Происхождение запорожских казаков и история их до самозванца. — Описание их страны и селитьбы. — Самозванец на Дону. — Происхождение донских казаков и отношения их к Московскому государству. — Самозванец вступает в службу к князю Вишневецкому. — Быт польских и литовских панов. — Самозванец открывает мнимое свое имя. — Паны принимают в нем участие. — Юрий Мнишек сносится с Рангони. — Самозванец в Кракове. — Перемена веры. — Аудиенция у короля. — Панна Марина. — Сватовство. — Меры, принятые Годуновым. — Знамения. — Ополчение самозванца. — Поход в Россию.
Образование воинственного общества днепровских казаков восходит ко временам дотатарским. Казаки (как бы они ни назывались в глубокую старину) не подпали завоеванию татарскому в XIII веке, как Русь, некоторые польские области, Венгрия, Кроация, Сербия, Дунайская Болгария, Молдавия и Валахия: необъятные пространства хорошо известных им степей и подвижной способ селитьбы спасли их от батыева порабощения.
Не известно, в какой зависимости находились они от древней дотатарской Руси, но с разрушением её могущества независимость их ни от какой державы была очевидна: пустынные притоны казацкие по низовьям Днепра сделались убежищем множества выходцев из русских областей, из Польши, Венгрии и других стран. Спасаясь от татарского ига и прибывая в степи с разных сторон порознь, или в малочисленном сотовариществе, каждый из этих выходцев естественно отрешался от гражданских связей своего порабощенного варварами отечества; их связывали в одну общину только свобода, христианство и вражда к неверным. Не было у них никаких письменных законов; все дела решались, по древнему славянскому обычаю, мирскими сходками и радами.[49] Звериная и рыбная ловля да война составляли главные их занятия и служили средствами существования.
В эту оригинальную корпорацию больше всего прилилось жизни из областей русских (если и самый корень казацкой общины пошел не от русичей, охристианенных Владимиром): со времен, в какие только помнит казаков история, у них господствовала греко-восточная вера, и в последствии кто бы ни приходил вступить в их братство, католик, лютеранин, кальвинист, каждый должен был признавать учение церкви восточной. Язык также говорит о их по-преимуществу русском происхождении.
Перевороты в соседних странах, окружающих дикие степи запорожские, имели влияние на состав и интересы этой кочующей нации. Когда литовцы вытесняли татар из южной Руси, казаки охотно помогали Литве и потом считали себя, без всяких, впрочем, обязательств, под покровительством этого княжества. Когда Польша, соединясь с Литвою, простерла свои владения до степей, долго составлявших сомнительную собственность трех наций, вольный народ казацкий сделался непреднамеренно её военным пограничным поселением: защищая свои жилища, он защищал, вместе с тем, и Польшу от татарских набегов. Когда самодержавие с своими строгими формами заступило в северной Руси место буйных и беспорядочных уделов, целые толпы казаков, этих старых дружинников князей удельных, прибывали в днепровские степи, где находили прежний разгул для своего буйства и, под начальством избранного сообща атамана, мечом и грабежом добывали себе корысть у иноверных соседей, турков, татар, а иногда у литвинов, ляхов и даже московцев. События последних двух царствований — закрепощение крестьян и вольных слуг, голод, нищета, злоупотребление прав сильного и распространение царской опалы на самых слуг боярских также вытеснили немало людей, одних в степные московские украйны, а других и за самый рубеж, к донцам и запорожцам.
Польский король Сигизмунд I, поняв важность воинственного общества днепровского для Литвы и Польши, предложил казакам для поселения земли в южной части нынешней Киевской губернии и дал им право пользоваться привилегиями русских княжеств, принадлежавших Литве. Другой король, Стефан Баторий, разделил их на полки, дал их предводителю имя и права гетмана (как назывались наместники королевские в Литве и Польше), пожаловал им знаки войскового единства — знамя, литавры, бунчук, булаву, печать, установил войсковую старшину — обозного, судью, писаря, есаула, хорунжего, полковников, сотников и атаманов, а чтоб усилить их корпорацию и проникнуть ее духом подданства королю польскому, собрал, в добавок к ним, несколько тысяч охотников казаковать из поселян украинских.
