Письмо к А.С. Данилевскому о "Мертвых душах". - Продолжение переписки с М. С. Щепкиным о постановке на сцену пьес: "Утро делового человека", "Тяжба", "Игроки", "Лакейская" и "Ревизор с Развязкой". - Письма к П.А. Плетневу о денежных делах, о критике "Мертвых душ" и о запрещении брать из них для переделки на сцену. - Письмо к бывшей ученице о сообщении толков касательно "Мертвых душ".

В самом конце сентября 1842 года Гоголь был опять в Риме, и опять поселился в Via Felice, № 126, 3 piano, где он, как мы знаем из одного письма его к А.С. Данилевскому, был окружен идиллическими сценами, изображенными им в статье "Рим". Читатель, конечно, помнит "Ессо Рерре! ессо Рерре!" и проч.... Вот его письма из этого уголка, в который, как думал он в России, "до него не доходили волнения".

К А.С. Данилевскому.

"Рим. Октября 23/11 (1842).

Наконец я дождался от тебя письма. Две недели, как живу уже в Риме, всякий день наведываюсь на почту, и только вчера получил первое письмо из России. Это письмо было от тебя. Благодарю тебя за него. Благодарю также за твой отзыв о моей поэме. Он был мне очень приятен, хотя в нем слишком много благосклонности, точно как будто бы ты боялся тронуть какую-нибудь чувствительную струну. Еще прежде позволительно было щадить меня, но теперь это грешно: мне нужно скорей указать все мои слабые стороны; это(го) я требую больше всего от друзей моих.

Но в сторону все это, и поговорим прежде всего о тебе.------

Тебя Петербург манит прошедшими воспоминаниями. Но разве ты не чувствуешь, что чрез это самое он станет теперь еще печальнее в глазах твоих? Прежний круг довольно рассеялся; остальные отделились друг от друга и уже предались скучному уединению. Новый нынешний петербургский люд слишком отзывается эгоизмом, пустым стремлением. Тебе холодно, черство покажется в Петербурге. После пятилетнего твоего скитания по миру и невольно чрез то приобретенной независимой жизни, тебе будет труднее привыкнуть к Петербургу, чем к другому месту. Притом ядовитый климат его - не будет ли он теперь чувствительней для тебя, чем прежде, когда ты и в Малороссии болеешь? Я думал обо всем этом, и мне приходило на мысль, не лучше ли тебе будет в Москве, чем в Петербурге? Там более теплоты и в климате, и в людях. Там живут большею частью такие друзья мои, которые примут тебя радушно и с открытыми объятиями. Там меньше расчетов и денежных вычислений.------Но, ради Бога, будь светлей душой. В минуты грустные припоминай себе всегда, что я живу еще на свете, что Бог бережет жизнь мою, стало быть она, верно, нужна друзьям души и сердца моего, и потому гони прочь уныние и не думай никогда, чтобы без руля и ветрила неслася жизнь твоя. Все, что ни дается нам, дается в благо: и самые бесплодные роздыхи в нашей жизни, может быть, уже суть семена плодородного в будущем.

Уведоми меня сколько-нибудь о толках, которые тебе случится слышать о "Мертвых душах", как бы они пусты и незначительны ни были, с означением, из каких уст истекли они. Ты не можешь вообразить себе, как все это полезно мне и нужно и как для меня важны все мнения, начиная от самых необразованных до самых образованных".

М.С. Щепкину. "Михаил Семенович! Пишу к вам это письмо нарочно для того, чтобы оно служило документом в том, что все мои драматические сцены и отрывки, заключающиеся в четвертом томе моих сочинений, принадлежат вам, и вы можете давать их, по усмотрению вашему, в свои бенефисы. Относительно же комедии "Женитьба", вы устройте, по взаимному соглашению, с Сосницким таким образом, чтобы она шла в один и тот же день в бенефисы вам обоим, на петербургском и на московском театрах. - Рим. Ноября 26, 1842 года".

К нему же.

