НА ВОЕННОМ ПОЛОЖЕНИИ

Время проходило; новый директор не приезжал; носились слухи, что он заболел и приедет нескоро. Федор Митрич, вероятно, почуяв, что и ему несдобровать, запил и перестал ходить в гимназию. Учитель арифметики умер от удара. Мы остались почти без учителей; преподавание шло крайне плохо. Было переходное время: все делалось кое-как в ожидании нового порядка; все говорили себе: вот приедет директор, тогда… Между тем приблизились экзамены, но они были исполнены как пустая формальность. Брат в этом году, как и в прошлом, остался в лагерях, и я уехал на вакацию один с Савушкой, которого Андрей втирал отцу в управляющие, посылая еженедельно письма с самыми восторженными похвалами талантам и добродетелям своего протеже. В течение лета Савушка бродил по полям и уходил в леса, стараясь избегать обедов вместе с нами, так как он не совсем ловко владел ножом и вилкой, а потому очень боялся навлечь на себя насмешки Лизы или строгие замечания тетушки. Когда я, уезжая с вакации, спросил отца, поедет ли со мною Савушка, отец заметил, что ему одинаково нечего делать и в городе и в деревне, а потому пусть уже лучше останется здесь. Я воротился в город один. Там ждало меня много новостей. Старик Шрам умер без меня, а жантильный Альбин Игнатьевич исчез неизвестно куда; у Володи был новый гувернер — красивый мужчина высокого роста, с обширным лбом и небольшой лысиной. Он плавным голосом говорил какие-то бесконечные речи о долге, алтаре, святости и верности призвания, прочитывая по временам целые стихотворения, вроде: «По чувствам братья мы с тобой» или «Я видел рабскую Россию». Он мне казался недосягаемо великим, и я, ничего не понимая, просиживал по целым часам, вслушиваясь в журчание его речи, катившейся правильными темпами, струя за струей.

Директор все еще не приезжал. Начались опять классы; опять безотрадная скука в свободное время. В пансион, правда, поступили новички, при помощи которых можно бы было устроить какую-нибудь игру, но амбиция не позволяла нам снисходить до знакомства с ребятишками. Оставалось одно — слоняться по-прежнему, ничего не делая, из угла в угол. Из всего пансиона только два счастливца нашли себе приличные занятия и не скучали от праздности. Малинин сшил из лучшей голландской бумаги несколько красивых тетрадей и лучшим почерком переписывал туда «Подробную историю» Устрялова — редкость, имевшуюся в пансионе всего в одном экземпляре. Оверин, получивший от своей тетки десять рублей, истратил всю эту посылку на покупку военных сочинений и географий. Он перечерчивал из книг Михайловского-Данилевского[36] планы разных местностей, расставлял в них войска по собственному усмотрению и одерживал по нескольку, блистательных побед в один день над турками и французами. Он очень восставал против мира, заключенного несколько месяцев назад с союзными державами, доказывая, что военные действия следовало только перенести из Севастополя во внутренность Крыма, и тогда неприятель, несомненно, погиб бы своей смертью, подобно тому как погибла великая армия Наполеона в двенадцатом году.

Скоро, впрочем, и все мы нашли себе дело, или, правильнее, его очень обязательно позаботился найти для нас мой старый приятель Сколков. Он был теперь первым силачом в пансионе, с ним не смел никто тягаться, и он приобрел над всеми почти деспотическую власть. У него была бабушка, которой пришла в голову нелепая и несчастная мысль вознаградить двадцатилетнего внучка за успешный переход из третьего класса в четвертый деревянной саблей с хорошо обделанными кожаными ножнами. Возвратившись с этой наградой в пансион, Сколков задумал устроить игру в солдатики и сделать из пансиона некоторое подобие полка, само собой разумеется заранее назначая себя главным начальником этого военного отряда. Все с удовольствием согласились на предложение Сколкова и принялись за устройство деревянных ружей и сабель. Несмотря на то, что я не мог терпеть маршировки, танцев и вообще каких бы то ни было упражнений, требующих силы и ловкости, скука заставила меня согласиться, и я, за небольшое денежное пожертвование на вооружение и украшение войска, получил от Сколкова чин офицера; Оверин за свое неусыпное рвение при вербовке войска был назначен ротным командиром в чине майора. Малинина Сколков сделал войсковым писарем, приказав изготовить в наискорейшем времени формулярные списки всех военных чинов. Весь пансион был за работой: клеили, строгали, резали, рубили, плели. Один раскрашивал для Сколкова висячие генеральские эполеты, сплетенные из газетной бумаги; другой выбивал из свинцовых пломб медали, кресты и другие знаки отличия.

