1845-й год. - Гоголь болен. - Письма о болезни к Н.Н. Ш<ереметевой> и С.Т. Аксакову. - Высочайшее пожалование Гоголю по 1000 рублей серебром на три года. - Письмо к министру народного просвещения. - Лечение холодною водою в Грефенберге. - Гоголь в Праге. - Письма из Рима и из других городов, выражающие физическое и душевное состояние Гоголя, предшествовавшее появлению "Переписки с друзьями". - Первое впечатление, произведенное "Перепискою".
В начале 1845 года Гоголь сделался очень болен. Следующее письмо к Н.Н. Ш<ереметевой> показывает, как он бросался в разные стороны, ища в переездах из одного места в другое облегчения приступивших к нему недугов телесных и, кажется, также душевных.
"1845. Франфуркт, 14 февраля. Благодарю вас, добрый друг, за ваше письмо, писанное ко мне. В Париж я ездил единственно затем, чтобы сделать куда-нибудь дорогу, и покаместь был в дороге, по тех пор чувствовал себя лучше, чем во Франкфурте. Приехавши в Париж, начал опять прихварывать. Впрочем, я провел время хорошо, был почти каждый день в нашей церкви, которая хороша и доставила мне много утешения, и виделся только с одними близкими, немногими, но прекраснейшими душами. Дорогой из Парижа во Франкфурт я опять чувствовал себя хорошо, а приехавши во Франкфурт - дурно. Друг мой, помолитесь как обо мне, так и о бедном моем здоровьи. Я же покаместь вывожу то заключение, что мне нужна дальняя дорога, и не есть ли это знак, что пора наконец отправиться в тот путь, ради которого я выехал из Москвы и простился с вами, о котором и первоначальная мысль была, без сомнения, Божьим внушением. А потому помолитесь прежде всего, друг мой, о моем здоровьи, ибо, как только поможет Бог мне дотянуться до будущего года, то в начале его и не откладывая уже на дальнейшее время, отправлюсь в Иерусалим. С нынешнего лета или осени, отправлюсь в Италию, с тем чтобы, оттуда быть наготове сесть на корабль. А вы молите Бога, чтобы ниспослать мне силы совершить это путешествие так, как следует, как должен совершить его истинный христианин. Молитесь об этом заране, чтобы Бог приготовил к тому мою душу и чтобы не оставлял меня отныне ни на миг. Так нужно мне Его беспрерывное присутствие - да и кому оно не нужно? И помолитесь о моем здоровьи, которое так плохо, как я давно не помню. А я за вас молюсь, и молюсь о том, чтобы Бог услышал все ваши молитвы".
Собственные немощи до того занимали его внимание, что, получив от С.Т. Аксакова письмо с горестным известием, что он терял один глаз и опасался за другой, Гоголь отвечал ему холодными утешениями, в которых, по-видимому, мало участвовало сердце, - именно:
"Франкфурт. 2 мая (1845). И вы больны, и я болен. Покоримся же Тому, Кто лучше знает, что нам нужно и что для нас лучше, и помолимся Ему о том, чтобы помог нам уметь Ему покориться. Вспомним только одно то, что в Его власти все и все Ему возможно. Возможно все отнять у нас, что считаем мы лучшим, и в награду за то дать лучшее нам всего того, чем мы дотоле владели. Отнимая мудрость земную, дает Он мудрость небесную; отнимая зренье чувственное, дает зренье духовное, с которым видишь те вещи, перед которыми пыль все вещи земные; отнимая временную, ничтожную жизнь, дает нам жизнь вечную, которая перед временной то же, что все перед ничто. Вот что мы должны ежеминутно говорить друг другу. Мы, еще доселе непривыкнувшие к вечному закону действий, который совершается для всех непреложно в мире, и желающие для себя непрерывных исключений, мы, малодушные, способны позабывать на всяком шагу то, что должны вечно помнить, наконец мы, неимеющие даже благородства духа ввериться Тому, Кто стоит" того, чтобы на Него положиться. Простому человеку мы даже вверяемся, который даже нам не показал и знаков достаточных для доверия, а Тому, Кто окружил нас вечными свидетельствами любви своей, Тому только не верим, взвешивая подозрительно всякое Его слово. Вот что мы должны говорить ежеминутно друг другу, о чем я вам теперь напоминаю и о чем вы мне напоминайте".
