Воспоминания Н.Д. Белозерского. - Служба в Патриотическом институте и в С.-Петербургском Университете. - Воспоминания г. Иваницкого о лекциях Гоголя. - Рассказ товарища по службе. - Переписка с А.С. Данилевским и М.А. Максимовичем: о "Вечерах на хуторе"; - о Пушкине и Жуковском; - о любви; - о товарищах-земляках; - об издании малороссийских песен; - о петербургских литераторах; - о страсти к малороссийским песням; - о перемещении на службу в Киев. - Воззвание Гоголя к гению накануне нового (1834) года.

От людей, знавших Гоголя лично в период его петербургской жизни, я узнал о нем немного. Это потому, что Гоголь, с практическим направлением своего таланта, соединял нежную деликатность души, не позволявшую ему выказывать перед другими то, чего у них недоставало, и, предаваясь врожденной своей наблюдательности, защищался личиною человека обыкновенного от наблюдательности других. В нем можно было подметить какую-нибудь поэтическую особенность не иначе, как только без его ведома, то есть, когда он не стоял у самого себя на стороже. Эту черту характера он сохранил до самой смерти.

Один из моих приятелей, Н.Д. Белозерский, посещая в Нежине бывшего инспектора Гимназии князя Безбородко, г. Белоусова, видал у него студента Гоголя, который был хорошо принят в доме своего начальника и часто приходил к его двоюродному брату, тоже студенту, г. Божко, для ученических занятий. Он описывает будущего поэта в то время немножко сутуловатым и с походкою, которую всего лучше выражает слово петушком. Впоследствии они встретились, уже как старые знакомые, в Петербурге, в эпоху "Вечеров на хуторе" и "Миргорода". Белозерский нашел Гоголя уже приятелем Пушкина и Жуковского, у которых он проживал иногда в Царском Селе. Это была самая цветущая пора в характере поэта. Он писал все сцены из воспоминаний родины, трудился над "Историею Малороссии" и любил проводить время в кругу земляков. Тут-то чаще всего видели его таким оживленным, как рассказывает г. Гаевский, в своих "Заметках для биографии Гоголя". Г. Прокопович вспоминает с восхищением об этой поре жизни своего друга. У него я видел портрет Гоголя, рисованный и литографированный Венециановым, и который, по словам владельца, можно назвать портретом автора "Тараса Бульбы".

Гоголь отличался тогда щеголеватостью своего костюма, которым впоследствии начал пренебрегать, но боялся холоду и носил зимою шинель, плотно запахнув ее и подняв воротник обеими руками выше ушей. В то время переменчивость в настроении его души обнаруживалась в скором созидании и разрушении планов. Так однажды весною он объявил, что едет в Малороссию, и, действительно, совсем собрался в дорогу. Приходят к нему проститься и узнают, что он переехал на дачу. Н.Д. Белозерский посетил его в этом сельском уединении. Гоголь занимал отдельный домик с мезонином, недалеко от Поклонной горы, на даче Гинтера.

- Кто же у вас внизу живет? - спросил гость.

- Низ я нанял другому жильцу, - отвечал Гоголь.

- Где же вы его поймали?

- Он сам явился ко мне, по объявлению в газетах. И еще какая странная случайность! Звонит ко мне какой-то господин. Отпирают.

- Вы публиковали в газетах об отдаче в наем половины дачи?

- Публиковал.

- Нельзя ли мне воспользоваться?..

- Очень рад. Не угодно ли садиться? Позвольте узнать вашу фамилию.

- Половинкин.

- Так и прекрасно! вот вам и половина дачи. - Тотчас без торгу и порешили.

Через несколько времени г. Белозерский опять посетил Гоголя на даче и нашел в ней одного г. Половинкина. Гоголь, вставши раз очень рано и увидев на термометре 8 град<усов> тепла, уехал в Малороссию, и с такою поспешностью, что не сделал даже никаких распоряжений касательно своего зимнего платья, оставленного в комоде. Потом уж он писал из Малороссии, к своему земляку Белозерскому, чтоб он съездил к Половинкину и попросил его развесить платье на свежем воздухе. Белозерский отправился на дачу и нашел платье уже развешенным.

Переходя к воспоминаниям второго лица о Гоголе, я должен сперва возвратиться несколько назад и рассказать о дальнейшей педагогической службе его. Состоя в чине титулярного советника со дня вступления в должность старшего учителя истории при Патриотическом институте, Гоголь, "в награду отличных трудов", был пожалован от Ее Величества, 9-го марта 1834 года, брильянтовым перстнем. А между тем, при содействии своих покровителей и силою собственного авторитета, он проложил себе путь к высшему посту: 24-го июня 1834 года он был утвержден адъюнктом по кафедре всеобщей истории при С.-Петербургском университете. Он искал этого места вовсе не из честолюбия или корыстных видов. Честолюбие его было выше мелочного тщеславия ступенью, занимаемою в обществе, а материальные выгоды никогда не составляли цели его жизни: они были в его глазах только средствами для осуществления планов, постоянно занимавших его душу. Письма его к М.А. Максимовичу о кафедре всеобщей истории в Киевском университете, которой он напрасно домогался, покажут, для чего ему нужно было получить место профессора. Встретив в этом искании препятствия, он ограничился званием адъюнкта в столичном университете. "Здесь он не переставал работать по мере данных ему Богом сил, не переставал учиться и постоянно имел в виду цель - сделаться наконец ученым хорошим профессором, именно историком. Но его художническая природа мешала постоянно той пассивной деятельности, которая нужна для обогащения себя сведениями. Его понимание истории не могло обратиться в спокойное преподавание. Тем не менее с юных лет Гоголь делал постоянные усилия образовать себя, которые тем более имеют в себе заслуги, что для художника они тяжелее, нежели для всякого другого. Доказательством этому служит его записная книга, о которой говорено было выше. Такие записные книги видали у него постоянно. Чем далее, тем более заставлял он себя заниматься, изучать, работать. Коротко его знавшие могут это засвидетельствовать. Быстрота соображения, гениальная отгадка смысла вещей и событий мешает также заниматься последовательно. Человек, для которого смысл события является выводом, часто тяжело добываемым долгими трудами, видит всю цену и необходимость для него этих трудов. Но для того, чей острый взор проникает в смысл события, не дожидаясь полной, окончательной работы, для того не составляет она той необходимости, как для медленно идущего ума. Не хочу сказать, чтобы дар прозрения освобождал человека от труда: я хочу сказать только то, что этот дар, предупреждая вывод постепенный, мешает последовательности работы"[79]. Вот почему Гоголь, желая служить как истинный гражданин своего отечества на поприще преподавания наук, далеко не достиг своей цели, и когда в конце 1835 года вышло постановление, по которому он должен был выдержать испытание на степень доктора философии, если бы пожелал занять профессорскую должность, - он предпочел лучше оставить государственную службу и служить отечеству исключительно на поприще писателя[80].

