Переписка с поэтом Языковым и А.О. С<мирнов>ой: шутка рядом с высокими предметами; - взгляд Гоголя на самого себя; - акт творчества, совершающийся посредством молитвы; - опровержение обвинений в двуличности; - артист и христианин; - отзыв Гоголя на вопрос: русской он, или малороссиянин? - общий смысл "Мертвых душ".
С 1842 года завязывается у Гоголя весьма интересная переписка с поэтом Языковым и А.О. С<мирнов>ой, выражающая самую нежную и искреннюю дружбу к обоим этим лицам, и в то же время - высшую степень его религиозной настроенности. В письмах к Языкову он часто принимает тон следующих отрывков.
"Комната у меня великолепна, голубец неподдельный; но солнце тревожит меня все утро. Табльдот для немецких табльдотов королевский, но кофий смотрит подлецом.----------Общество здесь почти то же, что и в Гастейне, но как-то не так обходительно. Полежаев, Храповицкий, Сопиков, хотя и принимают, но не с таким радушием; нет той непринужденности в оборотах и поступках. Ходаковский тоже, хотя и наведывается чаще, но есть в нем что-то черствое, городское: слишком щеголеват, не так нараспашку, как в Гастейне, и еще беда: завел он дружбу страшную с помещиком, которого мы в Гастейне никогда не видали, и я сам даже не помню хорошо его фамилии. Пыляков кажется, или Пыльницкий. Подлец, какого только ты можешь себе представить. Подобного нахальства в поступках и наглости я не видал давно; лезет в самый рот. Тепляков здесь тоже несносен: его бы следовало назвать Допекаевым"[9].
Или:
"Выехавши из Ганау, мы на второй станции подсадили к себе в коляску двух наших земляков, русских помещиков Сопикова и Храповицкого, и провели с ними время до зари. Петр Михайлович даже и по заре перекинулся двумя, тремя фразами с Храповицким"[10].
В том же самом письме Гоголь мало-помалу переходит в такой тон:
"Тверд путь твой, и залогом слов сих не даром оставлен тебе посох. О, верь словам моим!... Ничего не в силах я тебе более сказать, как только: верь словам моим! Я сам не смею не верить словам моим. Есть чудное и непостижимое... Но рыдания и слезы глубоко вдохновенной, благодарной души помешали бы мне вечно досказать... и онемели бы уста мои. Никакая мысль человеческая не в силах себе представить сотой доли той необъятной любви, какую содержит Бог к человеку!... Вот все. Отныне взор твой должен быть светло и бодро вознесен горе. Для сего была наша встреча".
Следующая выписка (из письма от 10 февраля, 1842) показывает самым определительным образом, как смотрел на себя Гоголь.
"Меня мучит свет и сжимает тоска, и, как ни уединенно я здесь живу, но меня все тяготит - и здешние пересуды, и толки, и сплетни. Я чувствую, что разорвались последние узы, связывавшие меня со светом. Мне нужно уединение, решительное уединение. О, как бы весело провели мы с тобой дни вдвоем за нашим чудным кофием по утрам, расходясь на легкий тихий труд и сходясь на тихую беседу за трапезой и ввечеру! Я не рожден для треволнений и чувствую с каждым днем и часом, что нет выше удела на свете, как звание монаха"[11].
Взгляд автора "Мертвых душ" на вдохновение обнаруживает отчасти акт собственного его творчества. Вот что писал он об этом предмете к Языкову (от 4-го ноября, кажется, 1843).
"... от тебя не так далеко время писанья и работы. Остается испросить вдохновенья. Как это сделать? Нужно послать из души нашей к Нему стремление. Чего не поищешь, того не найдешь, говорит пословица. Стремление есть молитва. Молитва не есть словесное дело; она должна быть от всех сил души и всеми силами души; без того она не возьмет. Молитва есть восторг. Если она дошла до степени восторга, то она уже просит о том, чего Бог хочет, а не о том, чего мы хотим. Как узнать хотение Божие?
