Продолжение переписки с М.А. Максимовичем: об "Истории Малороссии"; - о малороссийских песнях; - о Киеве; - об "Арабесках" и "Истории Средних веков"; - о "Миргороде". - Переписка с М.П. Погодиным: о всеобщей истории, о современной литературе, об истории Малороссии. - Переписка с матерью в 1833-1835 годах: практическое направление писем; - воспоминания детских впечатлений; - суждение о литературе.
В числе писем Гоголя к г. Максимовичу есть письма довольно обыкновенные; но и в них местами вспыхивает искра чувства, или ума, или юмора. Притом же из них видны отношения нашего поэта к современным писателям, взгляд его на тогдашние литературные явления; манера его обращаться с людьми, и т.д. Поэтому я, оставляя в стороне занимательность или незанимательность их для большинства читателей, помещу их все здесь, как материалы для истории русской литературы, выключив только места, почему-либо для кого-нибудь щекотливые.
"Январь 7. (1834, из С.-Петербурга.) Поздравляю тебя с 1834 и от души благодарю тебя за "Денницу", которой, впрочем, я до сих пор не получал, потому что О<доевский> заблагорассудил кому-то отдать мой экземпляр. Слышу, однако ж, что в ней есть много хорошего; по крайней мере мне так говорил Жуковский.
Что ж ты не пишешь ни о чем? Ох, эти земляки мне! Что мы, братец, за лентяи с тобою! Однако, наперед положить условие: как только в Киев - лень к чорту! чтоб и дух ее не пах. Да превратится он в русские Афины, Богоспасаемый наш город! Да! отчего до сих пор не выходит ни один из московских журналов? Скажи Н<адеждину>, что это нехорошо, если он вздумает, по прошлогоднему, до тех пор не выпускать новых, покаместь не додаст старых. Что за рыцарская честность! теперь она в наши времена так же смешна, как и ханжество. Подписчики и читатели и прошлый год на него сердились все. Притом же для него хуже: он не нагонит и будет отставать вечно, как Полевой. Знаешь ли ты собрание галицких песен, вышедших в прошлом году (довольно толстая книжка in-8)? очень замечательная вещь! Между ними есть множество настоящих малороссийских, так хороших, с такими свежими красками и мыслями, что весьма не мешает их включить в гадаемое собрание. Когда же погляжу я на песни?"
"СПб. Февраля 12. (1834.) Я получил только сегодня два твоих письма: одно от 26-го января, другое от 8 февраля, - все это по милости С<доевского>, который изволит их чорт знает сколько удерживать у себя. В одном письме ты пишешь за Киев[104]. Я думаю ехать. Дела, кажется, мои идут на лад.----------
Ты говоришь, что, если заленишься, то тогда, набравши силы, в Москву. А на что человеку дается характер и железная сила души? К черту лень, да и концы в воду! Ты рассмотри хорошенько характер земляков: они ленятся, но зато, если что задолбят в свою голову, то навеки. Ведь тут только решимость: раз начать - и все... Типография будет под боком. Чего ж больше. А воздух! а гливы! а рогиз! а соняшники! а паслин! а цыбуля![105] а вино хлебное, как говорит приятель наш Ушаков. Тополи, груши, яблони, сливы, морели, дерен, вареники, борщ, лопух... Это просто роскошь! Это один только город у нас, в котором как-то пристало быть келье ученого.
Запорожской Старины я до сих пор нигде не могу достать. -------Историю Малороссии я пишу всю от начала до конца. Она будет или в шести малых, или в четырех больших томах. Экземпляра песен галицких здесь нигде нет; мой же собственный у меня замотал один задушевный приятель. - Песен я тебе с большою охотою прислал (бы), но у меня их ужасная путаница; незнакомых тебе, может быть, будет не более ста, за то известных - вероятно, около тыся(чи), из которых большую часть мне теперь нельзя посылать. Если бы ты прислал свой список с находящихся у тебя, тогда бы я знал, какие тебе нужны, и прочие бы выправил с моими списками и послал бы тебе. - Ну, покаместь прощай! а там придет время, что будем все это говорить, что теперь заставляем царапать наши руки, в Богоспасаемом нашем граде".
"Марта 12, СПб. 1834. Да это, впрочем, не слишком хорошо, что ты не изволил писать ко мне. Молодец! меня подбил ехать в Киев, а сам сидит и ни гадки[106] о том. А между тем я почти что не на выезде уже. Что ж, едешь или нет? влюбился же в------Москву!------Слушай: ведь ты посуди сам, по чистой совести, каково мне одному быть в Киеве. Земля и край вещь хорошая, но люди чуть ли еще не лучше, хотя не полезнее, NB, для нездорового человека, каков ты да я.
Песни нам нужно издать непременно в Киеве. Соединившись вместе, мы такое удерем издание, какого еще никогда ни у кого не было. Весну и лето мы бы там славно отдохнули, набрали материалов, а к осени бы и засели работать. Послушай: не бросай сего дела! Подумай хорошенько. Здоровье - вещь первая на свете. ------Что ж, получу ли обещанные песни?"
"Марта 26 (1834). СПб.
Во-первых, твое дело не клеится как следует, несмотря на то, что и князь Петр и Жуковский хлопотал об тебе. И их мнение, и мое вместе с ними, есть то, что тебе непременно нужно ехать самому. За глаза эти дела не делаются------Если ты сам прибудешь лично и объявишь свой резон, что ты бы и рад дескать, но твое здоровье... и прочее, тогда будет другое дело; князь же с своей стороны и Жуковский не преминут подкрепить, да и Пушкин тоже. Приезжай; я тебя ожидаю. Квартира же у тебя готова. Садись в дилижанс и валяй! потому что зевать не надобно; как раз какой-нибудь олух влезет на твою кафедру.
Ты, нечего сказать, мастер надувать! пишет: посылаю песни; а между тем о них ни слуху, ни духу; заставил разинуть рот, а вареника и не всунул. А я справлялся около недели в почтампте и у Смирдина, нет ли посылки ко мне. - Вацлав[107], я тебе говорил, что отжилен у меня совершенно безбожно одним молодцом, взявшим на два часа и улизнувшим, как я узнал, совершенно из города. - Поговорим об объявлении твоем: зачем ты делишь свое собрание на гульливые, козацкие и любовные? Разве козацкие не гульливые и гульливые не все ли козацкие? Впрочем, я не знаю настоящего значения твоего слова: козацкие. Разве нет таких песней, у которых одна половина любовная, другая гульливая. По мне, разделения не нужно в песнях. Чем больше разнообразия, тем лучше. Я люблю вдруг возле одной песни встретить другую, совершенно противного содержания. - Мне кажется, что песни должно разделять на два разряда: в первом должны поместиться все твои три первые отделения, во втором - обрядные. Много, если на три разряда: 1-й - исторические, 2-й - все, выражающие различные оттенки народного духа, и 3-й - обрядные. Впрочем, как бы то ни было, разделение вещь последняя.
Я рад, что ты уже начал печатать. Если бы я имел у себя списки твоих песен, я бы прислужился тебе и, может быть, даже несколько помог. Но в теперешнем состоянии не знаешь, за что взяться. Да и несносно ужасно делать комментарии не зная на что, а если и зная, то не будучи уверен, кстати ли они будут и не окажутся ли лишними. Если не пришлешь песен, то хоть привези с собою, - да приезжай поскорей. Мы бы так славно все обстроили здесь, как нельзя лучше. Я очень многое хотел писать к тебе, но теперь у меня бездна хлопот, и все совершенно вышло из головы. Прощай, до следующей почты. Мысленно целую тебя и молюсь о тебе, чтобы скорей тебя выпхнули в Украину".
"1834, Марта 29. СПб.