С оных-то времен, когда днепровские казаки причлись к свободным сословиям Польской республики, произошло разделение их на городовых, живших оседло в малороссийской украйне, называвшейся, в отличие от диких степей, городами[50], и на низовых, или запорожских, которые вели жизнь бивуачную, безженную, в низовьях Днепра, за Порогами.
Несмотря, однакож, на заселение городов в королевских провинциях — Черкасс, Трактомирова и других, несмотря на привилегии, которыми в них пользовались, все казаки, и запорожцы, и городовые, или украинские, по-прежнему считали себя независимыми людьми, вольными делать, что заблагорассудится: понятия о подданстве были выше их цивилизации, и дикая идея совершенной вольности не оставила запорожской общины до конца её существования.[51] Воевала, или мирилась с турками и татарами Польская республика, казаки следовали своим собственным побуждениям: наезжали на татарские города и села, спускались по Днепру на плоскодонных челнах в Черное море, бросались в абордаж на турецкие галеры и корабли, грабили, жгли и разрушали приморские города малоазиатские.[52] Поляки не знали, что делать с этими необузданными защитниками христианства, как величали себя казаки. Пробовали, по жалобам султана, усмирять их силою; но казакам казалось это крайнею несправедливостью: им не было дела до того, что король включил их в число своих подданных, а между тем войну с неверными они считали высшею заслугою перед всякою христианскою нациею.
Вражда к покровителям заронилась в их буйные души и возрастала при всяком новом разладе интересов польской нации с интересами их кочующей дружины. Правительство, после Батория, упустило из виду, как важно для всей республики усердие этих вечных врагов Орды и турков, и, опасаясь возрастающего могущества их, начало стеснять права казацкие; а когда Сигизмунд III забрал в голову нелепую мысль объединить в республике все вероисповедания с католичеством, взаимная вражда казаков и правительства приняла характер религиозной и с обеих сторон была тем неуступчивее, что ознаменовалась именем христианства.
К несчастью для Польши, все это разгорелось на давно подготовленном зле, на угнетении поселян. Страсть к роскоши, обуявшая тогда польское дворянство, и жадность к прибытку ввели в обычай вредное арендаторство. Живя в столице и в больших великопольских городах, владельцы земель, заселенных русинами, отдавали их на откуп жидам и мелкой шляхте[53], передавая им, вместе с арендою, свое неограниченное право суда и расправы над крестьянами. Зло долго было терпимо беззащитными поселянами, но, когда арендаторы посягнули и на казацкие земли, прилежащие к помещичьим и рассеянные между ними, а правительство, или лучше сказать аристократы, его составлявшие, стали ограничивать число казаков, уничтожать права их и многих обращать в состояние слуг и поселян, — казаки соединили свои религиозные, поземельные и общинные интересы с интересами крестьян, вербовали между ними себе тайных сообщников, снабжая их оружием и военными припасами, везде распространяли свой непокорный дух и наконец, провозглашая себя защитниками веры против католиков и вместе защитниками угнетенных поселян против дворянства, завязали с этими двумя составами польской нации знаменитую казацкую войну, тянувшуюся полвека и кончившуюся ослаблением некогда сильной польской державы и перевесом над нею государства Московского.
В данную эпоху эта война была в самом начале. Первая попытка казаков к борьбе с католиками и дворянами, под предводительством гетмана Косинского, природного дворянина, наделала много бед их противникам, но Косинский пал в битве, и войско его рассеялось. Это было в 1594 году. Скоро явился у казаков новый предводитель, Наливайко, человек низкого происхождения, но высокий духом, как об этом свидетельствуют сложенные про него песни, незамолкнувшие до наших дней. Война с ним дорого обошлась противникам: казаки выиграли кровавую битву под Чигирином и долго были грозою для республики; наконец дворянская партия восторжествовала. Теснимые со всех сторон ополчениями противников, казаки окопались на левой стороне Днепра, под Лубнами, долго защищались, выстреляли заряды, издержали съестные припасы и были принуждены сдаться, на условиях разойтись и выдать своего предводителя, которому обещана, однакож, жизнь. (Год 1597). Таким образом украинское ополчение казацкое рассеялось, и запорожцы удалились в свои Низовые притоны, тая в душе злобу к врагам за стеснение прав своих и надежду на будущие успехи. Скоро узнали они, что гетман их, не смотря на условия капитуляции, замучен в темнице, поселяне угнетаются по прежнему, католичество везде теснит, восточную веру. Несколько лет они молчали, ограничиваясь только мелкими набегами так называемых гайдамак на панские земли, — воевали с турками, беспрестанно съезжались и ратовали в степях с татарскими ватагами[54]; а между тем Сечь их полнела беглыми крестьянами панскими; казаки низовые, или запорожцы, воины бездомные и безженные, сносились с казаками семейными, которые жили оседло, в самой Украйне, и назывались уже, как сказано, городовыми или украинскими; те волновали своих соплеменников поселян, подстрекали их к совершенному уничтожению крестьянства, к безусловной свободе, ко всеобщему казачеству, и Польской республике готовился ряд войн тем гибельнейших, что она, в аристократической гордости, презирала врагов своих.
