В то время, как заканчивались секретные свидания синьора Градениго, площадь святого Марка начинала заметно пустеть. Кофейни были наполнены богатыми бездельниками, но те, которые должны были позаботиться о нуждах завтрашнего дня, возвращались в свои скромные жилища. Только один человек, казалось, не собирался покинуть площадь. По его неподвижности можно было подумать, что его босые ноги приросли к камню площади. Это был Антонио.

Луна освещала его мускулистую фигуру и загорелое лицо. Лицо его выражало страдание; но это было страдание человека, чувствительность которого притуплялась привычкою к несчастиям. Глубокий вздох вырвался, наконец, из груди старика, и, поправив оставшиеся еще на его голове волосы, он поднял с мостовой шапку и, повидимому, собирался уходить.

— Слышишь, часы бьют пятый час ночи, а ты не торопишься итти спать, — послышался около рыбака чей-то голос.

Рыбак повернул голову к замаскированному человеку, говорившему это, и посмотрел на него с равнодушным видом, ничем не выдавая ни любопытства, ни волнения.

— Так как ты меня знаешь, — ответил он, — то тебе должно быть известно и то, что, уйдя отсюда, я вернусь в мое осиротелое жилище. Ведь ты должен был слышать о моем несчастии.

— Кто тебе причинил его, достойный рыбак, и как ты решаешься так смело говорить почти под самыми окнами дожей?

— Государство.

— Вот непривычная речь для уха святого Марка! Так в чем же ты обвиняешь республику?

— Приведи меня к тем, которые тебя послали, и тогда не будет надобности в посреднике. Я готов высказать все перед самим дожем, потому что может ли бедняк в моем возрасте бояться их гнева?

— Ты думаешь, что я послан, чтобы выдать тебя?

— Тебе лучше знать, что ты должен делать.

Неизвестный снял маску, и луна осветила его лицо.

— Джакопо! — вскричал рыбак, рассматривая выразительные черты браво. — Человек твоего положения не может иметь со мной никакого дела.

Румянец, заметный даже при лунном свете, покрыл лицо Джакопо, но он ничем больше не показал своего смущения.

— Ты ошибаешься; у меня есть к тебе дело.

— Разве Сенат считает какого — нибудь лагунского рыбака человеком, достойным удара кинжала? Если так, то делай, что тебе приказано.

— Антонио, ты меня оскорбляешь. Сенат не имеет вовсе этого намерения. Я слышал, что у тебя есть причины быть недовольным, и что ты откровенно говоришь в Лидо о делах, про которые патриции не позволяют рассуждать людям нашего сорта. Я не хочу причинить тебе никакого вреда; наоборот, как друг, предупреждаю тебя о худых последствиях твоей невоздержанности в речах. И в самом деле, к чему могут привести бесплодные жалобы на республику? Они принесут зло как тебе, так и юноше, твоему внуку. Перестань раздражать правителей своим недовольством и постарайся заслужить расположение дона Градениго; я слышал, что твоя мать была его кормилицей.

Антонио пристально посмотрел в лицо своего собеседника и покачал тоскливо головой, словно желая выразить этим, как мало надежды он возлагал на сенатора.

— Я ему рассказал все, что может сказать человек, выросший в лагунах, — сказал он наконец. — Но ведь он сенатор, и у него нет жалости к тем страданиям, которых он сам не испытывает.

— Ты не прав, старик, осуждая человека за то, что он не испытал бедности, которую ты сам охотно бросил бы, если бы была возможность. У тебя есть своя гондола, сети, ты здоров, силен, и ты счастливее многих, у которых ничего этого нет.

— Ты прав, говоря о нашем труде и о нашем положении. Но когда вопрос идет о наших детях, то закон должен быть равен для всех. Я не понимаю, почему сын патриция свободен, а сын рыбака обязан итти на верную смерть.

