Из «Чтений в Императорском Обществе Истории и Древностей Российских при Московском Университете».

Глава XXI.

Совещания панов о спасении отечества. — Выбор боевой позиции под Збаражем. — Казаки и татары осаждают панское войско. —Переговоры представителя казаков с представителем шляхты. — казацкое искусство маскировать военные действия. — Король идет к осажденным на выручку.

Король советовался с панами рады в обстоятельствах, как выражались его советники, «чреватых опасностью (in praegnanti Reipublicae periculo)». Со стороны Москвы не представлялось никакой опасности, но было страшно Венгрии и шведов, да еще пугала панов местная, то есть католическая чернь, как бы она не поддалась внушениям своевольников и не взбунтовалась подобно черни схизматической. (Zeby plebs tutejsza, chwyciwszy sie jakich licentiosos, nie udala sie takze do rebeliej). Находили полезным отправить посольство к «турецкому императору» и к хану; но где взять денег? Ответом на этот вопрос было решение эксплуататоров государства: отложить посольство до сейма, который назначен на 22 ноября.

Между тем было известно и тут же заявлено от имени короля, что люди, назначенные прежде в эти посольства, не двинулись из дому, однакож деньги на поездку получили (a pieniadze Rzpltej pobrali).

Расхватывая из рук у короля государственные имущества, а у своего шляхетского народа собираемые с него деньги, равно как и доходы с городов, паны сами устраивали Польше руину, которая постигла бы ее и без казако-татарского нашествия.

Теперь представлялось два способа спасти отечество: или посредством грошевого, иначе платного жолнера, или посредством поголовного вооружения шляхты, иначе посполитого рушения. Первый способ находил более действительным даже оракул панского кунктаторства, Кисель; но паны, по его словам, не хотели прибегнуть к мерам чрезвычайным, были скупы на пожертвования; и потому оставался только второй, опасный, по его мнению, способ. Третьего не было (non datur tertium), по словам Киселя. «Бывали далеко маловажнейшие случаи» (писал он к Оссолинскому от 23 (13) июля), «когда духовные и светские паны в несколько недель созидали своими пожертвованиями войско. Теперь, когда погибла половина Речи Посполитой, когда дело идет об её остатке и вместе с ним о королевской короне, они едва были в состоянии поставить перед неприятелем 9 иди 10 тысяч. Но мы были бы несправедливы к Господу Богу, когда бы назвали себя такими убогими, чтобы нас не хватило на жолнера. За исключением тех, которые ничего уже не имеют в отчизне, у нас, по милости Божией, многие обладают средствами (plurimi pollent facultatibus) к спасению отечества».

Один из членов королевской рады советовал назначить одного гетмана: ибо не слыхал он, чтобы где-либо на свете было три гетмана. По крайней мере (говорил он) деньги на непредвидимые издержки (propter secretum bellici consilii) надобно вручить одному, а не двоим, или троим. Но паны не доверяли взаимно своей честности, и полагали, что между шестью глаз не так будет, что называется, шито и крыто.

Так как в государственном совете заседало шесть бискупов, которые первенствовали перед сенаторами светскими, то король в решении вопроса о походе обещал просить вдохновения (prosic о natchnienie) у Господа Бога, или как это объявил он потом — выступить в день своего патрона, Св. Яна.

В таких совещаниях уплыла целая неделя, а между тем полученные из Украины и от Киселя из Гощи письма возвещали близкую грозу.

Не смотря на унизительный прием королевских комиссаров со стороны Хмеля, Ян Казимир отправил к нему секретаря переяславской комиссии, Смяровского.

Иначе относился к бунтовщику шляхетский народ, каков бы ни был он, — не так как «возвышенный духом и благородный умом» избранник правительствующих панов. Его взгляд на Хмельницкого сохранился в популярном тогда и сохраненном для потомства стихотворении, в котором говорится, что легче было бы терпеть «вечный и невознаградимый срам от иноземного неприятеля, чем от такого презренного сора, как Хмель, и это да близость Польши к порабощению хлопами всего больнее для нации».

Snacby znosniejsza od nieprzyjaciela
Ponisc szwank taki; ale, ze od Chmiela
Smieci wzgardzonej, — to najwiecej boli,
То, ze i chlopskiej blizcysmy niewoli.

Смяровский выехал из Варшавы под хорошим предзнаменованием, — в день Благовещения Пресвятой Девы Марии (in ipso die Annuntiationis В. V. Mariae), но, по причине опасностей и дурной дороги, достиг Чигирина едва в три недели.

Хмельницкий был далеко надменнее (daleko wiekszej nadetosci), нежели во время Переяславской комиссии. Принял он королевского посла самым недостойным образом (indignissime go excepit), — как последнего мужика (vilissimum de plebe hominem). Когда подали Хмелю королевский лист, он швырнул его писарю через стол, так что лист упал на землю (аz na ziemie upadl). В то же самое время принимал он (писал Смяровский) московского и венгерского послов торжественно (pompatice), с кавалькадой, с военной музыкой, и носился слух (распущенный самим Хмельницким), что Москва дала ему 20.000 своего войска. У Смяровского были отобраны все кони, а челядь его была изрублена. Но при этом Смяровский — что весьма характеристично нашел себе двух покровителей между казаками, да еще таких, которые сообщали ему копии писем своего гетмана к султан-калге, к Периаш-аге, Караш-мурзе, и помогали доставлять его депеши в Варшаву. Скоро, однакож, Варшава узнала, что он погиб жертвою своей ловкости. Казацкий батько не нашел другого средства обеспечить свои секреты в предательской среде своей, как истребить соблазнителя.

Памятником существования Смяровского осталось поздно высказанное им убеждение, — что тот был бы глуп, кто бы осмелился ехать в это пекло (kto by sie w to pieklo odwazyl): «ибо колеса уже так разбежались, что каждый должен здесь погибнуть». И его собственный приезд удивил Хмельницкого, потому что чернь была крайне раздражена потерею Бара и битвой под Межибожем, а сам он (доносил Смяровский) «только и дышет, что яростью да местью (on sam intus nisi furerem et vindictam spirat)».

По словам Смяровского, Хмельницкий ежедневно и ежечасно переменял свои мысли (in dies et horas singulas mutatur). Если иногда подавал некоторую надежду на мир, то через час делался так непохож на самого себя, как непохожа ночь на день (w godzine odmieni sie jako noc ode dnia).

Последнее известие пана Смяровского было таково: что, по словам Хмельницкого, мир невозможен, а должна «стена удариться об стену, и одна — обвалиться, а другая остаться (az sie sciana z sciana uderzy, a jedna sie obali, druga zostanie)». Он звал к себе татар не только на добычу, но и на то, чтоб «до конца вигубить поколение и имя ляшеское».

Пугали Польшу и вести, полученные из Подольского Камянца. Оттуда Каменецкий каштелян, Станислав Лянцкоронский, писал Оссолинскому, что Хмельницкий прислал туркам через татар вечное подданство, с тем, что он побусурманится со всеми казаками, лишь бы только помогли ему истребить польское имя. Татары и греки представляли туркам, что Хмельницкий завоевал уже Польшу по Белую Воду; за Белой Водой осталось Польши только немножко: он хочет завоевать в этом году и остаток.

Под влиянием страха, бискупы-сенаторы говорили в государственном совете:

«Напрасно думают, что король его милость идет воевать с холопами: это не хлопы, а воины, страшные самому цесарю оттоманскому». — «Не за подданство уже теперь воевать нам» (прибавляли другие), «а за Божию кривду, за святый сакрамент, за костелы», и, забывая, что сами с папою да с иезуитами наделали жару, норовили загребать его чужими руками. «Добрый кавалер» (говорили бискупы) «не спрашивает, сколько неприятеля и какой неприятель, а спрашивает: где он? (qualis sil et quis sit, sed ubi est)»?

Тут же патриоты, желавшие, чтобы жолнер воевал за них в долг, рассказывали, какое множество невольников навезли татары в Царьград сушей и морем: за один де лук или за десяток стрел дают пленника; а пленниками были не только богоненавистные схизматики, не только богоугодные католики, но и те, которых молитвы властны освободить грешники из чистилища: видали в Царьграде и на невольничьих рынках капланов, которые внушали своим зрителям сострадание больше всего тем, что «привыкли ко всевозможным удобствам жизни».

Много было новостей, занимавших членов королевской рады, но все до одной были печального свойства. Например: из Турции так идут к Хмельницкому, что под Добруджей и болгарами ни в одном селе не осталось ни одного хозяина: все пошло в Орду против ляхов, и жители обоих берегов Дуная двинулись поголовно в казацкие купы; а один шпион доносил из Украины, что Хмель сменил многих полковников, узнав от ворожки, что им не будет уже «счастить казацкая доля». Себя он считал фортуннейшим.

Когда наступила Зеленая Неделя, последний срок заключенного в Переяславе перемирия с казаками, король повелел своему триумвирату соединить войско и приблизиться к неприятельским займищам, не ожидая соединения Хмеля с ханом.

Тремя полководцами у него, как уже сказано выше, были: Андрей из Дубровицы, Фирлей, старый воин и опытный вождь, но постоянно хворавший и дряхлый, Станислав Лянцкоронский, отважный боец, как и его дед, предводительствовавший неомужиченными еще казаками, но плохой полководец, и граф Николай Остророг, охарактеризовавший себя готовностью отдаться на милость пилявецким героям, казакам и татарам. Достойно, однакож, замечания, что генерал, вообразивший после пилявецкой паники все потерянным, начальствовал под Пилявцами авангардом действующей армии. Еще замечательнее, что при составлении повторенного триумвирата, не могли никем заменить его; а всего замечательнее, что в новой кампании Остророг вел себя, если не прямым героем, то и не слабодушным воином.