О том, как он исполнял обязанности звания адъюнкта всеобщей истории и каково читал свои университетские лекции, мы имеем прекрасный мемуар одного из его слушателей, г. Иваницкого[81].

"Гоголь читал историю Средних веков, - говорит г. Иваницкий, - для студентов 2-го курса филологического отделения. Начал он в сентябре 1834, а окончил в конце 1835 года. На первую лекцию он явился в сопровождении инспектора студентов. Это было в 2 часа. Гоголь вошел в аудиторию, раскланялся с нами и, в ожидании ректора, начал о чем-то говорить с инспектором, стоя у окна. Заметно было, что он находился в тревожном состоянии духа: вертел в руках шляпу, мял перчатку и как-то недоверчиво посматривал на нас. Наконец подошел к кафедре и, обратись к нам, начал объяснять, о чем намерен он читать сегодня лекцию. В продолжение этой коротенькой речи, он постепенно всходил по ступеням кафедры: сперва встал на первую ступеньку, потом - на вторую, потом - на третью. Ясно, что он не доверял сам себе и хотел сначала попробовать, как-то он будет читать. Мне кажется, однако ж, что волнение его происходило не от недостатка присутствия духа, а просто от слабости нервов, потому что в то время, как лицо его неприятно бледнело и принимало болезненное выражение, мысль, высказываемая им, развивалась совершенно-логически и в самых блестящих формах. К концу речи Гоголь стоял уж на самой верхней ступеньке кафедры и заметно одушевился. Вот в эту-то минуту ему и начать бы лекцию, но вдруг вошел ректор... Гоголь должен был оставить на минуту свой пост, который занял так ловко, и даже можно сказать, незаметно для самого себя. Ректор сказал ему несколько приветствий, поздоровался со студентами и занял приготовленное для него кресло. Настала совершенная тишина. Гоголь опять впал в прежнее тревожное состояние: опять лицо его побледнело и приняло болезненное выражение. Но медлить уж было нельзя: он вошел на кафедру и лекция началась...

Не знаю, прошло ли и пять минут, как уж Гоголь овладел совершенно вниманием слушателей. Невозможно было спокойно следить за его мыслью, которая летела и преломлялась, как молния, освещая беспрестанно картину за картиной в этом мраке средневековой истории. Впрочем, вся эта лекция из слова в слово напечатана в "Арабесках", кажется, под заглавием: "О характере истории Средних веков". Ясно, что и в таком случае, не доверяя сам себе, Гоголь выучил наизусть предварительно написанную лекцию, и хотя во время чтения одушевился и говорил совершенно свободно, но уж не мог оторваться от затверженных фраз, и потому не прибавил к ним ни одного слова.

Лекция продолжалась три четверти часа. Когда Гоголь вышел из аудитории, мы окружили его в сборной зале и просили, чтоб он дал нам эту лекцию в рукописи. Гоголь сказал, что она у него набросана только вчерне, но что со временем он обработает ее и даст нам; а потом прибавил: "на первый раз я старался, господа, показать вам только главный характер истории Средних веков; в следующий раз мы примемся за самые факты и должны будем вооружиться для этого анатомическим ножом".

Мы с нетерпением ждали следующей лекции. Гоголь приехал довольно поздно и начал ее фразой: "Азия была всегда каким-то народо-вержущим вулканом". Потом поговорил немного о великом переселении народов, но так вяло, безжизненно и сбивчиво, что скучно было слушать, и мы не верили сами себе, тот ли это Гоголь, который на прошлой неделе прочел такую блестящую лекцию? Наконец, указав нам на кое-какие курсы, где мы можем прочесть об этом предмете, он раскланялся и уехал. Вся лекция продолжалась 20 минут. Следующие лекции были в том же роде, так что мы совершенно наконец охладели к Гоголю, и аудитория его все больше и больше пустела.

Но вот однажды - это было в октябре - ходим мы по сборной зале и ждем Гоголя. Вдруг входят Пушкин и Жуковский. От швейцара, конечно, они уж знали, что Гоголь еще не приехал, и потому, обратясь к нам, спросили только, в которой аудитории будет читать Гоголь? мы указали на аудиторию. Пушкин и Жуковский заглянули в нее, но не вошли, а остались в сборной зале. Через четверть часа приехал Гоголь, и мы вслед за тремя поэтами вошли в аудиторию и сели по местам. Гоголь вошел на кафедру, и вдруг, как говорится, ни с того, ни с другого, начал читать взгляд на историю аравитян. Лекция была блестящая, в таком же роде, как и первая. Она вся из слова в слово напечатана в "Арабесках". Видно, что Гоголь знал заранее о намерении поэтов приехать к нему на лекцию, и потому приготовился угостить их поэтически. После лекции Пушкин заговорил о чем-то с Гоголем, но я слышал одно только слово: "увлекательно"...

Все следующие лекции Гоголя были очень сухи и скучны: ни одно событие, ни одно лицо историческое не вызвало его на беседу живую и одушевленную... Какими-то сонными глазами смотрел он на прошедшие века и отжившие племена. Без сомнения, ему самому было скучно, и он видел, что скучно и его слушателям. Бывало, приедет, поговорит с полчаса с кафедры, уедет, да уж и не показывается целую неделю, а иногда и две. Потом опять приедет, и опять та же история. Так прошло время до мая.

Наступил экзамен. Гоголь приехал, подвязанный черным платком: не знаю уж, зубы у него болели, что ли. Вопросы предлагал бывший ректор И.П. Ш<ульгин>. Гоголь сидел в стороне и ни во что не вступался. Мы слышали уж тогда, что он оставляет Университет и едет на Кавказ. После экзамена мы окружили его и изъявили сожаление, что должны расстаться с ним. Гоголь отвечал, что здоровье его расстроено и что он должен переменить климат.

- Теперь я еду на Кавказ: мне хочется застать там еще свежую зелень; но я надеюсь, господа, что мы когда-нибудь еще встретимся.

Поездка эта. однако ж, не состоялась, не знаю почему".

Это - воспоминание студента о Гоголе-профессоре. А вот что говорит один из его товарищей по службе в университете.

"Я познакомился с Гоголем тогда, как он был сделан адъюнкт-профессором в С.-Петербургском Университете, где я тоже был адъюнкт-профессором. Гоголь сошелся с нами хорошо, как с новыми товарищами; но мы встретили его холодно. Не знаю, как кто, но я только по одному: я смотрел на науку чересчур лирически, видел в ней высокое, чуть-чуть не священное дело, и потому от человека, бравшегося быть преподавателем, требовал полного и безусловного посвящения себя ей. Сам я занимался сильно, но избрал для преподавания искусство, мастерство [начертательную геометрию], не смея взяться за науку высшего анализа, которую мне тогда предлагали. К тому же Гоголь тогда, как писатель-художник, едва показался; мы, большинство, толпа, не обращали еще дельного внимания на его "Вечера на хуторе"; наконец и самое вступление его в Университет путем окольным отдаляло нас от него, как от человека. По всему этому сношения с ним у меня были весьма форменные, и то весьма редкие".