Наконец все приготовления были окончены: списки написаны, ордена и медали выбиты, оружие и военные регалии готовы. Сколков велел бить сбор в железное ведро, исполнявшее должность барабана.

— Стройся! — скомандовал Сколков, украшенный бумажными эполетами, лентами и крестами.

Мы построились, как умели. Все держали в руках обстроганные деревянные палки. Оверин выровнял своей деревянной саблей ряды, сохраняя такой серьезный вид, как будто он в самом деле был майором. Сколков прошелся по фронту, покручивая воображаемые усы и обводя, как он, вероятно, думал, проницательным взглядом свое подначальное войско.

— Здравствуйте, ребята!

— Здравия желаем, ваше превосходительство! — крикнули мы в ответ.

— Господин поручик Негорев!

Я вышел.

— Отберите себе десять рядовых, унтер-офицера и ефрейтора. Вы займете пост на главной гауптвахте… у бани, — тихо прибавил Сколков.

Я отправился к месту назначения.

Поставив еще караул под начальством поручика Дерябина у менее главной гауптвахты, у подвала, Сколков велел Оверину делать ученье. Оверин, обыкновенно вялый и сонный, тут оживился до невероятности. Он бегал, кричал, ругался, везде поправлял ошибки, показывал, как нужно делать ружейные приемы и маршировать… Ученье длилось довольно долго. Большая часть моих солдат, соскучившись караулить баню, разошлась в разные стороны. Остались барабанщик с часовым, да и те, сидя на приступице, о чем-то переругивались в преступной забывчивости относительно важности своего поста на главной гауптвахте.

— Отстань. Ей-богу по морде тресну, — клялся барабанщик.

— Тронь, попробуй, — храбро приглашал часовой.

Барабанщик попробовал, и между остатками моего конвоя возгорелась жестокая драка.

— Что это такое? — крикнул Сколков, возвращавшийся с ученья и, вероятно, ожидавший генеральских почестей на главной гауптвахте. — Господин поручик, что это у вас такое?

Несколько генеральских пинков и пощечин успокоили дерущихся, и они, со слезами на глазах, вытянулись во фронт.

— Весь караул обратился в бегство, а вы спите! — кричал на меня Сколков. — Извольте отправляться под арест. Только на первый раз не предаю вас суду… Барабанщик, бей сбор!

Плачущий барабанщик забил сбор, и отряд, под предводительством Оверина, который сохранял самый серьезный вид, предстал, в стройном порядке, пред генеральские очи. Поручику Багрову приказано было сменить меня, майору Грачеву с десятью рядовыми отыскать беглецов, а майору Оверину отправить меня на гауптвахту (в подвал) и держать там под крепким караулом впредь до приказания.

Сырой и холодный подвал проходил под всеми комнатами гимназии. Оверин, отобрав мою деревянную саблю, распорядился отвести меня в самую дальную, глухую и совершенно темную каморку. От сырости едва можно было дышать; под ногами вязла какая-то липкая грязь.

— Я не пойду туда, — серьезно объявил я Оверину.

— Введите его, — сказал Оверин тем хладнокровным тоном, каким доктор приказывает завязать в горячечную рубаху ругающегося и беснующегося сумасшедшего.

— Послушайте! Наконец, здесь страшно! — отчаянно вскричал я.