Фирлей с своей стороны показал, что в его немощном теле работал дух бодрый. Он, вместе с Лянцкоронским, выбрал позицию для генерального лагеря весьма удачно и защищал ее с великим искусством. Король и коронный канцлер указывали им на Новый Константинов; но Остророг, в письме из-под Збаража, от 3 июля, оправдывал сделанный его товарищами выбор разумными соображениями, и этим доказал, что князь Вишневецкий не напрасно поднял его во Львове из упадка.

Заняв боевую позицию, триумвиры нашли необходимым опереться на мужество, популярность и боевые средства Вишневецкого, у которого, к удовольствию мудрого на всякое зло Хмеля, Ян Казимир взял из рук булаву, вверенную ему теми людьми, которые оказались мужественнее гетманов, назначенных сеймом. Естественно, что Вишневецкий, за этот глупый и наглый поступок, воспылал презрительным негодованием и к самому королю, и к его советникам. Сперва он решился было не вмешиваться в толпу людей, которых, очевидно, судьба обрекла на погибель, так как они потеряли общий человеческий смысл. Потом ему стало жаль своей семьи, своих верных слуг-соратников, и, может быть, своей славы, неразлучной со славой падающего уже отечества. Он созвал под свой щит, кого мог, и держался в поле особняком, подобно тем «безупречным и знаменитым Геркулесам», которые «стояли на границах, как мужественные львы, и жаждали только кровавой беседы с неверными». К нему присоединился племянник его, носивший имя славного Дмитрия Вишневецкого Байды, и бывший соперник его в колонизационной борьбе за Хороль и Гадяч, Александр Конецпольский. Ему вверил свое ополчение и князь Доминик Заславский, а брат его Гризельды, молодой Ян Замойский, находясь под его опекой, был естественным его союзником. «Поднимается страшная буря, наступают времена роковые» (писал князь Иеремия в универсале к шляхте). «Уже король выдал, как говорят, вторые вици (оповещания) на посполитое рушение; о третьих еще не слышно, но отечество в крайнем положении: надобно спешить»....

Как и в прошлую кампанию, Вишневецкий намеревался стоять особняком; но Лянцкоронский ездил в его лагерь и упросил присоединиться к генеральному лагерю.

Лянцкоронскому Речь Посполитая была обязана защитой Камянца Подольского: этот подвиг высоко ценил наш Байдич, равно как и то, что он побил хмельничан под Межибожем.

По реляции Остророга, все простонародье между Богом, Горынью и Случью обратилось в мятежников, лишь только коронное войско удалилось оттуда.

Повторилось то, что было в Украине после Корсунщины: добыча панского плуга сделалась добычею казацкого меча, как это изображено в современном стихотворении:

Zeszly z pol wszystkie ро Nadbozu plugi;
Nie obejrzal sie az za Wilsa drugi [1].

А между тем жолнеры требовали своего жолду, и не только иностранцы, но и поляки не хотели «воевать в долг». От этого малочисленное войско триумвиров с каждым днем уменьшалось. И пахолки, и самое товарищество разъезжались из-под хоругвей, так что от некоторых оставалось только по половине и еще меньше. Когда посылали их на подъезд, хоругви соглашались идти только сам-пять. По мнению Остророга, против этого зла было только одно лекарство (remedium) — возможно скорая присылка денег. Замедленное чем-то наступление Хмельницкого приписывал он божественному Промыслу. «Опять и опять (iterum et iterum) просим прислать нам деньги» (писал Остророг к Оссолинскому): «а то войска этого немного останется. Не ласками и не строгостями возможно удержать его на службе, а только деньгами. В лошадях у нас большой недостаток от беспрестанных чат, а купить не за что. Шпиона весьма трудно найти: между этой русью все предатели. А добудешь казака, — хоть сожги его, правды не скажет, так что нам надобно ждать отовсюду непредвиденной беды, не без великой опасности столь уменьшившегося войска (insperatum malum undique, non sine grandi periculo tam diminuti exercitus)».

Эти слова тем замечательнее, что оказались верным предсказанием под пером человека, еще недавно совсем было потерявшегося. «Единственное против этого средство» (повторял он iterum et iterum) — «поддержать здесь нас деньгами».

При таком хозяйничанье польских скарбовых людей и вообще правительственных представителей Польши, не только такие мученики их несостоятельности, как великие полководцы Жовковский и Конецпольский, являются истинными героями долга и чести, но даже и рядовые жолнеры. Это были честные воины, зависевшие от жидовского кагала панов-доматоров. И вот почему князь Вишневецкий, вдруг «потерявший все, что имел», как о нем говорили во Львове, своим отважным стояньем против опаснейшего из врагов отечества — предателя, бунтовщика и поджигателя Хмеля — вселял безграничную к себе преданность в благородные сердца, которых, увы! всегда и везде бывало мало.

Пока не прибыл он к Збаражу, в генеральном лагере происходила сумятица, подобная сеймовой польской, или нашей вечевой древнерусской: гетманы не ладили между собой; жолнеры не повиновались гетманам; войска, способного к бою, осталось всего 6,000. Но когда к этому войску прибавилось 3.000 панских дружин под командою любимого полководца, все вдруг переменилось. Забывая о сейме и короле, восторженные жолнеры, по вдохновению минуты, провозгласили князя Вишневецкого главнокомандующим. Увлеклись порывом благородного чувства и региментари: отвергнутому королем гетману была предложена булава; а войско, еще недавно разбегавшееся из-за недоплаченного жолда, вызвалось служить ему две четверти бесплатно. Но Вишневецкий булавы не принял, и скромно стал в ряду полковников; Эта немая демонстрация против короля соединила с ним еще теснее все сердца.

Збаражское войско видело в нем своего главнокомандующего; его советы принимались, как повеления; нарушить его план действия боялся каждый.

Теперь в генеральном лагере насчитывали 15.000 людей; но пехоты у панов было только 2.000. Всадники были готовы и на пешую службу под начальством Вишневецкого. Красноречиво было простое слово его, когда он, объезжая полки, требовал безусловного повиновения, точно импровизированный император, и вспоминал о Пилявцах, где все дело было погублено от неурядицы.

Его требование было голосом каждого разумного сердца: ему внимали, как поэту боевого стоянья.

Неприятель приближался медленно, с бесчисленными толпами соблазненной и запуганной черни, с бесчисленными толпами крымских, ногайских и других наездников. Некоторые казацкие полки состояли из 20.000 душ. Татарами предводительствовал сам хан, Ислам-Гирей, который «правил своим конем хорошо», у которого «между ним и неверными была только сабля», как заявлял он туркам при своем воцарении, и который готов был обманывать своих союзников так точно, как и неприятелей».

Окрестные мужики не были соблазнены добычею и запуганы казако-татарским террором, а потому, в числе 6.000, ушли к мещанам в Збараж, под защиту панского войска.

Положение приютившихся под Збаражем панов было безнадежнее того, в каком находился царь Наливай под Лубнами. Они сознавали вполне, что им грозит, но решились, как бы в искупление пилявецкого бегства — или остановить казако-татарские орды, или погибнуть, как это заявил старый Фирлей в прощальном письме к королю.

Он уверял, что неприятель пройдет во внутренность отечества только по головам защитников Збаража. От упадка духа, в виду наступающих сотен тысяч варваров, спасала панов только надежда, что король скоро придет к ним на выручку с посполитым рушением, которого двои вици они уже читали. Но эта надежда сделалась весьма сомнительною после того, когда их многократные предостережения и просьбы о помощи не вызвали у короля и коронного канцлера никаких обещаний. Лянцкоронский писал к полковнику королевской гвардии, Минору, что можно было бы назвать сумасшедшим того, кто бы отважился приблизиться к Збаражу с помощью в несколько сотен и даже в несколько тысяч воинов.

Хмельницкому были известны не только боевые средства защитников Збаража, но и все, что делают столичные патриоты. Его казаки давали себя сжечь, сохраняя войсковую тайну, но тайны своих противников узнавал он не только от захваченных в плен жолнеров, не только от болтливой шляхты, но и от варшавских панов, таких же предателей по природе и воспитанию, каким был он сам. Имея всюду подкупленных панскими же деньгами доброжелателей, он мог осведомиться даже и о том, что целая половина панского войска, вписанного в компут, находилась неизвестно где; что волонтеры бродили по всему государству и опустошали беззащитные имения своих сограждан, а правители государства, вместо того, чтобы поддержать армию контингентами, «искали только, на кого бы взвалить вину», как это поставил Кисель на вид своим соотечественникам, в письме к Оссолинскому от 23 (13) июля. Хмельницкий пользовался панским разномыслием и раздельностью панских интересов с самого начала своего бунта. Судьба, казалось, готовила ему и на сей раз Корсунь да Пилявцы. По словам Фирлея в последнем, возможном еще донесении королю, он думал, что паны бежали или готовы бежать из-под Збаража, а потому ускорил свое медленное сперва наступление, и 6 июля (27 июня) был уже в пяти милях от них. В генеральном лагере ждали его через два дня.

Вишневецкий более нежели кто-либо из его сподвижников понимал, как трудно подать Збаражскому войску скорую помощь. Он лучше нежели кто-либо знал, что имеет дело с противником, столь же беспощадным в холодной хитрости, как и в разъяренном бешенстве. Но бурный дух нашего Байдича, вооружавший руку его против сеймующего панства, проявился теперь в твердой решимости бороться с дикою силою всеми своими средствами. Решимость его поддерживала крепкая позиция, занятая триумвирами под Збаражем.

Збараж был окружен в то время водами, топями и лесами, которые более или менее исчезли в течение двух сот сорока лет. Эти, как говорилось тогда, фортели прикрывали панский лагерь от многочисленного неприятеля, а взгорья и байраки, окружавшие родовое гнездо русских некогда князей Збаражских, способствовали вылазкам и обеспечивали пашу для лошадей.