Таково было положение Гоголя в Университете. Понятно, что он не очень был привязан к своему месту и оставил его, конечно, без сожаления.

В переписке Гоголя с А.С. Данилевским и известным писателем М.А. Максимовичем открываются новые черты юношеского периода его жизни.

Г<-н> Данилевский был близкий родственник и сосед Гоголя по имению. Они вместе воспитывались в нежинской Гимназии высших наук и вместе искали служебного поприща в Петербурге. Прожив несколько времени в столице, г. Данилевский определился в один из кавказских полков и жил в Пятигорске в то время, когда Гоголь делал свои первые литературные попытки. Эта разлука была поводом к переписке между ними, из которой читатель узнает много интересного.

Первое письмо Гоголя к другу его детства написано было между изданием первой и приготовлением к печати (а, может быть, и сочинением) второй книжки "Вечеров на хуторе", которые он называет своим поросенком. Тут, между прочим, уже открываются его близкие отношения к Пушкину и Жуковскому, которые в то время работали в полноте сил и возбуждали молодого поэта к деятельности. Тогда еще крепка была цепь литературного преемства; еще свежи были предания о Державине; еще недавно умолкнул Карамзин, а между тем Пушкин и Жуковский стояли уже на высших ступенях своего развития. И в такую-то эпоху развернулись первые цветы Гоголева таланта. Письма к г. Данилевскому, которые сейчас будут мною приведены, можно сказать согреты огнем жертвенника, у которого молодой поэт присутствовал в благоговейном восхищении. К сожалению, он мало высказывал того, что проникало глубоко в его душу. Письма его изображают внешнюю жизнь, которая его окружала.

1

"Ноября 2 (1831), СПб. Вот оно как! пятый месяц на Кавказе и, может быть, еще бы столько прошло до первой вести, если бы Купидо сердца не подогнало лозою[82]. Впустили молодца на Кавказ -

"Ой лыхо закаблукам, достанецця й передам!"

Знаешь ли, сколько раз ты в письме своем просил меня не забыть прислать нот? Шесть раз: два раза с начала, два в средине да два при конце. Ге, ге, ге! дело далеко зашло! Я, однако ж, тот же час решился исполнить твою просьбу. Для этого довольно бы тебе раз упомянуть. Я обращался к здешним артисткам указать мне лучшее; но Сильфида Урусова и Ласточка Розетта[83] требовали непременно, что(б) я поименовал великодушную смертную, для которой так хлопочу. Как мне поименовать, когда я сам не знаю, кто она? Я сказал только, что средоточие любви моей согревает ледовитый Кавказ и бросает на меня лучи косвеннее северного солнца. Как бы то ни было, только забрал все, что было лучшего в здешних магазинах. Французские кадрили в большой моде здесь Титова. Однако ж я посыл(аю) тебе и Россини несколько французск(их) романсов, русских новых песен, всего на тридцать рублей. Да что за вздор такой ты мелешь, что пришлешь мне деньги после? К чему это? Я тебе и без того должен 65 рублей. Я думал было и на остальные набрать тебе всякой всячины - конфект и прочего, да раздумал: может быть, тебе что нужнее будет. Ты пожалуста без церемонии напиши, что прислать тебе на остальные 35 рублей, и я немедленно вышлю. В здешних магазинах получено из-за моря столько дамских вещей и прочего, и все совершенное объедение!

Порося мое давно уже вышло в свет. Один экземпляр послал я к тебе в Сорочинцы. Теперь, я думаю, Василий Иванович совокупно с любезным зятем Егором Львовичем его почитывают. Однако ж, на всякий случай посылаю тебе еще один. Оно успело уже заслужить

.......................славы дань -

Кривые толки, шум и брань.

В Сорочинцы я тебе также отправил и Ольдекопов Словарь. Письмо твое я получил сегодня, то есть 2 ноября (писанное тобою 18 октября). Пишу ответ сегодня, а отправляю завтра. Кажется, исправно? Зато день хлопот. Это я для того тебе упоминаю, чтобы ты умел быть благодарным и писал в следующем письме подробнее. Напиши также, в который день ты получишь письмо мое вместе с сею посылкою. Мне любопытно знать, сколько времени оно будет по почте идти к тебе. Ну, известное лицо города Пятигорска, более сказать мне тебе нечего. Ведь ты же сам меня торопишь скорее отправлять письмо.

Все лето я прожил в Павловске и Царском Селе.------Почти каждый вечер собирались мы, Жуковский, Пушкин и я. О, если бы ты знал, сколько прелестей вышло из-под пера сих мужей! У Пушкина повесть, октавами писанная: "Кухарка", в которой вся Коломна и петербургская природа живая. Кроме того сказки русские народные, - не то что "Руслан и Людмила", но совершенно русские. Одна писана даже без размера, только с рифмами, и прелесть невообразимая! У Жуковского тоже русские народные сказки, одни экзаметрами, другие просто четырехстопными стихами, и чудное дело! Жуковского узнать нельзя. Кажется, появился новый обширный поэт, и уже чисто русской; ничего германского и прежнего. А какая бездна новых баллад! они на днях выйдут.

Ты мне обещал описать прибытие свое домой, прием, встречи и пр. и пр., да мне кажется, что у тебя на квартире и пера чиненного нет; только один карандаш, в часы досуга, подмахивает злодейское деревцо.

Прощай; будь здоров и любим, да не забывай твоего неизменного

Гоголя".

2

"1 января, 1832 (из Петербурга).

Подлинно много чудного в письме твоем. Я сам бы желал на время принять твой образ с твоими страстишками и взглянуть на других таким же взором, исполненным сарказма, каким глядишь ты на мышей, выбегающих на середину твоей комнаты. Право, должно быть что-то не в шутку чрезвычайное засело Кавказской области в город Пятигорск. Поэтическая часть твоего письма удивительно хороша, но прозаическая в довольно плохом положении. Кто это кавказское солнце! Почему оно именно один только Кавказ освещает, а весь мир оставляет в тени, и каким образом ваша милость сделалась фокусом зажигательного стекла, то есть, привлекла на себя все лучи его? За такую точность ты меня назовешь бухгалтерскою книгою или иным чем. Но сам посуди: если не прикрепить красавицу к земле, то черты ее будут слишком воздушны, неопределенно-общи и потому бесхарактерны.

Посылаю тебе все, что только можно было скоро достать: "Северные Цветы" и "Альциону". "Невский Альманах" еще не вышел, да вряд ли в нем будет что-нибудь путнее. Галстухов черных не носят; вместо них употребляют синие. Я бы тебе охотно выслал его, но сижу теперь болен и не выхожу никуда. Духи же, я думаю, сам ты знаешь, принадлежат к жидкостям; а жидкостей на почте не принимают. После постараюсь тебе и другое прислать, теперь же не хочу задерживать письма. Притом же "Северные Цветы", может быть, на первый раз приведут в забвение неисправность в прочем. Тут ты найдешь Языкова так прелестным, как еще никогда, Пушкина чудную пиесу "Моцарт и Сальери", в которой, кроме яркого поэтического создания, такое высокое драматическое искусство, - картинного "Делибаша", и все, что ни есть его, чудесно! - Жуковского "Змия". Сюда затесалась и Красненького "Полночь".