— Для солдата ничто не должно быть страшно, — утешил меня Оверин, и, несмотря на мои сопротивления, я был втолкнут в каземат.

Под ногами липла вязкая грязь; кругом было черно, как в чернильнице. Вне себя от досады и злости, я начал бороться с двумя мальчиками, поставленными на часах Овериным, но они, по его приказанию, били меня по рукам своими палками, и я принужден был отступить от входа.

— Я не буду больше играть. Это уж не игра, — крикнул я вслед Оверину, но не получил никакого ответа. Я готов был лопнуть от злости, пока, прислонившись к стене, дожидался, скоро ли меня освободят.

Майор Грачев без труда переловил мой беглый караул, и я должен был засвидетельствовать, кто из солдат прежде других решился на преступление побега с часов.

— Вы свободны, господин поручик, — встретил меня Сколков. — Ваш караул пойман. Я назначаю над беглыми военный суд, — добавил он. — Майор Оверин будет председателем суда, а вы — Грачев, Негорев, Дерябин и Багров, — членами, Малинин — делопроизводителем. Судите строже. На первый раз не следует давать потачки.

— Слушаю-с, — почтительно ответил Оверин. Он с важностью сделал генералу фронт и побежал в столовую, откуда немедленно принес «Военно-энциклопедический лексикон», два тома которого он недавно купил ценою тридцати утренних булок, лишившись, таким образом, этих последних на целый месяц. Положив перед собой «Военно-энциклопедический лексикон», Оверин чинно открыл заседание суда. Обвиняемых выводили по одному.

— Ты бежал? — серьезно спрашивал Оверин, как настоящий председатель военно-уголовного суда.

— Бежал, — улыбаясь, отвечал подсудимый. —

— Кто тебя подговаривал?

— Никто.

— Напиши.

Подсудимый расписывался на особом листочке, приготовленном Малининым с заголовком: «Показание унтер-офицера Плотникова» или «Показание рядового Петра Фадеева». Когда допрос кончился и последнего из подсудимых увели обратно в тюрьму, неизвестно каким фокусом случилось, но уже Малинин обгрызал нитку у совсем сшитого в толстенькую тетрадку дела: «О побеге с часов унтер-офицера Плотникова, ефрейтора Гуляева, рядовых: Фадеева, Муравьева, Прасолова и др.». Заглавие было написано необыкновенно четко и красиво.

Оверин развернул «Военно-энциклопедический лексикон» на букву б — беглые и прочитал, что, смотря по обстоятельствам, беглые наказываются за первый побег розгами или шпицрутенами, при усиливающих вину обстоятельствах — до нескольких тысяч ударов.

— Их нужно строго наказать, — сказал Оверин. — Господин делопроизводитель, пишите в приговоре: «Плотникову две тысячи сквозь строй». Десять человек… двадцать тысяч, — считал Оверин, — не лучше ли, для сокращения, один удар жгутом за сто ударов шпицрутенами? — спросил он.

Мы молчали.

— Сейчас же и будем наказывать, — весело объявил Сколков, присутствовавший неофициально на заседании суда. Он вил из своего платка крепкий жгут с таким усердием, что в работе даже принимали участие его широкие, как лопатки, зубы.

— Унтер-офицер Плотников, по собственному сознанию бежавший с поста, приговаривается к двум тысячам ударов шпицрутенами, — говорил Оверин, подписывая приговор, изготовленный Малининым.

Мы, улыбаясь, подписали вслед за ним и все другие приговоры.

— Дело кончено, — сказал Оверин, собирая «Военно-энциклопедический лексикон».

Он вел себя, как настоящий майор, только что приговоривший к тяжкому, но справедливому наказанию настоящих преступников.

Когда выстроилось войско, вывели арестантов. Они были очень веселы и довольны своей ролью. Малинин прочитал приговор унтер-офицеру Плотникову; тот с величайшей готовностью протянул руки, которые крепко-накрепко привязали платками к концу палки.

— Крепко ли свиты жгуты? — спросил Сколков и начал осматривать жгуты. Жгуты оказались в достаточной степени жесткими.