В таком состоянии застал Отрепьев Запорожье. Посреди глухих степей, гораздо ниже устья Самары, Днепр запружен огромными камнями, высунувшимися со дна его. В несколько рядов эти камни, называемые Порогами идут поперек реки, одни скрываясь под водою, другие чернея над ней неправильными купами. Огромная масса днепровских вод с оглушительным ревом прорывается в теснины между утесами, или ниспадает с подводных стен, течет некоторое пространство спокойною массою и снова кружится, падает и ревет на другом Пороге. Так она успокаивается и бурлит снова тринадцать раз, теснимая не одними утесами, но и каменистыми островами, которые, с своими дикими виноградниками, брошены посреди мрачных скал и бунтующих вод, в жилище одним птицам. Прогремев на пространстве 65 верст, Днепр идет плавным разливом до самого моря и изменяет характер свой: не видно более высоких гор, провожающих его через всю Малороссию по правому берегу; светлые воды его лелеются в разлогих берегах, среди плавных линий степного небосклона; одни леса, называвшиеся у запорожцев Великим Лугом, возвышаются над водными равнинами. По Днепру до самого Лимана, или широкой губы приморской, пошли большие острова, перемеженные архипелагом мелких, низменных и камышчатых. Из них Томаковка, наиболее любимый казаками[55], возвышается над водою лесистым полушаром, и с его вершины открывается широкий и глубокий вид вверх по реке на водные равнины, на острова и степные днепровские берега до самых почти порогов, а внизу Днепра чернеет и синеет архипелаг, состоящий из бесчисленного множества мелких островов, поросших камышом, густым, необыкновенно толстым и высоким. Эти-то косматые камышчатые острова, с лабиринтом мелких водных протоков между ними, служили казакам издревле безопасным убежищем. Здесь они скрывали на суше и под водою общие и частные скарбы и потому звали весь архипелаг Войсковою Скарбницею.[56] Не страшны были здесь им ни татаре, ни турки, ни преследования польского правительства: одни казаки знали дорогу в этом лабиринте и только их плоскодонные челны могли ходить по неглубоким протокам.[57] Самая Сечь, или укрепленный лагерь, с деревянными куренями (казармами) казацкими и с площадью, на которой происходили войсковые рады, расположена была на одном из больших островов.[58] Туда исконным обычаем запрещалось, под смертною казнью, вводить женщин. Одинокое, отрозненное от всех общественных связей бурлачество, это случайное условие казаков московских, северских и других, вытекающее из бедного бездомного их быта, здесь получило форму закона.
Составясь большею частью из вольных и невольных отверженцев общества, казаки запорожские утвердили неразрывность своего братства на обычае, противоположном главному его основанию. Никто не знал числа их: каждый приходил в Сечь, казаковал, сколько хотел, оставался, или уходил назад, — братство об этом не заботилось. Запорожцы были народ, размножающийся не из самого себя, а извне, народ, который, по замечанию Миллера, во всякие тридцать лет почти исчезал и делался новым. От этого в нем, смотря по политическим обстоятельствам, обнаруживались те или другие стремления и притязания[59]; от этого в самом его составе, по временам, преобладали разные элементы, соразмерно числу тех или других выходцев.
В описываемое мною время сильно звучала на Запорожье речь севернорусская, и Отрепьев нашел много людей, готовых идти с царевичем Дмитрием, для получения гражданских прав, или для мести тем, кто их преследовал законно, или незаконно, а большая часть, разумеется, для добычи[60]. Он поступил в число казаков, составлявших курень атамана Герасима Евангилика, и, с помощью этого старшины, заохотил к походу в Московское государство несколько других казацких куреней.
