общих врагов сельскохозяйственного и промышленного класса, общих разорителей и предателей. Это, конечно, обошлось бы ей не дешево. Казаки были столь же сильны в Малороссии страхом своего мщения над лучшими людьми, сколько и уменьем вовлекать в бунты худших. Потому-то все мирные жители и большинство самих казаков с крайним нетерпением ждали от московского царя исполнения давнишней просьбы киевского духовенства.

С своей стороны, Москва достаточно выдержала уже характер Государства справедливого. Она дала Польше все шансы на поправку её расстроенных дел, на умиротворение междоусобной брани, на преобразование жизни, которой механизм удовлетворял весьма немногих, и лежал тяжким бременем на большинстве людей всех сословий и классов без исключения. Она оставалась верна своему слову, которым ответила шведскому послу в 1626 году: «Только б великий государь наш похотел ныне польскому королю и сыну его отомстити прежнюю их недружбу, и им ныне мочно отомстить. Но великий государь войны на них не посылает, ожидаючи от них исправленья».

Расторжение польско-русской республики совершилось вследствие собственных её беззаконий. Москве оставалось только дать свою санкцию. Этот великий акт правительство Тишайшего Государя исполнило с религиозною торжественностью.

Созвана была в царственном городе Москве Земская Дума, или Собор, состоявший из представителей всей России. Народ, испытавший столь великие неправды, бедствия и поругания от Польши, призван был своим царем к решению вопроса: следует ли еще щадить это злочестивое государство, натравливавшее на него не одних латинцев и люторов, но и людей православных, людей одного корня с ним? В таком чрезвычайном деле московский самодержец желал быть лишь вершителем воли своего верного народа. Смиренный христианин, не полагался он на собственное желание, ни на разум думных бояр и дьяков своих. Представителям всех концов русской земли надлежало высказать свое мнение, как России поступить с Польшею.

Истинно благочестивый в жизни своей и возвышенно честный в начинаниях своих, царь Алексей Михайлович (1 октября 1653 года) помолился сперва у обедни и совершил торжественный всенародный ход в Грановитую Палату. Ему предшествовали святые образа, с которыми соединялись воспоминания народных бедствий и избавления от них. Над ним развевались, блистая, многочисленные хоругви, а «сорок сороков» московских колоколен наполняли воздух музыкой, в которой народному собранию слышался хор ликующих ангелов.

В Грановитой Палате, сидя на троне Собирателей русской земли, среди множества избранных людей царства своего, государь слушал письменный доклад думного дьяка, во-первых, о том, что польский король и его паны, в своих грамотах и письмах, умаляют государское достоинство царя, переиначивая царский титул его; во-вторых о том, что в польских книгах были напечатаны злые бесчестья, укоризны и хулы, которых не только великим христианским государям, помазанникам Божиим, но и простому человеку слышати и терпети невозможно; в-третьих, о том, что, не давая государю удовлетворения на его требования, поляки делали разные притеснения порубежным жителям Московского Государства, и, наконец, о том, что гетман Богдан Хмельницкий со всем Запорожским войском доносил царю о гонениях Речи Посполитой на православную веру греческого закона и на святые Божии восточные церкви.

Здесь думный дьяк, будучи органом русского возмездия за польские выдумки Смутного Времени, то есть отдавая мерою за меру и весом за вес, представил дело в том виде, в каком изобразили его в своем донесении просители, именно, — что будто бы паны рады и вся Речь Посполитая отвращали запорожских казаков от истинной веры, неволили к своей религии, запечатывали Божии церкви, обращали в унию и причиняли православным такие поругания и оскорбления, каких не делают над еретиками и жидами. Вследствие того будто бы казаки ополчились на поляков, принудили их согласиться на уничтожение унии, но ляхи на правде не устояли, и потому Богдан Хмельницкий со всем Запорожским войском просил царя принять его под свою высокую руку.

Затем в докладе думного дьяка было изложено, что государь ради веры и церкви, предлагал свою готовность простить оскорбление царской чести своей, если только Речь Посполитая возобновит Зборовский договор с казаками, перестанет гнать православную веру и уничтожит унию; что король и паны рады отказали в этом, и начали снова воевать с казаками; что Турецкий султан зовет казаков к себе в подданство, но что казаки предпочитают быть под высокой рукою Московского самодержца.