Песню твою про Нечая получил вчера. Вот все, что получил от тебя вместо обещанных каких-то книг. Что ты пишешь про Цыха?[108] разве есть какое-нибудь официальное об этом известие? Министр мне обещал непременно это место и требовал даже, чтоб я сейчас подавал просьбу, но я останавлива(юсь) затем, что мне дают только адъюнкта, уверяя впрочем, что через год непременно сделают ординарным; и------признаюсь, я сижу затем только еще здесь, чтобы как-нибудь выработать себе на подъем и разделаться кое с какими здешними обстоятельствами. Эй, не зевай! садись скорее в дилижанс. Без твоего присутствия ничего не будет.
Посылаю тебе за Нечая другой список Нечая, который списан из галицкого собрания. Видно, как много она терпела изменений. Каневский переменен на Потоцкого: даже самые обстоятельства в описании другие, исключая главного".
"Апреля 7 (1834). СПб. Не беспокойся: дело твое, кажется, пойдет на лад. Третьего дня я был у министра; он говорил мне такими словами: "Кажется, я Максимовича переведу в Киев, потому что для русской словесности не находится более достойный его человек. Хотя предмет для него нов, но он имеет дар слова, и ему можно успеть легко в нем, хотя впрочем он теоретического никакого не выпустил еще сочинения". На что я сказал, что ты мне показывал многие свои сочинения, обнаруживающие верное познание литературы и долгое занятие ею. Также при этом напомнил ему о твоих трудах в этом роде, помещаемых в разных периодических изданиях. Из слов его, сказанных на это, я увидел только, что препятствий, слава Богу, никаких нет. Итак поздравляю тебя. Я тоже с своей стороны присовокупил, как на тебя действует тамошний климат и как расстраивается твое здоровье. Видно было, что старания князя В<яземского> и Жуковского не были тщетны. Он по крайней мере не представлял уже никаких невозможностей и совершенно согласился с тем, что состояние здоровья своего должно быть уважено. Для окончательного дела тебе бы весьма не мешало бы предстать самому, потому что, сколько я мог заметить, личное присутствие ему нравится. Но, впрочем, если тебе нельзя и состояние твоего"здоровья не дозволяет, то я в таком случае перестаю о том просить тебя, несмотря на то, что мне очень бы хотелось видеться с тобою. Мне, впрочем, кажется, что если бы был в состоянии, то весьма бы было нехудо. Но как бы то ни было, прощай до следующего письма. Я очень рад, что письмо мое тебя успокоит, и потому не хочу ничего постороннего писать, чтобы не задержать его, чтобы ты получил его как раз в пору. О получении его уведоми меня немедленно. Прощай; будь здоров! целую тебя и поручаю тебя охранению невидимых благих сил".
"20 апреля (1834). СПб.
Ну, я рад от души и от сердца, что дело твое подтвердилось уже официально. Теперь тебе точно незачем уже ехать в Петербург. Тебя только беспокоят дела московские. Смелее с ними: одно побоку, другому киселя дай, и все кончено. Из необходимого нужно выбирать необходимейшее, и ты выкрутишься скоро. Я сужу по себе. Да, кстати о мне: знаешь ли, что представления Б<радке> чуть ли не больше значат, нежели наших здешних ходатаев? Это я узнал верно. Слушай: сослужи службу: когда будешь писать к Б<радке>, намекни ему о мне вот каким образом: что вы бы дескать хорошо сделали, если бы залучили в университет Гоголя, что ты не знаешь никого, кто бы имел такие глубокие исторические сведения и так бы владел языком преподавания, и тому подобные скромные похвалы, как будто вскользь. Для примера ты можешь прочесть предисловие к грамматике
Г<реча> или Г<реча> к романам Б<улгарина>----------Тогда бы я скорее в дорогу и, может быть, еще бы застал тебя в Москве.
Благодарю тебя за песни. Я теперь читаю твои толстые книги; в них есть много прелестей. Отпечатанные листки меня очень порадовали. Издание хорошо. Примечания с большим толком.
О переводах я тебе замечу вот что: иногда нужно отдаляться от слов подлинника нарочно для того, чтобы быть к нему ближе. Есть пропасть таких фраз, выражений, оборотов, которые нам, малороссиянам, кажутся очень будут понятны на русском, если мы переведем их слово в слово, но которые иногда уничтожают половину силы подлинника. Почти всегда сильное лаконическое место становится непонятным для русских, потому что оно не в духе русского языка. И тогда лучше десятью словами определить всю обширность его, нежели скрыть его. Этих замечаний, впрочем, ты не можешь еще приноровить к приведенному тобою переводу, потому что он очень хорош; окончание его прекрасно... Но, чтобы и к нему сделать придирку, вот тебе замечание на первый случай... мотай на ус:
Федора Безродного, атамана куренного, постреляли, порубили, только не поймали чуры.
Во-первых, постреляли не русское слово, оно не по-русски спрягнулося и скомпоновалося и вместе с словом порубили на русском слабее выражает, нежели на нашем. Мне кажется, вот как бы нужно было сказать:
Куренного атамана Федора Безродного они всего пронизали пулями, всего изрубили, не поймали только его чуры.
В переводе более всего нужно привязываться к мысли и менее всего к словам, хотя последние чрезвычайно соблазнительны, и, признаюсь, я сам, который теперь рассуждаю об этом с таким хладнокровным беспристрастием, вряд ли бы уберегся от того, чтобы не влепить звонкое словцо в русскую речь, в простодушной уверенности, что его и другие так же поймут. Помни, что твой перевод для русских, и потому все малороссийские обороты речи и конструкцию прочь! Ведь ты, верно, не хочешь делать надстрочного перевода? Да впрочем это было бы излишне, потому что он у тебя и без того приложен к каждой песне. Ты каждое слово так удачно и хорошо растолковал, что кладешь его в рот всякому, кто захочет понять песню. Я бы тебе много кой-чего хотел еще сказать, но, право, чертовски скучно писать о том, что можно переговорить гораздо с большею ясностью и толком. Да притом это такая длинная материя: зацепи только - и пойдет тянуться; в подобных случаях более всего нужны толки с другою головою, потому что верно одна заметит то, что другая пропустит. Как бы то ни было, я с радостью ребенка держу в руках твой первый лист и говорю: "Вот все, что осталось от прежних дум, от прежних лет!" как выразился Дельвиг. Я еще никому не успел показать его, но понесу к Жуковскому и похвастаюсь Пушкину, и мнения их сообщу тебе поскорее. А между тем подгоняй свои типографские станки. Я тебе пришлю скоро кое-какие песни, которые, впрочем, войдут в последний разве только отдел твоего первого тома. За Песнями Люду Галичского я послал в Варшаву, и как только получу их, то ту же минуту пришлю их тебе.------
О<доевскому> скажу, чтобы он скорее пристроил твоего Наума[109]. Эти дни, может быть, не увижу его, потому что ты сам знаешь, что за безалаберщина деется у людей на праздниках: они все как шальные. По улицам мечутся шитые мундиры и трех-угольные шляпы, а дома между тем никого. У Плетнева постараюсь тоже на этих днях отобрать нужные для тебя сведения. Но до того прощай. Поручаю тебя ангелу-хранителю твоему: да будешь ты здрав и спокоен".
"Мая 28. (1834, из С.-Петербурга.) Извини меня: точно, я, кажется, давно не писал к тебе. У меня тоже большой хлам в голове. Благодарю тебя за лист песен, который ты называешь шестым, и который, по моему счету, 4-й. О введении твоем ничего не могу сказать, потому что я не имею его и не знаю, отпечатано ли оно у тебя. Кстати: ты можешь прочесть в Журнале Просвещения, 4-м номере, статью мою о малороссийских песнях; там же находится и кусок из введения моего в историю Малороссии, впрочем, писанной мною очень давно.
Мои обстоятельства очень странны----------признаюсь, я брошу все и откланяюсь... Бог с ними совсем! И тогда махну или на Кавказ, или в долы Грузии, потому что здоровье мое здесь еле держится. Ты знаешь Цыха? кто это Цых! кажется П<ого>дин его знает. Нельзя ли как-нибудь уговорить Цыха, чтобы он взял себе или просил, или бы по крайней мере соглашался бы взять кафедру русской истории?