"Рим. Ноября 28 (1842). Здравствуйте Михаил Семенович! После надлежащего лобзания поведем вот какую речь. Вы уже имеете "Женитьбу"; не довольно ли этого на один спектакль? Я говорю это в рассуждении того, что мне хочется, чтобы вам что-нибудь осталось на будущие разы; а впрочем вы распоряжайтесь, как вам лучше. Вы тут полный господин. Все драматические отрывки и сцены, заключающиеся в четвертом томе моих сочинений (их числом пять), все исключительно принадлежат вам. Об этом я уже написал к издателю моих сочинений, Прокоповичу, и просил Плетнева объявить Гедеонову, а вам прилагаю нарочно при сем письмецо, которое бы вы могли показать всякому, кто вздумает оспаривать ваше право. Только последняя пьеса "Театральный разъезд" остается неприкосновенною, потому что ей не прилично предстать на сцене. Сосницкому вы напишите, что вследствие моего прежнего желания, "Женитьба" вам идет обоим, но с тем только, чтобы в один день был бенефис обоих вас. А между тем, займитесь серьезно постановкою "Ревизора". Живокини, за похвальное поведение, можно будет уступить который-нибудь из драматических кусочков. Впрочем об этом всем вы потолкуйте прежде с Сергеем Тимофеевичем и поступите, как найдете приличным. Для успешного произведения немой сцены, в конце "Ревизора", один из актеров должен скомандовать, невидимо для зрителя. Это должен сделать Жандарм, произнеся, по окончании речи, тот самый звук, который издается женщинами, - натурально, не открывая рта; попросту - икнуть. Это будет сигнал для всех. "Женитьбу", я думаю, вы уже знаете, как повести; потому что, слава Богу, человек вы не холостой; а Живокини, который будет женить вас, вы можете внушить все, что следует, - тем более, что вы слышали меня, читавшего эту роль. Да, вот исправьте одну ошибку в словах Кочкарева, где говорит он о плевании: "Значится так, как будто бы ему плевали в лицо". Это ошибка, происшедшая от нерасторопности писца, перепутавшего строки и пропустившего. Монолог должен начаться вот как:

"Да что за беда? Ведь иным несколько раз плевали, ей Богу! Я знаю, тоже одного.... прекраснейший собою мужчина; румянец во всю щеку; егозил он и надоедал он до тех пор своему начальнику, покаместь тот не вынес и плюнул ему в самое лицо" и т.д.

Напишите Сосницкому, что я очень просил его, чтобы он приискал хорошего Жениха, потому что эта роль, хотя не так, по-видимому, значительна, как Кочкарева, но требует таланта, и скажите ему, что мне бы очень желалось, чтобы вы сыграли вместе в этой пиэсе: он Кочкарева, а вы Подколесина; тогда будет славный спектакль".

К нему же.

