Стояла жара. Июньское солнце пекло немилосердно. Такого удушливого и знойного лета, как лето 1941 года, кажется, ещё не было. Воздух от жары как будто струился и колебался и синие дали от этого рябили и зыбились. Лежа в тени пирамидального тополя, молодой белокурый красноармеец с интересом смотрел на это сказочное неправдоподобие. Незаметно для себя он задремал, положив голову на колесо мотоцикла. Вдруг он услышал, как кто‑то его, зовёт.

— Румянцев! Чёрт, где ты? Заснул что ль?

Молодой человек сразу вскочил на ноги.

— Слушаю вас, товарищ сержант!

— Вас требует командующий.

Румянцев отряхнул с синего комбинезона прилипшие соринки и широким шагом направился к штабу армии. Генерал–майор давно знал Юрия Румянцева. Вместе с его отцом, тоже генералом, они были на финском фронте, недалеко жили друг от друга в Москве.

— Юра! — сказал командующий, пренебрегая правилами военного обращения и ласково, по–отечески, смотря на высокую стройную фигуру Румянцева, стоящего навытяжку. — Слетай, дружок, к начальнику погранохраны и передай ему вот этот пакет.

С этими словами генерал передал Румянцеву большой белый пакет с двумя сургучными печатями. В тоне голоса и в выражении доброго, еще не старого лица командующего, Румянцев прочитал, что случилось что-то тревожное и весьма важное.

Выхлопная трубка издала резкий стук, мотоцикл, сделав полукруг, выкатился на дорогу и почти беззвучно понесся по прожженной солнцем дороге, неся за собой белый пыльный хвост. Румянцев много раз проезжал мимо зелёных рощ и полей с тучными всходами пшеницы, смотря на ломаную линию далеких Карпат. И всякий раз он испытывал радостное чувство гордости оттого, что легко и свободно управляет страшными силами, загнанными в мотор машины, вихрем мчащейся по земле. Увлечённый быстрым ходом машины, он на какое‑то время забыл не только о тревоге, навеянной белым пакетом, но и о самом существовании этого пакета. Вспомнил он о нем только тогда, когда очутился перед начальником погранохраны. И снова чувство тревоги охватило его, когда с приветливого усатого лица старого командира, читавшего бумагу, слетела улыбка.

— Так, так, — проговорил неопределённо командир, рассеянно поглаживая седеющие усы, — очень хорошо!

К чему относилось это «очень хорошо» — к тому ли, что пакет привез он, Румянцев, или к тому, что в нём написано? И действительно ли то, что там написано «очень хорошо»? С смутным и тревожным чувством возвращался Румянцев на своём мотоцикле в штаб армии. Это было в субботу 21 июня. А в воскресенье, 22 июня, в 4 часа утра началась война, о неизбежности которой столько говорили, но в возможность которой по существу никто серьёзно как‑то не верил.

С отступающей Красной Армией Юрий Румянцев прибыл в Киев. Отсюда 12 сентября генерал послал его с донесением в Москву, в Генштаб.

— Счастливо, Юрик, — обнимая Румянцева, говорил генерал. — Так ты того… передай папе привет.

Голос его сорвался и дрогнул.

— Передам! — ьесело улыбаясь, говорил Румянцев, не замечая слёз, стоящих в глазах своего старого друга.

По дороге в Москву, за местечком Бравары, мотоцикл неожиданно остановился: вывернулось гнездо запорной иглы карбюратора. Румянцев отвел мотоцикл в сторону, осмотрел его и, убедившись, что исправить полом невозможно, бросил машину и пошёл пешком. Широко шагал он по обочине дороги, втайне надеясь как‑нибудь пристроиться на грузовик. Но все грузовые машины шли перегруженными людьми и различным имуществом, быть может, никому теперь уже и не нужным. Всё чаще начали попадаться разбитые, с обгоревшими кузовами автомашины, обезображенные трупы людей. «Вот так, быть может, и я буду лежать», — думал печально юноша, ускоряя шаг, словно хотел поскорее уйти от этой дороги смерти.