Ты извини меня, что я не толкую с тобою ничего о песнях. Право, душа не в спокойном состоянии. Перо в руках моих как деревянная колода, между тем как мысли мои состоят теперь из вихря. Когда увижусь с тобою, то об этой статье потолкуем вдоволь; потому что, как бы ни было, а все-таки надеюсь быть в следующем месяце в Москве. Прощай, да пиши ко мне. В эти времена волнения письма все-таки сколько-нибудь утишают душу".
"Мая 29 (1834, из Петербурга.) Только что я успел отправить к тебе вчерашнее письмо мое, как вдруг получил два твоих письма: одно еще от 10-го мая, другое от 19-го мая. Ну, теперь я не удивляюсь твоему молчанию. С<мирдин> никуда не годится: он их изволил продержать у себя больше недели. Благодарю, очень благодарю тебя за листки песен. Я не пишу к тебе никаких замечаний потому, что я ужасно не люблю печатных или письменных критик, т. е. не читать их не люблю, но писать. Недавно С<ергей> С<еменович> получил от Срезневского экземпляр песней и адресовался ко мне с желанием видеть мое мнение о них в Журнале Просвещения, так же, как и о бывших до него изданиях - твоем и Цертелева. Что ж я сделал? я написал статью, только самого главного позабыл: ничего не сказал ни о тебе, ни Срезневском, ни о Цертелеве. После я спохватился и хотел было прибавить и проболтаться о твоем великолепном новом издании, но опоздал: статья уже была отпечатана. Так как не скоро к вам доходят петербургские книги, то посылаю тебе особый опечатанный листок, также и листок из Истории Малороссии, который мне зело не хотелось давать. Я слышал уже суждения некоторых присяжных знатоков, которые глядят на этот кусок, как на полную историю Малороссии, позабывая, что еще впереди 80 глав они будут читать, и что эта глава только фронтиспис. Я бы, впрочем, весьма желал видеть твои замечания, тем более, что этот отрывок не войдет в целое сочинение, потому что оно начато писаться после того гораздо позже и ныне почти в другом виде. Но из новой моей истории Малороссии я никуда не хочу давать отрывков. Кстати: ты просил меня сказать о твоем разделении истории. Оно очень натурально и, верно, приходило в голову каждому, кто только слишком много занимался чтением и изучением нашего прошедшего. У меня почти такое же разделение, и потому я не хвалю его, считая неприличным хвалить то, что сделалось уже нашим - и твоим и моим вместе".
"8 июня (1834). СПб.
Я получил твое письмо через Щепкина, который меня очень обрадовал своим приездом. Что тебе сказать о здоровье?..[110] мы, братец, с тобой! Что же касается до моих обстоятельств, то я сам, хоть убей, не могу понять их.------Я имею чин коллежского асессора, не новичок, потому что занимался довольно преподаванием ------и при всем я не могу понять----------Ты видишь, что сама судьба вооружается, чтобы я ехал в Киев. Досадно, досадно! потому что мне нужно, очень нужно мое здоровье: мое занятие, мое упрямство требует этого. А между тем мне не видать его. Песни твои идут чем дальше лучше. Да что ты не присылаешь мне до сих пор введения? мне очень хочется его видеть. Кстати о введении: если ты встретишь что-нибудь новое в моей статье о песнях, то можешь прибавить к своему: дескать вот что еще об этом говорит Гоголь. Да что, ведь книжка должна у тебя быть теперь совершенно готова? - Прощай. Да хранят тебя небеса и пошлют крепость душе и телу. Пора, пора вызвать мочь души и действовать крепко!"
Здесь кстати привести рассказ г. Кулжинского о попытке Гоголя переместиться на службу в Киев.
"Вот что я слышал от лица, уполномоченного пригласить Гоголя адъюнктом в Киев. Зимою, 1834 года, в министерстве приготовляли устав и штаты для Университета Св. Владимира и заботились о приискании наставников. Воспитанники профессорского института тогда еще не возвратились из ученого путешествия по Европе, - нужно было запастись домашними средствами. Для всех кафедр были уже в виду достойные кандидаты, только для русской истории не было человека. Начальство вспомнило о Гоголе и предложило лицу, уполномоченному познакомиться с ним и пригласить его на кафедру адъюнкта. Гоголю тогда было не более 26 лет. Пришедши к лицу, пригласившему его, он с первого слова очаровал его своим умным и красноречивым разговором. К концу беседы Гоголю было объявлено, чтоб он принес свои документы и прошение. Через несколько дней Гоголь опять явился, опять очаровал своим разговором, но ни документов, ни просьбы не принес. Когда ему за третьим разом напомнили об этом, он, не без некоторого замешательства, вынул из бокового кармана и подал свой аттестат об окончании курса Гимназии высших наук, с правом на чин четырнадцатого класса, и прошение об определении его ординарным профессором. - "Знаете ли что? отвечали ему: вас нельзя вдруг определить ординарным при этом аттестате. Согласитесь сперва в адъюнкты". Гоголь долго упрямился, не соглашался. Дело дошло до министра, который и с своей стороны приказал объявить молодому писателю, что он охотно определит его адъюнктом. Но Гоголь не согласился".
Следующее письмо замечательно по признанию поэта в чувствах, привязывающих его к Петербургу. Обратите внимание на слова, напечатанные курсивом. Гоголь редко, даже и на столько, обнаруживал перед кем бы то ни было сердечные дела свои. Люди, которых дружба удерживала его на севере, без сомнения, были Пушкин, Жуковский, князь Вяземский и П.А. Плетнев.
"10 июня (1834, из С.-Петербурга).
Тебя удивляет, почему меня так останавливает русская история. Ты очень странен и говоришь еще о себе, что ты решился же взять словесность. Ведь для этого у тебя было желание, а у меня нет.------Если бы это было в Петербурге, я бы, может быть, взял ее, потому что здесь я готов пожалуй два раза в неделю на два часа отдать себя скуке. Но, оставляя Петербург, знаешь ли, что я оставляю? Мне оставить Петербург не то, что тебе Москву: здесь все, что дорого, что было мило моему сердцу, люди, с которыми сдружился и которых алчет душа, все, что привычка сделала еще драгоценнейшим. Бросив все это, нужно стараться всеми силами заглушить сердечную тоску. Нужно отдалять всеми мерами то, что может вызывать ее. И ты вдобавок хочешь еще, чтоб самая должность была для меня тягостью. Если меня не будет занимать предмет мой, тогда я буду несчастлив. Я очень хорошо знаю свое сердце, и потому то, что для другого кажется своенравием, то есть у меня следствие дальновидности. Но, впрочем, кажется, это не может остановить их.------Остановка вся за одним Б<радке>------Итак, я жду теперь от него решения и по нем узнаю, велит ли мне судьба ехать, или нет. О песнях твоих постараюсь написать извещение и одолеть сколько-нибудь свою лень, которая уже почуяла лето и становится деспотом".
Далее Гоголь является настоящим малороссиянином, горячо привязанным к товарищу по ближайшему к его душе делу, мечтательным и вместе шутливым. Едва возьмет он, как будто невзначай, несколько слишком нежных нот, говорящих звуками его сердца, уже спешит развлечь внимание своего слушателя умышленно грубым запорожским комизмом и потом, сам того не замечая, попадает на идиллию и на торжественный лиризм. Для многих эти письма будут простая будничная проза; мне - в них на каждом шагу чудятся поэтические мотивы. Это пробы смычка, готовящегося импровизировать симфонию, которая неотступно грезится артисту.
"27 июня (1834, из Петербурга.)
Итак ты в дороге. Благословляю тебя! Я уверен, что тебе будет весело, очень весело в Киеве. Не предавай(ся) заранее никаким сомнениям и мнительности. Я к тебе буду, непременно буду, и мы заживем вместе... чорт возьми все! Дела свои я повел таким порядком, что непременно буду в состоянии ехать в Киев, хотя не раннею осенью или зимою; но когда бы то ни было, а я все-таки буду. Я дал себе слово и твердое слово; стало быть все кончено: нет гранита, которого бы не проби(ли) человеческая сила и желание.
