— В ружьё! — крикнул в притвор двери дежурный, и в землянке всё полетело вверх дном, словно объявили о крушении земли. Одеяла, шубы, подушки, мелькали в воздухе, люди одевались на ходу, выбегали на улицу и, уже стоя в рядах, подтягивали ремни, а иные и заново переобувались.

Макей в длинном чёрном казакине, опоясанный широким рёмнем, и Сырцов в полушубке желтой дубки и в шапке вышли из землянки и остановились, жмурясь на солнце. К ним скорым армейским шагом подходили командиры групп, политруки и, доложив о готовности, отходили на шаг в сторону в ожидании–приказа. Подошёл и парторг Пархомец. Он запросто поздоровался со всеми за руку, спросил, что случилось.

— В Дзержинске немцы, — сказал комиссар.

— Мы‑то что же — в Дзержинск или от Дзержинска?

— В Дзержинск, — сухо ответил Макей.

— Я так и думал, — убеждённо сказал Пархомец. — Если немцы оказались бы на луне, Макей, наверное, и на луну забрался бы.

Макей скосил на него свои серые глаза и улыбнулся. Подошли к партизанам, выстроившимся в две шеренги. Винтовки у всех приставлены к ноге, за плечами вещевые сумки, сбоку в зелёных противогазах и кожаных подсумках на поясных ремнях — патроны.

— Здравствуйте, товарищи! — звонким голосом сказал Макей и приложил руку к головному убору. Поднял руку и комиссар. Лёгкая, как тень, улыбка блуждала по его сухощавому лицу и он ласково осматривал строй, останавливая свой взор то на одном, то на другом партизане. Партизаны ответили сдержанно, глухо, словно прошумел где‑то недалеко рокот морского прибоя и, откатываясь, сразу стих, шумя галькой.

Уже была ночь, когда партизаны проходили через сожжённое Усакино. Чёрные печные трубы, облитые голубым светом луны, скорбно возвышались над пепелищами, как немые свидетели фашистских злодеяний. Макей сказал ехавшему сзади него адъютанту Миценко, чтоб он позвал к нему Павлика Потопейко, Петра Петровича Гарпуна, Федю Демченко, Михася Гулеева и Сашу Прохорова. Потом он приказал остановить отряд.

Сошёл и сам с коня и, радуясь возможности размять ноги, начал ходить по дороге взад и вперёд.

Вскоре подошли вызванные товарищи. Павлик Потопейко, почти мальчик, с румянцем на пухлых щеках, неловко доложил о том, что он явился. Тяжело ступая, вразвалку подошёл грузный коротыш Гарпун. Рыхлое тело его на коротких ножках обвисло, обмякло, обрюзгшее лицо выражало крайнюю степень усталости. У Макея где‑то шевельнулась жалость к этому человеку, но он быстро подавил её.

— Что скажете, товарищ командир?

Голос у Гарпуна глухой, вялый — голос усталого человека. И опять Макей поколебался: «Не отправить ли его обратно? Нет, пусть тянет нашу лямку!» Не любил Макей этого партизана. И не любил не столько за его надменный вид и вечные разговоры о том, как он «фон бароном» разъезжал на «персональной» машине, сколько за его трусость и за тот животный страх, который застыл на его обрюзгшем жёлтом лице с тех пор, как он очутился в партизанах. «Может, правы товарищи, говорящие, что война проверяет дела и дух человеческий?»

— подумал Макей.

— Вы, товарищи, — обратился Макей к стоявшим перед ним людям, — пойдёте в головном походном охранении. Старшим назначаю товарища Гарпуна.

При этих словах Гарпун вздрогнул и отступил шаг назад, словно его собирались ударить.

— При встрече с противником, — продолжал Макей, — открыть огонь, чтоб мы имели возможность принять боевой порядок.

А Гарпун, ничего не слыша, всё пятился и пятился назад. При одной мысли, что он может встретиться лицом к лицу с немцами, его охватил ужас.

— Вы куда это, товарищ Гарпун?

— Я… Я…

— Что «я»? — грубо спросил Макей.

— Я… я… не военный. — Гарпун силился, видимо, улыбнуться. — Кроме того, тяжеловат я. Возможно, придётся бежать, то бишь отступать.

Внутри у Макея всё заклокотало. Чтобы сдержать себя, он решил, как всегда, прибегнуть к спасительной трубочке. Набив трубочку табаком, он втянул в неё красный лепесток пламени зажигалки. Пока он её распиливал, подошёл комиссар Сырцов. Миценко что‑то шепнул ему на ухо — видимо, о Гарпуне.