Черный лес тянулся тогда до дороги из Жалощиц. Между нею и дорогою, идущею из Вишневца, дубовые леса с востока шли до самих Люблянок, а с юга все окрестности Зарудья, Валаховки, Стрыевки и Кротович были перерезаны множеством озер и топей.

Грязистая почва не благоприятствовала движениям татарских и казацких наездников, тогда как у панской конницы на склонах окопов было довольно места для обороны.

Город Збараж, окруженный водою с трех сторон, помещался как бы в глубине подковы. С востока и запада обороняли его два озера, соединенные с юга речкою Гнезною. Отверстие подковы, обращенное к северо-западу и глядевшее на Жалощицы, было укреплено рвом и тыном. Плечи подковы с востока продолжали взгорья, а с запада — черный лес, так что жалощицкою дорогой можно было приблизиться к городу.

На другом берегу Гнезны, с востока, возвышался на взгорье сильный замок Збаражских, здание величественное, построенное в 1587 году, а между ним и восточным озером лежало предместье Пригородок.

К югу от города и замка волнистая почва представляла высоту, удобную для помещения всех ожидаемых подкреплений. Начальник артиллерии, Криштоф Пршиемский, получивший образование во французской армии, расположил становище соответственно не сбывшимся ожиданиям. Тын панского лагеря прилегал к городу и замку, и только одну часть его, выходившую сзади за восточное озеро, предполагалось обезопасить валом. Скаредная медлительность худших представителей Польши заставила лучших переиначивать свою диспозицию под напором неприятеля.

Вечером того же дня, когда Вишневецкий въехал в генеральный лагерь, вернулся подъезд, состоявший из 15 хоругвей, и донес, что под Човганским Камнем, в пяти милях от Збаража, встретил неприятеля и ведет его за собою. Язык из Гадяча, захваченный подъездом, объявил о великой казако-татарской силе. И рядовые жолнеры, и полководцы лично бросились к заступам да лопатам, как это было, полстолетия с небольшим, назад, в лагере Яна Замойского на Цецоре, где малочисленное польское войско отсиделось в окопах от многочисленных азиатцев. Скоро старые окопы были восстановлены, и каждый отдел войска занял свою позицию. Войско было разделено на пять частей, под начальством пяти дивизионных полководцев: Фирлея, Лянцкоронского, Остророга, Вишневецкого и Конецпольского.

Июля 10 (1), в субботу, появился казако-татарский авангард. Ему надобно было осмотреть неприятельскую позицию и суеверно попытать счастья. Первый удар предвещал казакам и татарам удачу и неудачу войны.

Панское войско вышло за окопы и построилось в боевой порядок, В это самое время к Збаражу приближался небольшой возовой табор Вишневецкого, заключавший в себе 200 пехотинцев и 200 легко вооруженных всадников. Казаки и татары окружили его, как на Желтых Водах Стефана Потоцкого. Но здесь не было изменников драгун. На выручку подоспел Вишневецкий и первый поздоровался с варварами. Казако-татарский авангард охватил его своими крыльями; но на него ударили гусары; он разлетелся в мелкие купы гарцовников, — и возовой табор вступил в окопы при громе пушек. «Сам Господь принес к нам этого человека» (пишет автор осадного дневника о Вишневецком): «он спасал нас и советом и мужеством».

Татары, служившие в это время казацкую службу панам, сражались храбро против своих соплеменников, помогавших казакам, так что в первом столкновении с неприятелем под Збаражем легло их на месте более сотни. Они выходили против ханских гарцовников, разделившись на мелкие части, сперва втроем, потом вчетвером, потом вдвоем, а потом уже бросались целою чатою.

Гарцовники, отступая, облетели весь лагерь издали, а между тем наступали новые и новые массы. Они сгущались на горизонте целый день и продолжали наступать по заходе солнца. Теплая и тихая ночь глухо звучала в ушах осажденных сотнями тысяч голосов.

Чтоб ободрить войско, князь Вишневецкий задал пир офицерам в замке. Тосты пили под звуки труб и литавр. Пушки и мортиры гремели в ответ на голоса, долетавшие в окопы с поля. Вишневецкий вселял во всех бодрость и веселым видом, и своею речью, которою наставлял младших, как они должны действовать на умы прочих жолнеров...

Увы! он указывал на самое бесчестное и вредоносное для Польши дело поляков, как на самое достохвальное и в настоящем случае вдохновительное: он пробуждал в своих соратниках боевой энтузиазм двухлетним сиденьем польских соотечественников своих в сердце России, Москве, двухлетним спором за нее с Московским Царством.

Воспитанник иезуитов не нашел в польской истории лучшей страницы и теперь, стоя мужественно против диких руинников, которые вторгнулись в недра цивилизованного государства, восхвалял таких же руинников, терзавших соседнее государство по указанию панских клевретов. Римскою логикой своею, он побивал соотечественников своих, в конечном результате больше, чем хищные варвары — огнем и железом.

Казаки и татары расположились полукружием, символическим строем последователей Магомета, намекавшим на священный для них полумесяц. В полдень следующего дня, загремел наш Хмель 30-ю гарматами своими, и необозримые массы казако-татарского войска двинулись на приступ, как бы с намерением растоптать осажденных в один прием. Они подняли страшный крик, которым казаки и татары всегда сопровождали свои приступы. Но это была фальшивая атака: Хмельницкому надобно было только взвесить силу панского отпора. Однакож тех, которые не бывали в боях с варварами и не знали, что большая часть хмельничан была вооружена дубьем, дикий крик необозримой толпы поразил ужасом. Участвовавшие в походе ксендзы вышли с процессией, давали всем желающим опресночный сакрамент и, по выражению дневника, отрезвили боязливых. Тем не менее густая пальба делала свое дело.

«В этот день» (говорит автор дневника) «у нас в лагере было больше пуль, нежели во Львовском повете куриных яиц. Некоторые из региментарей, видя простреленными свои палатки и множество падающих людей, начали было теряться; но князь Вишневецкий поддержал войско своим примером, так что Хмельницкий, обещавший хану ночевать в нашем лагере, должен был отступить со стыдом».

В понедельник 12 (2) июля подошли остальные казацкие полки с возовым табором и распожились в четверти мили от панского лагеря, заняв целую милю своим становищем.

Ночью насыпали казаки три шанца, вооруженные 40 пушками, и открыли пальбу на рассвете. Но казацкие пушкари больше гремели, нежели вредили своему неприятелю.

Хмель не успел навербовать пушкарей, которых бы стоило, по примеру царя Наливая, приковывать к пушкам.

Во вторник 13 (3) июля начался общий приступ, один из самых страшных: правое крыло, где стоял Вишневецкий, отразило нападающих скоро. Но левое, напротив стоянок Фирлея, колебалось между гибелью и спасением. По словам дневника, региментари совещались уже о бегстве в замок (consilia juz byly uciekac do zamku), и войско спаслось от паники только благодаря тому, что Вишневецкий, отразив у себя нападение, подкрепил вовремя Фирлея. С величайшими усилиями удалось панам сбить хмельничан с валов. В это время Марк Собеский выскочил за валы с отрядом конницы и ударил на бегущих сбоку. Множество казаков потонуло в озере; но кому посчастливилось выбраться на сушу, те снова лезли на валы в слепой завзятости.

Наконец Хмельницкий велел трубить отступление. Панские хоругви преследовали бегущих, взяли один из казацких шанцев и овладели несколькими прикметами, как называли казаки свои знамена и бунчуки.

Между тем со стороны восточного озера грозила панам великая опасность. Были там еще недоконченные окопы с весьма слабым прикрытием. Ударил на них полковник Бурлий, обойдя незаметно во время приступа правое крыло. Венгерская пехота, оборонявшая то место, начала бежать, и Бурлий мог бы оттуда вторгнуться в становище Фирлея. Но опасность была замечена вовремя. Пршиемский убил собственноручно венгерского знаменщика, выхватил у него знамя и повел пехоту на Бурлия. Казаки, вторгнувшиеся в лагерь, были истреблены, и Бурлий отступил. Он отступил в порядке, но ему было теперь трудно обойти целое крыло панского лагеря, чтобы соединиться с казацкими полками. Хмельницкий послал ему на выручку Морозенка с казацкою конницей; но едва они сошлись, как заступила им дорогу дивизия Конецпольского. Здесь Александр Конецпольский смыл с себя пятно бегства из-под Пилявцев. Бешено бились казаки с паном, на которого батько их взваливал вину всего замешательства. Наконец Бурлий, знаменитый морскими походами своими, пал вместе со множеством товарищей своего покушения; а Морозенка выручили татары.

Дорого стоили казакам их завзятые приступы. В озере потонуло их столько, что осажденные не могли больше пользоваться речной водою, и рыли себе колодцы.

Казацкий труп лежал местами высотой в человеческий рост.

Героем этого страшного для панов дня был Вишневецкий: без него здесь повторилась бы Корсунщина. С самого появления своего под Збаражем и до конца грозной осады, он подвизался с тем уменьем возбуждать в своих соратниках чувство чести или ярости, которое делало невозможное возможным и сверхчеловеческое обыкновенным. За ним шли в огонь те хоругви, которые поворачивали уже к бегству.

При нем не страшно было умереть. Его слова, его движения действовали на изнемогших и отчаявшихся в успехе, как волшебство. Геройское бесстрашие и казацкая выносчивость знаменитого колонизатора отдаленнейших малорусских пустынь делали смелыми воинами шляхетных трусов и превращали в спартанцев изнеженных панят. Теперь казаки переменили свое мнение о ляхах, которые «умирают от страха» при виде их побратимов, татар; а татары переменили мнение о «казацком счастье» и о фортунности казацкого батька, тем более, что в это время над Припетью, между знаменитою по Наливайку, Речицею и Петриковичами, литовское войско разбило полковника Кричевского, перебило и потопило в Припети 28.000 казаков, а остальных 5.000 держало в тесной осаде.