Из Запорожья Отрепьев прошел к берегам Дона[61], где кочевала вольница, подобная запорожцам. Она пошла от одного с ними корня во времена, темные для истории[62], и пополняясь выходцами, по преимуществу севернорусскими, разрознилась в течение веков, как и весь народ московский, в языке и некоторых обычаях с своими южно-русскими соплеменниками. Донцы еще в XVI столетии считали своим государем царя московского, но в то же время не пропускали случая пограбить русских купцов на Азовской дороге, захватывать в плен даже царских рассыльных, для назирания в степях татар, и набегать на русское пограничье. Между тем их беспрестанные войны с неверными были очень полезны для государства. Ценя это, цари московские смотрели сквозь пальцы на их злодейства, часто снабжали их военными припасами, одаряли жалованьем и устремляли их набеги, куда требовала политика. В царствование Фёдора они однажды отняли у русского посланника царские дары султану и, когда посланник потребовал, именем царя, отпустить без окупу пленников, султанского чауша с шестью черкесскими князьями, они в досаде отсекли одному из них руку и кричали на сходке: «Мы верны царю белому, но кого берем саблею, того не освобождаем даром!» Так донцы, только именем русские подданные, существовали до воцарения Годунова. Годунов решился обуздать эту вольницу, преследовал донцов, как разбойников, везде где они ни показывались, заключал в темницы, не позволял приходить в пограничные города для продажи добычи и покупки необходимых вещей[63]. Донцы кипели злобою и ждали только случая излить ее на Годунова. Слух об Угличском царевиче взволновал все их станицы и, еще задолго до появления самозванца в московских пределах, донцы, разбив царского троюродного брата, Степана Годунова, на пути его в Астрахань, отправили несколько пленников к Борису и приказали объявить ему, что скоро будут в Москве с царевичем Дмитрием.
Соединяя, таким образом, в бессознательный союз беспокойную литовскую шляхту, удалых наездников днепровских и злобствующих на Годунова донских казаков, Отрепьев извлекал и другую для себя пользу из пребывания своего за Порогами и на Дону: учился владеть копьем, попадать на всем скаку в цель, действовать саблею; ходил с казаками на море, твердо веруя, что Бог, избрав его орудием своего промысла, не погубит в пенящейся пучине; разъезжал с ними по степям, под прикрытием подвижного табора; тучи стрел татарских свистели над головой его невредимо, и мечтательный юноша убеждался еще более в предопределении славной судьбы своей. Во всю жизнь сохранил он фатализм, свойственный вообще русским, и в особенности развитый на Запорожье, — дерзко, отчаянно бросался на все опасности и наконец погиб жертвою своего легкомыслия.
Усвоя себе искусство наездника, ознакомясь с нравами и обычаями людей, которыми готовился предводительствовать, Отрепьев возвратился на Волынь и вступил в службу к князю Адаму Вишневецкому. Польские и литовские паны обыкновенно содержали на своем жалованье толпу дворян, которые, под громкими коронными именами маршалков двору, старост, канцлеров и прочая, представляли двор королевский в малом виде; сами паны меж ними казались королями. Обширные земли, легко приобретаемые магнатами, как главами республики, в пожизненное и потомственное владение, давали им возможность содержать также при своем дворе множество, собственно так называемых, слуг[64] и по нескольку тысяч воинов, набранных в имениях, или привлеченных в панские драгуны и рейтары, из разных низших сословий, жалованьем[65]. С этими ополчениями паны являлись под знамена королевские и защищали свои поместья от татарских набегов. Дворяне исправляли у них должности офицеров. В мирное время при панских дворах происходили беспрестанно конские ристалища, стрельба из ружей в цель и разные маневры тогдашней тактики. Для польской и литовской молодежи панские дворы были школою рыцарства и светской образованности. Богатые отцы посылали детей своих служить в дружине знатного пана на собственном содержании: там они усвояли себе тон высшего общества и понятия об общественных отношениях. Строгая почтительность к особе пана, требуемая аристократическою гордостью, была законом для дворян. Возвратясь утром вслед за своим господином от обедни, они у дверей ожидали панских приказаний. Пан одних призывал к себе для сокращения времени разговором, других рассылал с разными поручениями, третьим велел ожидать своего зову. Там они, по словам старинных поэтов польских, стоя подпирали панские двери плечами и со скуки дули на перья, забавляясь их летаньем по воздуху, или побрякивали подковами своих сапогов, как лошади. Одни из дворян держались панами только за уменье балагурить, другие за расторопность в исполнении приказаний.