Для этого нужно взглянуть разумными очами на себя и исследовать себя: какие способности, данные нам от рождения, выше и благороднее других, теми способностями мы должны работать преимущественно, и в сей работе заключено хотение Бога: иначе - они не были бы нам даны. Итак, прося о пробуждении их, мы будем просить о том, что согласно с Его волею. Стало быть, молитва наша прямо будет услышана. Но нужно, чтобы эта молитва была от всех сил души нашей. Если такое постоянное напряжение хотя на две минуты в день соблюсти в продолжение одной, или двух недель, то увидишь ее действие непременно. К концу этого времени в молитве окажутся прибавления. Вот какие произойдут чудеса. В первый день еще ни ядра мысли нет в голове твоей; ты просишь просто вдохновения. На другой, или на третий день ты будешь говорить просто: "Дай произвести мне в таком-то духе". Потом на четвертый, или пятый: "с такою-то силою". Потом окажутся в душе вопросы: Какое впечатление могут произвести задумываемые творения, и к чему могут послужить? И за вопросами в ту же минуту последуют ответы, которые будут прямо от Бога. Красота этих ответов будет такова, что весь состав уже сам собою превратится в восторг, и к концу какой-нибудь другой недели увидишь, что все уже составилось, что нужно: и предмет, и значенье его, и сила, и глубокий внутренний смысл, словом - все; стоит только взять в руки перо да и писать. Но повторяю вновь: Молитва должна быть от всех сил души. Естествоиспытатели скажут, что это не мудрено, что постоянное напряжение может разбудить силы человека. Но пусть будет по-ихнему, пусть это произошло именно от того, что одна нерва толкнула другую, как оно впрочем и справедливо; но когда дойдет наконец до результата, тогда увидишь ясно, как и в силу чего это возникло. А известное дело, что теории те только не ложны, которые возникли из опыта. Для меня удивительнее всего то, что те именно люди, которые признают Бога только в порядке и гармонии вселенной и отвергают всякие внезапные чудеса, хотят непременно, чтобы тут совершилось чудо, чтобы Бог вошел вдруг в нашу душу, как в комнату, отворивши телесного рукою дверь и произнесши слово во всеуслышанье всем. А позабыли то, что Бог никуда не входит незаконно; всюду несет он с собой гармонию и закон. Нет и явленья беспричинного; все обмыслено и есть уже самая мысль. Чудеса, по-видимому беспричинные, не случались с умными людьми. Они случались с простыми людьми, с теми людьми, у которых сила веры перелетела через все границы и чрез все их невеликие способности. За такую веру ниспосланы были и явления им, перешедшие все естественные границы. Но и тут, всмотревшись, можно толковать естественным образом: тоже одна нерва толкнула другую и вызвала видение. Но в том-то и дело, что одно мановение сверху - и тысячи колес уже толкнули одно другое, и пришел в движение весь безгранично-сложный механизм; а нам видно одно мановение. Так, взглянув на часовой циферблат, видишь, что одна только стрелка едва приметно двинулась; но для того, чтобы произвести это едва приметное движение, нужно было несколько раз оборотиться колесам. Умный человек хочет, чтобы и с ним так же случилось чудо, как с другим; но уже за одно это безрассудное желание он достоин наказания. Ему скажется: "Тебе дан ум. Зачем он тебе дан? Затем ли, чтобы ты с ним вместе дремал? Тот, как трудолюбивый крестьянин, работал от всех сил своих и выработал потом и слезами хлеб свой, а ты, могши наполнить ими целые магазины, лежал на боку, и еще хочешь, чтобы тебе бросилась такая же горсть, какая дана ему". Что на это придется отвечать умному человеку? Разве отвечать такими словами: "Но я был как в лесу, я не знал даже, как и за что приняться. Если бы кто подал мне руку, я бы пошел". Но такие ответы может уничтожить одно слово: "А зачем существует молитва?" Если бы и тут нашелся умный человек сказать: "Но мне не молилось; я не знал даже, как молиться", - ответ будет один и тот же: "А на что молитва? Молись о том, чтобы уметь молиться". Но если умный человек был еще поэт - невольный страх обнимает душу, и я сейчас изъясню тебе, почему. Святые молчальники, которые уже все нашли для себя лишним в мире и следили только одни внутренние явления души, на глубокую науку будущему человечеству, говорят вот что: Приход Бога в душу узнается потому, когда душа почувствует иногда вдруг умиление и сладкие слезы, беспричинные слезы, происшедшие не от грусти или беспокойства, но которых изъяснить не могут слова. До такого состояния (говорят они же) дойти человеку возможно только тогда, когда он освободится от всех страстей совершенно. Но есть, однако же, такие избранники, которых Бог возлюбил от детства, для благих и великих своих намерений, и посещает невидимо; доказательством чего служит внезапно находящий на них восторг и тихие слезы. Свидетельство это такого рода, что во всякую минуту жизни над ним задумаешься. Вопроси себя в душе своей и добейся от нее, что она скажет на это. Мне бы хотелось сильно знать это, потому что полезно было бы и для меня. А до того времени мне кажется вот что. Если подвергнется сильному ответу тот, кто не искал Бога, то еще сильнейшему тот, кто убегал от Бога.