Письма твоего, писанного из Лубен, в котором ты описываешь приезд свой домой, я, к величайшему сожалению, не получал. ------Незадолго до твоего, я получил письмо от Василия

Ивановича, в котором он извещает меня, что книги, посланные мною тебе в Семереньки, он получил. Не излишним почитаю при сем привесть его слова, сказанные в похвалу моей книги.

"Если выдадите еще книгу в свет Вечера, то пришлите для любопытства и прочету. Мы весьма знаем, что присланная вами книга есть сочинение ваше. Это есть прекраснейшее дело, благороднейшее занятие. Я читал и рекомендацию ей от Булгарина в "Северной Пчеле" очень с хорошей стороны и к поощрению сочинителя. Это видеть приятно".

Видишь, какой я хвастун! Читал ли ты новые баллады Жуковского? Что за прелесть! Они вышли в двух частях вместе с старыми и стоят очень недорого: десять рублей.

Что тебе сказать о наших? Они все, слава Богу, здоровы, прозябают по-прежнему, навещают каждую среду и воскресенье меня старика и, к удивлению, до сих пор еще ни один из них не имеет звезды и не директор департамента.

Рассмешила меня до крайности твоя приписка или обещание в конце письма: "Может быть, в следующую почту напишу к тебе еще, а может быть, нет". К чему такая благородная скромность и сомнение? к чему это: может быть, нет? Как будто удивительная твоя аккуратность мало известна!

Писал бы к тебе еще, но болезнь моя мешает. Отлагаю до удобнейшего времени, а теперь прощай. Обнимаю тебя и вместе завидую, что ты находишься в стране здравия.

Твой Гоголь.

Да, вот молодец! пишу 1-го января и забыл поздравить с новым годом. Желаю тебе провесть его в седьмом небе блаженства".

Обращу внимание читателя на следующие слова добродушного родственника, приводимые Гоголем в этом письме: "Мы весьма знаем, что присланная вами книга есть сочинение ваше".

Они показывают, что многие лица и обстоятельства, представленные Гоголем в "Вечерах на хуторе", были общеизвестны в его родном околотке: иначе каким бы образом там сделалось так рано известно, что под псевдонимом Рудого Панька скрывается Гоголь?[84]

3

"СПб. 1832, марта 10.

Мне бы следовало просто на тебя рассердиться и начхать, как говаривал Ландражен[85], за твои эдакие пакости. Вот уже скоро три месяца, как от тебя ни двоеточия ни точки. Даже не известил меня, получил ли в исправности посланные мною альманахи. Видно, тебе теперь ничего не нужно из Петербурга, потому что ты тогда только писал ко мне, когда имел во мне надобность. Эй, не плюй в колодезь! увидишь, если не доведется из него же после напиться. Может быть, ты находишься уже в седьмом небе и оттого не пишешь. Чорт меня возьми, если я сам теперь не близко седьмого неба! и с таким же сарказмом, как ты, гляжу на славу и на все, хотя моя владычица куды суровее твоей. Если б я был, как ты, военный человек, я бы с оружием в руках доказал бы тебе, что северная повелительница моего южного сердца томительнее и блистательнее твоей кавказской. Ни в небе, ни в земле, нигде ты не встретишь хотя порознь тех неуловимо-божественных черт и роскошных вдохновений, которые ensemble дышут и уместились в ее, Боже, как гармоническом лице. Но довольно. Посылаю тебе вторую книжку "Вечеров" и на удачу "Онегина". Может быть, у вас в глуши его еще не читали. В таком случае ты обомлеешь от радости и, верно, не найдешь слов, чем выразить мне свою благодарность.

Прощай. Если тебе что нужно прислать, то пиши смело, хотя и не случится у тебя денег. Все тебе будет выслано. Мы люди свои, после сочтемся. _______________

Твой Гоголь".

4

"СПб. Марта 30 (1832).

Я нимало не удивляюсь, что мое письмо шло так долго. Должно вспомнить, что теперь время самое неблагоприятное для почт: разлитие рек, негодность дороги и проч. Я получил твои деньги и не могу скоро выполнить твоего порученья. Если бы ты наперед хорошенько размыслил все, то, верно, не прислал бы мне теперь денег, верно бы вспомнил, что за две недели до праздника ни один портной не возьмется шить, и потому, в наказанье, ты будешь ждать три сверхсрочных недели своего сюртука, потому что, спустя только неделю после праздника, примутся шить его тебе. На требование же мое поставить тебе сукно по 25 р. аршин, Руч дал мне один обыкновенный свой ответ, что он низких сортов сукон не держит.

Теперь несколько слов о твоем письме. С какой ты стати начал говорить о шутках, которыми будто бы было наполнено мое письмо? и что ты нашел бессмысленного в том, что я писал к тебе, что ты говоришь только о поэтической стороне, не упоминая о прозаической? Ты не понимаешь, что значит поэтическая сторона? Поэтическая сторона: "Она несравненная, единственная" и проч. Прозаическая: "Она Анна Андреевна такая-то". Поэтическая: "Она принадлежит мне, ее душа моя". Прозаическая: "Нет ли каких препятствий в том, чтоб она принадлежала мне не только душою, но и телом и всем; одним словом - ensemble?" Прекрасна, пламенна, томительна и ничем не изъяснима любовь до брака; но тот только показал один порыв, одну попытку к любви, кто любил до брака. Эта любовь не полна; она только начало, мгновенный, но зато сильный и свирепый энтузиазм, потрясающий надолго весь организм человека. Но вторая часть, или лучше сказать, самая книга - потому что первая только предуведомление к ней - спокойна, и целое море тихих наслаждений, которых с каждым днем открывается более и более, и тем с большим наслаждением изумляешься им, что они казались совершенно незаметными и обыкновенными. Это художник, влюбленный в произведенье великого мастера, с которого уже он никогда не отрывает глаз своих и каждый день открывает в нем новые и новые очаровательные и полные обширного гения черты, изумляясь сам себе, что он не мог их увидать прежде. Любовь до брака - стихи Языкова: они эффектны, огненны и с первого разу уже овладевают всеми чувствами. Но после брака любовь - это поэзия Пушкина: она не вдруг обхватит нас, но чем более вглядываешься в нее, тем она более открывается, развертывается и наконец превращается в величавый и обширный океан, в который чем более вглядываешься, тем он кажется необъятнее, и тогда самые стихи Языкова кажутся только частью, небольшою рекою, впадающею в этот океан. Видишь, как я прекрасно рассказываю! О, с меня бы был славный романист, если бы я стал писать романы! Впрочем это самое я докажу тебе примером, ибо без примера никакое доказательство не доказательство, и древние очень хорошо делали, что помещали его во всякую хрию. Ты, я думаю, уже прочел "Ивана Федоровича Шпоньку". Он до брака удивительно как похож на стихи Языкова, между тем как после брака сделается совершенно поэзией Пушкина.