Попав в это новое общество, Отрепьев, от природы речистый, а по образу жизни, богатый наблюдениями над разными странами и сословиями, скоро обратил на себя внимание князя Вишневецкого. Физическая сила, опытность и ловкость в охоте, в конном рыстании и в разных воинских упражнениях также отличили его между дворскою молодежью. Но ему мало было теперь обыкновенного внимания вельможного пана и отличия в кругу товарищей. Сводя к концу свои планы, он был равнодушен к похвалам и наградам; часто видали его задумчивым и грустным, когда другой на его месте был бы в восторге; он удалялся от шумных пирушек дворянских; ему не льстили связи с юношеством из самых знатных фамилий. Все это сделало его в кругу дружины и дворян княжеских лицом характеристическим и загадочным. Но загадка скоро объяснилась. Отрепьев слег в постель и потребовал к себе духовника. Когда явился духовник, он объявил ему, что он не тот, кем его почитают, что, отходя в вечность, ему бы хотелось оставить о себе на земле память, и потому открывает надуху свое имя. «Напиши, святой отец,» говорил он, «по моей смерти, в православную Русь, что царевич Дмитрий умер на чужбине; пускай творят обо мне память с отцом моим и братьями. Но, пока я жив, заклинаю тебя, не открывать никому этой тайны.» Такая исповедь сильно встревожила духовника, и он сделал то, чего желал Отрепьев: немедленно донес князю, что в его доме умирает русский царевич. Вишневецкий, подготовленный уже давно темными слухами о странствовании Дмитрия Угличского инкогнито в Литве, спешит к постели умирающего со всем участием благородного хозяина. Тронутый до слез, Отрепьев сообщает ему подробнее повесть мнимого своего спасения и показывает драгоценный крест, подаренный ему восприемным отцом при крещении[66]. И он не лгал: он повторял слова Шуйского, от которого, может быть, получил и крест вместе с открытием своей царственности. Утешения, обнадеживания князя Адама Вишневецкого и помощь медицины скоро подымают мнимого царевича с одра болезни.
Между тем слух о нем переходил из дома в дом; паны желали видеть странствующего наследника московского престола. Адам Вишневецкий был в восхищении, что судьба предоставила ему честь быть покровителем высокого странника и славу видеть слугу своего на московском престоле. Гордый пан не пожалел ничего, чтобы придать знаменитому бродяге как можно более царственности: покои, отведенные для мнимого Дмитрия, обвешены новыми азиатскими коврами, к его услугам отряжены лучшие люди княжеские, богатые одежды, дорогие кони, экипажи, золотые и серебрянные сосуды, все это предложено было в дар от хозяина гостю с щедростью, какую только могла внушить аристократическая гордость. Самозванца возили из дома в дом, везде оказывались ему царские почести, везде давали в честь его праздники. Нашлись люди, видевшие царевича во время его малолетства в Угличе; им было выгодно засвидетельствовать, и они засвидетельствовали, что это истинный сын царя Иоанна[67]. От князя Адама он был перезван гостить к брату его Константину Вишневецкому, а от князя Константина к его зятю, воеводе сендомирскому, Юрию Мнишку, в галицкий город Самбор.
Не одно участие к необыкновенной судьбе царевича, но и политические виды заставляли панов ласкать Лжедмитрия. Россия вела издревле войны с соседнею Литвою: возвести на московский престол царя, обязанного панам, как благодетелям, значило приобрести в нем усердного союзника и примирить два враждующие государства. Давние попытки католиков обратить русских к римской церкви также входили в соображения покровителей самозванца. Юрий Мнишек, ревностный католик, посредством францисканских монахов легко убедил своего гостя, согласного на все для короны, в истинности учения западной церкви и с торжеством дал знать об этом в Краков папскому нунцию, Рангони, находившемуся при короле Сигизмунде III, ревностном слуге папы и иезуитов.