Скажу тебе еще об одном душевном открытии, которое подтверждается более и более, чем более живешь на свете, хотя в начале оно было просто предположение, или справедливее - предслышание. Это то, что в душе у поэта сил бездна. Ежели простой человек борется с неслыханными несчастиями и побеждает их, то поэт непременно должен побеждать большие и сильнейшие. Рассматривая в существе те орудия, которыми простые люди побеждали несчастия, видишь с трепетом, что таких орудий целый арсенал вложил Бог в душу поэта. Но их большею частию и не знает поэт, и не прибегает к узнанию. Разбросанных сил никто не знает и не видит, и никогда не может сказать наверно, в каком они количестве. Когда они собраны вместе, тогда только их узнаешь. А собрать силы может одна молитва".
"Мертвые души" были читаны нескольким лицам автором, но никто не знал конца их, который должен был увенчать дело и всему дать смысл, таимый автором про себя. Вот, однако же, несколько слов, намекающих на то, чем должны были быть "Мертвые души", - из письма к Языкову от 5-го мая 1846 года:
"...крайне неприятно, что "Мертвые души" переведены (на немецкий язык). Впрочем, что случилось, то случилось не без воли Божией. Дай только Бог силы отработать и выпустить второй том. Узнают они (немцы) тогда, что у нас много того, о чем они никогда не догадывались и чего мы сами не хотим знать".
Переходя к извлечениям из писем Гоголя к А.О. С<мирнов>ой, я считаю нужным привести сперва мнение его о ней, высказанное Языкову в письме от 5-го июня 1845 года. Оно покажет, как велико должно было быть влияние на него этого друга, при всей его способности подчинять других своему влиянию.
"В Москве будет вероятно на днях См<ирно>ва. Ты должен с ней познакомиться непременно. Это же посоветуй С.Т. Аксакову и Н.Н. Ш<ереметев>ой. Это перл всех русских женщин, каких мне случалось из них знать, прекрасных по душе. Но вряд ли кто имеет в себе достаточные силы оценить ее. И сам я, как ни уважал ее всегда и как ни был дружен с ней, но только в одни истинно страждущие минуты и ее, и мои узнал ее. Она являлась истинным моим утешителем, тогда как вряд ли чье-либо слово могло меня утешить. И подобно двум близнецам-братьям бывали сходны наши души между собою".