Хочешь ли ты знать, что делается у нас в этом водяном городе? Приехал Возвышенный с паном Платоном и П<еликаном>.------Вся эта труппа пробудет здесь до мая, а может быть и долее. Возвышенный все тот же; трагедии его все те же. Тасс его, которого он написал уже в шестой раз, необыкновенно толст, занимает четверть стопы бумаги. Характеры все необыкновенно благородны, полны самоотверженья и, вдобавок, выведен на сцену мальчишка 13 лет, поэт и влюбленный в Тасса по уши. А сравненьями играет, как мячиками; небо, землю и ад потрясает, будто перышко. Довольно, что прежние: губы посинели у него цветом моря, или: тростник шепчет, как шепчут в мраке цепи - ничто против нынешних. Пушкина все по-прежнему не любит; "Борис Годунов" ему не нравится.------

Красненькой кланяется тебе. Он еще не актер, но скоро будет им, и может быть, тотчас после Святой.

У вас, я думаю, уже весна давно. Напиши, с которого времени начинается у вас весна. Я давно уже не нюхал этого кушанья".

5

"26 апреля (1832) СПб. Сейчас только что принесли мне от Руча твой модный сюртук. Мерка у него твоя была в сохранности, и он уверяет, что совершенно сделал по ней. Я замечу только то, что я слишком теперь стал тебя тонее. Теперь если бы ты увидел меня, то бы верно не узнал: так я похудал. Твой сюртук на меня так широк, как халат. На Кавказе, я думаю, ты еще больше разжирел; а здешний проклятый климат убийствен. Очень жалею, что не могу прислать, кроме жилета, ничего больше: денег у меня теперь совершенно нет, и я не знаю, станет ли на пересылку. Меня все смешат твои обещания. К чему эти уверения, что будешь непременно ко мне писать чрез каждые две недели. Как будто я не знаю тебя! Уже прошло около полтора месяца после того, а ты до сих пор ни строчки. Да вряд ли напишешь и впредь, покуда какая-нибудь нужда не заставит. Однако ж я прошу тебя, извести меня по крайней мере, в исправности ли ты получил прежде посланные мною книги и теперь посылаемый сюртук с жилетом, потому что я до тех пор не могу быть спокоен, пока не получу твоей расписки в исправном получении. Признаюсь, я опасаюсь оттого тебе посылать новых книг, которых вышло доныне немало, что не знаю, исправно ли ты их получаешь. Спешу отправлять и не имею больше времени.

Твой Гоголь".

Следующее письмо, должно быть, написано с дачи, которую Гоголь нанимал с г. Половинкиным: в нем он мечтает о летних удовольствиях в Малороссии, которые-то, вероятно, и соблазнили его оставить дачную жизнь со всеми ее искусственными прелестями.

"1832. СПб. Июня 15. Опять не могу дождаться от тебя письма, или хоть даже короткого извещения о получении сюртука и прочего. Верно, тебя скука никогда не посещает, ибо только в таком расположении обыкновенно приходит охота писать.

"Счастлив ты в прелестных...

Ты Сенпри в карикатурах".

Желалось бы мне поглядеть на тебя. Да нельзя ли это сделать таким образом, чтобы мы выехали один другому навстречу? Сборное место положить хотя в Толстом или в Васильевке. Наши Не-жинцы почти все потянулись на это лето в Малороссию, даже Красненькой уехал. А в июле месяце если бы тебе вздумалось заглянуть в Малороссию, то застал бы и меня, лениво возвращающегося с поля от косарей, или беззаботно лежащего под широкой яблоней, без сюртука, на ковре, возле ведра холодной воды со льдом и проч. Приезжай!

Твой Гоголь".

На возвратном пути из родины, Гоголь отыскал в Москве своего земляка М.А. Максимовича, который был тогда профессором ботаники при Московском университете. Знакомство их началось с 1829 года, когда г. Максимович, посетив Петербург, видел Гоголя за чаем у одного общего их земляка, где собралось еще несколько малороссиян. По словам его, Гоголь ничем особенным не выдался из круга собеседников, и он не сохранил в памяти даже наружности будущего знаменитого писателя. Гоголь не застал г. Максимовича дома, и г. Максимович, узнав, что у него был автор "Вечеров на хуторе", поспешил к нему в гостиницу. Гоголь встретил своего гостя, как старого знакомого, видев его три года тому назад не более, как в продолжение двух часов, и г. Максимовичу стоило большого труда не дать заметить поэту, что он совсем его не помнит. По словам г. Максимовича, Гоголь был тогда хорошеньким молодым человеком, в шелковом архалуке вишневого цвета. Оба они заняты были в то время Малороссиею: Гоголь готовился писать историю этой страны, а Максимович собирался печатать свои "Украинские народные песни"[86], и потому они нашли друг друга очень интересными людьми. Немного времени провели они вместе, но с этой поры начинается ряд писем Гоголя к г. Максимовичу, в высшей степени замечательных. Вот первое.

"СПб. 1832, декабря 12.

Я думаю, вы земляче, порядочно меня браните за то, что я до сих пор не откликнулся к вам? Ваша виньетка меня долго задерживала. Тот художник, малоросс в обоих смыслах, про которого я вам говорил и который один мог бы сделать национальную виньетку, пропал как в воду, и я до сих пор не могу его отыскать. Другой, которому я поручил, наляпал каких-то

Чухонцев, и так гадко, что я посовестился вам посылать.------

Однако ж жаль, что наши песни будут без виньетки; еще более жаль, если я вас задержал этим. Как же вы поживаете? Можно ли надеяться мне вашего приезду нынешней зимой сюда? А это было бы так хорошо, как нельзя лучше. Я до сих пор не перестал досадовать на судьбу, столкнувшую нас мельком на такое короткое время. Не досталось нам ни покалякать о том, о сем, ни помолчать, глядя друг на друга. Посылаю вам виршу, говоренную Запорожцами, и расстаюсь с вами до следующего письма.

Н. Гоголь.

Поклонитесь от меня, когда увидите, Щепкину. Посылаю поклон также земляку, живущему с вами, и желаю ему успехов в трудах, так интересных для нас"[87].

Это письмо, написанное после первого знакомства и чуть ли не после одного свидания с земляком, показывает уже, как симпатична была натура Гоголя и как ошибочны были взводимые на него некоторыми обвинения в холодности к знакомым и друзьям. Обширный план литературной деятельности, начертанный им в третьем периоде его существования, поглотил все его нравственные силы, набросил на его лицо покров холодности и наложил печать молчания на уста его; но были минуты, когда его душевный жар к человеку вообще и товарищам ранней молодости в особенности обнаруживался во всей весенней свежести, и это подтверждается множеством его писем.