Ради Бога, не предавайся грустным мыслям, будь весел, как весел теперь я, решивший, что все на свете трын-трава. Терпением и хладнокровием все достанешь. - Еще просьба, ради всего нашего, ради нашей Украины, ради отцовских могил, не сиди над книгами! Черт возьми, если они не служат теперь для тебя к то(му) только, чтобы отемнить свои мысли! Будь таков, как ты есть, говори свое, и то как можно поменьше. Студенты твои------Но впрочем лучше всего ты делай эстетические с ними разборы. Это для них полезнее всего; скорее разовьет их ум, и тебе будет приятно. Так делают все благоразумные люди. Таким образом поступает и Плетнев, который нашел - и весьма справедливо - что все теории - совершенный вздор и ни к чему не ведут. Он теп(ерь) бросил все прежде читанные лекции и делает с ними в классе эстетические разборы, толкует и наталкивает их------на хорошее. Он очень удивляется тому, что ты затрудняешься, и советует с своей стороны тебе работать прямо с плеча, что придется. Вкус у тебя хорош, словесность русскую ты знаешь лучше всех педагогов-толмачей; итак чего тебе больше? Послушай, ради Бога занимайся поменьше это(й) гилью. Лето (ты) непременно должен в Киеве полениться. Жаль, что я не с тобою теперь: я бы не дал тебе и заглянуть в печатную бумагу. Я бы тебя повез по Пслу, где бы мы лежали в натуре[111], купались, а вдобавок бы еще женил тебя на одной хорошенькой, если не на распрехорошенькой. Но так и быть! пожди до лета следующего, а теперь прими совет и крепко держи его в памяти. Книг я тебе в Москву не посылаю, потому что боюсь, чтобы ты с ними не разминулся, а посылаю прямо в Киев, где они будут тебя ожидать. Как нарочно, эти книги нашлись у меня, и потому денег тебе за них платить не нужно.----------Но во всем этом ты можешь обойтиться и без моих советов. Я же тебя умоляю еще раз беречь свое здоровье; а это сбережение здоровья состоит в следующем секрете: быть как можно более спокойным, стараться беситься и веселиться сколько можно, до упадку, хотя бывает и не всегда весело, и помнить мудрое правило, что все на свете трын-трава и...[112] В этих немногих, но значительных словах заключается вся мудрость человеческая. Черт возьми! я как воображу, что теперь на Киевском рынке целые рядна вываливают персик, абрикос, которое все там нипочем, что киево-печерские <монахи> уже облизывают уста, помышляя о делании вина из доморощенного винограду, и что тополи ушпигуют скоро весь Киев, - так, право, и ра(з)бирает ехать, бросивши все; но, впрочем, хорошо, что ты едешь вперед. Ты приготовишь там все к моему прибытию и приищешь местечко для покупки, ибо я хочу непременно завестись домком в Киеве, что, без сомнения, и ты не замедлишь учинить с своей стороны. Да, приехавши в Киев, ты должен непременно познакомиться с экс-профессором Белоусовым. Он живет в собственном доме, - на Подоле, кажется. Скажи ему, что я просил его тебя полюбить, как и меня. Он славный малой, и тебе будет приятно сойтись с ним.
Да послушай: как только тебе выберет(ся) время, даже в дороге, то тотчас пиши ко мне, меня все интересует о тебе... самая дорога и проч. и проч...
Смотри, пожалуста, не забывай писать мне почаще: ты мне делаешься очень дорог и, долго не получая от тебя письма, я уже скучаю.
Но да почиет над тобо(ю) благословение Божие! Я твердо уверен, что ты будешь счастлив. Мне пророчит мое сердце".
Удивляешься на каждом шагу, сколько любви было в нашем поэте к человеку, с которым, по его собственным словам, судьба столкнула его мельком, на короткое время. Мать не могла бы напутствовать своего сына более нежными благословениями, и брат не предохранял бы брата от разных неприятностей с большею заботливостью. Все следующее письмо дышет идеально-нежною дружбою.
"СПб. Июль 1.(1834).
Итак посылаю тебе книги прямо в Киев, где, надеюсь, они тебя уже застанут, вместе с ними и тетрадь песен, которые в разные времена списывались. Она замечательна тем, что содержит в себе самые обыкновенные, общеупотребительные песни, но которых вряд ли кто может пересказать из поющих: так утратились слова их. Я думаю, ты теперь можешь много кое-чего отрыть в Киевопечерской Лавре, а для чичерони возьми Белоусова, о котором я тебе писал. Ты теперь в таком спокойном, уютном и святом месте, что труд и размышление к тебе притекут сами. Умей только разпорядить хорошо время, - отдавай все прогулке. Моцион тебе необходим. - Наше солнце и наш воздух укрепят тебя, только занимайся всегда поутру, и ввечеру, а в полдень Боже тебя сохрани. В полдень лежи на солнце, но голову (держи) в тени; ввечеру гуляй или иди к кому-нибудь на вечер. Домой приходи пораньше и ложись пораньше. Это непременно должен соблюсти: если соблюдешь, то лучше поправишься, нежели на Кавказе. Прощай, да пребывает с тобою все хорошее. Опиши все до иголки, как ты найдешь Киев, в каком виде представится тебе твое новое житье; все это ты должен неукоснительно описать. Я же буду ожидать с нетерпением твоего отзыва. Да, Бога ради, будь поравнодушнее ко всему кажущемуся тебе с первого взгляда неприятным; смотри на мир так, как смотрит на него поэт[113].------"
Следующее письмо представляет материал для собирателя анекдотов о поэтической рассеянности. Гоголь просит г. Максимовича замолвить слово попечителю Киевского учебного округа об одном господине, о котором тот впервые слышит, - исчисляет достоинства этого господина, но не упоминает его имени.
"СПб. Июля 18. (1834).
Я получил твои экземпляры песен и по принадлежности раздал кому следовало. Препровождаю к тебе благодарность получателей. Жуковский читал некот(орые): они произвели эффект. Многие понравились Н<аследнику>. Я, однако же, все ожидал, что ты еще будешь писать ко мне из Москвы. Мне хотелось знать, как ты собрался в дорогу, сел в бричку и прочее. - Что-то ты теперь поделываешь в Киеве? А кстати, чтобы не позабыть: к вам, или к нам, в Киев хочет ехать один преинтересней(ший) и прелюбезнейший человек, который тебе понравится донельзя, - настоящий земляк и человек, с которым никогда не будет скучно, никогда, сохранивший все то, что требуется для молодости, несмотря на то, что ему за сорок лет. Он хочет занять место директора гимназии, если нельзя в Киеве, то в какой-нибудь другой Киевского же округа. Вначале он служил по ученой части, потом был за границей, потом в таможнях, изъездил всю Русь, охотник страшный до степей[114] и Крыма и, наконец, служит здесь в Почтовом департаменте. Извести только, есть ли какое-нибудь вакантное место, и в таком случае замолвь словечко от себя Б<радке>, не прямо, но косвенно, т. е. вот каки(м) образом: что ты знаешь-де человека, весьма годного занять место истинно достойного, но что не знаешь-де, согласится ли он на это, потому что в Петербурге имеет выгодное место и считают его нужным человеком; что прежде он хотел ехать в Киев; то по(про)бовать, может быть он согласится, тем более, что там близко его родина. А с своей стороны ты очень будешь доволен им. - Познакомился ли ты с Белоусовым, как я тебе писал в прежнем письме? Он находится теперь при графе Л<евашове>. Да что ты не прислал мне нот малороссийских песен? прислал один лист под названием "Голоса", а самых-то голосов и нет! Я с нетерпением дожидаюсь их. Каково у вас лето? как ты проводишь его? Да пиши скорее. Что это! я уже около месяца не получаю от тебя никакой вести. Это скучно".
Естественно, г. Максимович спросил у него: как же я должен назвать твоего protege, которого ты предлагаешь так расхвалить, если попечитель спросит его фамилию? В письме от 14 августа того же 1834 года Гоголь сообщает уже имя, отчество и фамилию человека, "с которым никогда не будет скучно, никогда!" Но оно замечательно не в этом отношении, как читатель и сам увидит.