Но в опасных боях 13 июля паны удостоверились, что в таком обширном лагере нельзя им оборониться. Опять принялись они за ремесло могильников поголовно, помогая в работе рядовым жолнерам, пахолкам и сидевшим в Збараже мужикам. С рассветом следующего дня был у них кончен окоп, надежнейший прежнего. Они стеснили свой лагерь почти на целую треть против первоначального расположения: ту часть недоконченных валов на левом крыле, на которую всего сильнее напирали казаки, оставили, а новый окоп насыпали поближе к линии восточного озера.

Хмельницкий не отважился на повторение вчерашнего приступа, боясь уронить себя окончательно во мнении татар, которые многолюдством своим и страхом имени своего сделали его Желтоводским, Корсунским и Пилявецким победителем. Его должна была смущать весть о том, что его приятель Кричевский пал в Белоруссии от полученной в грудь раны, а предводимое им войско погибло. Блокада была более верным и менее рискованным делом. Хмельницкий начал делать к ней приготовления чрезвычайные.

Прежде всего запер он панское становище и все проходы, которыми осажденные могли бы отступить, или доставлять ночью корм для лошадей. С этою целью занял он дорогу к Жалощицам и Вишневцу, а также села Базаринцы, Залужье и Старый Збараж.

Потом построил 16 громадных машин, называвшихся гуляй-городинами, иначе штурмами, на подобие подвижных замков, на катках и колесах. Между них двигались готовые мосты для перехода рва, длинные лестницы и другие снаряды для приступа.

Напротив панских окопов казаки рыли поперечные рвы и прикрывали их землею, так чтоб оттуда можно было стрелять и делать подкопы. Этим способом придвигались они всё ближе и ближе к панскому лагерю, прикрываясь шанцами и защищая пальбою с них дальнейшую свою работу; наконец так близко подступили к панскому редуту, что могли слышать голоса осажденных.

Во время таких приготовлений не переставал Хмельницкий штурмовать осажденных ни днем, ни ночью. Но татары вовсе перестали наступать и превратились в зрителей борьбы небольшого войска с подавляющею массою. И было на что смотреть. По словам пилявецких победителей, в збаражских окопах сидели Тхоржевские да Зайончковские; на деле же татары видели тех Замойских, Жовковских, Ходковичей, Хмелецких и Конецпольских, которые были памятны их отцам и им самим.

Хан Ислам-Гирей начал подумывать о выборе между воюющих сторон, и прислал с этой целью своего маршала, Сефер-Казы, к Вишневецкому. Они съехались в поле для переговоров. Вишневецкий уверял татар, что казаки, опершись на их помощь, отплатят за нее предательством. Татары предлагали ему мир, но князь отверг унизительные условия мира (marszalek hanski perswadowal pacem, ale toby bylo nam infame).

Между тем Хмельницкий вел безуспешно подкопы под город, раскапывал гребли и пытался отнять у панов воду; а когда это не удалось, начал раскапывать гребельки вверху, чтобы затопить панский лагерь. Но казаки были такие же плохие гидравлики, как и пушкари. Свое бессилие подкрепляли они криком (krzykiem sila nadrabiali).

14 (4) июля казацкие полковники штурмовали стоянки Вишневецкого. 16 (6)-го ночью был такой сильный приступ, что Небаба и Гладкий потеряли, как записано в дневнике, 3.000 народу. «Едва-едва не овладели казаки городом (о maly wlos nie mieli miasia)», писал автор дневника: «тогда бы отняли у нас и город, и воду». 17 (7-го) подошел к городу отряд полковника Федоренка. Пользуясь утреннею мглою, перешел он вал и уже начал рубить частокол, как поднялась в стане и в городе тревога. На звон колоколов и гром пушек, двинулись отовсюду казаки к Збаражу. Но мужественный полковник Корф, предводитель рейтар, отразил нападение.

После этого паны решили — насыпать новые валы поближе к городу. Мещане и мужики работали день и ночь. Военные люди помогали им ночью, а днем отражали приступы. В течение двух дней внутри лагеря появились высокие валы.

18 (8) июля казаки, по словам дневника, сделались ласковее (laskawszemi sie stawili): не очень сильно наступали, только осыпали князя Вишневецкого бранью и угрозами (tylko mu lajali а grozili).

19 (9) июля казаки целый день стреляли из шанца, устроенного ими в прежних стоянках Фирлея, а ночью двинулись на приступ. Гуляй-городины пришли в движение; казаки лезли на валы слепо. На стоянки Вишневецкого напирали так бешено, что некоторые региментари опять совещались о бегстве в замок; но Вишневецкий не согласился на это ни под каким видом. Вдруг полился такой сильный дождь и сделалась такая буря, что казаки были принуждены отступить. Вода залила шанцы, лилась ручьями в прикрытые землею рвы, в апроши, и скоро смешала все в одну страшную лужу. Казаки с трудом увезли свои гарматы и аммуницию, а гуляй-городины остались посреди пустого пространства, затопленного местами на 5 шагов глубины.

Казаки могли оставить при своих машинах только небольшое прикрытие. Для Вишневецкого это прикрытие было препятствием ничтожным. Он выбрал 500 жолнеров, послал их с зажигательными снарядами под гуляй-городины и сам стоял с обнаженною саблею, а к региментарям послал наказ, «чтобы не думали о бегстве в город». Захваченные врасплох сторожа штурмов были вырезаны, и машины Хмельницкого запылали, не смотря на продолжавшийся дождь. Конные казаки «погнали» пеших на оборону штурмов, но все усилия погасить огонь были напрасны.

Целость лагеря в этот опасный день жолнеры приписывали, во-первых, вмешательству Pana Boga в дела ортодоксальных его поклонников, а во-вторых мужеству князя Вишневецкого, который делался у них героем легендарным.

Утром стали паны переходить в уменьшенное становище. Хмельницкий тотчас же занял оставленные окопы, и в наступивший вечер 20 (10) июля сделал к свежим валам приступ, который продолжался до поздней ночи. Темнота прекратила нападение.

Светом осажденные увидели себя окруженными со всех сторон высоким валом, а пальба не позволяла им показываться на своем валу. В следующее утро увидели они другой вал, еще ближе к лагерю. Татары густо стреляли из луков, а казаки засыпали панский обоз пулями, точно градом. Наконец Хмельницкий окружил панов и третьим валом, поделал кругом высокие шанцы и стал подкапываться апрошами к самому редуту своего непобедимого неприятеля. Осажденные защищались киями, каменьем, пращами и чем ни попало: они щадили порох для того, чтобы пасть не иначе, как с оружием в руках. Когда же начался огненный бой, хоругви в дыму едва различали своих, и жолнерам, в жару завзятости, казалось, что пули отскакивают от них чудесным способом (nic tо bylo wziasc ро boku, ро lbu, а nazad cudownym sposobem odlatywaly kule bez szkody naszych). Из пилявецких трусов вдохновительный Байдич поделал казаков-характерников, которых «не брала пуля». Если бы в нашу малорусскую семью не вползли из-за спины приятелей ляхов ксендзы, теперь бы два талантливые русича вели наши силы против общего неприятеля, а не одну против другой, и никто из них не носил бы на своем челе печати братоубийцы.

В течение десяти дней ежедневно и почти ежечасно происходили казацкие приступы. Но чем сильнее напирали казаки, тем ближе представлялась панскому войску выручка. «Казаки потому так бешено рвутся в окопы» (говорил жолнерам Вишневецкий), «что приближается король. Еще немного твердости, — и мы помстимся над свирепыми врагами». Так вызывал он в своих соратниках одно чувство за другим, точно бойцов, сменяемых для отдыха. И дороже славы, заманчивее богатой добычи, сладостнее свидания с родными, желаннее всего на свете — представлялось измученному войску чувство возмездия. Богиня Немезида, дочь Ночи, затмевала здесь бога Марса, сына блистающего молниями Зевса и светозарной Геры. Она была божеством справедливости, как понимает справедливость воин. Но истощение физических и нравственных сил доходило у жолнеров до крайности, зловещей предшественницы апатии, которая погубила войско великого Жовковского в самом горестном и самом славном его походе.

Чтобы сколько-нибудь оправиться и сделать новые укрепления, паны постановили войти с Хмельницким и с ханом в переговоры.

С казацкой стороны также чувствовалась надобность в передохе. По известию осадного дневника, весьма вероятному, у казаков под Збаражем погибло тысяч 50 народу. Хотя казаки беспощадно гоняли оказаченных мужиков на приступы, но собственные утраты их болели, как и собственные раны. Передох был им нужен и для того, чтобы потом принести тем более щедрую жертву воинской богине справедливости, которой они поклонялись одинаково с панами.

Сперва Хмельницкий отпустил панского трубача без ответа; но на другой день, перед обедом, гарматы его умолкли, и с казацких шанцев раздался крик: «Угамуйтесь, не стреляйте, до й мы не будемо»!

Хмельницкий пожелал видеть Зацвилиховского, который несколько времени был королевским комиссаром у казаков, и которого в обычной челобитной царю о жалованье назвали они гетманом. В товарищи ему дали паны молодого Киселя, новгородсеверского хорунжего. Хмельницкий говорил много о своих личных и казацких обидах, которые де вызвали все это кровопролитие.

Переговоры кончились ничем; но достойны замечания слова казацкого батька, обращенные к Зацвилиховскому: «Казав я тобі, шановний пане, що поки будеш у нас комісаровати, поти Військо Запорозьке поседить, як за батька; а тепер що буде, Бог теє знає».

Потом он убеждал Зацвилиховского остаться у него, обещая ему всякие почести (wszelka, obserwantiam). Но Зацвилиховский предпочел бедствовать с панами.

Этой сцене предшествовала еще одна человечная черта казако-панской усобицы.