Письма Гоголя к А.О. С<мирнов>ой вообще отличаются догматическим характером, но местами исполнены глубокой грусти, сквозь которую прорывается нередко врожденный ему юмор, как, например, в следующем месте:
"Что же касается до сплетней, то не позабывайте, что их распускает чорт, а не люди, затем чтобы смутить и низвести с того высокого спокойствия, которое нам необходимо для жития жизнью высшею, стало быть, той, какой следует жить человеку. Эта длиннохвостая бестия как только приметит, что человек стал осторожен и неподатлив на большие соблазны, тотчас спрячет свое рыло и начинает заезжать с мелочей, очень хорошо зная, что и бесстрашный лев должен наконец взреветь, когда нападут на него бессильные комары со всех сторон и кучею..." и т.д.[12]
Известно, что при жизни Гоголя искренность его убеждений и прямота действий многими из его знакомых были сильно заподозрены. Вот что пишет об этом Гоголь к А.О. С<мирнов>ой (от 24-го октября, 1844).
"Это до сих пор неразрешимая загадка, как для них, так равно и для меня. Знаю только, что меня подозревают в двуличности, или какой-то макиавелевской штуке. Но настоящего сведения об этих делах не дала мне до сих пор ни одна живая душа. Вот уже два года я получаю такие странные и неудовлетворительные намеки и так противоречащие друг другу, что у меня просто голова идет кругом. Все точно боятся меня. Никто не имеет духу сказать мне, что я сделал подлое дело, и в чем состоит именно его подлость. А между тем мне все, что ни есть худшего, было бы легче понести этой странной неизвестности. Скажу вам только, что самое ядро этого дела, самое детское, это - почти ребяческая безрассудность выведенного из терпенья человека; но около ядра этого накопилось то, о чем я только теперь в догадках, но чего на самом деле до сих пор не знаю. Но скажу вам также, что с этим делом соединялся больший грех, чем двуличность: все это дело есть действие гнева и тех тонких оскорблений, которые грубо были нанесены мне добрым человеком, не могшим и в половину понять великости нанесенного оскорбления; но оно тронуло такие щекотливые струны, что их перенести разве могла бы одна душа истинно святого человека. Несколько раз мне казалось, что гнев мой совершенно исчез, но потом однако же я чувствовал пробужденье его в желании нестерпимом оправдаться.
А оправдаться я не мог, потому что не имел в руках обвинений. Этот гнев стоил вашего гнева, хотя я за него сильно наказал себя. Теперь я положил (и уже давно) никак не оправдываться. Пусть все дело объяснится само собою. Но мне теперь нужно знать во всей ясности обвинения, для того чтобы обвинить лучше и справедливей себя, а не кого другого.----------Души моей никто не может знать; она доступна еще меньше вашей, потому что я даже и не говорлив. В последнее время, когда я ни бывал в Петербурге или в Москве, я избегал всяких объяснений и скорее отталкивал от себя приятелей, чем привлекал. Мне нужен был душевный монастырь. Вам это теперь понятно, потому что мы сошлись с вами вследствие взаимной душевной нужды и помощи, и потому имели случай хотя с некоторых сторон узнать друг друга; но они этого не могли понять. Из них - вы сами знаете - никто не воспитывается; стало быть, всякой поступок они могли истолковать по-своему. Отчуждение мое от них они приняли за нелюбовь и охлажденье, тогда как любовь моя возрастала. Да и не могло быть иначе, потому что я, слава Богу, их больше знаю, чем они меня; и если бы они, вследствие превратности человеческой, сделали бы точно что-нибудь дурное, или изменились даже в характерах, я бы все не изменился в любви, и, может, Бог бы помог мне тогда-то именно и восчувствовать нежнейшую любовь, когда бы они очутились в крайности запятнать или погубить свою душу. Это впрочем так и быть должно у всех нас. Когда мы видим в болезни, или даже при смерти нам близкого человека, тогда только оказывается, как велика любовь наша к нему. Мы не жалеем ни денег, ни собственного попечения, готовы все, что имеем, отдать доктору и сильно молимся Богу о его выздоровлении".