Румянцев свернул с главного шоссе. Он давно устал и еле брёл по окольной дороге, шедшей на юго–восток, в сторону от Москвы. Страшно хотелось есть. Усталый и изголодавшийся, он еле добрёл до какой‑то деревушки и в изнеможении опустился на скамью под развесистой ветлою возле крайней хаты. Стесняясь попросить хлеба, он попросил только пить. Молодая и красивая женщина с печальным лицом вынесла ему кружку молока и кусок черного хлеба.

— Кушайте! — сухо сказала она и отошла в сторону. К ней молча, одна за другой, подходили другие женщины с такими же печальными лицами. К ним робко жались ребятишки и, держась за подолы матерей, о каким‑то непередаваемым испугом смотрели на человека в синем комбинезоне и военной фуражке. А он жадно глотал хлеб, запивал его холодным молоком и тихо кому‑то улыбался.

— Дороженький, — вдруг заговорила стоявшая перед ним пожилая женшина с красными, заплаканными глазами. — Уходи, родной, кругом немцы. Здесь были. Вон — смотри!

Он взглянул по направлению ее дрожащей руки, обнажённой по локоть, и мурашки побежали у него по спине. Прямо на дороге в различных позах лежали трупы красноармейцев. Немного поодаль, особняком — две женщины и грудной ребенок.

— Учителки это наши, — сухо сообщила молодая красивая женщина, принимая от Румянцева голубую эмалированную кружку.

Женщины посоветовали Румянцеву переодеться. И вот он стал совсем другим — в рваном сером пиджачке, потрёпанных чёрных штанах и в «цивильных» ботинках. На голове выцветший старомодный картуз со сломанным лакированным козырьком. Молодая женщина улыбнулась.

— Вот теперь вы настоящий Михась Пилимонович Взвозный.

— Быть по сему, — тоже улыбаясь, сказал Румянцев.

Женщины оживленно заговорили.

— Верно! Сильно смахивает на Михася Взвозного. Такой же ладный был хлопец, разве только ростом пониже.

— Взяла бы его к себе, Килина, — серьёзно сказала пожилая женщина с обнажёнными по локоть руками. Килиной звали ту молодую красивую женщину, которая дала поесть Румянцеву.

— Я непрочь, — сказала она мягким грудным голосом, выставляя в светлой и смущённой улыбке оба ряда белых зубов. — Пойдёте ко мне в примаки?

— Спасибо, — ответил он ей серьёзно. — Я солдат и мне ещё, как у нас говорили, воевать и воевать, как медному котелку. Ну, я пошел!

Он тепло простился со всеми и отправился в путь. «Килина, какое смешное имя», — подумал Юрий, шагая в темноте ночи по берегу какой‑то речушки, тускло мерцавшей под звёздным небом благодатной Украины. Вдруг в кустах что‑то зашевелилось. Он вздрогнул от неожиданности. Из кустов вышли два человека. Они оказались военными, тоже переодетыми.

Уже втроём шли всю ночь на восток, где на горизонте то там, то сям вспыхивали полукружиями зарницы и откуда глухо доносились громовые раскаты. «Идет бон, а мы здесь, словно зайцы, трусливо озираясь, бежим стороной», — думал каждый из них, проклиная свою судьбу. Под утро, когда впереди забрезжила алая заря и в небе зазвенели предутренние хоры пернатых, они зашли в небольшую дубраву. Набрав сухой травы и. постелив её в тени мощных дубов, все трое улеглись на неё и вскоре заснули.

Ночью пошли дальше. Шли молча. Даже весёлый и жизнерадостный Юрий Румянцев ничего не мог сказать в утешение своим новым товарищам. Под утро неожиданно вышли на шоссе. Ранний. летний рассвет застал их на открытом месте. Поблизости не было ни кустика, ни ямы. Впереди лежала степная полоса, и, словно море, колыхалась вокруг колхозная пшеница.