"Во-первых (пишет Гоголь) позволь тебе заметить, что ты страшный нюня! все идет как следует, а он еще и киснет! Когда я------плюю на все и говорю, что все на свете трын-трава... а признаюсь, грусть хотела было сильно подступить ко мне, но я дал ей, по выражению твоему, такого пидплесня, что она задрала ноги.----------Я решился ожидать благоприятнейшего и удобнейшего времени, хотел даже ехать осенью непременно в Гетманщину, как здешний попечитель князь К<орсаков> предложил мне, не хочу ли я занять кафедру всеобщей истории в здешнем университете, обещая мне чрез три месяца экстраорд<инарного> профессора, зане не было ваканции. Я, хорошенько разочтя, увидел, что мне выбраться в этом году нельзя никак из Питера: так я связался с ним долгами и всеми делами своими, что было единственною причиною неуступчивости моих требований в рассуждении Киева. Итак я решился принять предложение остаться на год в здешнем университете, получая тем более прав к занятию в Киеве. Притом же от меня зависит приобресть имя, которое может заставить быть поснисходительнее в отношении ко мне и не почитать меня за несчастного просителя, привыкшего чрез длинные передние и лакейские пробираться к месту. Между тем, поживя здесь, я буду иметь возможность выпутаться из своих денежных обстоятельств. На театр здешний я ставлю пьесу[115], которая, надеюсь, кое-что принесет мне, да еще готовлю из-под полы другую. Короче, в эту зиму я столько обделаю, если Бог поможет, дел, что не буду раскаиваться в том, что остался здесь этот год. Хотя душа сильно тоскует за Украиной, но нужно покориться, и я покорился безропотно, зная, что с своей стороны употребил все возможные силы.----------Как бы то ни было, но перебираюсь на следующий год, и если вы не захотите принять к себе в Киев, то в отеческую берлогу, потому что мне доктора велят напрямик убираться, да призна(юсь), и самому становится чем дале нестерпимее петербургский воздух. Я тебя попрошу, пожалуста, разведывай, есть ли в Киеве продающиеся места для дома, если можно, с садиком и, если можно, где-нибудь на горе, чтобы хоть кусочек Днепра был виден из него, и если найдется, то уведоми меня; я не замедлю выслать тебе деньги. Хорошо бы, если бы наши жилища были вместе. Пожалуста напиши мне обстоятельнее о Киеве. Теперь ты, я думаю, его совершенно разнюхал, каков он, и каков имеет характер люд, обитающий в нем: офицеры, Поляки, ученый дрязг наш, перекупки и монахи. Тот приятель наш, о котором я рекомендовал тебе, есть Семен Данил. Шаржинский: воспитыва(лся) в здешнем Педагогическом институте, где окончил курс, был отправлен учителем в Феодосию, после в другие места в южной России, - в какие, не помню, а спросить его позабыл, потом служил в таможнях, наконец нахо(ди)тся у Б<улгакова> в Почтовом департаменте. В Нежин не изъявляет желания, зная, что там более трудностей, потому что гимназия имеет особенные права и постановления.------Спешу к тебе кончить письмо, зане страх некогда: сейчас еду в Царское, где проживу две недели, по истечении которых непременно буду писать к тебе".
"Августа 23 (1834, из С.-Петербурга.) Приятель наш Семен Данилов. Шаржинский хочет или в Каменец-Подольскую, или в Винницкую гимназию, и потому я тебе еще раз пишу об этом. Если эти места не вакантны теперь, то, может быть тебе известно, когда они будут вакантны, и в таком случае пожалуста не прозевай. - Пронюхай, что есть путного в вашей библиотеке, относящегося до нашего края; весьма бы было хорошо, если бы ты поручил кому-нибудь составить им маленькой реестрец, дабы я мог все это принять к надлежащему сведению. Я получаю много подвозу из наших краев. Между ними есть довол(ьно) замечательных вещей. История моя терпит страшную перестройку: в первой части целая половина совершенно новая. Есть ли что-нибудь на руках у Берлинского? ведь он старый корпила... Я тружусь как лошадь, чувствуя, что это последний год, но только не над------лекциями, которые у нас до сих пор еще не начинались, но над собственно своими вещами. На днях С<енковский> и Г<реч> перегрызлись, как собаки; но, впрочем, есть надежда, что сии достойные люди скоро помирятся. Наши все почти разъехались: Пушкин в деревне, Вяземский уехал за границу, для поправления здоровья своей дочери. Город весь застроен подмостками для лучшего усмотрения Александровской колонны, имеющей открыться 30 августа.------
Прощай. Пиши, что и как в Киеве".
"СПб. Января 22-го, 1835.
Ну, брат, я уже не знаю, что и думать о тебе. Как, ни слуху, ни духу! Да не сочиняешь ли ты какой-нибудь календарь или конский лечебник? Посылаю тебе сумбур, смесь всего, кашу, в которой есть ли масло - суди сам[116]. За то ты должен непременно описать все, что и как, начиная с университета и до последней киевской букашки. - Я думаю, что ты пропасть услышал новых песен. Ты должен непременно поделиться со мною и прислать. Да нет ли каких-нибудь эдаких старинных преданий? Эй, не зевай! Время бежит, и с каждым годом все стирается. А! послушай, хоть некстати, но чтоб не позабыть. Есть некто мой соученик, чрезвычайно добрый малый и очень преданный науке. Он, имея довольно хорошее состояние, решился на странное дело: захотел быть учителем в Житомирской гимназии из одной только страсти к истории. Фамилия его Тарновский. Нельзя ли его как-нибудь перетащить в университет? Право, мне жаль, если он закиснет в Житомире. Он был после и в Московском университете и там получил канди(да)та. Узнай его покороче. Ты им будешь доволен. - Ну, весною увидимся; нарочно еду на Киев для одного тебя.
Что тебе сказать о здешних происшествиях? У нас хорошего, ей-Богу, ничего нет. Вышла Пушкина "История пугачевского бунта", а больше ни-ни-ни. Печатаются Жуковского полные сочинения и выйдут все 7 томов к маю месяцу. - Я пишу историю средних веков, которая, думаю, будет состоять томов из 8, если не из 9. Авось либо и на тебя нападет охота и благодатный труд. А нужно бы, - право, нужно озарить Киев чем-нибудь хорошим. Но...
Прощай! Да неужели у тебя не выберется минуты времени писнуть хоть две строчки?"
Гоголь хвалится, что пишет историю средних веков, которой никогда не суждено было быть оконченною, и ни слова не говорит о "Тарасе Бульбе" и прочих миргородских повестях, которые занимали его ум в это время. Впрочем, в письме от 23 августа 1834 года, он говорит, что "трудится как лошадь над собственно своими вещами": видно, это-то и были миргородские повести. Он до тех пор строил и перестраивал свою "Историю Малороссии", пока из мертвого хлама летописных сказаний поднялся живой, буйно-энергический образ Тараса Бульбы. Эта размашистая фигура высказала яснее всевозможных томов, как Гоголь понимал старинную жизнь Малороссии. Напечатав "Тараса Бульбу", он отложил попечение об истории своей родины и уже никогда к ней не возвращался.
Следующее письмо выражает ликующее состояние его души по свершении долгого и, по собственному его признанию, тяжелого труда. Вероятно, такие судьи, как Пушкин, Жуковский, князь Вяземский и Плетнев, не замедлили увенчать чело поэта свежими, вполне заслуженными лаврами, и, под влиянием восторженного сознания своего успеха, он, вероятно, делал не раз то, что советует в этом письме г. Максимовичу и что потом, в карикатурном виде, уступил Чичикову. Это - письмо автора "Тараса Бульбы", еще не совсем отрешившегося от своего заунывно-разгульного идеала. Уже одно его начало показывает, что автор только что воротился с Запорожской Сечи.
"Марта 22 (1835, из С.-Петербурга.)
Ой чи живи, чи здорови,
Вси родычи гарбузовы?[117].
