В землянку Макея и Сырцова вошёл дед Петро, за ним втиснулся долговязый Ропатинский. По суровому взгляду старика и по унылому виду Ропатинского Макей понял, что между ними опять что‑то произошло.

— Что случилось? — спросил Макей деда.

— Разве можно этому пустолыге доверять лошадь?

— А лошади ничего не сделалось, — угрюмо ворчал юноша, опасаясь, однако, взбучки от Макея.

Макей улыбнулся. Комиссар углубился в просмотр каких‑то бумаг. Не долюбливал он деда Петро за его придирчивую мелочность, за стариковскую ворчливость.

— Разберусь, — сказал Макей и спросил деда Петро, где Даша.

Последнее время Даша редко сидела в землянке. С наступлением весны она словно сбесилась. Целыми вечерами где‑то пропадала. И хотя уважал Макей секретаря партбюро Ивана Пархомца, ему всё же не нравилось его ухаживание за Дашей. Разговоры всякие пойдут! И не страшны сами по себе разговоры, а страшно то, что они могут отвлечь внимание хлопцев от боевых задач. Деду Петро, видимо, тоже не нравилось поведение внучки и этого, как он говорил, человека «со свету», то есть неизвестного. Он нахмурился, что‑то проворчал в бороду и ушел. Вышел и Ропатинский.

А Даша румяная, с яркопунцовыми губами, шла по лесу счастливая, улыбающаяся. Белая заячья шапочка и короткая шубка, опушенная белым барашком, делали её похожей на сказочную снегурочку. Рядом с ней шагал в зеленом бушлате и чёрной шапке Иван Пархомец. Суровое лицо его было хмуро и озабоченно. Он заглядывал в чёрные глаза девушки и растерянно говорил ей всякий вздор. Но о самом главном, о чём с такой тоскою он думал наедине, он никак не мог ей сказать. От напряжения мысли лоб у него покрылся потом. Выпустив из своей руки руку девушки, он отёр рукавом со лба пот и, словно на что рассердись, опередил Дашу и крупно зашагал пс направлению к лагерю.

Девушка перестала улыбаться. Тй отчего‑то стало вдруг несказанно грустно. Она готова была плакать. «Ну, на что он сердится?» Вдруг что‑то больно ударило её по левому глазу. Она вскрикнула и, зажав лицо руками, остановилась. Пархомец понял, что ветка, оттянутая и пущенная им, ударила девушку. Он бросился к ней.

— Даша, Дашок! Что с тобой?

Он взял Дашу за голову и, отнимая её руки от лица, приблизился к ней, боясь увидеть что‑нибудь ужасное. По лицу Даши текли слёзы, пухлый яркопунцовы вот девушки полураскрылся, губы по‑де ски вздрагивали. Всхлипывая, она доверчиво прижалась к негу. Сдерживаемая до сих пор нежность горячей волной ударила ему в голову. Судорожно стиснув девушку в св~и. объятиях, Пархомец привлек её побледневшее лицо и поцело ал.

Даже придя в землянку и окунувшись в сё полумоак и сырость, Даша не могла скрыть той све г лой радости, которая в это время озаряла её и торж ст енной музыкой пела во всём её существе Она виде та, как М кей метнул на неё холодный и косой взгляд его х серых глаз и, нахмурившись, сердито отвернулся. А она, улыбающаяся и сияющая, подошла к брату и, обаяв его за шею, прижалась своей щекой к его колючей щеке.

— Не сердись на меня, Макеюшка!

От этого ласкового прикосновения и от этих слов у Макея что‑то перевернулась внутри. Он прит х и не шевелился, словно боялся нарушить то, что в эту минуту выросло в его мятущейся душе. Он чувств вал, как набухают его глаза. По лицу саги с собой потекли слёзы. Даша не видела глаз брата. Она вздрогнула, напугавшись, когда на её руку упала горячая слеза.

— Макеюшка, — повторила тревожно она. И опять в этом слове он услышал давно позабытый голос матери, увидел ее доброе в морщинках лица, голубые, полные слез глаза. Такой он ее видел в последний раз, когда она провожала его в военную школу, и такой она осталась навек в его памяти. Макей взял сестру за руду:

— Я и не сержусь, Даша.