Чтобы не навлечь на себя беду, беглецы решили разойтись и выходить по одному. Так начал Юрий Румянцев скитальческую, полную лишений жизнь. Как‑то раз он заночевал в деревне под Харьковом. Он уже стал было засыпать, как в хату вошёл староста. Крякая и разглаживая седые усы, он сел на скамью и угостил Румянцева табачком. Тот сердито сказал, что не курит.

— Жаль, — басил староста. — Некурящий человек что баба. Ты, может быть, и горилку не пьёшь? Есть такие! Сало, однако же, думаю, любишь?

«Дразнит толстый чёрт», — зло думал о нём Румянцев. Но староста вдруг вытащил из‑за пазухи белый сверток, положил его на стол, развернул и пригласил Румянцева перекусить. На столе лежал свиной окорок.

— Тяпнем по маленькой, — предложил староста, когда сияющий Румянцев, усевшись за стол, протянул руку за куском сала.

Они выпили. Начали закусывать. «Чего он меня охаживает?» — думал Румянцев, глотая, почти не прожёвывая, свинину. «Не купишь ты меня на свинине, — не продаюсь!».

— Как ты маракуешь на счёт Ермании? — заговорил неожиданно староста. Он скосил лукавые глаза на хозяйку дома и белые усы его зашевелились, как у таракана. Хозяйка, пожилая женщина, нахмурилась и с недовольным видом отошла в сторону. «Заладил, старый пёс, про Германию, а, небось, сынка сноего боится туда посылать, уж и очередь прошла», — ворчала про себя женщина. «Меня испытывает», — подумал Румянцез и покривил душой:

— Сильная держава, держаться бы нам за неё надо.

Староста закряхтел, завозился и с неприязнью подумал о Румянцеве: «Шаткий народишко. Такой, если и околеет там, в Германии, не жаль».

— Поехал бы туда?

— Это куда? — напугался Румянцев, — в Германию?

— Угу! Румянцев помолчал, прикинул в уме, что полезного можно извлечь из разговора, и сказал, прощупывая старосту:

— Цена какая?

— Дам хлеба, сала, яиц — на всю дорогу хватит.

Румянцев смекнул, что тут можно будет поживиться, и дал согласие. «А там, что будет. Не свяжет ноги и руки, — удеру».

Оба весёлые, довольные друг другом, чуть охмелевшие, побрели в дом старосты.

В хате у старосты выпили ещё. Изголодавшийся и давно уже не пивший, Румянцев охмелел. Перед ним стояла яичница, жареная колбаса и непременные спутники всякой выпивки — солёные огурцы и кислая капуста. Он жевал чёрный хлеб и хрупал кислые ядреные огурцы с терпким запахом укропа и чеснока. Староста сидел за столом красный, потный и разглагольствовал, сияя от радости. Ещё бы! Вместо сына в Германию поедет этот чудак.

— Мать! — кричал старик, позабыв об осторожности, — Ермания — это што каторга.

Перепуганная старушка мигала ему, махала из чуланчика руками. «Ведь, чего доброго, откажется плинный человек ехать в чужую краину, и тогда немцы угонят сына». Где там! Старый дурень так разошёлся, что совсем не замечал спасительных знаков жены.

Грицко, сын старосты, рослый с чёрной шевелюрой хлопец мрачно поглядывал на улыбавшегося Румянцева и упорно молчал.

— О чём, сыну, задумался? — кричал ему совсем охмелевший отец. — Я бы на твоём месте, хлопец, плясал. Да! — И он стукнул по столу так, что звякнули стаканы. Грицко только отвернулся. Румянцев смотрел на него с неприязнью. «Ну, и тип!» — думал он. — «За маминой юбкой спасается от войны, сосунок!» Его так и подмывало съездить ему по широкой скуле, покрытой юношеским пушком и здоровым южным загаром. «Вон морда какая!»

Наконец пиршество закончилось. Староста первым поднялся и, с грохотом отодвинув скамью, вышел из‑за стола. За ним вышли все остальные. Легли спать. Румянцев не успел положить на подушку голову, как сразу же заснул. Грицко не спал, прислушиваясь к разговору родителей. Больше говорила мать, давая волю своему женскому красноречию.

— Старый дурень, чего брехал: в Ермании — каторга! А он вот возьмёт, да и не поедет, коли там каторга.