— Ты знаешь, Антонио, что государству нужны солдаты. Если бы офицеры стали искать во дворцах крепких моряков, то много ли таких нашли бы они там? Несмотря на твой возраст, ты еще справляешься с своей работой, и вот такие, как ты, привычные к труду, и нужны государству.

— Ты должен добавить: и такие, грудь которых покрыта шрамами. Тебя еще не было на свете, Джакопо, когда я сражался с турками. Но они этого не помнят… Между тем, дорогой мрамор в церквах гласит о подвигах тех знатных, которые здравы и невредимы вернулись с той же самой войны.

— Да, я помню, как отец говорил то же самое, — ответил браво взволнованным голосом. — Он тоже был ранен в той войне, и о нем также не вспомнили…

Рыбак посмотрел вокруг и, заметив, что на площади есть еще народ дал знак своему собеседнику следовать за собой на набережную.

— Твой отец, — сказал он, — был моим товарищем. Я стар и беден, Джакопо, я всю жизнь провел на лагунах, днем работая и лишь часть ночи отдыхая, чтобы набраться силы для работы следующего дня; но я с большой грустью узнал, что сын человека, которого я очень любил, и с которым вместе мы делили радость и горе, выбрал такое занятие, какое, говорят, выбрал ты. Деньги, как цена крови, не принесут счастья ни тому, кто их дает, ни тому, кто их принимает.

Браво молча слушал своего собеседника, который заметил, что мускулы лица браво судорожно вздрагивали, и бледность покрыла его лицо.

— Ты допустил, что бедность довела тебя до больших ошибок в жизни, Джакопо, — продолжал старик, — но никогда не поздно оставить кинжал! Конечно, для венецианца позорно иметь такую репутацию, как твоя, но друг твоего отца не оставит того, кто искренно раскаивается. Оставь свой кинжал и иди со мной в лагуны. И хотя ты никогда не будешь мне так дорог, как дитя, которое они отняли у меня, я все же буду видеть в тебе раскаявшегося сына моего старого друга. Идем со мной в лагуны; если я сделаюсь твоим другом, то, несмотря на мою нищету, я не буду от этого больше презираем.

— Что же, в самом деле, говорят обо мне люди, если ты так сурово обращаешься со мной?

— Я бы не хотел верить тому, что о тебе говорят, потому что тебя считают виновником каждого тайного убийства.

— Как же это терпят власти, что такой бесчестный человек, как я, открыто показывается на каналах и смешивается с толпой на Большой площади святого Марка?

— Мы не знаем и не понимаем соображений Сената. Что касается меня, то я все бы сделал, чтобы вывести на хорошую дорогу сына моего друга. Ты привык, Джакопо, иметь дело с патрициями. Скажи мне, возможно ли человеку моего положения быть допущенным к дожу? Если да, то я дождусь его здесь до завтра на мостовой этой площади и постараюсь тронуть его сердце. Он стар, как я, он был тоже ранен на службе, и, что важнее всего, он отец.

— А разве синьор Градениго сам не отец?

— Ты сомневаешься в его жалости?..

— Попробуй! Дож Венеции должен выслушать просьбу. И я думаю, — прибавил Джакопо так тихо, что его едва возможно было услышать, — я думаю, что он выслушал бы даже меня.

Браво простоял еще несколько минут около старика, который, скрестив на груди руки, приготовился провести ночь на площади, но, заметив, что Антонио видимо желал остаться в одиночестве, ушел, оставив рыбака с его грустными мыслями.

Ночь проходила; на площади оставалось уже совсем мало гуляющих, Джакопо направился к набережной. Лодки гондольеров виднелись на воде, привязанные к причалам, и глубокая тишина стояла над всем заливом. Воздух был неподвижен, и поверхность воды была совершенно спокойна. Браво надвинул маску, отвязал одну из лодок и поплыл серединой гавани.

— Кто гребет? — спросил человек с фелуки, стоявшей на якоре поодаль от других судов.

— Тот, кого ждут.

— Родриго?

— Он самый.