Следующее письмо к А.С. Данилевскому говорит очень много о редких свойствах Гоголевой натуры, в которой юношеская пылкость соединялась с удивительным самообладанием. Между прочим читатель найдет здесь несколько строк из его сердечного романа, о котором он проговорился в письме от 1 -го января, 1832.

"Декабрь, 20-е (1832). СПб.

Наконец я получил-таки от тебя письмо. Я уже думал, что ты дал тягу в Одессу или в иное место. Очень понимаю и чувствую состояние души твоей, хотя самому, благодаря судьбу, не удалось испытать. Я потому говорю благодаря, что это пламя меня бы превратило в прах в одно мгновенье. Я бы не нашел себе в прошедшем наслажденья; я силился бы превратить это в настоящее и был бы сам жертвою этого усилия. И потому-то, к спасенью моему, у меня есть твердая воля, два раза отводившая меня от желания заглянуть в пропасть. Ты счастливец, тебе удел вкусить первое благо в свете - любовь; а я... Но мы, кажется, своротили на байронизм.

Да зачем ты нападаешь на Пушкина, что он прикидывался? Мне кажется, что Байрон скорее. Он слишком жарок, слишком много говорит о любви и почти всегда с исступлением. Это что-то подозрительно. Сильная, продолжительная любовь проста, как голубица, то есть, выражается просто, без всяких определительных и живописных прилагательных. Она не выражает, но видно, что хочет что-то выразить, чего, однако ж, нельзя выразить, и этим говорит сильнее всех пламенных, красноречивых тирад. А в доказательство моей справедливости, прочти те строки, которые ты велишь мне целовать.

Жаль, что ты не едешь в Петербург; но если ты находишь выгоду в Одессе, то нечего делать. Не забывай только писать. Жаль, нам дома так мало удалось пожить вместе. Мне все кажется, что я тебя почти что не видел.

Скажу тебе, что Красненькой заходился не на шутку жениться на какой-то актрисе с необыкновенным, говорит, талантом, - лучше Брянского - я ее впрочем не видел - и доказывает очень сильно, что ему необходимо жениться. Впрочем мне кажется, что этот задор успеет простыть покаместь. Здесь и Драгун. Такой молодец с себя! с страшными бакенбардами и очками. Но необыкновенный флегма.----------

Прощай! где бы ни был ты, желаю, чтобы тебя посетил необыкновенный труд и прилежание, такое, с каким ты готовился к школе, живя у Иохима. Это - лекарство от всего. А чтобы положить этому хорошее начало, пиши как можно чаще письма ко мне. Это средство очень действительно".

Я имею еще одно только письмо Гоголя к А.С. Данилевскому, относящееся ко второму периоду его жизни. Оно очень интересно, между прочим, по его заметкам о тогдашних писателях. Пушкин здесь является верным своему признанию:

Во дни веселий и желаний

Я был от балов без ума.

Прочие обрисованы также вскользь, но меткими чертами.

"1833, февраля 8. СПб. Я получил оба письма твои почти в одно время и изумился страшным переворотам в нашей стороне. Кто бы мог подумать, чтобы Соф<ья> В<асильевна> и М<арья> Ал<ексеевна> выйдут в одно время замуж, что мыши съедят живописный потолок Юрьева и что голтвянские балки[88] узрят на берегах своих черниговского форшмейстера! Насмешил ты меня Л<ангом>------

Один Гаврюшка в барышах. Однако я от всей души рад, что Марья Алексеевна вышла замуж. Жаль только, что ты не написал за кого. Что ты ленишься, или скучаешь?

Мне уже кажется, что время то, когда мы были вместе в Васильевке и в Толстом, чорт знает как отдалилось, - как будто ему минуло лет пять! Оно получило уже для меня прелесть воспоминания. Я вывез, однако ж, из дому всю роскошь лета и ничего решительно не делаю. Ум в страшном бездействии; мысли так растеряны, что никак не могут собраться в одно целое.

И не один я, - все, кажется, дремлет. Литература не двигается; пара только вздорных альманахов вышла - "Альциона" и "Комета Белы". Но в них, может быть, чайная ложка меду, а прочее все деготь. Пушкина нигде не встретишь, как только на балах. Так он протранжирит всю жизнь свою, если только какой-нибудь случай и более необходимость не затащут его в деревню. Один только князь Одоевский деятельнее. На днях печатает он фантастические сцены, под заглавием: "Пестрые сказки". Рекомендую: очень будет затейливое издание, потому что производится под моим присмотром. Читаешь ли ты "Илиаду"? Бедный Гнедич уже не существует. Как мухи, мрут люди и поэты. Один Х<востов> и Ш<ишков>, на зло и посмеяние векам, остаются тверды и переживают всех------Поздравляю тебя с новым земляком, приобретением нашей родине. Это Фаддей Бенедиктович Булгарин. Вообрази себе: уже печатает малороссийский роман, под названием "Мазепа".------В альманахе "Комета Белы" был помещен его отрывок под титулом: "Поход Палеевой вольницы", где лица говорят даже малороссийским языком. Попотчивать ли тебя чем-нибудь из Языкова, чтобы закусить г.... конфектами? Но я похвастал, а ничего и не вспомню. Несколько строчек, однако ж приведу,

Как вино, вольнолюбива,
Как вино, она игрива
И блистательно светла.
Как вино, ее люблю я,
Прославляемое мной.
Умиляя и волнуя
Душу, полную тоской,
Всю тоску она отгонит
И меня на ложе склонит
Беззаботной головой.
Сладки песни распевает
О былых, веселых днях,
И стихи мои читает,
И блестит в моих очах.

Красненькой еще не женился, да что-то и не столько уже поговаривает об этом.------

Не знаю, вряд ли тебе будет хорошо ехать теперь. Дорога, говорят, мерзкая; снег то вдруг нападает, то вдруг исчезнет. Но, как бы то ни было, я очень рад, что ты это вздумал и хоть ты и пострадаешь в дороге, зато я выиграю, тебя прежде увидевши. А Тиссон как? поедет ли он с тобою, или нет? Мне Аким[89] надоел (он состоит в должности поверенного Афанасия и ходит здесь по делам его). Беспрестанно просит позволения идти к Т<ушинскому>, который употребляет Фабиевские увертки в промедлении уплаты 15 руб. с копейками. Это ты можешь передать Афанасию.

Ты меня ужасно как ошеломил известием, что у вас снег тает и пахнет весною. Что это такое весна? Я ее не знаю, я ее не помню, я позабыл совершенно, видел ли ее когда-нибудь. Это должно быть что-то такое девственное, неизъяснимо упоительное, Элизиум. "Счастливец!" повторил я несколько раз, когда прочел твое письмо. Чего бы я не дал, чтобы встретить, обнять, поглотить в себя весну! Весну... как странно для меня звучит это имя! Я его точно так же повторяю, как К<укольник> (NB. который находится опять здесь и успел уже написать 7 трагедий) повторял - помнишь? - Поза, Поза, Поза[90].