— Промах дал, — каялся старик, чувствуя себя кругом виноватым.

— Детину своего на муки псу–Гитлеру не отдам! — продолжала старуха. — И его, бедного, досмерти жалко, — говорила она про Румянцева, — да что делать?

— Ясно, жаль, — вторил ей шёпотом староста, — свой ведь, русский. Однако и мы не солнышко: всех не обогреешь.

Найдя подходящую формулу для успокоения своей совести, старики, с облегчением вздохнув, заснули. Румянцев, растянувшись на свежей соломе, крепко спал, подавленный обильным количеством съеденной пищи и не в меру выпитой горилки. Не спал лишь Грицко. Подслушав случайно разговор своих родителей, он с горечью думал: «Старые людины! Чего задумали! А вот не Сувать же тому». Рассуждая так, он подполз к Румянцеву и слегка толкнул его в бок.

— Кто? Что нужно?

— Чш–ш!

Тяжелая рука легла на губы Румянцева, и он услышал над собой тихий шёпот:

— Уходи, брат! Не мешай мне.

— Кто ты? Чёрт тебя дери! — рассердился Румянцев.

— Я сын старосты, понял?

— Уж совсем теперь ничего не понимаю, — сказал Румянцев и для чего‑то приподнялся на локоть, словно в этом положении он мог лучше уяснить суть дела.

— Ну, так слушай…

Грицко наклонился над Румянцевым и, обдавая его горячим дыханием, шептал:

— Я только вид делаю, что еду в Германию… для отвода глаз. Понял? А сам в партизаны… Понял? А ты мне мешаешь… Пришёл! Как мне теперь?

В голосе его слышалась жалоба. Румянцев порывисто схватил в темноте руку Грицко, крепко пожал её.

— Как, говоришь, быть? — зашептал Румянцез. — Очень просто. Собирайся и пойдём! Эх, я‑то что о тебе думал! Думал — сукин сын ты, в батьку.

— Батько‑то ужом крутится — немцы насильно его старостой сделали. Ненавидит он их.

Наутро старики, проснувшиеся с радостным чувством, вдруг заметили, что в хате на полу нет ни их сына Грицко, ни «плинного человика». Изумление вскоре сменилось отчаянием, когда бедная мать увидела на столе бумагу. Она давно ждала этого от своего Грицко, и всё же теперь почувствовала себя обманутой сыном и потому горько заплакала. Крупные слёзы текли по её старому морщинистому лицу, и некому было утереть их. Староста, ступая босыми ногами на хрустящую солому, подошёл к столу и дрожащими руками взял с него лист бумаги. Да, это писал Грицко: «Не бранись, батько. Ухожу. Людям скажи, что уехал в Германию. А ты, мать, не плачь. Буду жив, — вернусь. Ваш сын Грицко».

Грицко Федаш и Юрий Румянцев уже третьи сутки блуждали по кукурузнику и в зарослях камыша в поисках партизан. Но в это время партизаны были ещё редким явлением. Шёл тот неуловимый и скрытый процесс собирания народных сил, который только спустя год грозным морем мщения и гнева народного разлился по порабощённой отчизне.

Федаш и Румянцев вышли на широкий шлях и пошли по нему, болтая о том, о сём, позабыв всё на свете. Неожиданно на них налетел конный разъезд карателей. Оба метнулись в; заросли кустарника. Тяжело дыша, бежали к реке. Румянцев бросился в реку. Ему удалось переплыть на ту сторону. Враги, постреляв, уехали. Юрий опять остался один. До глубокой ночи бродил он, думая найти Грицко. Пренебрегая осторожностью, он даже кричал. Но Грицко не было. Убедившись в том, что Грицко пропал, Юрий впервые в жизни заплакал.

Дальше и дальше на юго–восток шёл Юрий, старательно избегая встречи с врагами. Когда не стало возможности идти дальше, он повернул назад и направился в сторону Белоруссии. Был уже ноябрь, когда Румянцева схватили полицаи. Его заключили в Могилевский концлагерь.