Но Рангони не вдруг схватился за это новое орудие к распространению католичества на востоке, не смотря на письма к нему Мнишка и самого самозванца. Он справился предварительно в Москве, есть ли надежда на успех Дмитрия в искании престола. Там с беспокойством и нетерпением собирали боязливые слухи о полете этого дикого сокола на днепровские и донские берега; узнав теперь, что он попал на путь, о котором, может быть, не мечтал и сам Шуйский, тайные покровители самозванца передали папскому нунцию уверение, что Дмитрий найдет себе усердных слуг и в черни, недовольной Годуновым, и в самой думе царской. Тогда Рангони предлагает Юрию Мнишку явиться с своим высоким гостем в Краков.
Пока они прибыли, нунций успел расположить короля в пользу искателя московского престола. Сигизмунд без труда дал убедить себя, что этот случай посылается ему самим небом для распространения «истинной веры в неизмеримых странах востока» и что успех этого предприятия сделает имя его равноапостольным в истории христианства. Досада на Годунова за расположенность его к Карлу Шведскому и предлагаемая самозванцем уступка Польше половины Смоленского княжества с частью Северского также приняты были в рассчет Сигизмундом. Но положение его, как главы польской аристократической республики, было таково, что без согласия панов рады (совета) он не мог предпринять ничего важного. А между радными панами лучшие умы, Замойский, Жолкевский, князь Острожский, были противного мнения. Итак избрали середину: определили позволить панам, покровителям царевича, набирать для него из вольных людей ополчение и, предоставя это дело суду Божию, проводить Дмитрия до русских пределов. Если русские добровольно сдадут ему свои крепости, значит он истинный царевич; если же будут сопротивляться, паны должны оставить его на произвол судьбы и возвратиться от границы, чтоб не нарушать мирных договоров с Московским государством.
Оставалось обратить мнимого Дмитрия в католическую веру и взять с него обязательство, что он будет стараться ввести ее в Московском государстве. На то и на другое он согласился; но как, русские строго держались православия, то положено было сделать все это тайно. Самозванец, переодетый, явился, в сопровождении Юрия Мнишка[68], в иезуитский монастырь и там, в присутствии многих особ, дал на словах и на бумаге клятву, что будет послушным слугою папы; потом исповедовался у одного из иезуитов и принял от нунция таинства причащения и миропомазания.
Вслед за тем Рангони представил мнимого царевича королю Сигизмунду. Король принял его довольно холодно, с заметным сомнением в истинности его притязаний. И в самом деле наружность самозванца была нецарственная. Он был среднего, почти низкого, росту, с широкою грудью, с толстыми членами; одна рука короче другой; на носу бородавка; волосы рыжеватые; лицо круглое и широкое, с грубыми очертаниями. В этом лице являлось, правда, что-то величавое, когда оно одушевлялось отвагою, или другим горячим чувством; открытый вид и решительные манеры также скрашивали природные его недостатки. Но теперь Отрепьев находился под влиянием тягостных чувств: не легко было ему, при всем его легкомыслии, дать обязательство касательно введения в Россию католической веры; он знал Русь более, нежели те, кто этого требовал, и значит клялся в том, чего не надеялся выполнить. Опасения, чтоб русские не сведали об этом еще до его воцарения, и неизвестность, как решит судьбу его Сигизмунд, еще больше смущали его душу. Он стоял перед королем, как преступник, ожидающий казни, или милости, и, положа руку на сердце, более вздохами, нежели словами, убеждал Сигизмунда к покровительству. Выслав его из кабинета, где происходила эта важная аудиенция, король несколько минут говорил наедине с нунцием. Между тем придворные удивлялись, куда девалось красноречие московского царевича и как из бойкого, самоуверенного юноши он сделался вдруг мрачным, задумчивым и неловким! Наконец, убежденный доводами папского нунция, король, веря, или неверя называющему себя Дмитрием, позвал его опять в кабинет и, приподняв шляпу, сказал с веселым видом: «Князь московский Дмитрий, да поможет вам Бог! А мы, выслушав и рассмотрев все ваши свидетельства, несомнительно видим в вас Иоаннова сына и в доказательство нашего искреннего благоволения определяем вам ежегодно 40 тысяч злотых (54,000 нынешних рублей серебром) на содержание и всякие издержки. Сверх того дозволяем вам, как истинному другу республики, сноситься с нашими панами и пользоваться их помощью.» От радости, или от другого чувства, самозванец не сказал ни слова; нунций благодарил за него короля.