От Земской Думы требовалось обсуждение и решение вопроса: принимать ли государю казаков под свою высокую руку? Это была одна формальность. Орган царского правительства, бояре, выражая свое руководящее, лучше сказать обязательное для прочих сословий мнение, не взяли на себя даже труда взойти к началу вопроса о русском воссоединении, который был поставлен весьма выразительно Иоанном III. К вопросу историческому отнеслись они канцелярски, на основании казацкого донесения о гонении православия в Польше и, без дальнейших справок, приписали это гонение неповинному в нем, хоть и готовому к нему, Яну Казимиру, брату оплаканного казаками короля и их избраннику. По голословному казацкому обвинению, Ян Казимир, вместо того, чтобы, на основании своей присяги, оберегать и защищать все вероисповедания, отличные от католического, восстал на православных христиан греческого закона, разорил многие Божии церкви, а некоторые обратил в унитские. Отсюда, сообразно понятиям своей публики, бояре вывели заключение, что гетман Хмельницкий и все Запорожское войско сделались людьми вольными; «а потому» (говорили бояре), «чтоб не допустить их в подданство Турецкому султану, или Крымскому хану, следует гетмана, со всем войском и со всеми городами и землями, принять под высокую государеву руку».

Во времена оны, вопросом о присоединении Малой России к России Великой руководила у нас церковная иерархия, и вела за собой к русскому единству всех поборников православия, во главе которых естественно стояли создатели, благодетели и хранители Божиих церквей, то есть дворянство, мещанство и духовенство.

Обработанная Петром Могилою в духе единения с Польшею, церковная иерархия в казацкой просьбе теперь не участвовала, и даже, как увидим, уклонялась, под разными предлогами, от присяги на подданство царю всея Русии.

Как обсуждался этот вопрос предварительно в боярской думе, нам неизвестно. Русскому народу было показано решение вопроса только со стороны веры, в виду предстоявшей войны с Польским королем. Все выборные русской земли, земли царской, нашли решение справедливым, и приговорили, вместе с боярами, что государь должен объявить Польше войну. Дело в том, что выборные, вернувшись в свои места, распубликовали великое предприятие, и сделали его предприятием всенародным.

Война с Польшею под знаменем церкви и веры, война, вытекавшая из событий, памятных русскому сердцу, хотя и не обнятых еще русским умом, пришлась по душе всем сословиям и состояниям. Царская земля, каковы бы ни были органы её чувства и мышления, сознавала важность момента. Томительное чувство недавнего еще бессилия, к которому привел ее иезуитский подкоп под русское престолонаследие, разразилось теперь общею готовностью жертвовать достоянием и жизнью за всенародное дело. В этой готовности вовсе не было того добровольного холопства, которым русские враги объясняют полное согласие народа с его верховною властью. Сравнительно с польскими сеймами, московская Земская Дума представляла сцену скромную, тихую, антилиберальную; но невозможное для Польши единодушие делало эту сцену величественною и по движению сердец, и по предчувствию грядущего величия России. Там в кажущейся свободе выражалось польское бессилие; здесь в кажущейся неволе пребывала русская сила. Там обнаруживалась дряхлость шляхетского равенства; здесь чувствовалась юность общего соподчинения. Там течение политической жизни видимо приходило к своему концу; здесь оно только начиналось, и широким началом пророчило развитие беспредельное. Но самую разительную противоположность между той и другой сценами составляли религиозные знаменатели обеих. В польском правительствующем собрании высшие представители церкви ораторствовали в качестве государственных сановников. В московской Земской Думе, патриарх, окруженный церковным синклитом, возвысил голос только для того, чтобы благословить своего царя и всю его державу на подвиг освобождения древней русской земли от иноземной власти, обещая просить Бога, Пресвятую Богородицу и всех Святых о помощи и одолении.

Так было санкционировано в Москве расторжение хаотически сложившейся польско-русской республики, отделение русского элемента от польского и привлечение к русскому центру новых сил, которые из разрушительных и чужеядных превратились в строительные и производительные.

В критический момент, когда казаки бежали домой, гонимые страхом союза европейцев с азиатцами на их погибель, к ним готовились ехать от царя полномочные послы: боярин Бутурлин, окольничий Алферьев и думный дьяк Лопухин с товарищами, для принятия Малороссии в московское подданство.

Они достигли Переяслава, казацкой столицы, 31 декабря. Слабый лед на Днепре не позволил Хмельницкому поспешить навстречу к ним. Вернее сказать, Хмельницкий не столковался еще со своими сообщниками касательно того, — что москвичи, не стесняясь называли вечным холопством. Надобно помнить, что кадрами запорожских бунтовщиков и воротилами казацких каверз были шляхетные баниты. Москва была им не по вкусу своею строгою соподчиненностью, а московские порядки казались им нестерпимее турецких. Неприязненный, презрительный и враждебно предубежденный взгляд на Москву был делом систематической пропаганды воспитателей Польши, и в этом то взгляде коренились казацкие предательства от Хмельницкого и Выговского до Мазепы и Орлика. Москве предстояла рискованная борьба с Польшей, у которой оставалось еще много людей, способных и к войне, и к политической интриге, большею частью полонизованных русичей, но риск этой борьбы, как показали события, заключался всего больше в предательском характере казачества, который москалям был известен еще в XVI веке.