Борьба артиста с христианином в Гоголе давно уже сделалась очевидною для каждого. Сам Гоголь соглашал оба разнородные стремления свои таким образом[13]:
"Как умный человек, он (С<амари>н) прав тем, что взглянул на меня со стороны артиста, но он пропустил не безделицу: он пропустил ту высшую любовь, которая гораздо выше всяких артистов и талантов, и может быть равно доступна как умнейшему, так и простейшему человеку. Он не может также знать того, что я уже давно гляжу на человека не как артист, но милосердие Бога помогло мне глядеть на него иначе: я гляжу на него, как на брата, и это чувство в несколько раз небеснее и лучше. Ремесло артиста мне пригодилось теперь только в помочь; им мне доведется только доказать на деле мою любовь, о чем молю Бога беспрестанно и о чем прошу вас также помолиться".
Вот еще интересный вопрос, возникающий нередко в беседах о Гоголе и решенный им по-своему в письме к А.О. С<мирнов>ой, от 24 декабря 1844 года.
"Скажу вам одно слово насчет того, какая у меня душа, хохлацкая, или русская, потому что это, как я вижу из письма вашего, служило одно время предметом ваших рассуждений и споров с другими. На это вам скажу, что я сам не знаю, какая у меня душа, хохлацкая, или русская. Знаю только то, что никак бы не дал преимущества ни малороссиянину перед русским, ни русскому перед малороссиянином. Обе природы слишком щедро одарены Богом, и как нарочно каждая из них порознь заключает в себе то, чего нет в другой. Явный знак, что они должны наполнить одна другую. Для этого самые истории их прошедшего быта даны им непохожие одна на другую, дабы порознь воспитались различные силы их характеров, чтобы потом слиявшись воедино, составить собою нечто совершеннейшее в человечестве. На сочинениях же моих не основывайтесь и не выводите оттуда никаких заключений о мне самом. Они все писаны давно, во времена глупой молодости, пользуются пока незаслуженными похвалами и даже не совсем заслуженными порицаньями, и в них виден покаместь писатель, еще не утвердившийся ни на чем твердом. В них точно есть кое-где хвостики душевного состояния моего тогдашнего, но, без моего собственного признания, их никто и не заметит и не увидит".
В числе причин, удерживавших Гоголя за границею, одна выражена им в письме к искреннему его другу, А.О. С<мирнов>ой, от 2-го апреля 1845 года.
"... приезд мой мне был бы не в радость. Один упрек только себе видел бы я на всем, как человек, посланный за делом и возвратившийся с пустыми руками, - которому стыдно даже и заговорить, стыдно и лицо показать".
Вот еще несколько намеков на общий смысл "Мертвых душ" (в письме к А.О. С<мирнов>ой, от 25-го июня, 1845).
"Вы коснулись "Мертвых душ" и просите меня не сердиться за правду, говоря, что исполнились сожалением к тому, над чем прежде смеялись. Друг мой, я не люблю моих сочинений, доселе бывших и напечатанных, и особенно "Мертвых душ"; но вы будете несправедливы, когда будете осуждать за них автора, принимая за карикатуру, за насмешку над губерниями, так же, как были прежде несправедливы хваливши. Вовсе не губернии и не несколько уродливых помещиков, и не то, что им приписывают, есть предмет "Мертвых душ". Это покаместь еще тайна, которая должна была вдруг, к изумлению всех, (ибо ни одна душа из читателей не догадалась) раскрыться в последующих томах, если бы Богу было угодно продлить жизнь мою и благословить будущий труд. Повторяю вам вновь, что это тайна, и ключ от нее покаместь в душе у одного только автора. Многое, многое даже из того, что по-видимому, было обращено ко мне самому, было принято вовсе в другом смысле. Была у меня точно гордость, но не моим настоящим, не теми свойствами, которыми владел я, гордость будущим шевелилась в груди, - тем, что представлялось мне впереди, счастливым открытием, - которым угодно было, вследствие Божией милости, озарить мою душу, - открытием, что можно быть далеко лучше того, чем есть человек, что есть средства и что для любви... Но некстати я заговорил о том, чего еще нет. Поверьте, что я хорошо знаю, что я слишком дрянь, и всегда чувствовал более или менее, что в настоящем состоянии моем я дрянь и все дрянь, что ни делается мною, кроме того, что Богу угодно было внушить мне сделать, да и то было сделано мною далеко не так, как следует".