Вероятно к этому же времени, если не к самому началу года относится следующее, полное воплей души письмо к Н.Н. Ш<ереметевой>.
"5 июля. Молитесь, друг мой, обо мне. Ваши молитвы мне были нужны всегда, а теперь нужнее, чем когда-либо прежде. Здоровье мое плохо совершенно, силы мои гаснут, от врачей и от искусства я не жду уже никакой помощи, ибо это физически невозможно; но от Бога все возможно. Молитесь, да поможет Он мне уметь терпеть, переносить, уметь покоряться, уметь молить Его и уметь благословлять Его в самых страданиях. Я слишком знаю, что нельзя зажечь уже светильник, если не стало масла; но знаю, что есть Сила, Которая и в мертвом воздвигнет дух жизни, если восхочет, и что молитва угодных Богу душ велика пред Богом. Молитесь, друг мой, да не оставляет меня в минутах невыносимой скорби и уныния, которые я уже чувствую и которых, может быть, целый ряд предстоит мне вперед, в степени сильнейшей. Молитесь, да укрепит меня и спасет меня".
При таких обстоятельствах, для Гоголя было особенно приятно получить известие о том, что для него было в это время сделано. В Бозе почивший Государь Император, поощряя, с свойственным Ему великодушием, труды каждого высокого таланта, благоволил пожаловать Гоголю по тысяче рублей серебром в год, в течение трех лет[14].
На официальное уведомление об этом министра народного просвещения[15], Гоголь отвечал следующим письмом.
"Милостивый Государь
Сергий Семенович,
Письмо ваше мною получено. Благодарю вас много за ваше ходатайство и участие. О благодарности Государю ничего не говорю: она в душе моей; выразить же ее могу разве только молитвой о Нем. Но мне сделалось в то же время грустно. Грустно, во-первых, потому, что все доселе мною сделанное не стоит большого внимания. Хоть в основании его и легла добрая мысль, но выражено все так дурно, ничтожно, незрело, и притом в такой степени; не так бы следовало: не даром большинство приписывает им скорее дурной смысл, чем хороший, и соотечественники мои скорей извлекают из них извлеченье не в пользу души своей, чем в пользу. Во-вторых, грустно потому, что и за прежнее я в неоплатном долгу пред Государем. Клянусь, я и не помышлял даже просить о чем-либо у Государя! В тишине только готовил я труд, который точно был бы полезнее моим соотечественникам моих прежних мараний, - за который и вы сказали бы мне, может быть, спасибо, если будет выполнен добросовестно, потому что предмет его не чужд был и ваших собственных помышлений. Меня утешала доселе мысль, что Государь, которому, как я знаю истинно, дорого благо душевное его подданных, сказал бы, может быть, о мне со временем: "Этот человек умел быть благодарным и знал, чем высказать Мне свою признательность". Теперь я обременен новым благодеянием. В сравнении с тем, что сделано для меня, труд мой покажется бедней и незначительней, чем прежде. Расстроенное здоровье может отнять у меня возможность сделать его и таким, как бы я хотел. И вот почему мне грустно. Грустно вместе с этим и то, что нынешним письмом вашим вы отняли у меня право сказать вам то, что я хотел сказать. А я хотел вас благодарить за многое сделанное вами в пользу наук и отечественной старины, и еще более - за пробуждение, в духе просвещения нашего, твердого русского начала. Благодарить вас за это я имел право, как сын той же земли и как брат того же чувства, в котором мы все должны быть братья, и как необязанный вам за личное добро. Теперь вы отняли у меня это право, и то, что было тогда законным делом, будет походить на комплимент. Примите же лучше, вместо его, это искренное изложение моего состояния душевного. Другого ничего не могу сказать вам; не прибавляю даже и почтительного окончания, завершающего светские письма, потому что, давно живя в удалении от него, я позабыл их вовсе, а остаюсь просто
Вам обязанный и признательный искренно
Н. Гоголь"
По совету своих друзей, изведавших на себе пользу Присницева лечения холодною водою, Гоголь отправился в Грефенберг, но не выдержал полного курса и уехал от Присница полувыздоровевший. Во время последнего своего пребывания в Москве, увидя у О.М. Бодянского на стене портрет знаменитого гидропата, он вспомнил о Грефенберге.
- Почему же вы не кончили курса? - спросил О<сип> М<аксимович>.