Плотникова повели за палку; удары посыпались, и он с первых же шагов съежился и перестал улыбаться.

— Тише, господа! Что вы! ведь больно! — протестовал он.

— Крепче, крепче! — подзадоривал Сколков.

— Ой, ой, ой! — заорал Плотников и начал приплясывать, силясь оторвать руки от палки, но они были привязаны крепко, и он волей-неволей должен был двигаться вперед, под ударами жгутов.

— Я не буду больше играть! — с гневом вскричал Плотников, когда экзекуция окончилась и его отвязали от палки. После этого он счел уже дело конченным и пошел было прочь, но Сколков ударил его по щеке с такой силой, что несчастный свалился на землю.

— Ты не будешь больше? Не будешь? — яростно кричал генерал, наделяя унтер-офицера крепкими пинками и в бока, и в спину, и в плечи.

— О-о-о-й! буду… буду! — закричал Плотников. После этой сцены преступники перестали улыбаться и со страхом дожидались своей очереди. Ефрейтор Гуляев и восемь рядовых были наказаны не легче Плотникова, и многие из них после, вечером, показывали друг другу на спине довольно изрядные синяки, предостерегающие на будущий раз караулить баню с большей внимательностью. Да и все мы скоро поняли, что не так-то легко избавиться от приятного препровождения времени на часах под дождем, от маршировки и ружейных приемов. Сколков и Оверин каждый день, после обеда, выгоняли нас на двор и муштровали до вечерних занятий. Ни дождь, ни жар, ничто не мешало военным упражнениям, и нам оставалось только утешаться проклятиями, щедро посылаемыми на Оверина, Сколкова, их теток, бабушек, и всех других родственников и родственниц. Сколков вполне утешал свое честолюбие, прохаживаясь по тридцати раз в день мимо главной гауптвахты, заставляя нас всем караулом отдавать ему честь с барабанным, боем. Оверин был гораздо несноснее. Он мучил нас по заранее составленной теории и был совершенно беспощаден. Малейшая оплошность со стороны военных чинов вызывала на виновных или град немедленных плюх со стороны Сколкова или град жгутов со стороны Оверина. Последняя мера наказания постигала виновного не вдруг, а по соблюдении известных проволочек и формальностей. Оверин сверялся с «Военно-энциклопедическим лексиконом» и, по здравом размышлении, поручал Малинину писать приговор к десяти или двенадцати тысячам шпицрутенов.

После этого даже приказание Сколкова не могло спасти виновного от ста или ста двадцати ударов жгутом. Сколков кричал, ругался, но Оверин, выпучив глаза, рассеянно отвечал ему, что он поступил по закону, который нарушить ни в коем случае нельзя. Сколков чувствовал, что поссориться с Овериным — значит бросить всю игру, а генеральские почести были очень заманчивы, и он соглашался со своим главным сотрудником тем охотнее, что под жгуты подставлялась чужая спина, а не его собственная. Дело под конец дошло до того, что Сколков, руководствуясь вышеприведенными соображениями, окончательно подпал под власть Оверина и даже согласился, чтобы мы не стояли в бесполезном карауле, а учились фронту и ружейным приемам. Правда, Сколков выторговал для себя условие, чтобы на одной гауптвахте, у бани, оставалась часть караула, которая бы могла выбегать и отдавать ему честь; но все-таки он уступал, таким образом, половину своих почестей.

Оверин, по-видимому, поклялся заморить нас на ученьях, и мы, обливаясь потом, маршировали по два и по три часа сряду. Наконец ему пришла в голову счастливая мысль — начать обучение саперным работам и приступить к устройству крепости. Но в это время в войске открылся страшный ропот; пошли беспорядки, и Оверин потерял всякую возможность заниматься чем-нибудь другим, кроме заседания в военно-уголовном суде и постановления приговоров.