Полномочных царских послов принимали в Переяславе переяславский полковник Павел Тетеря, будущий гетман царских отступников и основатель иезуитского коллегиума в Варшаве. Не мог он относиться к делу русского воссоединения сочувственно, и смотрел на него, как на неизбежное, но временное зло, — смотрел так, как в 1632 году папский нунций на уступку православникам нескольких униатских хлебов духовных. Казацким воротилам сделалось тогда холодно в Малороссии, — нагнал им холоду крымский добродий, — и они ползли к московскому царю за пазуху отогреваться.

Спустя немного времени прибыл в Переяслав казацкий батько и в день, назначенный для присяги на московское подданство (8 января 1654 года), держал с главною старшиною своею тайную раду. Из этой тайной рады будущие крамольники вышли к собравшимся в Переяславе казакам. Хмельницкий произнес речь, в которой волей и неволей должен был взять ноту малорусского большинства, переставшего бояться его соумышленников.

«Нельзя, видно, жить нам более без царя», говорил он и назвал четверых государей, которые готовы властвовать над Малороссией: турецкого султана, татарского хана, польского короля и московского царя, «которого» (продолжал он) «уже шесть лет мы беспрестанно умоляем быть нашим государем и обладателем». (Вместо шесть лет, Хмельницкий должен был бы сказать тридцать лет, когда бы церковная иерархия не изменила русскому чувству). «Сей-то великий царь христианский» (сказал он в заключение), «сжалившись над нестерпимым озлоблением православной церкви в нашей Малой Руси, не презрел наших шестилетних молений и склонил теперь к нам свое милостивое царское сердце».

Речь, очевидно, была продиктована ему царскими послами, которые даже хвалить своего государя не дозволяли иначе, как в духе московского верноподданства.

«Возлюбим же его с усердием»! (воскликнул пассивный оратор). «Кроме его царской руки, мы не найдем благоотишнейшего пристанища. Кто нас не захочет послушать, тот пусть идет, куда хочет: вольная дорога!»

Казацкая масса, состоявшая из московских доброжелателей и врагов, отвечала с единодушием разбойников, спасающихся от кары: «Волим под царя Восточного!»

Малорусские летописи и казацкие историки присочинили, будто бы вслед затем «начали читать приготовленные условия, на которых Украина должна соединиться с Московиею». Достоверность этого факта заявил перед ученым светом Костомаров даже и в четвертом издании своей трехтомной исторической монографии «Богдан Хмельницкий». Но ни условий, ни так называемого Переяславского договора с царскими уполномоченными не было и, по духу московского самодержавия, быть не могло. Казаки целые шесть лет беспрестанно умоляли Восточного царя принять их в подданство, и великий государь наконец сжалился — и то не над ними, а над «нестерпимым озлоблением православной церкви в Малой Руси». Эти слова Хмельницкого, кому бы они собственно ни принадлежали, сами по себе делают условия и договор с просителями бессмыслицею. Но и произнесенная при этом речь Бутурлина, сочиненная ему царскою думою, не упоминает ни о каких обязательствах со стороны царя. Бутурлин распространялся о бедствиях Малороссии, о гонении за веру, о многократных казацких посольствах, подвинувших великого государя на милосердое заступничество; потом доказывал, что присягавший и не сдержавший присяги король — более не государь малоруссам; наконец сказал, что, не желая слышать о конечном их разорении, о запустении и поругании благочестивых церквей от латинцев, московский самодержец велел принять казаков со всеми городами и землями, и приказал помогать им против разорителей христианской веры. «Казаки» (говорил он) «за такую царскую милость и жалованье должны служить государю, желать ему добра и надеяться на его милость. Он же, великий государь, будет сохранять все Запорожское войско в своей милости и оборонять от всяких недругов».

Милость, милость и милость, больше ничего казаки не слышали от царских уполномоченных. Когда дошло дело до присяги на московское подданство, Хмельницкий сказал представителям самодержавного государя: «Следует прежде вам присягнуть от имени его царского величества в том, что его величество, великий государь, не нарушит наших прав, дарует нам на права наши и имущества грамоты и не выдаст нас польскому королю».

На это ему отвечали следующими словами, устраняющими всякие условия и договоры:

«Никогда не присягнем мы за своего государя. Да гетману и говорить о том непристойно. Подданные должны дать веру своему государю, который не оставит их жалованьем, будет оборонять от недругов, не лишит прав и имений ваших».