- Холодно! - отвечал одним словом Гоголь. Вот его письма из Грефенберга.
К С.Т. Аксакову.
"Благодарю вас, бесценный Сергей Тимофеевич, за ваши два письма. Они мне были очень приятны. Здоровье мое, кажется, как будто немного лучше от купаний в холодной воде, но не могу и не смею еще предаться вполне надежде. Пишите в Рим, куда я отправляюсь. От Языкова узнаете подробнее. Не имею ни минуты свободной".
К Н.Н. Ш<ереметевой>
"Благодарю вас, добрый друг мой, за ваши письма, которые меня утешали в моем болезненном состоянии, и всегда утешали. Не могу сказать еще ничего решительного о моем здоровьи. Твердо верю, что, если милость Божия захочет, то оно вдруг воздвигнется. Нынешнее лечение холодной водою по крайней мере освежает и прогоняет печальные мысли. Я чувствую себя как будто крепче. Через неделю, а может и раньше, пущусь, перекрестившись и помолившись, в дорогу: в Рим на всю зиму. Там я чувствовал себя всегда хорошо; переезд тоже мне помогал и восстановлял. Бог милостлив и обратит, может быть, то и другое в мое излечение. Знаю, что я сам по себе далеко того недостоин, и не ради моих молитв, но ради молитв тех, которые обо мне молятся, в числе которых одна из первых вы, мне ниспошлется облегчение, а что еще выше - уменье покоряться радостно Его святой воле. Итак не переставайте обо мне молиться".
Проезжая из Грефенберга через чешскую Прагу, Гоголь обратил особенное внимание на национальный музей, заведываемый известным антикварием Ганкою, приходил туда несколько раз и рассматривал хранящиеся в нем сокровища славянской старины. Ганка никак не хотел верить, что перед ним тот самый Гоголь, которого сочинения он изучал с такою любовью (так наружность Гоголя, его приемы и разговор мало выказывали того, что было заключено в душе его); наконец спросил у самого поэта, не он ли автор таких-то сочинений.
- И, оставьте это! сказал ему в ответ Гоголь.
- Ваши сочинения, продолжал Ганка, - составляют украшение славянских литератур (или что-нибудь в этом роде).
- Оставьте, оставьте! повторял Гоголь, махая рукою, и ушел из музея.
Но Ганка не таковский человек, чтоб разойтись с подобным путешественником, не взяв с него контрибуции. В альманахе, изданном в Праге Павлом Кларом, под заглавием: "Libussa Taschenbuch fur's Jahr 1852", в жизнеописании Ганки, где приведены выписки из его альбома, на стр. 368 мы читаем:
"Желаю (вам) еще сорок шесть лет ровно здравствовать, работать, печатать и издавать во славу славян. Дня 5 (17) августа 1845. Гоголь".
Не известно, когда Гоголь возвратился в Рим; но от 29 октября он уже писал к С.Т. Аксакову:
"Уведомляю вас, добрый друг мой Сергей Тимофеевич, что я в Риме. Переезд и дорога значительно помогли; мне лучше. Климат римский подействует, если угодно Богу, так же благосклонно, как и прежде. А потому вы обо мне не смущайтесь и молитесь. Уведомьте об этом также и маменьку мою. Я хотя и написал письмо сей же час по приезде в Рим к ней первой, но вообще за письма мои к ней я сильно беспокоюсь. Двух или трех писем моих сряду она не получила. Два из этих писем были очень нужны. Это для меня неизъяснимо. Пропасть на почте, пожалуй, еще может одно письмо, но сряду писанные одно за другим - это странно. У маменьки есть неблагоприятели, которые уже не раз ее смущали какими-нибудь глупыми слухами обо мне, зная, что этим более всего можно огорчить ее. Подозревать кого бы то ни было грешно, но все не худо бы об этом разведать каким-нибудь образом, дабы знать, как руководствоваться вперед. Последние письма я даже не смел адресовать прямо на имя маменьки, но адресовал на имя одной ее знакомой, С<офьи> В<асильевны> К<апнист>. Письмо, однако же, из Рима было послано на ее собственное имя. Оно отдано мною здесь на почту 25 октября здешнего штиля. Об этом прошу вас, друг мой Сергей Тимофеевич, уведомить маменьку немедленно, или поручить кому-нибудь из ваших, кто с ней в переписке.