Благодарю тебя за письмо. Оно меня очень обрадовало, во-первых, потому, что не коротко, а во-вторых, потому, что я из него больше гораздо узнал о твоем образе жизни.
Посылаю тебе "Миргород". Авось-либо он тебе придется по душе. По крайней мере я бы желал, чтобы он прогнал хандрическое твое расположение духа, которое, сколько я замечаю, иногда овладевает тобою и в Киеве. Ей-Богу, мы все страшно отдалились от наших первозданных элементов. Мы никак не привыкнем (особенно ты) глядеть на жизнь, как на трын-траву, как всегда глядел козак. Пробовал ли ты когда-нибудь, вставши поутру с постели, дернуть в одной рубашке по всей комнате тропака? Послушай, брат: у нас на душе столько грустного и заунывного, что если позволять всему этому выходить наружу, то это черт знает что такое будет. Чем сильнее подходит к сердце старая печаль, тем шумнее должна быть новая веселость. Есть чудная вещь на свете: это бутылка доброго вина. Когда душа твоя потребует другой души, чтобы рассказать всю свою полугрустную историю, заберись в свою комнату и откупори ее, и когда выпьешь стакан, то почувствуешь, как оживятся все твои чувства. Это значит, что в это время я, отдаленный от тебя 1500 верстами, пью и вспоминаю тебя. И на другой день двигайся и работай и укрепляйся железною силою, потому что ты опять увидишься с старыми своими друзьями. Впрочем, я в конце весны постараюсь проехать в Киев, хотя мне, впрочем, совсем не по дороге. Я думал о том, кого бы отсюда наметить в адъюнкты тебе, но решительно нет. Из заграничных все правоведцы.------Тарновский идет по истории, и потому не знаю, согласится ли он переменить предмет; а что касается до его качеств и души, то это такой человек, которого всегда на подхват можно взять. Он добр и свеж чувствами как дитя, слегка мечтателен, и всегда с самоотвержением. Он думает только о той пользе, которую можно принесть слушателям, и детски предан этой мысли, до того, что вовсе не заботится о себе, награждают ли его, или нет. Для него не существует ни чинов, ни повышений, ни честолюбия. Если бы даже он не имел тех достоинств, которые имеет, то и тогда я бы посоветовал тебе взять его за один характер; ибо я знаю по опыту, что значит иметь при университете одним больше благородного человека. Но прощай; напиши, в каком состоянии у вас весна. Жажду, жажду весны! Чувствуешь ли ты свое счастие? знаешь ли ты его? Ты, свидетель ее рождения, впиваешь ее, дышешь ею, - и после этого ты еще смеешь говорить, что не с кем тебе перевести душу... Да дай мне ее одну, одну, и никого больше я не желаю видеть, по крайней мере на все продолжение ее.------Но прощай. Желаю тебе больше упиваться ею, а с нею и спокойствием и ясностью жизни, потому что для прекрасной души нет мрака в жизни".
Казалось бы, теперь между автором "Миргорода" и профессором русской словесности должна была вновь закипеть оживленная переписка; но случилось напротив. Гоголь написал еще только два письма к г. Максимовичу (одно через четыре месяца, а другое через четыре с половиною года), и после, до 1849 года, они не писали ни слова друг к другу, хотя до конца жизни оставались в самых дружеских отношениях.
Вот предпоследнее письмо Гоголя к г. Максимовичу.
"Полтава. Июль, 20 дня, 1835.
О тебе я потерял совершенно все слухи. Не получая долго писем, я думал, что ты занят; к тому же на ухо шепнула мне лень моя, что нечего и тебе докучать письмами, и я решился лучше всего этого явиться к тебе вдруг в Киев. Но вышло не так: ехавшему вместе со мною нужно было поспешать в срок и никак нельзя было делать разъездов, и Киев был пропущен мимо. Теперь я живу в предковской деревне и через три недели еду опять в Петербург, - к 13 или к 14, впрочем, буду непременно в Киеве, нарочно сделавши 300 верст кругу, и проживу два дни с тобою. И тогда поговорим о том и о другом и о прочем. Больше, право, ничего не знаю и не умею сказать тебе, кроме того разве, что я тебя крепко люблю и с нетерпением желаю обнять тебя; впрочем, ты, верно, это и без моих объявлений знаешь. Тупая теперь такая голова сделалась, что мочи нет. Языком ворочаешь так, что унять нельзя, а возьмешься за перо - находит столбняк. А что, как ты? Я думаю, так движешься и работаешь, что небу становится жарко. Дай тебе Бог за то возрастания сил и здоровья. Если будет тебе время, то отзовись еще. Письмо твое успеет застать меня. Право, соскучил без тебя. Дай хоть руку твою увидеть".
О последнем письме Гоголя к г. Максимовичу я покаместь умолчу: оно относится к третьему периоду жизни поэта и представляет его уже совсем иным человеком... Здесь я прослежу историю первого периода его литературной деятельности по письмам его к М.П. Погодину. Они не были еще знакомы лично, как уже вели между собой дружескую переписку. От 10-го января 1833 года Гоголь писал к г. Погодину:
"Меня изумляет ваше молчание. Не могу постигнуть причину. Не разлюбили ли вы меня? Но, зная совершенно вашу душу, я отбрасываю с негодованием такую мысль. По всему мы должны быть соединены тесно друг с другом. Однородность занятий - заметьте - и у вас, и у меня. Главное дело - всеобщая история, а прочее - стороннее. Словом, все меня уверяет, что мы не должны разлучаться на жизненном пути", и проч.
Гоголь так же, как и Пушкин, очень высоко ценил исторические драмы г. Погодина. Это видно из письма его от 1-го февраля 1833 года.
"Как! (пишет он) в такое непродолжительное время и уже готова драма, огромная драма, между тем как я сижу, как дурак, при непостижимой лени мыслей! Это ужасно! Но поговорим о драме. Я нетерпелив прочесть ее, - тем более, что в "Петре" вашем драматическое искусство несравненно совершеннее, нежели в "Марфе": и так "Борис", верно, еще ступенькою стал выше "Петра". Если вы хотите непременно вынудить из меня примечание, то у меня только одно имеется: ради Бога, прибавьте боярам несколько глупой физиогномии. Это необходимо, - так даже, чтобы они непременно были смешны.------Какая смешная спесь во время Петра!------Один сам подставлял свою бороду, другому насильно брили. Вообразите, что один бранит антихристову новизну, а между тем сам хочет сделать новомодный поклон и бьется из сил сковеркать ужимку французо-кафтанника.------
Благословенный вы избрали подвиг! Ваш род очень хорош. Ни у кого столько истины и истории в герое пиесы. "Бориса" я очень жажду прочесть".
Продолжение этого письма показывает, что Гоголь занимался от всей души делом образования молодых умов и предначертывал себе большие работы по этому предмету. Разумеется, он не имел ни времени, ни сил выполнить свои предначертания, тем более, что его очень часто отвлекали от чисто-умственных, строгих занятий роскошные создания фантазии.
"Журнальца (писал он), который ведут мои ученицы, я не посылаю, потому что они[118] очень обезображены посторонними и чужими прибавлениями, которые они присоединяют иногда от себя из дрянных печатных книжонок, какие попадутся им в руки. Притом же я только такое подносил им, что можно понять женским мелким умом. Лучше обождите несколько времени; я вам пришлю, или привезу чисто свое, которое подготовляю к печати. Это будет всеобщая история и география в трех, если не в двух, томах, под заглавием: "Земля и люди". Из этого гораздо лучше вы узнаете некоторые мои мысли об этих науках.
Да (продолжает он), я только теперь прочел изданного вами Беттигера. Это точно одна из удобнейших и лучших для нас история. Некоторые мысли я нашел у ней совершенно сходными с моими, и потому тотчас выбросил их у себя. Это несколько глупо с моей стороны, потому что в истории приобретение делается для пользы всех, и владение ими законно. Но что делать? проклятое желание быть оригинальным! Я нахожу только в ней тот недостаток, что во многих местах не так развернуто и охарактеризовано время. Так александрийский век слишком бледно и быстро промелькнул у него. Греки, в эпоху национального образованного величия, у него - звезда не больше других, а не солнце древнего мира. Римляне, кажется, уже слишком много внутренними и внешними разбоями заняли места против других. Но это замечания, собственно для нас, а------для преподавания это самая золотая книга":
Интересен взгляд Гоголя, в ту эпоху, на "Вечера на хуторе". Их автор очень быстро шел вперед.