Когда прекратилась обоюдная пальба, паны отправили в казацкий табор трубача с письмами, в которых убеждали казаков к примирению во имя взаимных выгод и чувства долга. Но взаимные выгоды спутались уже в нераспутываемый моток взаимных недоразумений и предубеждений, а понятия о долге совсем затмились.

Московскому мечу предстояло положить конец казако-панской путанице, а царской диктатуре — обратить и казака и пана на путь общественных и государственных обязанностей. Не смысля ничего такого и не проникая в будущее разумением прошедшего, казаки остались глухи к панским убеждениям, но трубача панского приняли хорошо и наградили (nasz trebacz dobrze przyjety, udarowany).

В числе людей, запутавших свои счеты с совестью и старавшихся новыми злодействами оправдать старые, явился здесь перед нами сын Хмельницкого и предок Мазепы по душе, Выговский. Покамест, он оправдывал свое сообщество с казаками тем, что Хмельницкий выкупил его на Желтых Водах у татар «за одну кобылу», да тем, что у него в Киевщине есть отец, братья, сестры etc. и если бы он изменил Хмельницкому, то Хмельницкий велел бы истребить все родство его. Но автор осадного дневника, называвший себя «украинцем», заметил, что важную роль в его предательстве играет его образованность, или ум, как тогда смешивали одно с другим, и что этим преимуществом он приобрел между казаками значение (jako zawsze byl nie prostak, tak i teraz u nich swoja ma powage).

Панские переговоры с ханом также не привели ни к чему. Не хотел хан оставить казаков, как убеждали его паны. Напротив, объявил, что держит в руках панов (ma nas w garsci), что до сих пор только шутил с ними (zartowal), а завтра (27 (17) июля) вытащит всех их за чуб (za leb wszystkich wywlecze).

Паны отвечали ему: «Кто придет за нашею головой, тот принесет и свою собственную». Они поклялись лечь один за другим.

Особенного внимания заслуживает следующий эпизод казако-панского передоха.

Когда прекратилась обоюдная пальба, начался (пишет автор дневника, «украинец») congressus наших знакомых со знакомыми казаками и приятельские разговоры (rozmowy przyjacielskie). Обоюдное сожаление (compassio), что христианская кровь льется невинно. Некоторые спрашивали о домашних делах, вышедши за самый вал. «Мы угощали их табаком».

Этот мимолетный рассказ делает впечатление свежего ветерка в удушливом воздухе. Взаимная злоба была не так велика и не так всеобъемлюща, как это можно заключить по зверскому остервенению гайдамак, очутившихся на произволе своих диких страстей. Кровавый пожар, раздуваемый, по признанию Киселя, восточным и западным ветром, утихал в силу изнеможения природы человеческой, и наши православные предки вместе с предками полонизованных русичей залили бы его слезами своих жен и детей; но боги, сражавшиеся руками смертных, в ревнивом обладании своем землею, не внимали голосу человечества, и даже под громом разделившейся на ся государственной арматы, продолжали свое губительное дело.

В панском стане был смертельно ранен капитан артиллерии, то есть один из тех бойцов, которых искусству осажденные всего больше были обязаны своею целостью; но он, в качестве протестанта, признавал только небесного Бога, отрицая наместника его на земле. Министр-капелян Фирлея, также протестанта, хотел напутствовать умирающего воина в неведомую никому область, но ревнители единого пастыря душ человеческих прогнали с побоями из замка проповедника безразличной любви к нам небесного Отца («od naszych ksiezy wybity i wygnany z zamku», пишет «украинец»). В другое время верный слуга князя Вишневецкого пал с оружием в руках, как подобало честному воину, но он был арианин, и потому, отвергнутый ксендзами, зарыт в самом валу, как пес.

Во время переговоров почти не было приступов. Стреляли только с шанцев и валов как бы в знак непримиримости, а в промежутках пушечного грохота перебранивались и обменивались насмешками.

Казаки гукали: «Чом, панове не загадуєте своїм підданим жадної роботи? Ось рік минає, літо сходить, а ще чинші та десятина з бидла не вибрана. Воли жалібно мукають: хочуть на ярмалок до Вроцлава».

— «Даємо вам пільгу в роботі» (отвечали жолнеры), «та незабаром, на ознаку тяжкої неволі, сипатимете Вишневецькому греблю через Дніпро. Чинш не заляже: вибере його військо литовське. Десятини повибирають татари, і замість бидла, жінок та дітей ваших поженуть вони до Криму».

— «Та годі вам, панове пручатись» (кричали с вала казаки): «тілько кунтуші покаляли та сорочки подрали, по шанцах лазячи. Оце вам наробило очков е та панщина, та пересуди, та сухомельщина. Гарна в вас тоді була музика, а тепер ще краще заграли вам у дудку казаки».

Но танцевали под казацкую дудку только те, которые возвели на польский престол расстригу иезуита, да те, которые вместе с ним отняли у князя Вишневецкого диктатуру. Пока длились переговоры да перебранки, паны еще однажды сузили свои укрепления, и придвинулись непосредственно к замку. Открытую часть города, которую речка Гнезна отделяла от замка, укрепили валом и присоединили к замку рвами и окопом. Насыпали также валы от Пригородка, который составлял левое крыло, так что замок, стоя на челе лагеря, заслонял весь город: ибо Подзамче и Пригородок принадлежали к городу.

Между тем жолнеры захватили в плен хорунжего татарской гвардии Хмельницкого.

От него паны выпытали, что казаки боятся скорого прихода короля, о чем у них разнесся слух, и потому употребляют крайние меры, чтобы «кончить ляхов»; а с другой стороны (говорил хорунжий) пришли вести, что литовские войска идут в Украину; что казаки в большой тревоге за своих жен и детей, а Хмельницкий убедил хана вызвать на переговоры главных панов, с тем чтоб оставить у себя в неволе. По словам хорунжего, сам Хмель проговорился об этом спьяна.

Около того же времени 12 товарищей из-под разных хоругвей князя Вишневецкого, подкравшись к неприятельским валам, увидели троих казаков, играющих в карты, двоих убили, а третьего, Грицька из Чигирина, принадлежавшего к полку самого Хмельницкого, привели к Вишневецкому. По уверению Грицька Чигиринца, Хмельницкий хлопотал вовсе не о том, чтобы взять панский лагерь: он только хотел вынудить у панов окуп. Говорил еще Чигиринец, что казаки боятся наступления короля, что они боятся за своих жен и детей, которых некому оборонить от Литвы, так как сюда вышли все поголовно, и что мужики начали по ночам бегать из табора. «Эта реляция» (сказано в дневнике «украинца») «поддержала отчаявшийся дух наш (u nas zdesperowane duchy posilila), и мы, как бы воскреснув, решились наступать сильнее на неприятеля фортелями».

30 (20) июля, на рассвете, начали паны переходить в новый лагерь, оставив на старом валу по 15 человек из каждой хоругви. Не успели они занять и половины нового укрепления, как хмельничане пошли на приступ. Пешие панские полки обратились на штурмующих, и так как у них не было времени заряжать ружья, то дрались прикладами и холодным оружием, пока, с великими потерями, отступили в новые окопы к самому замку.

Хмельницкий занял тотчас оставленное становище, поставил на валах пушки, и под защитой пальбы, в три часа окружил панский редут валом, наконец пришанцевался к нему на 30 шагов. Чаще и чаще делал он покушения ворваться в панский лагерь; но всякий раз его Перебийносы сталкивались в лагере с Князем Яремою, с этим шляхетским характерником, с этим панским казаком-невмиракою, которого не брала никакая пуля, который ночевал под самим валом, появлялся впереди своих бойцов при всякой тревоге и прогонял казаков-пищальников рукопашным боем.

Вообще казацкие приступы не отличались боевой силой и смелостью, а самого Хмеля никогда не видали в бою. И у царя Наливая, в десятитысячном его таборе, Жовковский насчитывал только 2.000 добрых воинов. Пропорционально столько же было их и между казаками Хмельницкого. Часто впереди наступающих казаков гнали рогатый скот, чтоб обессилить панскую пальбу, а во время самого приступа казаки прикрывались мужиками, у которых на груди висели торбы с песком. Торбоносцы были народ, попавший между молота и наковальни. Еслиб они вздумали бежать, их ожидали казацкие списы и татарские лыки. Они лезли вперед, зажмурив глаза, как обреченные на казнь, и часто, среди крика, который поднимали казаки и татары, умоляли панов пощадить их от пальбы. «Чернь молила о милосердии (plebs о milosierdzie implorabat), поддаваясь в полное рабство», доносил в Варшаву Казановскому с похода королевский сподвижник, и это было известие справедливое. О том, что казаки загоняли навербованных мужиков на приступ, говорится в дневниках, как о деле повседневном.

Для того, чтобы вынудить у панов окуп, не щадили несчастных новобранцев.

Это было еще хуже со стороны Хмельницкого, чем из-за своих обид броситься с огнем и ножом на всю шляхту. Казаки-комонники, составлявшие только малую часть хмельничан, выручались и под Збаражем кровью пеших затяжцев, прозелитов казатчины, как это было под Кумейками, где они натравили завзятых на Потоцкого, и убрались прочь за добра ума. Разница была только в том, что они подстрекали мужиков к бою не словами, а копьями.

Напрасно хан вызывал Вишневецкого с первенствующими панами на переговоры: осажденные видели в этом злой умысел Хмельницкого, который присоветовал хану захватить князя Ярему в плен во время переговоров. Тогда Хмельницкий пытался подорвать осажденных подкупом. Мысль эту подали ему перехваченные письма Вишневецкого к королю. Чтобы сломить все еще бодрый дух полководца, который в его глазах стоил больше всего польского войска, Хмельницкий возвратил Вишневецкому письма с посланцом, которому поручил всучить свой универсал немцам, которым обещал за измену больший жолд и подарки. Но немцы представили его универсал Вишневецкому.