О себе, относительно моего здоровья, скажу вам, что холодное леченье мне помогло и заставило меня наконец увериться лучше всех докторов в том, что главное дело в моей болезни были нервы, которые, будучи приведены в совершенное расстройство, обманули самих докторов и привели было меня в самое опасное положение, заставившее не в шутку опасаться за самую жизнь мою. Но Бог спас. После Грефенберга, я съездил в Берлин, нарочно с тем, чтобы повидаться с Шоплейном, с которым прежде не удалось посоветоваться и который особенно талантлив в определении болезней. Шоплейн утвердил меня еще более в сем мнении, но дивился докторам, пославшим меня в Карлсбад и Гастейн. По его мнению, сильней всего у меня поражены были нервы в желудочной области, так называемой системе nervoso fascoloso, одобрил поездку в Рим, предписал вытиранье мокрою простыней всего тела по утрам, всякий вечер пилюлю, две какие-то гомеопатические капли поутру, а с началом лета и даже весною - ехать непременно на море, преимущественно северное, и пробыть там, купаясь и двигаясь на морском воздухе, сколько возможно более времени, - ни в каком случае не менее трех месяцев".
1845 год был замечателен в жизни Гоголя по каким-то особенным обстоятельствам, о которых не совсем ясно упоминает он в коротком письме к г. Плетневу, написанном по выздоровлении от опасной болезни. Вот это письмо:
"Рим. 18 ноября (1845). Посылаю тебе свидетельство о моем существовании на свете. Существование мое точно было в продолжение некоторого времени в сомнительном состоянии. Я едва было не откланялся; но Бог милостив: я вновь почти оправился, хотя остались слабость и какая-то странная зябкость, какой я не чувствовал доселе. Я зябну, и зябну до такой степени, что должен ежеминутно выбегать из комнаты на воздух, чтобы согреться. Но как только согреюсь и сяду отдохнуть, остываю в несколько минут, хотя бы комната была тепла, и вновь принужден бежать согреваться. Положение тем более неприятное, что я через это не могу, или, лучше, мне некогда ничем заняться, тогда как чувствую в себе и голову, и мысли более свежими и, кажется, мог бы теперь засесть за труд, от которого сильно отвлекали меня прежде недуги и внутреннее душевное состояние. Скажу тебе только то, что много, много в это трудное время совершилось в глубине души моей, и да будет благословенна вовеки воля пославшего мне скорби и все то, что мы обыкновенно приемлем за горькие неприятности и несчастия! Без них не воспиталась бы душа моя как следует для труда моего; мертво и холодно было бы все то, что должно быть живо, как сама жизнь, прекрасно и верно, как сама правда ".
В следующем письме к г. Плетневу Гоголь яснее раскрывает свое душевное состояние.
"Рим. 20/9 февраля, 1846. Я не отвечал тебе друг на твое милое письмо (от 2/14 Ноября 1845 г., С.-Петербург) потому, что, во-первых, тяжкое болезненное состояние овладело было мною с новою силою и привело меня в такое странное состояние, что тяжело было руку поднять и тяжело было какое-нибудь сказать о себе слово; во-вторых, я ожидал, не дождусь ли ответа на мое письмо, отправленное к тебе еще в прошлом году, вместе с свидетельством о моем существовании, которое я взял из здешней миссии. Уведомь меня теперь об этом поскорее и пришли все деньги, какие мне следуют. Чем их больше, тем лучше. С С<мирнов>ой уравняемся после. Мне нужно теперь сделать езды и путешествия как можно больше. Из всех средств, какие я ни предпринимал для моей странной болезни, доныне это одно мне помогало. Тяжки и тяжки мне были последние времена, и весь минувший год так был тяжел, что я дивлюсь теперь, как вынес его. Болезненные состояния до такой степени (в конце прошлого года и даже в начале нынешнего) были невыносимы, что повеситься или утопиться казалось как бы похожим на какое-то лекарство и облегчение. А между тем Бог так был милостив ко мне в это время, как никогда дотоле. Как ни страдало мое тело, как ни тяжка была болезнь телесная, душа моя была здорова; даже хандра, которая приходила прежде в минуты более сносные, не посмела ко мне приближаться. И те душевные страдания, которых доселе я испытал много и много, замолкнули вовсе, и среди страданий телесных выработались в уме моем (?)