Будущий изменник Тетеря и миргородский полковник, Лесницкий Сакович (напоминающий своим именем отступника Кассиана Саковича) домогались присяги.

«Это дело небывалое» (возразили представители московской царственности). «Одни подданные присягают государю, а государю неприлично присягать подданным».

Крамольники ссылались на пример польских королей. Им отвечали, что польские короли не самодержцы, и что государское слово переменно не бывает.

Тогда члены тайной рады Хмельницкого сказали, что казацкая чернь требует присяги за государя. На это им отвечали строго:

«Вам надлежит помнить милость великого государя, следует служить ему и всякого добра хотеть, войско Запорожское привести к вере, а незнающих людей унимать от непристойных речей».

Москва знала, что казакам деться негде. Москва видела, что Малороссия, волею судеб, сама пришла к великому государю, и что возврата ей к польской разнузданности нет, поэтому и говорила с казаками повелительно. Но казацкие историки приводят свидетельство фальшивого летописца времен Мазепы, будто бы, после присяги казаков, московские бояре дали от имени царя клятвенное обещание, что он будет держать всю Малую Россию со всем Запорожским войском под своим покровительством, при ненарушимом сохранении всех её древних прав. В этом вымысле Россия сделана другою Польшею, а казакам открыт простор к повторению над Царскою землею того, что сделали они над землею Королевскою. Но казатчина возможна в России только на бумаге, и то не вполне.

Из Переяслава царские уполномоченные отправились в Киев, потом в Нежин и в Чернигов, а по всем другим городам разослали своих стольников и стряпчих для приведения местных жителей к присяге. В Киеве обнаружилось, что церковная иерархия, образованная Петром Могилою, из отступников Исаии Копинского, не была расположена к великому делу малорусского духовенства, оставленного ею в тени. Бутурлин обратился к Сильвестру Косову с вопросом: отчего он не искал себе царской милости в то время, когда гетман Богдан Хмельницкий и все войско Запорожское неоднократно просили великого государя принять их под свою высокую руку?

Митрополит отвечал, что происходившая между гетманом и государем переписка не была ему известна. Царских уполномоченных, сопровождаемых казаками, он встретил за Золотыми Воротами, и приветствовал их, как посетителей наследия древних князей русских. «Войдите в дом Бога нашего, на седалище первейшего благочестия русского» (сказал он), «и пусть вашим присутствием обновится, как орля юность, наследие благочестивых русских князей». Прекрасные слова, но они были вынуждены обстоятельствами, так точно как и сравнение Хмельницкого с Моисеем. По известию православного священника, митрополит «замирал от горя», а все бывшее с ним духовенство «за слезами света не видели».

С точки зрения польской аристократии, сместившей церковную иерархию Борецкого и Копинского, московские порядки были не многим лучше казацких и татарских. Косов уклонился от присяги царю, отговариваясь местью польского короля, и не послал присягать вместе с киевскими казаками и мещанами служивших при нем и при других духовных особах шляхтичей. «Я не хочу отвечать за невинные души», говорил он и ссылался на печерского архимандрита, Тризну, который, с своей стороны, не хотел присягать помимо митрополита.

Пока малорусская церковь воинствовала за православие, от её иерархов исходили такие внушения, какими проникнуто истинно христианское Советование о Благочестии, а темные представители предковской веры и старины сеяли в народе такие вымыслы ко вреду русско-латинской «единости», какими преисполнена известная «Пересторога». Но когда могиляне сделали церковную единость Руси с Польшею только делом времени, иерархи малорусские расправлялись по-феодальному даже с такими людьми, как Исаия Копинский, а их клевреты сеяли в казацком народе, с помощью шляхетных банитов, такие же вымыслы ко вреду русского воссоединения, какие «Пересторога» сочиняла против унии. О московской религиозности, о московском управлении, о московских нравах и обычаях было распущено теперь множество карикатурных рассказов, подобных тем, которыми Адам Кисель, с товарищем своего посольства в Москву, смешил сеймовых законодателей. Говорили, например, что вера московская есть вера царская; как царь прикажет, так и веруют.