В это время прибыли ко Лжедмитрию два атамана от донских казаков с уверением, что две тысячи молодцов готовы сесть на коней и явиться к нему на службу в назначенное время и место. Застав самозванца в Кракове, эти депутаты видели, как честят его вельможи и король, видели и русских выходцев, воздающих ему царские почести, — все сомнения, если они были, рассеялись, и казаки, возвращаясь на Дон, везде разглашали, что видели истинного царевича московского. Посольство от донской вольницы оживило упадший дух самозванца: ему нужен был только вид покровительства короля и вельмож, — больше всего надеялся он на казаков.
Была и другая причина мрачной его задумчивости, замеченной всеми в Кракове. Гостя в Самборском замке у сендомирского воеводы Мнишка, он узнал и полюбил дочь его, панну Марину. Красота, образованность и энергическая душа этой девушки, сами по себе, были очаровательны, а в соединении с нежным участием к трогательной судьбе странствующего царевича и с примесью искусного кокетства, они совершенно обаяли пылкую душу Лжедмитрия. Как однакож ни было нескромно выражено это участие, гордая полька дала понять своему гостю, что только с получением отцовской короны он может приобресть её руку. Теперь верховный сан, к которому он стремился, показался ему во сто раз драгоценнее, и чем сильнее он его жаждал, тем больше терзали его душу опасения и сомнения в успехе трудного предприятия. Сквозь эту призму всякое затруднение, всякий нескромный шёпот панов, всякий сомнительный взгляд короля и его приближенных казались ему страшилищами, готовыми уничтожить его на пути к чарующей славе и еще более чарующей любви. Только искренняя преданность Юрия Мнишка, видевшего в его успехе возвышение собственного дома, подкрепляла его на этой, так еще новой для него, сцене. Как бы то ни было, важный шаг к успеху в будущем сделан: король, хотя и не открыто, принял его сторону против Годунова. Богатство и знатность сендомирского воеводы обещали устроить остальное. В Самборе и Львове собирались уже охотники ратовать за Дмитрия. Правда, это был низкий сброд бездомной шляхты, привыкшей бродить из дома в дом, способной больше хвастать, нежели сражаться; однакож между сподвижниками самозванца мелькали имена Свирских, Тишкевичей и других знатных польских и литовских домов. Явилось под знамена Дмитрия несколько человек и русских, бежавших некогда в Литву и надеявшихся теперь отвоевать с ним потерянные права гражданства и собственности в отечестве. Но, возвратясь с покровителем своим в Самбор, Дмитрий не столько радовался стекающемуся к нему со всех сторон ополчению, сколько благосклонности панны Марины. Отец известил ее об успехе царевича в Кракове, советовал ей не терять случая к возвышению, и честолюбивая полька повела дело так, что пламенный любовник осмелился просить руки её. Отец и дочь были согласны, но брак отложен до вступления его на отцовский престол. Вслед за тем Дмитрий дал будущему тестю запись, по которой обязывался жениться на панне Марине с следующими условиями: 1) Лишь только вступит на престол, выдать Юрию Мнишку миллион злотых на путешествие в Москву и на заплату долгов, сделанных для собрания Дмитриева ополчения, а Марине прислать бриллианты и столовое серебро. 2) Предоставить Марине Великий Новгород и Псков в полное владение, как владели прежние цари, — с неограниченным правом судить и рядить в них, издавать законы, раздавать и продавать волости, строить католические церкви и снабжать их латинскими школами и духовенством, а при дворе своем — держать латинских духовных и отправлять беспрепятственно свое богослужение. Эти области остаются за Мариной, хотя б она и не имела потомства от Дмитрия. Если же Дмитрий не достигнет в один год престола, Марина может не выйти за него вовсе, или, если захочет, обождет еще год.
Это обязательство сделано было в конце мая 1601 года. Предаваясь сладким мечтам о будущем величии и упиваясь любовью под шум южных садов и плеск фонтанов Мнишкова замка, самозванец щедро раздавал то, чего не был еще обладателем. Из благодарности за ласки, за пиры, за льстивые речи, он скоро дал будущему тестю особую запись, по которой княжества Смоленское и Северское поступали в потомственное владение Юрия Мнишка; а как половина Смоленского княжества и шесть городов в Северском отойдут к польскому королю, то все это додастся Мнишку из близлежащих областей.