... так что во время дороги и предстоящего путешествия я примусь с Божьим благословением писать, потому что дух мой становится в такое время свежим и расположен(ным) к делу. О, как премудр в Своих делах Управляющий нами! Когда я расскажу тебе потом всю чудную судьбу мою и внутреннюю жизнь мою (когда мы встретимся у родного очага) и всю открою тебе душу, все поймешь ты тогда до единого во мне движенья и не будешь изумляться ничему тому, что теперь так тебя останавливает и изумляет во мне. Друг мой, повторяю вновь тебе, люби меня, люби на веру. Вот тебе мое честное слово, что ты был во многом заблуждении на счет многого во мне, и многое принято тобою в превратном смысле и вовсе в другом значении, и горько мне, горько было от того в одно время, так горько, как ты даже и представить себе не можешь. Скажу также тебе, что не дело литературы и не слава меня занимала в то время, как ты думал, что они только и составляют жизнь мою. Ты принял платье за то тело, которое должно было облекать платье. Душа и дело душевное меня занимали, и трудную задачу нужно было разрешить, пред пользою которой ничтожны были те пользы, которые ты мне поставлял на вид. Богу угодно было послать мне страдания душевные и телесные и всякие горькие и трудные минуты, и всякие недоразумения тех людей, которых любила душа моя, и все на то, чтобы разрешилась скорее во мне та трудная задача, которая без того не разрешилась бы вовеки. Вот все, что могу тебе сказать вперед: остальное все договорит тебе мое же творение, если угодно будет святой воле ускорить его".
В трех следующих письмах Гоголя к П.А. Плетневу, сквозь болезненные стоны немощной его физической природы, слышно торжество души, уверенной, что близко время, когда она совершит нечто истинно полезное ближним. Теперь понятны нам все намеки этих писем, но я помню, в какое недоумение поставлял Гоголь своего корреспондента своими загадочными обещаниями. Не было тогда и предчувствия, чтобы автор "Мертвых душ" пожелал явиться перед публикой без всякого художественного покрова...
1
"21 мая, 1846 г. Пишу к тебе на выезде из Рима и посылаю свидетельство о моей жизни. Деньги присылай во Франкфурт на имя Жуковского. У него я пробуду с неделю, может быть, и потом вновь в дорогу по северной Европе. Перемежевываю сии разъезды холодным купаньем в Грефенберге и купаньем в море: два средства, которые и по докторскому отзыву, и по моему собственному опыту, мне можно только употреблять. Как я ни слаб и хил, но чувствую, что в дороге буду лучше, и верю, что Бог воздвигнет мой дух до надлежащей свежести совершить мою работу всюду, на всяком месте и в каком бы ни было тяжком состоянии тела: лежа, сидя или даже не двигая руками. О комфортах не думаю. Жизнь наша - трактир и временная станция: это уже давно сказано. О всем прочем скоро уведомлю. Мне настоит в многом с тобою поговорить".
2
"Карлсбад. Июля 4, 1846 г.
Не знаю, получил ли ты мое последнее письмо из Рима со вложением свидетельства о моей жизни. По крайней мере твоего ответа я еще не нашел, бывши во Франкфурте назад тому месяц. Теперь я заезжал в Грефенберг, чтобы вновь несколько освежиться холодною водою, но это лечение уже не принесло той пользы, как в прошлом году. Дорога действует лучше. Видно, на то воля Божия, и мне нужно более чем кому-либо считать свою жизнь беспрерывной дорогой и не останавливаться ни в каком месте иначе, как на временный ночлег и минутное отдохновение. Голове моей и мыслям лучше в дороге; даже я зябну меньше в дороге, и сердце мое слышит, что Бог мне поможет совершить в дороге все то, для чего орудия и силы во мне доселе созревали.
Покаместь тебе маленькая просьба (предвестие большой, которая последует в следующем письме). Жуковскому нужно, чтобы публика была несколько приготовлена к принятию "Одиссеи". В прошлом году я писал к Языкову о том, чем именно нужна и полезна в наше время "Одиссея" и что такое перевод Жуковского. Теперь я выправил это письмо и посылаю его для напечатания вначале в твоем журнале, а потом во всех тех журналах, которые больше расходятся в публике, в виде статьи, заимствованной из "Современника", с оговоркой вроде следующей: "Зная, как всем в России любопытно узнать что-либо о важном труде Жуковского, выписываем письмо о ней Н. Гоголя, помещенное в таком-то номере "Современника"". Нужно особенно, чтобы в провинциях всякое простое читающее сословие знало хоть что-нибудь об этом и ждало бы с повсеместным нетерпением; а потому сообщи немедленно потом и в "Пчелу", и в "Инвалид", и в "О<течественные> З<аписки>" и даже в "Б<иблиотеку> для Ч<тения>", если примут. В Москву я сам пошлю экземпляр того же письма.