"Только что получил ваше письмо, Михаил Семенович, от 24 октября. Отвечать мне теперь на него нечего, потому что вы уже знаете мои распоряжения. Три дни тому назад я отправил к вам письмо, которое вы уже, без сомнения, получили. Не стыдно ли вам быть так неблагоразумну! Вы хотите все повесить на одном гвозде, прося на пристяжку к "Женитьбе", новую, как вы называете, комедию "Игроки". Во-первых, она не новая, потому что написана давно; во-вторых, не комедия, а просто комическая сцена; а в-третьих, для вас даже там нет роли. И кто вас толкает непременно наполнить бенефис моими пиэсами? Как не подумать хотя сколько-нибудь о будущем, которое сидит у вас почти на самом носу, - например, хоть бы о спектакле вашем, по случаю исполнения вам двадцатилетней службы? Разве вы не чувствуете, что теперь вам стоит один только какой-нибудь клочок мой дать в свой бенефис, да пристегнуть две-три самые изношенные пиэсы, и театр уже будет битком набит. Понимаете ли вы это, понимаете ли вы, что имя мое в моде, что я сделался теперь модным человеком, до тех пор, покаместь меня не сгонит с модного поприща какой-нибудь Боско, Тальони, а, может быть, и новая немецкая опера с машинами и немецкими певцами. Помните себе хорошенько, что уж от меня больше ничего не дождетесь. Я не могу и не буду писать ничего для театра. И так распорядитесь поумнее. Это я вам так советую: возьмите на первый раз из моих только "Женитьбу" и "Утро делового человека", а на другой раз у вас остается вот что: "Тяжба", в которой вы должны играть роль тяжущегося[160]; "Игроки" и "Лакейская", где вам предстоит Дворецкий, - роль хотя и маленькая, но которой вы можете дать большое значение. Все это вы можете перемешивать другими пиэсами, которые вам Бог пошлет. Старайтесь только, чтобы пиэсы мои не следовали непосредственно одна за другою, но чтобы промежуток был занят чем-нибудь иным. Вот как я думаю и как бы, мне казалось, надлежало поступить сообразно с благоразумием; а впрочем ваша воля. За письмо ваше все-таки много вас благодарю, потому что оно письмо от вас. А на театральную дирекцию не сетуйте. Она дело свое хорошо делает. Москву потчевали уже всяким добром; почему ж не попотчивать ее немецкими певцами? Что же до того, что вам-де нет работы, это стыдно вам говорить. Разве вы позабыли, что есть старые заигранные, заброшенные пьесы? Разве вы забыли, что для актера нет старой роли, - что он нов вечно? Теперь-то именно, в минуту, когда горько душе, теперь-то вы должны показать в лице свету, что такое актер. Переберите-ка в памяти вашей старый репертуар да взгляните свежими и нынешними очами, собравши в душу всю силу оскорбленного достоинства. Заманить же публику на старые пьесы вам теперь легко. У вас есть приманка, - именно, мои клочки. Смешно думать, чтобы вы могли быть у кого-нибудь во власти. Дирекция все-таки правится публикою, а публикою правит актер. Вы помните, что публика почти то же, что застенчивая и неопытная кошка, которая до тех пор, пока ее, взявши за уши, не натолчешь мордою в соус и покаместь этот соус не вымазал ей и носа и губ, она до тех пор не станет есть соуса, каких ни читай ей наставлений. Смешно думать, чтоб нельзя было наконец заставить ее войти глубже в искуство комического актера, - искуство, такое сильное и так ярко говорящее всем в очи. Вам предстоит долг заставить, чтоб не для автора пиэсы и не для пиэсы, а для актера-автора ездили в театр. Вы спрашиваете в письме о костюмах. Но ведь клочки мои не из средних же веков. Одень же их прилично, сообразно и чтобы ничего не было карикатурного - вот и все. Но об этом в сторону. Позаботьтесь больше всего о хорошей постановке "Ревизора". Слышите ли? я говорю вам это очень сурьезно. У вас, с позволения вашего, ни в ком ни на копейку нет чутья. Да, если бы Ж<ивокини> был крошку поумней, он бы у меня выманил на бенефис себе "Ревизора", и ничего бы другого вместе с ним не давал, а объявил бы только, что будет "Ревизор" в новом виде, совершенно переделанный, с переменами, прибавлениями, новыми сценами, а роль Хлестакова будет играть сам бенефициант. Да у него битком бы набилось народу в театр. Вот же я вам говорю - и вы вспомните потом мое слово, что на возобновленного "Ревизора" гораздо будут ездить больше, чем на прежнего, и зарубите еще одно мое слово, что в этом году, именно в нынешнюю зиму, гораздо более разнюхают и почувствуют значение истинного комического актера. Еще вот вам слово. Вы напрасно говорите в письме, что стареетесь: ваш талант не такого рода, чтобы стареться. Напротив, зрелые лета ваши только что отняли часть того жару, которого у вас было слишком много и который ослеплял ваши очи и мешал взглянуть вам ясно на вашу роль. Теперь вы стали в несколько раз выше того Щепкина, которого я видел прежде. У вас теперь есть то высокое спокойствие, которого прежде не было; вы теперь можете царствовать в вашей роле, тогда как прежде вы все еще как-то метались. Если вы этого не слышите и не замечаете сами, то поверьте же сколько-нибудь мне, согласясь, что я могу знать сколько-нибудь в этом толк. И еще вот вам слово. Благодарите Бога за всякие препятствия: они необыкновенному человеку необходимы. Вот тебе бревно под ноги - прыгай, а не то - подумают, что у тебя куриный шаг и не могут вовсе растопыриться ноги. Увидите, что для вас настанет еще такое время, когда будут ездить в театр для того, чтобы не проронить ни одного слова, произнесенного вами, и когда будут взвешивать это слово. Итак с Богом за дело. Прощайте и будьте здоровы. Обнимаю вас. За репетициями хорошо смотрите и все-таки что-нибудь напишите мне о том, что первое скажется у вас на сердце".