Кстати о Возвышенном. Он нестерпимо скучен сделался. Тогда, было, соберет около себя толпу и толкует или о Моцарте и интеграле, или движет эту толпу за собою испанскими звуками гитары. Теперь совсем не то: не терпит людности и выберет такое время придти, когда я один, и тогда - или душит трагедией, или говорит так странно, так вяло, так непонятно, что я решительно не могу понять, какой он секты, и не могу заметить никакого направления в нем.

Зато приятель твой Василий Игнатьевич, о котором ты заботишься, ни на волос не переменился с того времени, как ты его оставил. Та же ловкость, та же охота забегать по дороге к приятелям за две версты в сторону. Кажется, он, чем далее, делается легче на подъем, так что в глубокой старости улетит, я думаю, с телом в поднебесные страны, отчизну поэтов.

Прощай. Пиши, если успеешь. Видишь ли ты Федора Акимовича с новобрачного супругою, или хотя мужественного Грыця! Да, что Баранов? в наших еще краях? Поклонись ему от меня, если увидишь и скажи ему, что я именем политики прошу его написать строк несколько. Что в Васильевке делается? Я думаю, Катерина Ивановна[91] напела тебе уши песнями про Богрендом духтером".

Следующее из писем Гоголя к г. Максимовичу, находящихся у меня в руках, писано через семь месяцев после первого, - именно 2 июня 1833 года. В нем Гоголь опять жалуется на изнурительный петербургский климат, который прогнал его впоследствии за границу.

"СПб. Июля 2 (1833).

Чувствительно благодарю вас, земляче, за "Наума" и "Размышления"[92], а также и за приложенное к ним письмо ваше. Все я прочел с большим аппетитом, хотя и получил, к сожалению, поздно, потому что теперь только приехал из Петергофа, где прожил около месяца и застал их у Смирдина лежавши(ми) около месяца.

Жаль мне очень, что вы хвораете.------Я сам думаю то же сделать и на следующий год махнуть отсюда. Дурни мы, право, как рассудишь хорошенько.------Едем! Сколько мы там насобираем всякой всячины! все выкопаем. Если вы будете в Киеве, то отыщите экс-профессора Белоусова[93]: этот человек будет вам очень полезен во многом, и я желаю, чтоб вы с ним сошлись. Итак, вы поймаете еще в Малороссии осень - благоухающую, славную осень, с своим свежим, неподдельным букетом. Счастливы вы! А я живу здесь среди лета и не чувствую лета. Душно; а нет его. Совершенная баня; воздух хочет уничтожить, а не оживить[94]. Не знаю, напишу ли я что-нибудь для вас. Я так теперь остыл, очерствел, сделался такой прозой, что не узнаю себя. Вот скоро будет год, как я ни строчки. Как ни принуждаю себя, нет, да и только. Но, однако ж, для "Денницы"[95] вашей употреблю все силы разбудить мозг свой и разворушить[96] воображе(ние). А до того, поручая вас деятельности, молю Бога, да ниспошлет вам здоровье и силы, что лучше всего на этом грешном мире. Уведомьте пожалуста, какую пользу принесет вам московский водопой и каким образом вы проводите на нем день свой. Я слышал, что Дядьковский отправился на Кавказ. Он еще не возвратился? Если возвратился, то что говорит о Кавказе, об употреблении вод, о степени их целительности, и в каких особенно болезнях? Из моих тщательных вопросов вы можете догадаться, что и мне пришло в думку потащиться на Кавказ, зане скудельный состав мой часто одолеваем недугом и крайне дряхлеет. Хотелось бы мне очень вместо пера покалякать с вами языком, да этот год мне никак нельзя отлучиться из Петербурга... Итак, будьте здоровы и не забывайте земляка, которому будет подарком ваша строка. Прощайте.

Ваш Н. Гоголь".

В промежуток между июлем и ноябрем с Гоголем случилось нечто необыкновенное. Может быть, то были неприятности по службе или по предмету его литературных занятий; но, судя по тону его речи, едва ли не будет вернее, если мы скажем, что то была

Забота юности - любовь.

Обратите внимание на строки, напечатанные курсивом в следующем письме, писанном из Петербурга, от 9 ноября:

"Я получил ваше письмо, любезнейший земляк, через Смирдина. Я чертовски досадую на себя за то, что ничего не имею, что бы прислать вам в вашу "Денницу". У меня есть сто разных начал и ни одной повести, и ни одного даже отрывка полного, годно(го) для альманаха. Смирдин из других уже рук достал одну мою старинную повесть[97], о которой я совсем было позабыл и которую я стыжусь назвать своею; впрочем, она так велика и неуклюжа, что никак не годится в ваш альманах. Не гневайтесь на меня, мой милый и от всей души и сердца любимый мною земляк. Я вам в другой раз непременно приготовлю что вы хотите. Но не теперь: если б вы знали, какие со мною происходили странные перевороты, как сильно растерзано все внутри меня. Боже, сколько я пережег, сколько перестрадал! Но теперь я надеюсь, что все успокоится, и я буду снова деятельный, движущийся.

Теперь я принялся за историю нашей------Украины. Ничто так не успокаивает, как история. Мои мысли начинают литься тише и стройнее. Мне кажется, что я напишу ее, что я скажу много того, чего до меня не говорили.

Я очень порадовался, услышав от вас о богатом присовокуплении песен и собрании Ходаковского. Как бы я желал теперь быть с вами и пересмотреть их вместе, при трепетной свече, между стенами, убитыми книгами и книжною пылью, с жадностью жида, считающего червонцы! Моя радость, жизнь моя! песни! как я вас люблю! Что все черствые летописи, в которых я теперь роюсь, пред этими звонкими, живыми летописями!.. Я сам теперь получил много новых, и какие есть между ними - прелесть. Я вам их спишу...[98] не так скоро, потому что их очень много. Да! я вас прошу, сделайте милость, дайте списать все находящиеся у вас песни, выключая печатных и сообщенных вам мною. Сделайте милость и пришлите этот экземпляр мне. Я не могу жить без песен. Вы не понимаете, какая это мука. Я знаю, что есть столько песен, и вместе с тем не знаю. Это все равно, если б кто перед женщиной сказал, что он знает секрет, и не объявил бы ей. Велите переписать четкому, красивому писцу в тетрадь in quarto на мой счет. Я не имею терпения дождаться печатного; притом я тогда буду знать, какие присылать вам песни, чтобы у вас не было двух сходных дублетов. Вы не можете представить, как мне помогают в истории песни[99]. Даже не исторические, даже п......, они все дают по новой черте в мою историю, все разоблачают яснее и яснее------прошедшую жизнь и------прошедших людей... велите сделать это скорее. Я вам за то пришлю находящиеся у меня, которых будет до двухсот, и что замечательно - что многие из них похожи совершенно на антики, на которых лежит печать древности, но которые совершенно не были в обращении и лежали зарытые.

Прощайте, милый------земляк, не забывайте меня, как я незабываю вас...[100] Лучше вычеркнуть...

Пишите ко мне.