В промежуток времени между выходом из-за обеда и началом вечерних занятий мы были заняты только нещадным битьем друг друга жгутами. У Малинина образовался в столе целый архив дел о побегах и бунтах, об оскорблениях начальства и других преступлениях. Он сделал им список и разложил по нумерам в величайшем порядке. Почти во всех формулярных списках значилось какое-нибудь преступление и наказание в количестве нескольких тысяч шпицрутенов. Сколков из генерала всецело превратился в палача и исполнял приговоры Оверина с таким рвением и усердием, какого нельзя купить ни за какие деньги… Оверин был беспощаден, настойчив и неумолим, как умалишенный, забивший себе в голову, что он — майор и председатель военно-уголовного суда. Глубоко веря в свой штаб-офицерский чин, он исполнял свои обязанности с спокойной совестью человека, служащего хорошему делу.

Вся эта военщина надоела самым решительным образом, и я от души завидовал Грачеву, которого Сколков уволил недавно в своем приказе в бессрочный отпуск. С некоторого времени Сколков начал выпускать приказы по полку, и мы в листочках, писанных четким почерком Малинина, читали длинные списки конфирмации[37] над разными чинами. Тут же, как будто в знак того, что начальство, умея казнить, умеет и миловать, помещались сведения о пожалованных чинах и орденах. Между прочими и я получил капитанский чин и какой-то орден именно в тот самый день, когда Сколков занял у меня на самый короткий срок четвертак.

Между тем положение наше становилось окончательно невыносимым. Надзиратели часто приходили в шесть и семь часов, чтобы прогнать нас для занятий в столовую, и нас мучили за маршировкой еще дольше. Вечера становились темными, но это не препятствовало Оверину производить учения и гонять ослушников сквозь строй. Я совсем потерял терпение и начал искать союзников, чтобы общими силами восстать против возмутительной тирании Сколкова и Оверина. Недовольных было очень много. Один по одному почти все солдаты и офицеры моей роты присоединились к заговору с целию ниспровержения существующего порядка вещей, и мы очень храбро бранили Сколкова на наших тайных совещаниях.

— Не повесят же нас, наконец, — воодушевлял я моих робких соумышленников. — Скажем завтра, что не хотим больше играть, и конец. Силой тащить не смеют.

— Только уж вы первый скажите, — предложил мне один рядовой, бойкий мальчик первого класса, которого почти ежедневно гоняли сквозь строй за непочтение к начальникам.

— Хорошо, я скажу первый, — с отчаянной решимостью проговорил я.

Это обещание, данное в горячую минуту, заставило меня, когда я остался один, очень и очень призадуматься. Признаться сказать, я не без волнения ожидал завтрашнего дня, и несколько раз в мою голову приходила даже мысль отказаться от непосильной войны со Сколковым, но в этом случае меня ожидало позорное обвинение в трусости. Страшны и позорны побои, по всей вероятности ожидающие меня, но они все-таки лучше неуважения, а может быть, и презрения младших…

После обеда, когда настало время идти на двор и вынимать спрятанное в подвале оружие, мы остались в пансионе. Я очень обрадовался, узнав, что Сколков был уже на дворе и ожидал свою армию. Оверин никогда не дрался, и его боялись все-таки меньше Сколкова, а потому мы очень храбро столпились в кучу и ждали открытия военных действий.

— Идите, идите на двор, господа, — задумчиво сказал Оверин, подходя к нам с самым деловым видом.

— Мы не хотим больше играть, — с усилием выговорил я.

— Мы не хотим, — повторили мои сообщники.

— Что? — с неожиданною яростью вскричал Оверин, хватая меня за шиворот с такой силой, что я чуть не задохся. — Бунт! Арестовать его! ведите!

Оверин ткнул меня вперед, и я, не видя ниоткуда помощи, пошел под конвоем моих соумышленников.