И это была правда. Только за минуту перед этим он был готов наброситься на нее с кулаками, оскорбить ее. А вот теперь он не испытывал к ней ничего, кроме нежной жалости и сострадания. Вот где расцвела ее юность! В лесу. В тревожном, полном смертельных опасностей, партизанском стане. Овладев собою, он поцеловал Дашу в щеку и попросил её приготовить чай.

— Сейчас должен вернуться с политинформации комиссар. Пригласим деда Петро. Заодно и его позови, — сказал Макей, имея в виду Ивана Пархомца.

«Матери нет, — думал он, любуясь юной красотой своей сестры, — как бы она радовалась на неё». Он не сказал Даше, что на них, как на волков, немецкие фашисты готовят облаву. И кто знает, чем она кончится!

Даша уже гремела чайником, распаливала железную печурку. Вспыхивая синим пламенем, затрещал сухой валежник и по черному телу железной печки побежали светлые искорки. «Как Данька отнесется к этому?» — Макей покрутил головой и углубился в оперативный план обороны, забыв всё другое на свете. Во что бы то ни стало надо спасти отряд.

Слух о готовящейся немцами блокаде Усакинских лесов тревожным шёпотом передавался из уст в уста.

— Подлюга, что замыслил! — говорили партизаны о враге. — Неужто правда, будет пущать газы? Этак он не только партизан, а всю жизнь насмерть вытравит.

Лица у всех стали более суровыми, в глазах появилась та неуловимая жёсткая решимость, какая бывает» у людей, которые идут на выполнение ответственного боевого задания, не зная, увидят ли радостное сияние завтрашнего дня.

Когда Макей зашел в землянку к Ломовцеву, его поразил мрачный вид этого веселого хлопца. С какой‑то свирепой яростью, напугавшей Макея, готовился он к встрече с врагом. На веселое замечание Макея он нахмурился и промолчал, продолжая протирать и без того горевшие жёлтым блеском патроны. Потом он так же молча стал точить большой нож. Макей, вин вато вздохнув, вышел. «Допекла чёртоза девка хлопца». Он опять готов был ругаться с Дашей.

— Что с тобой, Данила? — спросил Ломовцева всюду поспевавший журналист. Мрачное молчанье Ломовцева заставляло теряться в догадках Свиягина. Однако, не вполне угадывая причину тяжелого настроения этого хлопца, он Есе же думал, что тут дело не в одних толь–хо немцах. Вряд ли он их боится. А смерть он видел уже и на Халхин–Голе и у озера Хасан.

— Тебя кто‑нибудь оскорбил? — не отставал Свиягин.

Ломовцев бросился на топчан и сквозь стиснутые зубы простонал:

— Уходите! Чего пристали…

Бледное лицо Свиягина зарделось румянцем, он удивленно поднял черные с проседью брови и, пожав плечами, вышел, совершенно не подозревая, что задел самое больное место Ломовцева.

«Да, да! Оскорбили! В душу наплевали!» — хотел закричать Ломовцев. «За что она меня так? Я ли её не любил?» — думал он, лежа ничком на топчане и вдыхая запах прелой соломы и пропахнувшей потом солдатской шинели. А память, как бы издеваясь над ним и мучая его, опять воскресила во всех подробностях вчерашний вечер. Вот Иван Пархомец и Даша — оба сияющие и счастливые, держась за руки, выходят вдвоем из лесу. Пархомец, наклонившись к Даше и скаля зубы, что‑то говорит ей, а она, толкнув его слабо в грудь, колокольцем зазвенела в веселом смехе и, выдернув свою руку из его руки, метнулась за косматую, лапчатую ель.

— Догоняй!

Юноша бросился за ней и, догнав её, смело поцеловал прямо в смеющийся рот — и вдруг отпрянул в испуге. За толстой дуплястой ольхой стоял он, Ломовцев, и смотрел, как Пархомец дерзко целует его любимую девушку. Даша, увидев Ломовцева, совсем стала красной, словно она только что вышла из бани. Однако она, смело смотря ему в глаза, прошла мимо, не моргнув глазом.