Говорили, что всех новых подданных будут крестить по-московски, что жить под московским управлением значит жить в самой ужасной неволе, которая горше турецкой каторги и египетской работы; что под московским подданством нельзя будет никому носить чобіт і черевиків, а надобно будет носить постолы (лапти). До последнего, до нашего времени, в малорусских казако-панских кружках рассказывались анекдоты и напевались песенки, унижающие великорусский быт и осмеивающие великорусскую песенность. Это — наследие нашей казатчины, рожденной татарами и воспитанной поляками; это — завет оказаченной шляхты, которая старалась вооружить общественное мнение против московских порядков и обычаев, поселить в казацком народе отвращение к москалю и презрение к его нравственности. Все классы без исключения обрабатывались в Малороссии посредством её колонизаторов, и много нужно было великорусским деятелям времени, много умственных подвигов, много благородных общественных дел, чтобы своих порицателей переработать в своих последователей.

В начале марта 1654 года, явились от Хмельницкого в Москве посланниками войсковой судья, Самойло Зарудный, и переяславский полковник, Павел Тетеря, с прошением к царю от всего Запорожского войска и от «всего христианского мира российского». Они «били челом до лица земли и просили вельми» об исполнении 23 пунктов представленной ими петиции.

Казаки просили о том, чтобы царские чиновники в войсковые суды не вступались; чтобы Запорожское войско было всегда в числе 60.000; чтобы шляхта, приставшая к казакам, оставалась при своих шляхетских вольностях и избрала из своей среды старших на должности, как было при польских королях; чтобы в городах урядники избирались из местных жителей, которые бы отдавали приход в царскую казну и пр.

Все это было казакам по царской милости даровано и под каждой статьей подписано: «быть по их челобитью» или «быть по тому» и пр. Запрещалось только ссылаться, без государева указа «с Турецким султаном и с Польским королем»; под статьею о жалованье полковникам, есаулам войсковым и сотникам подписано:

«Отговаривать», а относительно платы всему казацкому войску: «Хотя число войска Запорожского и велико будет, а государю в том убытка не будет, потому что они жалованья у государя просить не учнут; а говорил (об этом) гетман при их, при судье (Зарудном) и при полковнике (Тетере), и им ныне о том говорить не доводится».

При петиции Запорожского войска было приложено 10 статей отдельно. Все они означены в самой петиции, но некоторые в приложении изложены подробнее. На эти 10 разъяснительных статей последовало более обстоятельное решение. Под статьею 9-ю написана особенно длинная резолюция, в которой поставлено казакам на вид, как долго и усердно просили они царской милости и заступничества; как с королевской стороны еще отцу Алексея Михайловича, царю Михаилу Федоровичу, и деду, патриарху Филарету Никитичу, учинились многие бесчестия и укоризны; как много великий государь прощал полякам ради того, чтоб они помирились с гетманом Богданом Хмельницким и Запорожским войском по Зборовскому договору; наконец, какие рати должен был царь собрать на защиту их от короля, какие понести издержки на ратный строй и на наем татарских и немецких войск. «Зная все это» (сказано в резолюции) «и видя такую царского величества милость и к ним оборону, посланникам говорить о жалованье не приходится». Впрочем государь пошлет привести в известность городские и другие доходы, после чего о жалованье Запорожскому войску, по рассмотрению царского величества, будет указ. «А ныне царское величество, жалуя гетмана и все Запорожское войско, хочет послать своего государева жалованья, по бывшим обычаям предков своих, великих государей царей и великих князей российских, гетману и всему войску Запорожскому золотыми».

Такова была петиция, представленная казаками царю через два месяца по принятии от них безусловного подданства, и ее-то казацкие историки превращают в «условия, на которых Украина соединилась с Мосновиею»; а как условий и договора в казацкой петиции вовсе нет, то казакоманы пускают в ход печатную молву, будто бы договор Хмельницкого с царем Алексеем Михайловичем существовал, но как-то, кем-то, где-то и когда-то потерян. От этого взаимные отношения русского Севера и русского Юга представляются любителям казатчины в ложном виде, и отсюда происходят антирусские стремления украинских патриотов, но извращение понятий о Хмельнитчине идет у нас издавна. Подобно тому, как во времена Жмайлов, Тарасов, Павлюков агитаторы казацких бунтов постоянно твердили «людям незнающим» о нарушении ляхами каких-то старых казацких прав и вольностей, крамольники времен Выговского, Юрия Хмельницкого, Бруховецкого, Тетери и, наконец, Мазепы распространяли в Малороссии толки о небывалой присяге бояр за царя и заставляли «незнающих людей» роптать на московское вероломство. Посеянные в малорусском обществе питомцами иезуитов предубеждения против Москвы были поддержаны фальшивыми летописями, поддельными документами, псевдоисторическими монографиями, воздыханиями поэтов-невежд о казацкой старине, и эта умственная язва до того въелась в слабые умы, что сказки об отношениях казаков к двум соперничавшим государствам находят еще и в наше время доверчивых читателей.

КОНЕЦ.