Меня отвели в темный подвал, куда скоро явился и Оверин со своим «Военно-энциклопедическим лексиконом». Следствие шло недолго; заговор был открыт сполна, так как многие думали заслужить пощаду чистосердечным сознанием, и подсудимых набралось до пятнадцати человек. Надежды их на пощаду совершенно не оправдались: всех их жестоко отодрали жгутами, а меня как главного злоумышленника Оверин приговорил к расстрелянию. У меня в кармане был отличный перочинный ножик, купленный мной недавно за полтора рубля. Я ощупал его, и мне пришла в голову счастливая мысль. Я объявил, что желаю сделать важные показания и могу их объявить только главнокомандующему (Сколков уже давно возвел себя в это достоинство). Когда он явился, я пожелал говорить с ним один на один и предложил ему принять от меня в подарок перочинный нож.

— Пусть расстреляют, — сказал мне Сколков, — это ничего, ты опять будешь в том же чине.

— Нет, как же это? Ведь ежели расстреляют, я не могу больше служить.

— Это пустяки!

— Нет, ты уж, пожалуйста — я больше не буду…

— Хорошо, хорошо, — торопливо согласился Сколков, запрятывая ножик в кармане.

Но когда меня вывели для исполнения приговора, оказалось, что я совершенно напрасно подкупал Сколкова: Оверин был того мнения, что расстрелянные как мертвецы не могут занимать каких бы то ни было должностей в армии.

Экзекуция совершилась с должным торжеством. Мне завязали глаза и поставили спиной к столбу, на верху которого была прилеплена страница белой бумаги.

«ИЗМЕННИК И БУНТОВЩИК»

огромными готическими буквами было награвировано на этой странице искусным Малининым. Между пуговиц мне воткнули мой формуляр, и делопроизводитель военно-уголовного суда Малинин начал читать приговор, которым я, на основании известных статей закона, приговаривался за бунт и измену к смертной казни расстрелянием.

— Целься! — командовал Оверин. — Пли! Теперь вы мертвый и изгоняетесь навсегда из общества. Можете уходить, — вяло добавил он, обращаясь ко мне.

По привычке хранить все бумаги, я сохранил и формуляр, торчавшей у меня за пуговицами в то время, когда исполнялась жестокая казнь расстрелянием.

Вот он, написанный прекрасным почерком Малинина:

«Николай Негорев. 4 класса. Поступил 17 августа 1857 г. поручиком. 23 августа произведен в штабс-капитаны. 24 пожалован за отличие капитаном и орденом Георгия 2-й степени. Холост. Детей нет. Имеет деревню в Л-ском уезде. В походах и сражениях не был. Находился под судом за измену и бунт. Приговорен к смертной казни расстрелянием. Расстрелян 2 сентября 1857 г. Главнокомандующий генерал-лейтенант Е. Сколков. Начальник штаба и председатель военно-уголовного суда полковник С. Оверин. Делопроизводитель, адъютант и капитан и кавалер М. Малинин».

Едва ли кто-нибудь когда-нибудь был так рад своей смертной казни, как я. Благодаря ей я навсегда избавлялся от маршировки, ружейных приемов, от караулов и всяких других неприятностей: было чему радоваться. Другие поняли это очень хорошо, и едва ли во всем нашем войске находился хоть один человек, не желавший от всей души быть как можно скорее расстрелянным. Дня через два Оверин приговорил к расстрелянию Малинина и еще двух других злоумышленников, тыкавших его в брюхо и спину деревянными саблями с очевидной целью лишить жизни председательствующего в военно-уголовном суде.

По всей вероятности, Оверин скоро расстрелял бы и остальную половину армии, а может быть, добрался бы и до самого Сколкова, если бы неожиданно не убедился, что все военные заслуживают такого же презрения, как разбойники и убийцы. После этого он на вопрос Сколкова: «Почему вы нейдете на службу, господин полковник?» — в рассеянности, не совсем почтительно, отвечал: «Убирайтесь к черту, господин дурак», и пообещался пустить в голову главнокомандующего горчичницей, если тот вздумает тронуть его хоть пальцем.

Сколкову ничего больше не оставалось, как вложить свою деревянную саблю в ножны и, скрепя сердце, распустить нерасстрелянную половину своей армии.