— Ты что-то запоздал, — сказал калабриец в то время, как Джакопо поднимался на палубу «Прекрасной Соррентинки». — Мои люди давно уже внизу, и мне, пока я ждал тебя, три раза снилось кораблекрушение и два раза сирокко.

— Тебе, стало быть, оставалось больше времени, чтобы обманывать таможенных.

— Что касается таможенных, то в этом жадном городе нельзя много рассчитывать на заработок. Сенаторы выговаривают все права на прибыль себе и своим друзьям, и выходит, что мы, моряки, работаем много, а выручаем очень мало. Я отправил дюжину бочек на каналы. Вот единственный источник дохода. Но все-таки осталось порядочно и для тебя. Хочешь выпить?

— Я дал обет трезвости. Надеюсь, лодка твоя готова для работы?

— А думает ли Сенат платить мне? Вот уже четвертая поездка по его делам, и он, надо полагать, доволен работой!

— Он доволен, да и ты ведь был хорошо награжден.

— Не очень-то; я больше заработал на перевозке фруктов с островов, чем со всех ночных поездок, которые я делал в угоду ему. Вот если бы господа сенаторы дали моей фелуке некоторую свободу на въезд в городские каналы, тогда бы мне можно было рассчитывать на барыши…

— Из всех преступлений святой Марк суровее всего наказывает контрабанду. Будь осторожен с твоим вином, иначе ты лишишься не только лодки, но и свободы.

— Вот это-то меня и возмущает больше всего, синьор Родриго. Иногда Сенат справедлив к нам, а иногда нам все запрещает, и мы должны прятаться от него в темноте ночи.

— Не забывай, что ты не в Средиземном море, а у входа в каналы Венеции… Такие разговоры были бы неосторожны, если бы ты говорил при ком-нибудь другом.

— Спасибо за совет, хотя вид вон того старого дворца — такое же спасительное предупреждение для болтуна, как для пирата — виселица на берегу моря. Я встретил старинного знакомого на Пьяцетте в то время, как там стали появляться маски, и мы с ним имели уже по этому поводу разговор. По его мнению, в Венеции пятьдесят человек на сто получают жалованье, чтобы итти и доносить о том, что делают другие пятьдесят. Досадно, Родриго, что Сенат оставляет на свободе столько негодяев, людей, одно лицо которых заставило бы покраснеть камни от стыда и гнева.

— Я не знал, что такие люди показываются открыто в Венеции. То, что сделано тайно, может оставаться безнаказанным некоторое время, потому что трудно доказать, но…

— Ну, а я знаю наверное, что есть тут один, — наемник Сената республики, — который ничего не боится… Слыхал про браво Джакопо?.. Что с тобой, братец? Якорь, на который ты опираешься, не раскаленное железо.

— Но он и не из пуха.

— Так вот этот самый Джакопо не должен бы шататься на воле в честном городе; а его можно встретить на площади разгуливающим с такой же уверенностью, словно он патриций, гуляющий в Бролио.

— Я его не знаю.

— Это делает тебе честь, Родриго. Но среди нас в порту он хорошо известен, и при виде его мы все думаем с угрызением совести о наших грехах. Я удивляюсь, почему инквизиторы[26] не предадут его публично проклятию в назидание другим.

— Разве его преступления так уж несомненны, что можно произнести над ним приговор без всяких доказательств?

— Спроси об этом первого встречного! Ни один человек не умрет в Венеции без того, чтобы не подумали прежде всего: не от руки ли Джакопо он умер? Ах, Родриго, ваши каналы — очень удобные могилы для скоропостижно умерших!

— Мне кажется, что есть противоречие в том, что ты говоришь. То у тебя «верный удар кинжала» наемного убийцы Джакопо, то каналы поглощают жертвы. Ты несправедлив к Джакопо; может быть, он случайно оклеветанный человек?

— Ну, уж нет: можно оклеветать кого угодно, но на Джакопо нет клеветы даже на языке адвоката. Стоит ли заботиться о том, будет ли рука более или менее красной, когда она ежеминутно в крови?