Опять Гоголь в Риме, и снова проза жизни отвлекает его мысли от предметов его творчества. Вот его письмо к П.А. Плетневу, от 2 ноября 1842 года:

"Я к вам с корыстолюбивой просьбой, друг души моей Петр Александрович! Узнайте, что делают экземпляры "Мертвых душ", назначенные мною к представлению Г<осударю>, Г<осударыне> и Н<аследнику>, и оставленные мною для этого у гр. В<ьельгорского>. В древние времена, когда был в Петербурге Жуковский, мне обыкновенно что-нибудь следовало. Это мне теперь очень, очень было бы нужно. Я сижу на совершенном безденежьи. Все выручаемые деньги за продажу книги идут до сих пор на уплату долгов моих. Собственно для себя я еще долго не могу получить. А у меня же, как вы знаете, кроме меня, есть кое-какие довольно сильные обязанности. Я должен иногда помогать сестрам и матери, не вследствие какого-нибудь великодушия, а вследствие совершенной их невозможности обойтись без меня. Конечно, я не имею никакого права, основываясь на этих причинах, ждать вспоможения, но прошу, чтобы меня не исключили из круга других писателей, которым изъявляется Царская милость за подносимые экземпляры. Ради дружбы нашей, присоедините ваше участье. Теперь другая просьба, также корыстолюбивая. Вы, верно, будете писать разбор "Мертвых душ"; по крайней мере мне б этого очень хотелось. Я дорожу вашим мнением. У вас много внутреннего глубоко-эстетического чувства, хотя вы не брызжете внешним, блестящим фейерверком, который слепит очи большинства. Пришлите мне листки вашего разбора в письме. Мне теперь больше, чем когда-либо нужна самая строгая и основательная критика. Ради нашей дружбы, будьте взыскательны, как только можно, и постарайтесь отыскать во мне побольше недостатков, хотя бы даже они вам самим казались неважными. Не думайте, чтоб это могло повредить мне в общем мнении. Я не хочу мгновенного мнения. Напротив, я бы желал теперь от души, чтоб мне указали сколько можно более моих слабых сторон. Тому, кто стремится быть лучше, чем есть, не стыдно признаться в своих проступках пред всем светом. Без этого сознанья, не может быть исправленья. Но вы меня поймете, вы поймете, что есть годы, когда разумное бесстрастие воцаряется в душу и когда возгласы, шевелящие юность и честолюбие, не имеют власти над душою. Не позабудьте же этого, добрый, старый друг мой! Я вас сильно люблю. Любовь эта, подобно некоторым другим сильным чувствам, заключена на дне души моей, и я не стремлюсь ее обнаруживать знаками. Но вы сами должны чувствовать, что с воспоминанием о вас слито воспоминание о многих светлых и прекрасных минутах моей жизни".

В следующем письме к тому же лицу представлены довольно интересные мелочи из материального быта Гоголя.

"Рим, 28 ноября (1842).