— Ты что это, Пётр Петрович? — сказал с мягкии упрёком комиссар. — Человек ты грамотный, опытный. Кому же и доверить головное походное охранение, как не тебе?

— Не военный я… — голос у Гарпуна стал совсем хриплым, во рту у него пересохло, воздуху не хватало, мысли путались.

— Все мы здесь такие военные, — уже более жёстко проговорил комиссар и предложил Макею свои услуги.

— Этак, комиссар, мы с тобой скоро часовыми на пост пойдём, — сказал Макей. Дымя трубкой–носогрейкой, он подтвердил своё первоначальное решение, скрепив его для пущей важности крепким словцом.

Когда в темноте ночи скрылось головное походное охранение, тронулся и отряд, чавкая по дорожной воде сотнями ног. В аспидно–тёмном небе мерцали крупные рябины звёзд, ярко блестел серебряный ноготок месяца. Мартовский ветер по временам приносил откуда‑то талую сырость полей. К ней примешивались острый гнилостный запах разбухающего болота и весенние лесные испарения. Всё это будоражило сердце мечтателя Феди Демченко, пробуждая в нём неопределённую грусть, острое желание работать на колхозном поле, а потом вечером выйти на улицу, сыграть для неутомимых девчат вальс «На сопках Маньчжурии» или разудалую польку-бабочку. Ему чудилось широкое поле, по которому он ведёт свой трактор, оставляя позади себя жирные чёрные пласты вспаханной земли. Ему слышалась веселая песня девушек. Демченко мечтательно улыбался. Он вспомнил о новом аккордеоне, усаженном перламутром, и окончательно погрузился в мир мечтаний. Вот кончится война, приедет он домой — эх, и удивит же всех! А мать‑то будет рада! «Это, — скажу про аккордеон, — Свиягин подарил. Душа–человек!»

Демченко обо что‑то споткнулся и пришёл в себя. Он идёт впереди небольшой группы, старшим которой является Гарпун. Демченко слышит за собой его тяжелое прерывающееся дыхание и чувство отвращения, почти брезгливости, овладевает им. Демченко вслушивается в шорох шагов идущих позади него молчаливо–суровых товарищей. Там где‑то идут Павлик Потопейко, Михась Гулеев. Эти не подкачают. Саша Прохоров? Видать, сердце плохое, без валерьянки жить не может. «Трусостью пахнет от этого лекарства», морщась, думает Демченко, и останавливается, чтобы прислушаться, приглядеться, хотя ночь стала совсем непроглядной, когда за лесом скрылся оборванный браслетик месяца. Где‑то далеко чёрное небо прошили трассирующие пули, громыхнул взрыв, осветив полукружием восточную часть неба. Вправо поднялось зарево. Горело что‑то большое, но далеко: зарево так и не потухало, пока партизаны шли по опушке леса. Отряд был где‑то позади. Гарпун остановился и выслал Тулеева связным к Макею, потому что ему стало казаться, что он идёт не туда. Беспокойство его усилилось ещё больше, когда впереди вспыхнула, мерцая голубым светом, ракета. Это враг. Теперь уже все лесные шорохи, все звуки жизни пугали Гарпуна. Прибежал запыхавшийся Гулеев. Макей велел идти дальше, разведать переправу через реку Сушанку, перейти на ту сторону и, заняв там оборону, обеспечить переправу отряда.

Разлившаяся Сушанка бушевала. Вода с тревожным всплеском билась об опущенные и перекорёженные взрывом чугунные фермы железнодорожного моста. На рассвете сюда подошли партизаны.

Группа Гарпуна была уже на той стороне и. заняв оборону, наблюдала за переправой отряда. Сам Гарпун под всякими предлогами не переходил на ту сторону. Он всё вертелся около Макея и с важным видом рассказывал ему о пути головной разведки. Макей морщился и, наконец, приказал ему:

— А ну‑ка, живо на ту сторону!

Судорожно цепляясь за изуродованные железные фермы, Гарпун, дрожа, полз под звёздным небом. Он полз, словно большой слизняк. Это сравнение пришло в голову Макею, и он с презрением отвернулся, мрачно дымя трубкой. Стоявшие на берегу партизаны, глядя на Гарпуна, помирали со смеху. Кто‑то сострил:

— Рождённый ползать — летать не может.

— А он вот возьмёт, да и полетит.

— Эй, Гарпун! Пётр Петрович! Вали по–пластунски, — посоветовал дед Петро.