Вечно ваш Н. Гоголь".

Читатель теперь видит, что я не напрасно распространился о первоначальных влияниях, которым подвергался Гоголь в родной своей сфере; они были могущественны и дали его чувствам, мыслям и словам поэтический строй, показавшийся столь оригинальным всей России. Письма его, при всей небрежности его языка и изложения, обнаруживают яснее, нежели печатные сочинения, из какого жерла лился поток его вдохновения и у кого учился он дивному своему искусству одной строкой выражать целый образ. В них открывается, с какой томительной жаждой эта душа вбирала в себя все, что было нужно для будущего ее творчества. И ничто, может быть, не насыщало так в Гоголе артистической жажды новых образов, свежих речей, сильно высказанных чувств, ничто, может быть, не способствовало до такой степени развитию в нем лирического настроения, как родные предания и родные песни. Они положили в основу созданиям его кисти горячий, цветистый подмалевок, который согревает скрытою теплотою самые холодные его картины. В его Чичиковых, в его Плюшкиных, в его Маниловых и Собакевичах, во всех этих обыденных фигурах нашей жизни проглядывают, сквозь верхний сероватый тон, яркие краски, которыми он живописал Тараса Бульбу; в простом складе его прозы слышится быстрое движение песни; в его изображениях ничтожества человеческого душа чует стремление к высокой трагедии. Здесь-то, может быть, скрывается источник необъяснимого обаяния, в котором он постоянно держит читателя, какие бы лица ни выводил на сцену, какие бы картины ни развернул перед его глазами. Оно сделалось как бы врожденным свойством Гоголя вследствие той "жажды знаний и труда", тех чистых стремлений к прекрасному и возвышенному, которые пробуждают во глубине души поэта таящиеся в ней силы, приводят их в действие и мало-помалу обращают их для него в покорные орудия. То были цветы юности, по которым можно было уже заключать, какие будут собраны плоды впоследствии... Но возвратимся к письмам.

В то время Киевский университет только что начинал организоваться. М.А. Максимович желал поступить на кафедру русской словесности, а к Гоголю писал, чтоб он искал для себя кафедры всеобщей истории. (Вспомним, что Гоголь тогда был еще старшим учителем истории в Патриотическом институте.) На это-то письмо Гоголь отвечал ему, не выставя числа:

"Благодарю тебя за все: за письмо, за мысли в нем, за новости и проч. Представь, я тоже думал: туда! туда! в Киев! в древний, в прекрасный Киев!------Там или вокруг него деялись дела старины нашей... Я работаю. Я всеми силами стараюсь; но на меня находит страх: "может быть, я не успею!" Мне надоел Петербург, или, лучше, не он, но------климат его: он меня допекает. Да, это славно будет, если мы займем с тобою киевские кафедры: много можно будет наделать добра. А новая жизнь среди такого хорошего края! Там можно обновиться всеми силами. Разве это малость? Но меня смущает, если это не исполнится!.. Если же исполнится, да ты надуешь, тогда одному приехать в этот край, хоть и желанный, но быть одному соверш(енно), не иметь с кем заговорить языком души - это страшно!------Нужно будет стараться кого-нибудь из известных людей туда впихнуть, истинно просвещенных и так же чистых и добрых душою, как мы с тобою. Я говорил Пушкину о стихах[101]. Он написал путешествуя две большие пиесы, но отрывков из них не хочет давать, а обещается написать несколько маленьких. Я с своей стороны употреблю старание его подгонять.

Прощай до следующего письма. Жду с нетерпением от тебя обещанной тетради песен, тем более, что беспрестанно получаю новые, из которых много есть исторических, еще больше - прекрасных. Впрочем я нетерпеливее тебя, и никак не могу утерпеть, чтобы не выписать здесь одной из самых интересных, которой верно у тебя нет"[102].

Из отметки г. Максимовича на этом письме видно, что оно было писано в 1833 году, а предыдущее и последующее за ним (по порядку нумерации) письма - оба с означением чисел - определяют для него промежуток между 9 ноября и концом года. Гоголь в это время писал или готовил к изданию свои повести и другие пьесы, составившие "Арабески" и "Миргород". До какой степени он уже и тогда сознавал свои творческие силы, видно из следующего поэтического воззвания его к гению, написанного накануне нового года[103].

"1834.

Великая, торжественная минута. Боже*, как слились и столпились около ней волны различных чувств! Нет, это не мечта! Это** та роковая, неотразимая грань между воспоминанием и надеждою. Уже нет воспоминания, уже оно несется, уже пересиливает его надежда, у ног моих шумит мое прошедшее, надо мною сквозь туман светлеет неразгаданное будущее*** Молю тебя, жизнь души моей,**** мой Гений, о, не скрывайся от меня! Пободрствуй надо мною в эту минуту и не отходи от меня весь***** этот так заманчиво наступающий для меня год. Какое же будешь, ты, мое будущее? Блистательное ли, широкое ли, кипишь ли великими для меня подвигами? или... о, будь блистательно, будь деятельно, все предано труду и спокойствию! Что же ты так таинственно стоишь передо мною 1834 (год)? Будь и ты моим ангелом******. Если лень и бесчувственность) хотя на время осмелятся коснуться меня*******, о, разбуди меня тогда, не дай им овладеть мною; пусть твои многоговорящие цифры********, как неумолкающие часы, как завет, стоят передо мною; чтобы каждая цифра твоя громче набата разила слух мой, чтобы она, как гальванический прут, производила судорожное потрясение во всем моем составе. Таинственный, неизъяснимый 1834 (год), где означу я тебя великими труда(ми)? Среди ли этой кучи набросанных один на другой домов, гремящих улиц, кипящей меркантильности, этой безобразной кучи мод, парадов, чиновников, диких северных ночей, блеску и низкой бесцветности? В моем ли прекрасном, древнем, обетованном Киеве*********, увенчанном многоплодными садами, опоясанно(м) моим южным прекрасным, чудным небом, упоительными ночами, где горы обсыпаны кустарниками, с своими*********** гармоническими обрывами, и подмывающий (их)*********** чистый и быстрый мой Днепр? Там ли? О, я не знаю, как назвать тебя, мой Гений! Ты, от колыбели еще пролетавший с своими гармоническими песнями мимо моих ушей, такие чудные, необъяснимые доныне, зарождавший во мне думы, такие необъятные и упоительные лелеяв(ший) во мне мечты. О, взгляни, прекрасный, низведи на меня свои небесные очи! Я на коленях, я у ног твоих. О, не разлучайся со мною! Живи на земле со мною хотя два часа каждый день, как прекрасный брат мой. Я совершу, я совершу! Жизнь кипит во мне. Труды мои будут вдохновенны. Над ними будет веять недоступное земле божество. Я совершу! О, поцелуй и благослови меня!"

______________________

* сколько.

**Великий.

*** Како.

**** хранитель Ангел.

***** год.

****** пробу, буд.

******* буди.

******** стоят.

********* среди.

********** как.

*********** ее.

______________________