Недели через две жди от меня просьбы другой, которую я знаю, что ты выполнишь охотно, а до того не негодуй на меня ни за что прежнее, что приводило тебя в недоумение. Приходит уже то время, в которое все объяснится. Обнимаю тебя вперед, слыша сердцем, что ты меня обнимешь так, как еще не обнимал дотоле".
3
"Июля 20 (1846) Швальбах.
От Жуковского я получил вексель. Ожидал от тебя письма с уведомлением о том, останешься ли ты на лето в Петербурге, или едешь куда, что мне было весьма нужно знать для моих соображений; но письма не было. На место его записка к Жуковскому, где, как мне показалось, есть даже маленькое неудовольствие на меня. По крайней мере ты выразился так: "Гоголь не выставил даже, по обыкновению своему, числа". Друг мой, у некоторых людей составилось обо мне мнение, как о каком-то ветреннике, или человеке, пребывающем где-то в пустых мечтах. Не стыдно ли и тебе туда же? Один, может быть, человек нашелся на всей Руси, который именно подумал более всех о самом существенном, заставил себя серьезно подумать о том, чем прежде всего следовало бы каждому заняться из нас, и этому человеку не хотят простить мелкой оплошности и пропуска в пустяках, человеку притом еще больному и страждущему, у которого бывают такие минуты, что не в силах и руки поднять, не только мысли, - не хотят извинить! Ну, что тебе в числе наверху письма, когда в свидетельстве о жизни моей, при нем приложенном, было выставлено число, и я сказал, что, сейчас его получивши, сейчас спешу отправить на почту, а сам отправиться с дилижансом из Рима?
Но от твоего уведомления о месте твоего пребывания теперь у меня многое зависит. Почему же в самом деле, мои вопросы считаются за пустяки, считается ненужным даже и отвечать на них, а запросы, мне деланные, считаются важными? скажешь: я не отвечал на многие мне деланные запросы? А что если я докажу, что отвечал, но ответа моего не сумели услышать? Друг мой, тяжело! Знаешь ли, как трудно мне писать к тебе? Или ты думаешь, я не слышу духа недоверчивости ко мне, думаешь, не чувствую того, что тебе всякое слово мое кажется неискренним и чудится тебе, будто я играю какую-то комедию? Друг мой, смотри, чтобы потом, как все объяснится, не разорвалось бы от жалости твое сердце. Я с своей стороны употреблял по крайней мере все, что мог: просил поверить мне на честное слово, но моему честному слову не поверили. Что мне было больше сказать? Что другое мог сказать тот, кто не мог себя высказать? А говорил давно: "У меня другое дело, у меня душевное дело; не требуйте покуда от меня ничего, не создавайте из меня своего идеала, не заставляйте меня работать по каким-нибудь планам, от вас начертанным. Жизнь моя другая, жизнь моя внутренняя, жизнь моя покуда вам недоведомая. Потерпите, и все объяснится. Каплю терпения..." Но терпения никто не хотел взять, и всяк слова мои считал за фантазии. Друг мой, не думай, чтобы здесь какой-нибудь был упрек тебе. Крепко, крепко тебя целую! вот все, что могу сказать, потому что ты обвинишь себя потом гораздо больше, чем ты виноват в самом деле. Вины твоей нет никакой. Велик Бог, все совершающий в нас для нас же. Ты выполнишь как верный друг ту просьбу, которую я тебе изложу в следующем письме, которую, я знаю, тебе будет приятно выполнить, и после ней все объяснится.
Здоровье то тяжело, то вдруг легко - душа слышит свет. Светло будет и во всех душах, омрачаемых сомнениями и недоразумениями!