Здесь выступают перед нами два рыцаря в собственной характеристике. Краткую записку, без подписи, с перехваченными письмами, Хмельницкий адресовал князю, называя его своим приятелем, хотя и не искренним (przyjacielowi naszemu choc niezyczliwemu oddac); уведомлял князя, что посланцу его отсекли голову; уверял, что король скорее дождется к себе казаков, чем осажденные — помощи его, и заключал удивлением, что Вишневецкий не удовольствовался своим заднепровским государством, в котором казаки хотели оставить его неприкосновенным.

На грубиянскую и лживую записку Вишневецкий отвечал приличным письмом, в котором называя своего неприятеля мостивым паном гетманом, удивлялся, откуда у него такое недоброжелательство, что и посланца его приказал убить, и к нему самому не обратился с письмом приличным. Вспоминая о прошлом (писал он), «Хмельницкий имел бы много причин благодарить его за милости и благодеяния. Князь увещевал его опомниться, как доброжелатель Запорожского войска от предков. Далее выражал уверенность в могуществе короля, и писал, что не все донесения осажденных перехвачены». «И это не хорошо» (внушал он спокойно Хмельницкому), «что вы прислали универсал для возмущения иноземного войска. Между ними большая часть таких, которые никогда не изменяли» (замечал он тоном нравственного превосходства, и возвращал универсал, «как ненужный»). «Что вы в моем заднепровском владении» (писал он далее) «не допускали опустошения, это вы сделали по надлежащему: ибо оттуда Запорожское войско получало много благодеяний, как от предков моих, так и от меня».

В заключение, Вишневецкий писал: «Не гневаюсь, что мои подданные пристали к вашему войску: вероятно, были они к тому приневолены (musieli podobno); но прошу не держать их при себе, а отправить домой, за что я, в свое время, буду благодарен», и подписался доброжелательным приятелем (zyczliwy przyjaciel Her. Xze na Wisniowcu i Lubniach, wojewoda ruski).

Теперь наступили для осажденных такие дни, что все их предшествовавшие опасности, труды и бедствия показались им только началом борьбы за свою жизнь и за воинскую честь. В распоряжениях казацкого гетмана была заметна лихорадочная поспешность, а в казацких таборах — необычайная суетливость. Начиная с 1 августа, приступ, можно сказать, не прерывался в течение нескольких суток. Шанцы Хмельницкого стояли всего в 30 шагах от панского вала. День и ночь казаки беспрестанно стреляли из своих, правда, не очень метких гармат и весьма метких «семипядных» пищалей, а на рассвете, в полдень и в полночь штурмовали валы.

Всякий раз на приступ ходили новые, подпоенные горилкою полки, при звуках труб, с песнями и воскликами. Татары гнали перед собою чернь и криком Аллах! придавали казакам смелости. Тогда-то были кровавою действительностью дошедшие до нас кобзарские думы, в которых пьяный и опьяняющий Хмель хвалился своею завзятостью:

Та ще й Орду за собою веду,
А все, вражі ляхи, та на вашу біду.

От многочисленных сытых и пьяных полчищ панские окопы защищала, можно сказать, горсть невыспавшихся, голодных и оборванных воинов. Малорусская историография в осадном сиденье под Збаражем не хочет признать за панами превосходство мужества. Она бесчестно называет героев загнанными в окопы трусами, для которых бегство было невозможным. Она с рабскою насмешливостью представляет воинственность осажденных одним бравурством. «Пускай-де скажут о нас: Ай да поляки!»[2] И однакож, этих трусов, этих тщеславных самохвалов не могло ни взять живьем, ни перебить и перестрелять стотысячное казацкое войско, вспомоществуемое всеми татарскими ордами. Одного этого факта достаточно, чтобы всяческая враждебность к воинам-колонизаторам исчезла в благородном (у кого оно есть) чувстве удивления к их доблестям в борьбе с теми, которые, как у нас пишут, восстали за свою веру, за свою честь, за свое имущество, за свою жизнь, и которых татары подгоняли к приступам нагайками. Если бы в каком-нибудь новом ордынском нашествии погибли все документы польско-русской деятельности и уцелели только свидетельства о збаражской осаде, то в отдаленном будущем по этим свидетельствам беспристрастный историк заявил бы векам грядущим, что был на свете народ, выработавший на чем-то величавую твердость духа и благородное самопожертвование.

На густую казацкую пальбу отвечали уныло замковые пушки. Но зато у панских пушкарей не пропадал ни один выстрел, тогда как гарматы казацкие часто ревели попусту. В числе панских стрелков прославился в это время один из новорожденных в малорусском Переяславе иезуитов, кзендз Муховецкий, которого автор осадного дневника называет «нашим украинцем из Переяславского коллегиума». В Збаражском Пригородке стояла дубовая башня. С этой башни стрелял он из своей рушницы- гульдынки и, по общему свидетельству, в течение осады убил 250 казаков. Но и прославленная гульдынка должна была скоро умолкнуть: у панов оставалось аммуниции уже только на шесть дней. В темные ночи бросали они с валов пылающие мазницы и возовые оси, чтоб осветить крадущихся казаков. Старые жолнеры говорили, что ни в какой войне не делали того, что повыдумали теперь Фирлей да Вишневецкий.

В среду 4 августа стали говорить в панском лагере, что Хмель двинулся куда-то с частью своего войска. Предполагая, что он пошел для отражения короля, князь Вишневецкий в четверг, 5 августа, сделал смелую вылазку, чтобы в этом удостовериться. Но вылазка доставила панам только 16 казацких прикмет. Захваченные вместе с тем языки говорили, что Хмель опечален потерею полковника Федоренка, которого застрелил недавно ксендз Муховецкий, когда он подводил мину под губительную башню, и что за это хочет он ударить ночью панов всеми своими силами.

Паны приготовились к ночной битве; однакож, ночь прошла без тревоги.

В пятницу, 6 августа (27 июля), в день любимого казацкого святого, Палея, на рассвете, Хмельницкий сделал общий приступ со всех сторон. Напирали в особенности на стоянки Остророга. Появились новые гуляй-городины, из которых каждую везли на катках 15 человек. Появилось 400 лестниц, переплетенных лозой для подъемных мостов через рвы; каждую тащили на колесах 20 казаков. Начался рукопашный бой, как потому, что у панов мало было пороху, так и потому, что сабля была шляхетским оружием по преимуществу. «Трусы поляки» выдержали этот бой в течение трех часов, под прикрытием пушек, заряжаемых уже, можно сказать, последними зарядами.

Панская конница вышла за валы, и врезывалась в подвигающиеся массы. Это была та конница, которую хорошо помнили Кумейки, Сула, Старец-Днепр: одушевлял ее бурный дух Князя Яремы. Во рвах и на месте схватки лежали груды трупов на высоту копья. Не без того, что дневники знаменитого осадного сиденья и преувеличивали подвиги шляхетных бойцов; но Хмель истощил здесь последние средства к возбуждению своей орды, и должен был отступить, чтобы его мнимая сила не перешла в явное бессилие. Маскируя свою неудачу, он штурмовал панский редут в полдень и в полночь опять, но уже с меньшим жаром.

Это были последние усилия Хмельницкого подавить многолюдством тех воинов, о которых казаки пели среди новых малорусских пустынь, что лях від страху вмирає, давая камертон самохвальства будущим грамотеям своим. Теперь он решился доконать панов беспрестанной стрельбой да голодом, который уже чувствовался в их стане.

В течение суток насыпали казаки 15 шанцев, высотою в два копья. На шанцах поставили из своих гуляй-городин башни, а на башнях укрепили лестницы, в виде заборов так высоко, что из-за них было удобно стрелять в панский лагерь. Шанцы были снабжены пушками и обсажены лучшими стрелками. В одном из дневников этой осады, по истине славной для панов и позорной для казаков, записано:

«Под каждою хоругвию ежедневно убивали не меньше 10 человек. Брат не смел спасать брата. Где кто был ранен, там и лежал под градом пуль до самой ночи; а где кто лёг убитый, там его ночью и хоронили».

Паны были принуждены оставить в окопах возы и перейти в замок, чтобы там быть наготове всякий раз выбегать на оборону валов и табора.

Посреди такой борьбы, заметили они 8 августа, с великим удивлением, что казацкий табор снимается с места и передвигается к Старому Збаражу, где стояла каменная церковь, построенная еще православными князьями Збаражскими. Ночью передвинулся туда весь табор, а палатки хана и казацкого гетмана, стоявшие в четверти мили от панского лагеря, разбили под старым замком, напротив ставок Вишневецкого.

В течение следующих четырех дней шел проливной дождь. Военные действия приостановились. 13 (3) августа в стане осаждающих сделалось необычайное движение. Толпы черни валили от окопов к табору, как бы для насыпки шанцев.

Остаток табора передвинулся к старому замку.

В панском стане разнеслась радостная весть, что подкрепления стоят уже в Жалощинцах, в трех милях от Збаража, и что неприятель намерен ошанцеваться у себя в тылу. На другой день распущен был слух, что Хмельницкий двинулся со всеми силами оборонять от короля переправу в одной только миле от Збаража. Затрубили в трубы; ударили в бубны. Встревоженные казаки начали густо стрелять из пушек.

В казацком таборе происходило что-то загадочное. Видать было гетманские палатки и бунчуки: знак, что Хмельницкий находился в таборе. Между тем пушки молчали, точно их вовсе не было. Казацкие полки куда-то девались. Из шанцев стреляли только изредка. Едва местами было видать понемногу орды и мужиков, которые подкапывались под панские валы и сражались цепами да пращами.

День проходил за днем. Процесс загона мужиков на битву продолжался даже и тогда, когда пушечное ядро падало в толпу загонщиков. «Mocno zaganiali czeru ku taborowi» (писал в дневнике «украинец»). Неизвестность томила панов больше, чем приступы черни, больше, чем её подкопы под возы и голод, который появился в лагере.