"Вы спрашиваете об Вечерах Диканских. Чорт с ними! я не издаю их. И хотя денежные приобретения были бы не лишние для меня, но писать для этого, прибавлять сказки не могу. Никак не имею таланта заняться спекулятивными оборотами. Я даже позабыл, что я творец этих Вечеров, и вы только напомнили мне об этом. Впрочем Смирдин отпечатал полтораста экземпляров 1-й части, потому что второй у него не покупали без первой. Я и рад, что не больше. Да обрекутся они неизвестными, покаместь что-нибудь увесистое, великое, художническое не изыдет из меня! Но я стою в бездействии, в неподвижности. Мелкого не хочется; великое не выдумывается.------"
Следующее письмо (от 20-го февраля, 1833) ясно показывает в Гоголе борьбу двух равно сильных стремлений, которые впоследствии приняли обширные размеры и в самой этой обширности заключали непреодолимые для него препятствия. Одно было желание принести пользу, другое - создать творение, великое в художественном смысле. Здесь видно, как идея истины и красоты постоянно превышала у него форму и как он был склонен уже и тогда оставлять в пренебрежении сделанное и разрушать недоконченное, чтобы творить вновь, согласно с высшими понятиями о пользе и изяществе.
"Журнала девиц я потому не посылал, что приводил его в порядок, и его-то, совершенно преобразивши, хотел я издать под именем "Земля и люди". Но я не знаю, отчего на меня напала тоска... корректурный листок выпал из рук моих, и я остановил печатание. Как-то не так теперь работается, не с тем вдохновенно-полным наслаждением царапает перо бумагу. Едва начинаю и что-нибудь совершу из ист(ории), уже вижу собственные недостатки. То жалею, что не взял шире, огромней объему, то вдруг зиждется совершенно новая система и рушит старую. Напрасно я уверяю себя, что это только начало, эскиз, что это не нанесет пятна мне, что судья у меня один только будет, и тот один - друг; но не могу... Черт побери, пока, труд мой, набросанный на бумаге, до другого, спокойнейшего времени! Я не знаю, отчего я теперь так жажду современной славы. Вся глубина души так и рвется наружу. Но я до сих пор не написал ровно ничего. Я не писал тебе: я помешался на комедии. Она, когда я был в Москве, в дороге и когда, приехал сюда, не выходила из головы моей, но до сих пор я ничего не написал. Уже и сюжет было на днях начал составляться, уже и заглавие написалось на белой, толстой тетради.------И сколько злости, смеху, соли! но вдруг остановился. ------А что из того, когда пиэса не будет играться? Драма живет только на сцене. Без нее, она как будто без тела. Какой же мастер понесет на показ народу неконченное произведение? Мне больше ничего не остается, как выдумать сюжет самой невинной, которым даже квартальный не мог бы обидеться. Но что комедия без правды и злости? Итак за комедию не могу приняться. Примусь за историю - передо мною движется сцена; шумит апплодисмент; рожи высовываются из лож, из райка, из кресел и оскаливают зубы, и - история к чорту! И вот почему я сижу при лени мыслей".
Вот суждение Гоголя (в том же письме) о современных литераторах и литературе, в дополнение к тем, которые представлены уже выше.
"Крылова нигде не попал, чтобы напомнить ему за портрет. Этот блюдолиз, несмотря на то, что породою слон, летает как муха по обедам.------Читал ли ты Смирдинское "Новоселье"?
Книжища ужасная; человека можно уколотить. Для меня она замечательна тем, что здесь в первый раз показались в печати такие гадости, что читать мерзко. Прочти Брамбеуса: сколько тут------всего!"
От 8-го мая, 1833. "Пушкин уж почти кончил историю Пугачева. Это будет единственное у нас в этом роде сочинение. Замечательна очень вся жизнь Пугачева. Интересу пропасть! совершенный роман!"
От 11-го января, 1834. "...Рука твоя летит по бумаге; фельдмаршал твой бодрствует над ней; под ногами у тебя валяется толстый дурак, т.е. первый № Смирдинской "Библиотеки". Кстати о "Библиотеке". Это довольно смешная история. С<енковский> очень похож на старого пьяницу и забулдыжника, которого долго не решался впускать в кабак даже сам целовальник, но который, однако ж, ворвался и бьет, очертя голову, сулеи, штофы, чарки и весь благородный препарат. Сословие, стоящее выше брамбеусины, негодует на бесстыдство и наглость кабачного гуляки; сословие, любящее приличие, гнушается и читает; начальники отделений и директоры департаментов читают и надрывают бока от смеху; офицеры читают и говорят: "С<укин> с<ын>, как хорошо пишет!"; помещики покупают и подписываются, и, верно, будут читать. Одни мы, грешные, откладываем на запас для домашнего хозяйства. Смирдина капитал растет. Но это еще все ничего. А вот что хорошо. С<енковский> уполномочил сам себя властью решить (и) вязать: марает, переделывает, отрезывает концы и пришивает другие к поступающим пьесам. Натурально, что если все так кротки, как почтеннейший Ф<адей> В<енедикто>вич (которого лицо очень похоже на лорда Байрона, как изъяснялся не шутя один лейб-гвардии кирасирского полка офицер), который объявил, что он всегда за большую честь для себя почтет, если его статьи будут исправлены таким высоким корректором, которого фантастические путешествия даже лучше его собственных. Но сомнительно, чтобы все были так робки, как этот почтенный муж.------Но вот что плохо: что мы все в дураках. В этом и спохватились наши тузы литературные, да поздно. Почтенные редакторы зазвонили нашими именами, набрали подписчиков, заставили народ разинуть рот и на наших же спинах и разъезжают теперь. Они поставили новый краеугольный камень своей власти. Это другая Пчела! И вот литература наша без голоса! а между тем наездники эти действуют на всю Русь:------а Русь только середи Руси".
В том же письме Гоголь говорит о своих литературных предприятиях, которым не суждено было осуществиться, к сожалению любителей малороссийской старины, но к чести его ума. Он убедился, что еще слишком мало разработаны источники для истории Малороссии и что ему придется сочинять, а не писать эту историю. Всеобщая же история была не по его здоровью.
"Я весь теперь (говорит он), погружен в историю малороссийскую и всемирную. И та, и другая у меня начинает двигаться... Это сообщает мне какой-то спокойный и равнодушный к житейскому характер, а без того я бы был страх сердит на все эти обстоятельства. Ух, брат, сколько приходит ко мне мыслей теперь! да каких крупных, полных, свежих! Мне кажется, что сделаю кое-что необщее во всеобщей истории. Малороссийская История моя чрезвычайно бешена, да иною впрочем и быть ей нельзя. Мне попрекают, что слог в ней уже слишком горит, неисторически жгуч и жив; но что за история, если она скучна"!
В двух последних письмах 1834 года Гоголь выразил свой взгляд на дело историка вообще и на свои лекции в университете. Эти письма дополняют понятия наши о нем, составленные по печатным историческим статьям его.
От 2-го ноября. "Охота тебе заниматься и возиться около Герена, который далее своего немецкого носа и своей торговли ничего не видит. Чудной человек: он воображает себе, что политика - какой-то осязательный предмет, господин во фраке и башмаках и притом совершенно абсолютное существо, являющееся мимо художеств, мимо наук, мимо людей, мимо жизни, мимо нравов, мимо отличий веков, нестареющее, немолодеющее, ни умное, ни глупое, - чорт знает что такое! Впрочем, если ты займешься Гереном с тем, чтоб развить и переделать его по-своему, это другое дело. Я тогда рад, и мне нет дела до того, какое название носит книга. Пять-шесть мыслей новых уже для меня искупают все. Ну, а известное дело - куда ты сунешь перо свое, то уже, верно, там будет новая мысль".