Недавно я встретил одного петербургского моего знакомого, по фамилии А<нненков>, который вместе с тем знаком и с Прокоповичем. Он мне объявил, что Прокопович послал мне в начале прошлого 1845 г. четыре тысячи руб. ассигн. во Франкфурт, на имя Жуковского. Этих денег я не видал и в глаза[16]; но если бы получил их, то отправил бы немедленно к тебе. Упоминаю об этом вовсе не для того, чтобы тебя вновь чем-нибудь затруднить по этому делу, но единственно затем, чтобы довести это к твоему сведению. В деле этом судья и господин Бог, а ты исполнил с своей стороны все, что только можно было требовать от благородного человека".
Для московских друзей Гоголя изготовляемая им к печати книга оставалась совершенною тайною. В письмах к ним заметно было только ненормальное внутреннее состояние его и самый почерк его обнаруживал какое-то волнение. Вот одно из таких писем к С.Т. Аксакову.
"1846. Рим 23 марта. Письмо ваше от 23 генваря я получил. Благодарю вас много за присылку стихов Ивана Сергеевича. В них много таланта, особенно в первом, т.е. в стихах, начинающихся так:
Среди удобных и ленивых
Упорно медленных работ...
Я удивляюсь только, почему они лучше последних, тогда как бы следовало быть последним лучше первых: человек должен идти вперед. Прежних стихов, вами посланных к Жуковскому, я не получал. Жуковский не упоминает даже ни слова в письмах своих, была ли какая-нибудь к нему посылка на мое имя. Я послал, однако ж, к нему запрос, на который доселе еще нет ответа. Благодарю также О<льгу> С<еменовну> за сообщение прекрасной проповеди Филарета, которую я прочел с большим удовольствием.
Насчет недугов наших скажу вам только то, что, видно, они нужны и нам всем необходимы. А потому, как ни тяжко переносить их, но, скрепя сердце, возблагодарим за них вперед Бога. Никогда так трудно не приходилось мне, как теперь, никогда так болезненно не было еще мое тело. Но Бог милостив и дает мне силу переносить, дает силу отгонять от души хандру, дает минуты, за которые не знаю и не нахожу слов, как благодарить. Итак все нужно терпеть, все переносить и всякую минуту повторять: "Да будет и да совершится Его святая воля над нами!"
Покаместь прощайте до следующего письма. Зябкость и усталость мешают мне продолжать, хотя и желал бы вам писать более. Доселе изо всех средств, более мне помогавших, была езда и дорожная тряска; а потому весь этот год обрекаю себя на скитание, считая это необходимым и, видно, законным определением свыше. Летом полагаю объездить места, в которых не был в Европе северной, на осень в южную, на зиму в Палестину, а весной, если будет на то воля Божия, в Москву; а потому следующие письма адресуйте к Жуковскому. А всех вообще просите молиться обо мне, да путешествие мое будет мне во спасение душевное и телесное и да успею хотя во время его, хотя в дороге, совершить тот труд, который лежит на душе. Пусть О<льга> С<еменовна> об этом помолится и все те, которые любят молиться и находят усладу в молитвах".
Следующее небольшое письмецо к тому же другу, писанное в конце 1846 года, показывает, в каком торжествующем состоянии духа был Гоголь, ожидавший появления своей книги в печати.
"Что вы, добрый мой, замолчали, и никто из вас не напишет мне ни словечка? Я, однако ж, знаю почти все, что с вами ни делается; чего не дослышал слухом, дослышала душа. Принимайте покорно все, что ни посылается нам, помышляя только о том, что это посылается Тем, Который нас создал и знает лучше, что нам нужно. Именем Бога говорю вам: все обратится в добро! Не вследствие какой-либо системы говорю вам, но по опыту. Лучшее добро, какое ни добыл я, добыл из скорбных и трудных моих минут, и ни за какие сокровища не захотел бы я, чтобы не было в моей жизни скорбных и трудных состояний, от которых ныла вся душа и недоумевал ум, (как) помочь. Ради самого Христа, не пропустите без внимания этих слов моих".