Ночи проводили жолнеры, равно, как и осаждающие, то в приятельских беседах с осаждающими, то в перебранке. Казаки стращали жолнеров, что их товарищи облегли короля, а жолнеры казаков — тем, что король бьет в это время их товарищей. «Ночью» (пишет «украинец») «умолкала битва (silent arma), зато собачий рот (psia geba) говорил, что взбредет на язык, грозя продавать Орде жолнеров «по шагови» (по грошу).

Но ни в одном дневнике не записано, чтобы psia geba касалась ляшского и жидовского ругательства над церковью и верою.

Казаки сами не знали, что делается с теми, которые куда-то двинулись. Наконец стали к ним возвращаться походные возы с раненными. Тогда все увидели, что идет сильная битва; узнали, что бьются под Зборовым, но кто кого побивает, оставалось тайною; и те полки, которые не верили в счастье Хмельницкого, отказывались идти к нему на помощь (chyba сi zostaja, со nie wierza, zeby krola oblezono).

Наибольшую силу своего разбойного гения проявил Хмельницкий в том, что сумел прервать всякое сообщение между осажденными под Збаражем и королем, которого они нетерпеливо ждали к себе на помощь. Еще 12 (2) июля Лянцкоронский писал к полковнику Минору, едва владея пером (так у него болели руки от земляной работы): «Если не прибудешь с королем скоро, то поспеешь на похороны милой братии и собственных сыновей твоих». Между тем ни к Минору и ни к кому из окружавших короля не пришло никакой вести о том, что делается в польских Фермопилах.

Хмельницкий до такой степени сжал под Збаражем и казацкую, и татарскую орду, что не выпустил за сторожевую цепь ни одного загона. О его силах Ян Казимир узнал только тогда, когда с ними неожиданно столкнулся.

Поляки до сих пор не могут объяснить поведение своего короля и канцлера. Оба они сошли в могилу заподозренные в предательстве, как люди, умышлявшие на шляхетский народ вместе с казаками. Но в чем именно состояло предательство, никто не объяснил.

Будучи еще королевичем, Ян Казимир не стесняясь говаривал, что ему приятнее смотреть на пса, чем на поляка. В этом казаки ему сочувствовали. За одно это могли они подарить ему корону. В одном этом позволительно видеть причину злорадства, с каким, по-видимому, узнавал король о западне, в которой очутился ненавистный ему Вишневецкий.

Что касается Оссолинского, то он служил с одинаковым чувством и самому благому, и самому злому делу, если оно соответствовало тем целям, которые, по его иезуитскому воззрению, были великими. На Владиславе IV он испытал, как выгодно быть «простою глиною» в руках неумелого короля. Быть канцлером при таком беспутном потентате, как Ян Казимир, значило — заручиться его нравственною ответственностью за все свои внушения. Так поступил он, стоя с королем под Замостьем, где умыл начисто руки в том, чтобы когда-либо не соглашался на посполитое рушение, которое тормозил из-за спины своего повелителя. Не мог он простить своим соотечественникам упорства, с каким они восстали против реформы, которая, очевидно, таилась в изобретенном им рыцарском ордене. За низведение с высоты, на которую метил он этим замыслом, он был готов отплатить им общим унижением, а между тем надеялся подняться на высоту власти со стороны противоположной.

Так ли оно было, или нет, никто не может утверждать после утайки достойным учеником иезуитов руководящей нити к разъяснению начала Хмельнитчины. Но поведение короля и канцлера современные нам поляки находят более нежели странным.

Король выехал из Варшавы 24 (14) июня и прибыл в Люблин 3 июля, за неделю до появления под Збаражем казако-татарского авангарда. Он знал, что и султан, и хан обязались помогать Хмельницкому; знал, какими силами располагает опасный бунтовщик, но не выдал третьих вицей на посполитое рушение. Ограничился только тем, что стянул в Люблин остаток чужеземного войска, которого в запасе было еще 2.000, а коронным панам велел привести их надворные дружины. Такого вооружения, по его мнению, было достаточно.

Если не предполагать в этом злого умысла, то «благородный ум» панского избранника оказался в настоящем случае ниже всякой оценки. Ян Казимир надеялся победить Хмельницкого еще более недействительным способом, чем тот, который был панам преподан миротворцем Киселем.

Один из товарищей Хмельницкого по бунту, шляхтич Забугский, передался к панам, и король держал его при своей особе с тем, чтобы смутить Хмельницкого своим появлением на театре войны, низложить его среди Запорожского войска и вручить булаву казацкому изменнику.

Судя по поступкам королевского агента Смяровского и даже по тому, как распорядился с ним ежедневно и ежечасно менявшийся Хмель, поляки думают, что двор имел сношения с некоторыми казацкими полковниками; а что многие из них были готовы, подобно Забугскому, предать казацкого батька, в том нет никакого сомнения.

Они могли и обещать Яну Казимиру торжественную сцену низложения «русского единовладника и самодержца», столь же им противного, как противна была панам всякая диктатура. Но итальянцы сложили мудрую пословицу: «dal detto al fatto ve un gran tratto»[3]. А время между тем уходило, и новой армии угрожала участь погибшей под Корсунем. В этом есть что-то недосказанное польской историографией: чувствуется какая-то утайка от истории.

Яну Казимиру в Люблине, пожалуй, мог присниться сон Владислава IV.

Венецианский посол Контарини уведомил его о страшном поражении турок и склонял, точно второй Тьеполо, к Турецкой войне. Ян Казимир мог вообразить казаков своим авангардом, татар — арьергардом, а Мария Гонзага, с которой он разыгрывал перед публикой влюбленную чету, посадила бы его на престоле Палеологов так же успешно, как готова была посадить и первого супруга. Кто ошибался в Хмельницком еще грубее Владислава, в том позволительно предполагать самые дикие мечтания.

Ян Казимир сидел да сидел в Люблине, а дни за днями уходили да уходили, и каждый из них уносил из мира живых цвет польско-русского воинства под Збаражем. Об этом король не знал, а, пожалуй, и не хотел знать. Если одному воспитаннику иезуитов, для какой-то, без сомнения, благой в его мыслях цели, было позволительно обнажить меч среди законодателей Польши, то другому, для такой же, или даже лучшей цели, не вменялось в непростительный грех погубить представителей исполнительной власти, и тем очистить себе казако-татарский путь к обладанию Востоком. Политическое развращение Польши шло crescendo, как смертоносный недуг, а Ян Казимир, в этом смысле, не оставался ни у кого позади.

Наконец было получено громкое известие, что Збараж обложен казако-татарскими ордами. У короля набралось всего 7.000 жолнеров, да было у него три ничтожные пушки. Великий монарх повелел литовскому полевому гетману, Янушу Радивилу, немедленно двинуться в Украину и овладеть «казацким гнездом», Киевом, а с своей стороны обещал ему поспешить под Збараж и занимать бунтовщика увеличенными силами.

Казалось бы, надлежало немедленно объявить посполитое рушение; но король третьей оповесткой отсрочил его на 11 августа и потребовал к себе немедленно посполитаков только трех воеводств: Русского, Бельзского и Люблинского, потребовал русских, но не польских землевладельцев.

17 июля, в то время когда в густой утренней мгле казаки рубили частокол и едва не овладели Збаражем, двинулся король из Люблина, предоставив главное начальство над войском канцлеру Оссолинскому, причем возвел его, к огорчению военных людей, в звание генералиссимуса; что опять говорит изучающему историю или о крайней глупости Яна Казимира, или о чем-то похуже.

21 июля после того, как проливной дождь, вместе с бурею, «как бы чудом», спас осажденных от гибели, остановился король под Замостьем. Никакой вести не приходило к нему из-под Збаража. Разосланных шпионов нельзя было заставить никакими наградами дойти до самого Збаража. Характерник Хмель очертил себя громадным кругом, и на всем его пространстве сделал Волынь для короля немою, как были немы для Николая Потоцкого Дикие Поля.

Про королевский поход один из приближенных к королю писал к министру двора, Казановскому, что денег на регимент королевской гвардии, на немцев поморского воеводы, Вейера, и на фурманов «не дают»; что в переходах — неурядица: «смех и только»!... и, наконец, что шляхта, прибывшая в Замостье, метит отчасти уйти к Висле (drudzy sie ku Wisle maja). Были и такие, которые представляли короля бдительным и деятельным вождем, не щадившим себя в походе; но эти хвалы уничтожаются их же похвалою, что он отправляет не только королевские обязанности (munia), но и гетманские: отсюда-то и выходил «только смех».

Войска все еще было не больше 7.000, с тремя жалкими пушками. Пришло известие, что вместе с Хмельницким воюет и хан; но этому не вполне верили. Все-таки убедили короля потребовать к себе посполитаков немедленно. Но посполитаки замедляли королевский поход поджиданием замешкавшихся дома, а те, в свою очередь, «спешили медленно», полагая, что дело кончится одними сборами.

Вести продолжали приходить к медлительному войску, но не согласовались между собой. Одни говорили, что Вишневецкий сделал вылазку и положил трупом 40.000 казаков; другие, что хан прибыл к ним с 20.000 татар. Наконец, и привезенный в Сокаль шляхтич, очевидец трех приступов под Збаражем, не мог сказать ничего верного ни о хане, ни о числе татар. В тот же день привели двух ногайцев, но они оказались крайне глупыми и могли только сказать, что вся Орда воюет вместе с Хмельницким.

Через несколько дней, когда король стоял под Сокалем, привели лучших языков, которые показали, что хан под Збаражем, что казаки подкапываются под обоз и прикопались так близко, что с вала на вал долетел бы брошенный камень.