Между тем в Москву приходили со всех сторон слухи о явлении в Польше Угличского царевича. Сам Годунов усомнился, действительно ли в 1691 году был зарезан истинный царевич; сделал новый розыск, удостоверился в несомненности его смерти и убедился, что самозванец выдуман боярами[69]. Ощутив под своими ногами тайные подкопы, устроенные в то время, когда он считал себя в совершенной безопасности, Борис ужаснулся[70]. Теперь только он понял, на что может решиться злоба и как сильны враги его. В мучениях предчувствия, он не знал, за какое ухватиться средство: аресты, пытки, ссылки и казни могут только ожесточить подданных, которым давно уже опостылело его подозрительное царствование. В виду соперника, перезывающего на свою сторону всех недовольных, он не осмелился употребить жестоких мер, и, стараясь казаться спокойным, разведывал только, посредством лазутчиков, кто этот опасный самозванец и кто именно из бояр навел его на мысль объявить себя царевичем. Подлинное имя мнимого Дмитрия, уже ему знакомое, он узнал скоро, но о его сообщниках мог только догадываться. Вызвал в Москву мать Угличского царевича, инокиню Марфу, думая, не без основания, что она могла быть в заговоре с боярами; допрашивал ее, вместе с патриархом, но ничего не выведал. Тогда, для опровержения ходивших повсюду слухов об Угличском царевиче, он обнародовал историю Чудовского монаха; а между тем послал к покровителям самозванца, польским и литовским панам, родного дядю его, Смирнова-Отрепьева, чтоб обличить обманщика; послал к королю Огарева с напоминанием о недавнем договоре, — к князю Острожскому, от имени патриарха, Афанасия Пальчикова с убеждением не помогать отступнику православия, — к польскому духовенству — особое убеждение от имени всей русской иерархии, а к донским казакам отправил дворянина Хрущова с уверением, что называющий себя Дмитрием есть низкий расстрига, Отрепьев. Ни одна из этих мер не помогла: народ склонен был верить чудесной судьбе царевича и, не любя Бориса, желал перемены; литовские и польские вельможи не допустили Смирнова-Отрепьева до мнимого царевича, подозревая, вероятно, в этой подсылке хитрость московского царя; князь Острожский отправил Пальчикова без ответа; король объявил Огареву, что он не помогает Дмитрию и будет даже наказывать его помощников; польское духовенство молчало, а донские казаки оковали Хрущова и отправили к самозванцу. Хрущов, едва увидел мнимого царевича, тотчас признал его сыном Иоанна Грозного и этим доказал, как мало Годунов знал, кто ему друг и кто недруг и как, в самом деле, ужасно было его положение.
Все государство, по рассказам современников, было тогда встревожено ожиданием великого переворота. По ночам видны были на небе огненные столбы; сталкиваясь один с другим, они представляли воображению зрителей кровавые битвы. Иногда восходили, в оптическом обмане, две и три луны, два и три солнца вместе. Страшные бури валяли городские ворота и колокольники. Женщины и животные производили на свет множество уродов; не стало рыбы в воде, птиц в воздухе, дичи в лесах. Мясо, употребляемое в пищу, не имело вкуса, не смотря на все приправы. Волки и собаки пожирали друг друга, страшно выли в той стороне, где после открылась война, и рыскали стаями по полям, так что опасно было выходить на дорогу без толпы провожатых. Показались орлы вблизи столицы; в самой Москве ловили руками бурых и черных лисиц. В июне 1604 года, среди бела дня, явилась на небе комета. Сам царь ужаснулся этого знамения, которое почиталось тогда зловещим; советовался с гадателями и получал в ответ слова: «Тебе грозит великая опасность!»
Под такими-то предвещаниями готовился самозванец к походу в отечество. В Галиции он собрал только 1,600 человек войска; но важная помощь ожидала его в Московском царстве, где его приверженцы рассыпали в городах, в селах и на больших дорогах подметные письма от имени Дмитрия царевича и где северские казаки и другие бродяги, нетерпеливыми толпами, ждали его по-над границею[71]. В конце августа 1604 года он выступил, вместе с Юрием Мнишком, в поход и направился через Зборов, Хвастов и Киев. На берегах Днепра к нему присоединились две тысячи донских казаков, и к концу октября войско самозванца вступило в северскую землю, предназначенную быть театром борьбы между нищим бродягою и самовластным обладателем Московского государства. «Смеху достойно сказание», говорит об этом летописец Палицын, «плача же велика дело бысть.»