В 1846 году один из петербургских художников просил у Гоголя, чрез посредство П.А. Плетнева, позволения напечатать вторым изданием первый том "Мертвых душ", с политипажами, в числе 3600 экземпляров. Он желал пользоваться этим правом в течение трех лет и предлагал за него Гоголю 1500 рублей серебром наличными деньгами. Ответ Гоголя, в письме его из Рима от 20 марта 1846 года, придает новую черту его строго-художническому характеру. Вот это письмо:
"...Художнику Б<ернардскому> объяви отказ. Есть много причин, вследствие которых не могу покаместь входить в условия ни с кем. Между прочим, во-первых, потому, что второе издание первой части будет только тогда, когда она выправится и явится в таком виде, в каком ей следует явиться; во-вторых, потому, что по странной участи, постигавшей издание моих сочинений, выходила всегда какая-нибудь путаница или бестолковщина, если я не сам и не при моих глазах печатал. А в-третьих, я враг всяких политипажей и модных выдумок. Товар должен продаваться лицом, и нечего его подслащивать этим кондитерством. Можно было бы допустить излишество этих родов только в таком случае, когда оно слишком художественно. Но художников-гениев для такого дела не найдешь; да притом нужно, чтобы для того и самое сочинение было классическим, приобретшим полную известность, вычищенным, конченным и ненаполненным кучею таких грехов, как мое".
Выше было упомянуто, да и из самих писем видно, что Гоголь, в 1845 году, был опасно болен. Однажды он уж касался черты, отделяющей человека от жизни с ее очарованиями и заблуждениями и в это время все, что напечатал он, естественно, представилось ему слишком ничтожным, в сравнении с тем, чем была полна душа его, проникнутая высшим бесстрастием и великими предчувствиями иной жизни. Обозревая с духовной высоты своей все пройденное поприще, он находил только свои письма к друзьям произведениями, обещающими пользу ближнему, и потому составил завещание - издать выбор из них после смерти. Но здоровье и употребление моральных сил возвратились к нему еще один раз. Тогда, не теряя времени, он собрал у своих друзей лучшие свои письма и выбрал из них то, что, по его мнению, должно было "искупить бесполезность всего дотоле им напечатанного".
Между тем в обществе еще не было известно, что произошло в душе Гоголя, ибо он только изредка, и то перед ближайшими друзьями, приподнимал покров с души своей. Все считали Гоголя еще прежним Гоголем, все ожидали от него второго тома "Мертвых душ", в смысле произведения юмористического, и, может быть, немногие только помнили его намек на "незримые, неведомые миру слезы"...
В это время вдруг падает на стол к г. Плетневу его рукопись, исполненная странных признаний, воплей души, томящейся в ее греховной тесноте, проповедей, облеченных всею грозою красноречия, указующего прямо на болящие раны сердец, полу-дозрелых убеждений и горького сарказма. То была известная теперь каждому "Переписка с друзьями". Она произвела на всех, кому показал ее поверенный поэта, такое впечатление, какое испытывает человек, когда его введут в огромную фабрику, где отливаются из чугуна или бронзы колоссальные создания скульптуры. Множество народа мечется туда и сюда посреди таинственных закоулков, дышащих жаром геенны; пламя хлещет в гортань печей, утоляя неутолимую их жажду пламени; металлы, подобно ломкому льду, превращаются в жидкость и грозят огненным, все-пожигающим потопом. И везде необъяснимый, незнакомый для слуха шум, клокотанье, свист и шипенье; везде загадочное, по-видимому, беспорядочное и зловещее движение. Кажется, что искусство ваятеля выступило из своих пределов, потеряло свои правила и гибнет вместе со всею его спутавшеюся фабрикою. Так именно - по крайней мере на пишущего эти строки - подействовала "Переписка с друзьями". Это была распахнутая внезапно дверь во внутреннюю мастерскую Гоголя, когда в ней кипела самая жаркая работа и когда он находился в напряженном, трепетном и вместе энергически-восторженном состоянии духа, подобно тому, как Бенвенуто Челлини при отлитии колоссальной статуи Персея. Но тут работа была громаднее и опасность больше. Если бы не направил Гоголь куда следует потоков души своей, расплавленной высшим поэтическим огнем, собственный пламень сжег бы его и собственный прилив мыслей, чувств и глубоких душевных сокрушений уничтожил бы его в минуту высочайших поэтических предчувствий. Вот почему так сжалось за него сердце у каждого истинного ценителя его таланта, хотя никто не мог тогда объяснить себе, чего именно надо опасаться. Книга вышла в свет во всей странности нового покроя своих мыслей, и всюду повторились разнообразно ощущения, испытанные в небольшом кружке приближенных Гоголева друга.
Прежде, однако ж, нежели представлю, как эти ощущения выразились печатно и письменно и каковы были последствия того, считаю нужным поместить письма Гоголя к П.А. Плетневу по поводу издания "Переписки с друзьями".