От 14-го декабря. "Об Герене я говорил тебе в шутку, между нами; но я его при всем том гораздо более уважаю, нежели многие, хотя он и не имеет так глубокого гения, чтобы стать наряду с первоклассными мыслителями, и я бы от души рад был, если б нам подавали побольше Геренов. Из них можно таскать обеими руками. С твоими мыслями я уже давно был согласен, и если ты думаешь, что я отсекаю народ от человечества, то ты не прав. Ты не гляди на мои исторические отрывки: они молоды, они давно писаны; не гляди также на статью о средних веках в д<епартаментско>м журнале. Она сказана только так, чтобы сказать что-нибудь и только раззадорить несколько в слушателях потребность узнать то, о чем еще нужно рассказать, что оно такое. Я с каждым месяцем и с каждым днем вижу новое и вижу свои ошибки. Не думай также, чтобы я старался только возбудить чувства и воображение. Клянусь, у меня цель высшая! Я, может быть, еще малоопытен; я молод в мыслях; но я буду когда-нибудь стар. Отчего же я через неделю уже вижу свою ошибку? Отчего же передо мною раздвигается природа и человек? Знаешь ли ты, что значит не встретить сочувствия, - что значит не встретить отзыва? Я читаю один, решительно один в здешнем университете. Никто меня не слушает; ни на одном (лице) ни разу не встретил я, чтобы поразила его яркая истина. И оттого я решительно бросаю теперь всякую художническую отделку, а тем более желание будить сонных слушателей. Я выражаюсь отрывками и только смотрю в даль и вижу ее в той системе, в какой она явится у меня вылитою через год. Хоть бы одно студентское существо понимало меня!------"
Представляю теперь выписки из писем его к матери, относящихся к этому времени. Он писал к ней, по обыкновению, очень часто, но после издания второй части "Вечеров на хуторе" тон его семейных писем сделался степеннее. В них преобладают мелочи практической жизни и только изредка прорываются поэтические воспоминания детства, или идеи, чисто художественные. Может быть, это происходило от сближения с людьми, которые интересовались им исключительно как литератором и давали ему много случаев наговориться об изящном и высоком; а может быть, и самые обстоятельства ввели его больше в круг семейных забот и мелочей. Как бы то ни было, но автор "Вечеров на хуторе" очень прилежно занимался в Петербурге составлением узоров для ковров домашней фабрикации и пересылал их матери, тщательно осведомлялся обо всем, что делается в деревне по предметам огородничества, садоводства, земледелия и ремесл, много хлопотал по разным хозяйственным сделкам в Опекунском совете и в других местах и часто уведомлял мать об успехах двух сестер, воспитывавшихся в Патриотическом институте. В письмах его упоминается также и о получении из Малороссии национальных костюмов, о сказках, о песнях и т.п., высылаемых ему из дому. Он был все тот же нежный, горячо любящий сын. В письме от 20-го июня 1833 года, он говорит ей, в убеждение не предаваться излишним заботам по хозяйству:
"Зачем нам деньги, когда они ценою вашего спокойствия? На эти деньги (если только они будут) мне все кажется, что мы будем глядеть такими глазами, как Иуда на серебреники: за них проданы ваша тишина и, может быть, часть самой жизни, потому что заботы коротают век".
Следующее место в письме от 9-го августа того же года показывает, что Гоголь не скоро после первых повестей написал миргородские повести (если только понимать это место в прямом смысле):
"Вряд ли будет что-нибудь у меня в этом, или даже в следующем году. Пошлет ли Всемогущий Бог мне вдохновение - не знаю".
Советы, предложенные им матери, касательно воспитания младшей сестры его (в письме от 2-го октября, 1833), дополняют и объясняют многое в истории его внутренней жизни.
"Отдалите от нее девичью, чтобы она никогда туда не заходила. Велите ей быть неотлучно при вас. Лучше нет для девицы воспитания, как в глазах матери, а особливо такой, как вы. Пусть она спит в вашей комнате. Ввечеру нельзя ли вам так завесть, чтобы все (сидели) за одним столом: вы, сестра (старшая), Павел Осипович и она, и каждый занимался бы своим? Давайте ей побольше занятий. Пусть она занимается теми же делами, что и большие. Давайте ей шить не лоскутки, а нужные домашние вещи. Поручите ей разливать чай. Ради Бога, не пренебрегайте этими мелочами. Знаете ли вы, как важны впечатления детских лет? То, что в детстве только хорошая привычка и наклонность, превращается в зрелых летах в добродетель. Внушите ей правила религии: это фундамент всего.------Говорите, что Бог все видит, все знает, что она ни делает. Говорите ей поболее о будущей жизни; опишите всеми возможными и нравящимися для детей красками те радости и наслаждения, которые ожидают праведных, и какие ужасные, жестокие муки ждут грешных. Ради Бога, говорите ей почаще об этом при всяком ее поступке, худом или хорошем. Вы увидите, какие благодетельные это произведет следствия. Нужно сильно потрясти детские чувства, и тогда они надолго сохранят все прекрасное. Я испытал это на себе. Я очень хорошо помню, как меня воспитывали. Детство мое доныне часто представляется мне. Вы употребляли все усилие воспитать меня как можно лучше.------Я помню, я ничего сильно не чувствовал. Я глядел на все, как на вещи, созданные для того, чтобы угождать мне. Никого особенно не любил, выключая только вас, и то только потому, что сама натура вдохнула это чувство. На все я глядел бесстрастными глазами. Я ходил в церковь потому, что мне приказывали, или носили меня. Я ничего не видел, кроме риз, попа и------дьячков. Я крестился потому, что видел, что все крестятся. Но один раз - я живо, как теперь, помню этот случай - я просил вас рассказать мне о Страшном Суде, и вы мне, ребенку, так хорошо, так понятно, так трогательно рассказали о тех благах, которые ожидают людей за добродетельную жизнь, и так разительно, так страшно описали вечные муки грешников, что это потрясло и разбудило во мне всю чувствительность; это заронило и произвело впоследствии во мне самые высокие мысли. ----------Я вижу яснее и лучше многое, нежели другие. В немногие годы я много узнал, особливо по этой части. Я исследовал человека от его колыбели до конца, и от этого ничуть не счастливее. У меня болит сердце, когда я вижу, как заблуждаются люди. Толкуют о добродетели, о Боге, а между тем не делают ничего[119]. Хотел бы, кажется, помочь им, но редкие, редкие из них имеют светлый природный ум, чтобы увидеть истину моих слов".
В письме от 12-го апреля 1835 года, автор "Миргорода" и "Ревизора" говорит:
"Вы, говоря о моих сочинениях, называете меня гением. Как бы это ни было, но это очень странно. Меня, доброго, простого человека, может быть, не совсем глупого, имеющего здравый смысл, и называть гением! Нет, маминька, этих качеств мало, чтобы составить его: иначе - у нас столько гениев, что и (не) протолпиться".
Он просит не хвалиться никому его талантом. "Скажите только просто, что он добрый сын, и больше ничего не прибавляйте. ------Это для меня будет лучшая похвала".
"Я знаю (продолжает он) очень много умных людей, которые вовсе не обращают внимания на литературу, и тем не менее я их уважаю. Литература вовсе не есть следствие ума, а следствие чувства, - таким самым образом, как и музыка, как и живопись. У меня, например, нет уха к музыке и я не говорю о ней, и меня от того никто не презирает. Я не знаю ни в зуб математики, и надо мною никто не смеется.----------В Петербурге, во всем Петербурге, может быть, только человек пять и есть, которые истинно и глубоко понимают искусство, а между тем в Петербурге есть множество истинно прекрасных, благородных, образованных людей. Я сам, преданный и погрязший в этом ремесле, я сам никогда не смею быть так дерзок, чтобы сказать, что я могу судить и совершенно понимать такое-то произведение... Нет, может быть, я только десятую долю понимаю".