На основании этих вестей, король созвал тайный военный совет в сокальском монастыре Бернардинов, для решения вопроса: дождаться ли здесь посполитого рушения, или идти далее? Все были того мнения, что идти на выручку с малочисленным войском крайне опасно; но король постановил — идти: не верил он, чтоб у Хмельницкого было много татар, так как не видать нигде загонов; а канцлер-генералиссимус пророчил, что один слух о прибытии короля поразит бунтовщиков, и русские города вышлют к нему посланцов с покорностью. Из Литвы доносили, как о факте верном, что князь Радивил идет с литовским войском к Киеву, и уже спустил по Днепру байдаками пехоту. Известия, добываемые от пленников, становились все благоприятнее. Хотя некоторые уверяли, что хан со всеми ордами находится под Збаражем, но им не верили: всем хотелось верить, что татары вернулись помогать султану, а Хмель будет просить о помиловании. На беду, привели еще казака, который показал, что у Хмельницкого войска немного, и что все казаки в тревоге от слухов о походе Радивила. Король и его генералиссимус торжествовали, превзойдя один другого в понимании дела.

Так уходил день за днем. Вести становились все многочисленнее и между собой несогласнее. Король продолжал медлительный поход; но все подумывали: не лучше ли было бы вернуться на свои следы?

Хмельницкий держал казацкие и татарские орды точно как бы в блокаде; отпускал татарам корм из собственного табора, а тем чатам, которыми себя окружил, как цепью, не дозволил никаких сношений с главным своим войском и табором под Збаражем.

Немало помогала ему в его замысле и ненависть местных мужиков к жолнерам. Мало того, что нельзя было добыть у них никакого известия, они окружали королевское войско постоянным предательством. Привозя съестные припасы в лагерь, мужики разведывали обо всем, что можно было узнать, и тотчас уведомляли казаков. В случае подозрения и улики в шпионстве, они терпели всякие муки, но ляхам правды не открывали. Волынская почва была подготовлена для Хмельнитчины Косинщиной и Наливайщиной, так точно как украинская — Жмайловщиной, Тарасовщиной и Павлюковщиной.

Наконец, под Топоровым явился в королевских палатках попрошайка, худой, до крайности изнуренный, и подал письма от полководцев из-под Збаража. Это был отважный панцирный товарищ, Ян Скршетуский, посланный Фирлеем к королю.

Переправясь ночью через озеро, залегал он в камыше, ползал в зарослях, бродил мановцами, тонул в болотах, и таким образом ускользнул от соглядатаев Хмельницкого.

Осажденные писали, что уже обороняются в городе и замке, питаются конским мясом, половина лошадей околела у них, пороху хватает не больше как на три дня, а множество жолнеров умирает от одной бессонницы. Они просили помощи и уведомляли, что больше трех дней не выдержат. К этому прибавляли, что на честный мир нет никакой надежды (honestae pacis nulla spes), и что Хмель намерен быть обладателем всей Польши. Поэтому молили об одной милости: прислать им пороху, чтобы, в случае если помощь опоздает, они могли пасть, как подобает воинам с оружием в руках.

В этих последних словах нам слышится голос Вишневецкого, голос его предков русичей: «Станем крепко, не посрамим земли русской. Мертвые срама не имут. Лучше быть изрубленными, нежели полоненными». Решимостью пасть с оружием в руках, пилявецкие беглецы смыли с себя пятно, наложенное на них двусмысленными советами Киселей, и одно то, что между ними были Скршетуские, возвышает их национальное достоинство в нашем русском воззрении, как бы они ни называли свою нацию.

Это было последнее, уже не повторившееся известие о Збараже. У короля, во время его медлительного похода, войско выросло до 25,000. Но сравнительно с казако-татарскою силой, которую открыл ему великодушный панцирный товарищ, 25.000 сборной дружины представляли силу ничтожную.

Есть основание думать, что король не решился сперва идти вперед и хотел было отступить. Прямой путь к Збаражу лежал ему на Броды. Вместо Брод, король пошел под Белый Камень. Там войско простояло четыре дня по причине постоянной слякоти.

Во время остановки, мысли Яна Казимира, или Оссолинского, переменились. Это видно из универсалов, разосланных к мужикам, чтоб они оставили Хмельницкого.

Король обещал им прощение, милости и прежние вольности. Такие же универсалы были разосланы и по городам. Премудрый канцлер вместе с премудрым королем сулили расказаковавшейся черни журавля в небе, который не стоил ни одной из синиц, попадавших в её руки по милости казацкого батька. Они прощали те преступления, за которые Хмель награждал. Они обещали какие-то прежние вольности, не гарантируя ничем обещания, тогда как вольности казацкие были обеспечены повсеместным изгнанием панов из их жилищ и самим истреблением их замков и домов.

Еще несообразнее с положением дел было торжественное низложение под Белым Камнем Хмельницкого и провозглашение гетманом Запорожского войска Забугского, со вручением ему гетманской булавы. Малорусская наша пословица гласит: «до булавы треба головы», а кто ее сам не имеет, тот и в других не видит. Скупая на талантливые головы фортуна уделила их в это время всей Польше и всей Польской Руси только две: одна продолжала удерживать за панами Збараж как бы сверхъестественною сплою; другая двинулась навстречу королю совершенно для него неведомо.

Король и его генералиссимус решились идти под Збараж: решимость благородная; но она произошла не из того источника, на который, по окончании войны, указывал во Львове королевский духовник и проповедник, Цеклинский. Он уверял собравшееся в иезуитском костёле зборовское и збаражское рыцарство, будто бы Ян Казимир и Оссолинский предпочли явную гибель тем подозрениям, которые на них тяготели по извету злых языков, и при этом поставил их на одной высоте с Вишневецким.

Здесь он прибегнул к наглой, истинно иезуитской уловке: стал доказывать перед своими слушателями несправедливость людских толков, что будто бы князь Вишневецкий старался в мутной воде поймать гетманскую булаву. Так точно де и на короля с его досточтимым канцлером злоумышленные языки возверзали всякого рода хулы. Но теперь де все три героя доблести и чести опровергли общественное мнение столь же достохвальными подвигами зборовскими, как и збаражскими.

Иезуитам свойственно смешивать высокое с низким, и пороки возводить в добродетели. Но дело в том, что 12 августа привели к королю пленного татарина, который уверил короля и канцлера, что Хмельницкий, узнав об их приближении, отступил от Збаража. С радостью приняли они желанное известие и бодро шествовали разделить с осажденными славу одоления супостатов. По-малорусски это называется: «не говівши, не болівши, пасочки з'їсти».

Когда король приблизился к Злочову, другой татарский язык, человек знатный из ногайской орды, говорил королю откровенно, что хан охотнее бы держался королевской, чем казацкой стороны; «а я» (заметил он), «видя королевское войско, не понимаю, каким способом король может устоять против такой силы». Он советовал писать немедленно к хану. Но его советом пренебрегли, чтобы последовать ему тогда, когда испортили уже дело.

13 (3) августа, в пятницу вечером, король остановился в полумиле от местечка Зборова, в селе Млиновцах, над рекой Стырпою. В субботу было предположено сделать в Зборове два моста, на место унесенных недавно половодьем. В воскресенье войско должно было переправиться через Стырпу на противоположную местечку сторону, а в понедельник идти на Озерную к Тернополю, вблизи которого находился несчастный Збараж.

Река Стырпа, протекая с севера на юг, впадает под Млиновцами в длинное озеро, загибающееся далее к востоку. В самом изгибе вытекает она из озера, и там, по обоим берегам реки, лежит местечко Зборов, принадлежавшее тогда Собиским. И под Млиновцами, и под Зборовым протекала она низинами среди обширных, болотистых лугов. Дорога через низины была поднята плотинами, которые во время слякоти превращались в невылазные топи.

Так случилось и в это бедственное время. В течение пяти дней перед приходом короля шел беспрестанный дождь. Вода размыла плотины и снесла в местечке мосты. Но другого места для переправы не было.

Генерал артиллерии, Артишевский, поседелый в голландской и в американской службе воин, целый день в субботу исправлял плотины, делал мосты, как не известно откуда разнеслась по лагерю весть, что неприятель находится близко, и сделал в нескольких местах засады. Немедленно был послан подъезд под начальством опытных офицеров. Но Хмельницкий, предвидя рекогносцировку, спрятался с ханом так искусно, что на пространстве трех миль не было найдено никаких следов засады.

Король спокойно сделал распоряжение в переправе, намереваясь расположиться завтра ночевать с обозом по другую сторону местечка и двинуться в понедельник далее. Если над походом Яна Казимира смеялись приближенные люди, то можно вообразить, как усмехался наш усатый кот, сторожа издали глупую мышь, направлявшуюся к его когтям.

Давно уже он знал королевский маршрут, и потому-то заблаговременно перенес татарское становище и свои таборы с фронта Збаража на запад, в ту сторону, с которой приближался король. Он заслонился Старым Збаражем так, что мог в любой момента выступить навстречу королевскому войску со всеми своими силами и совершенно скрыть свой поход от осажденных. Он окружил их шанцами, оставил немного стрелков и несколько мужицких ополчений с кольями, да цепами, отправил незаметно пушки и, приготовивши все таким образом, бросился в субботу с небольшим отрядом к Зборову на рекогносцировку.

По дороге между Збаражем и Зборовым, справа от Озерной стоял тогда дубовый лес. С высокого дуба видны были Хмельницкому королевские хоругви, а зборовские мещане были уже им куплены, или запуганы. Они приготовили для татар проводников, хорошо знавших переправы. В уме Хмельницкого составился план битвы.

Вернувшись под Збараж, выслал он татарские орды на всю ночь к Зборову с провожатыми мужиками. Между Озерной и Зборовым растет и поныне ветвистый терновник. Он заслонит от короля приближающееся войско. Стоя за этой заслоной, татары ждали условленного звона Зборовских колоколов, дающего знать, что войско начало переправляться.