— Положим, ты говоришь правду, — ответил мнимый Родриго, сдерживая вздох, — для осужденного на смерть безразлично, произнесен ли приговор за одно или за несколько преступлений.

— Однако, сними маску, синьор Родриго, чтобы морской ветерок освежил твои щеки; пора бросить секреты между старыми друзьями.

— Мой долг по отношению тех, кто меня послал, запрещает мне снять маску; не будь этого, я давно разрешил бы себе это ради тебя, друг Стефано.

— Несмотря на твою осторожность, хитрый синьор, я держу с тобой пари на десять цехинов, которые ты еще мне должен, что завтра я тебя встречу без маски на площади святого Марка и безошибочно назову тебя по имени.

— Я уже тебе сказал, что я обязан делать то, что мне приказано, а так как ты меня знаешь, то смотри — не выдай меня.

— Будь покоен, ты можешь мне довериться. На самом деле, я могу сказать, что во время мистраля или сирокко[27] никто из моих товарищей не может похвалиться таким хладнокровием, как я, и что касается того, чтобы узнать товарища в толпе во время карнавала, то хоть сам чорт перерядись, я его тотчас узнаю.

— Да. Это ценные качества и для моряка и для хитрого дельца.

— Вот, не дальше как сегодня ко мне приходил мой старинный приятель Джино; он гондольер дона Камилло Монфорте; он привел с собой замаскированную женщину и представил мне ее за иностранку; но я сразу узнал в ней дочь виноторговца, и мы с ней сторговались насчет нескольких бочек вина, которые спрятаны под балластом. А Джино тем временем обделывал дела своего хозяина на площади святого Марка.

— Тебе известно, какие такие у него дела?

— Нет, Джино едва успел со мной поздороваться. Но Аннина!

— Аннина?

— Она самая. Ты знаешь дочку старого Фомы; и я не говорил бы о ней так при тебе, если бы не знал, что ты сам, пожалуй, не прочь получить вина, которое не проходит через таможню.

— Относительно этого будь покоен; я тебе побожился, что ни один секрет этого рода не будет открыт. Но эта Аннина!.. У нее ума и смелости хоть отбавляй. Только вот кто этот Джино, о котором ты сейчас говорил? И каким образом этот твой земляк калабриец мог сделаться здешним гондольером?

— Этого я совершенно не знаю. Его хозяин, — я могу его назвать моим, потому что я родился в его владениях, — молодой герцог, тот самый, который предъявляет Сенату свои права на титул и имения покойного сенатора Монфорте. Этот процесс тянется так долго, что Джино успел за это время сделаться гондольером, перевозя своего хозяина из его дворца к здешним патрициям, у которых он ищет поддержки.

— Я вспоминаю этого человека. Он носит ливрею своего хозяина. Что, он не глуп?

— Синьор, никто из калабрийцев не может похвалиться этим преимуществом. Джино достаточно ловок в своем деле, но он только гондольер, не больше.

— Хорошо! Держи наготове свою фелуку, потому что она во всякое время может нам понадобиться.

— Чтобы окончить торг, вам остается только доставить груз.

— Прощай! Я тебе хочу еще посоветовать держаться подальше от других торговцев; и смотри, завтра в праздник держи на судне всех твоих матросов…

— Будьте покойны, синьор Родриго, все будет в исправности.

Браво вернулся к гондоле и стал быстро удаляться от фелуки. Он махнул рукой на прощанье, и вскоре гондола исчезла между судами, заполнявшими порт.

Хозяин «Прекрасной Соррентинки» прошелся несколько раз по палубе фелуки, вдыхая ветерок, дувший с Лидо; потом он пошел отдохнуть. В этот час все было спокойно на воде. Не слышно было музыки на каналах. Венеция, которая никогда не была особенно оживленной, кроме ее главной площади и Большого канала, спала мертвым сном.