Вдогонку за первым моим письмом, пишу к вам другое. Если вы еще не употребляли вашего участия и забот относительно подарка за поднесенные экземпляры книги, то это дело можно оставить, - во-первых, уже потому, что с моей стороны как-то неприлично это все же несколько корыстное исканье, а во-вторых - зачем тормошить бедного В<ьельгорского>, которому, может быть, вовсе неловко? Я же, пока, занял денег у Языкова, которому прислали. А в начале будущего года авось Бог даст мне изворотиться, очиститься от долгов вовсе и получить кое-что для себя. И потому, вместо прежней моей просьбы, исполните вот какую просьбу. До меня дошли слухи, что из "Мертвых душ" таскают целыми страницами на театр. Я едва мог верить. Ни в одном просвещенном государстве не водится, чтобы кто осмелился, не испрося позволения у автора, перетаскивать его сочинения на сцену. (А я тысячи имею, как нарочно, причин не желать, чтобы из "Мертвых душ" что-либо было переведено на сцену.) Сделайте милость, постарайтесь как-нибудь увидеться с Г<едеоновым> и объясните ему, что я не давал никакого позволения этому корсару, которого я даже не знаю и имени. Это очень нужно сделать, потому что в выходящем издании моих сочинений[161] есть несколько драматических отрывков, которые как раз могут очутиться на сцене, тогда как на них законное право имеет один только Щепкин. Сделайте милость, объясните ему это. Скажите, что вы свидетель, что находящееся у Щепкина письмо, которым я передаю ему право на постановку этих пьес на сцену, писано именно мною и есть неподдельное. Что я, в самом деле, за беззащитное лицо, которого можно обижать всякому? Ради Бога, вступитесь за это дело: оно слишком близко моему сердцу. Прощайте. Я слышал, что в "Современнике" есть очень дельная статья о "Мертвых душах"[162]. Нельзя ли каким-нибудь образом переслать мне ее? я бы страшно хотел прочесть".

П.А. Плетнев писал к директору Императорских театров о том, что так неприятно было для Гоголя, и получил от него, от 11 декабря 1842 года, ответ, что действительно сцены из "Мертвых душ" поступили в Санктпетербургскую Дирекцию от режиссера Куликова, а в Московскую - от актера Самарина, и были играны в их бенефисы, но что не удержались больше на репертуаре. При этом он прибавляет:

"Сам не могу я к нему писать, потому что на днях дана была его комедия "Женитьба", и ежели бы пришлось упомянуть об ней, то, к сожалению, ничего не мог бы сообщить ему удовлетворительного".

Гоголь остался неизменным к прежним друзьям своим, но уже не мог уделять много времени на письма к ним. Его занимали новые душевные вопросы, для разрешения которых он не щадил ни труда, ни времени. В прочих своих сношениях с людьми он заметно старался быть как можно короче, как это покажет следующее письмо его к одной из любимейших женщин, к которой он, бывало, писал так много и так охотно.

"Рим. Ноября 2-го 1842. Я к вам пишу, и это потребность души. Не думайте, чтоб я был ленив. Это правда, мне тяжело бывает приняться за письмо; но когда я чувствую душевную потребность, тогда я не откладываю. Последние дни пребывания моего в Петербурге, при расставаньи с вами, я заметил, что душа ваша сильней развилась и глубже чувствует, чем когда-либо прежде, и потому вы теперь не имеете никакого права не быть со мной вполне откровенны и не передавать мне все. Вспомните, что вы пишете вашему искреннейшему другу, который в силах оценить и понять вас и который награжден от Бога даром живо чувствовать в собственной душе радости и горе, чувствуемые другими, что другие чувствуют только вследствие одного тяжелого опыта. Прежде всего известите меня о состоянии вашего здоровья и помогло ли вам холодное лечение; потом известите меня о состоянии души вашей: что вы думаете теперь и чувствуете, и как все, что ни есть вокруг вас, вам кажется. Это первая половина вашего письма. Теперь следует вторая. Известите меня обо мне: записывайте все, что когда-либо вам случится услышать обо мне, - все мнения и толки обо мне и об моих сочинениях, и особенно, когда бранят и осуждают меня. Последнее мне слишком нужно знать. Хула и осуждения для меня слишком полезны. После них мне всегда открывался яснее какой-нибудь мой недостаток, дотоле мною незамеченный; а увидеть свой недостаток - это уже много значит: это значит - почти исправить его. Итак, не позабудьте записывать все. Просите также ваших братцев - в ту же минуту, как только они услышат какое-нибудь суждение обо мне, справедливое, или несправедливое, дельное или ничтожное, в ту же минуту его на лоскуточек бумажки, покаместь оно еще не простыло, и этот лоскуточек вложите в ваше письмо. Не скрывайте от меня также имени того, который произнес его; знайте, что я не в силах ни на кого в мире теперь рассердиться, и скорей обниму его, чем рассержусь".