Но Гарпун, кажется, не слышал ни насмешек, ни доброго совета старика. Он полз по железной раме, то опускаясь почти до самой бушующей воды, то поднимаясь на два–три метра над взбесившейся рекой и тогда до него, словно во сне, доносился журчащий и бурлящий её голос. Сердце замирало от страха, от быстрого течения вешней воды.

Гарпун долго не мог придти в себя от пережитого ужаса и никак не мог понять, как это он прошёл через этот чёртов мост. Он даже не мог смотреть теперь на партизан, которые, как кошки, цепляясь за изуродованные фермы моста и балансируя над бушевавшей рекой, перебирались на эту сторону. Легко, с шутками прошли Коля Захаров, Данька Ломовцев, Саша Догмарёв. Макей и комиссар Сырцов с тревогой наблюдали за этой акробатикой. Наконец, и они вступили на искорёженные фермы.

— Держись, комиссар! — улыбнулся Макей бледными губами, — Страшно? А? — спросил он Сырцова и добавил: — В другое время дай тысячу рублей — не пошёл бы.

— На воду только не смотри, — посоветовал комиссар, цепляясь рукой за какой‑то болт и скользя по опущенной рельсе. «Эх! Да, по этой железяке легко можно отправиться и на тот свет», —подумал Сырцов, вися на руках над шумевшей под ногами рекой. Когда все перешли, Макей дал людям отдых. Партизаны шутили, смеялись друг над другом, Захаров и Румянцев разыгрывали кого‑то. Макей прислушался. «А, нашего Ропатинского. У москвичей язык востёр!»

— Эй, Свиягин! — закричал Румянцев, — запиши: у Ропатинского штаны охрой окрасились. Мост, говорит,, только что ею покрасили.

— Чего врёшь, — огрызнулся Ропатинский, уходя в сторону от насмешников. — Сивый чёрт. Тоже — москвич!

— Пошутить с тобой нельзя, Петро, — дружественным тоном заметил Ропатинскому Захаров. — Мы, бывало, в цирке, что только ни делали.

— То в цирке, — ворчливо ответил Ропатинский. Но в голосе его уже не слышно было злости.

«Добрый малый», — подумал Макей, поднимаясь.

— Пошли! — сказал он кому‑то. И всюду раздались команды:

— Поднимайтесь!

— Пошли!

— Становись!

Дорога стала совсем грязной. Местами её затопило водой и люди шли, утопая по колено. Наконец, впереди показалась деревня. Это Поплавы. Отсюда до города Кличева десять километров. Здесь частенько бывают полицаи и немцы. Партизаны сильно огорчились, когда узнали, что в деревню не зайдут. Направляющий уклонился в сторону от Поплав, и вот они уже остались в стороне.

Вскоре вошли в густой, тёмный лес. Высокие деревья столетних сосен и такух же старых могучих ольх, заслонивших своими кронами небо, чуть шумели в вышине, но стояли недвижно. Через густую путаницу голых сучьев просвечивал серебристый месяц, кое–где мерцали редкие искорки звёзд. Вторые сутки люди находились в пути, и это уже давало знать себя. Иван Свиягин сильнее припадает на правую ногу. Гарпун совсем с ног валится: его уже поддерживают Ломовцев и Елозин. Особенно плохо чувствуют себя женщины. Однако они не показывают вида. Мария Степановна всё чаще останавливается и, наконец, взяв под руку Колю Захарова, буквально виснет на нём. Хорошо ещё, что она такая маленькая да лёгкая. Оля Дейнеко и Даша держатся за стремена седла лошади Макея, на которой в позе страшно уставшего человека сидит дед Петро. Люди так измотались, что не в силах открыть рта. Макей, стиснув зубы, шагает механически, проклиная дорогу и Усохи, куда идут партизаны.

— Комиссар, далеко ли? Вот чёртова деревня — куда она запропастилась?!

— Проводник говорит, что километра два.

— Не более, товарищ начальник, — раздался в темноте чей‑то голос. Макей понял, что это говорит проводник. Тот же голос продолжал:

— Два, али два с гаком.

— Кто‑то рассмеялся.

— А в гаке, отец, сколько километров?

— Да ведь кто же, милый, гак‑то мерил?

— Смотри, старик! — пригрозил Макей, — к немцам заведёшь, живым не выпущу.

— Супротив своих не шёл. Сам в ту войну, был партизаном у деда Талаша. Игнат Зиновьевич Изох хорошо меня знает.

Услышав о Талаше, дед Петро сполз с седла.

-— Кто тут талашовец?

Проводник посмотрел на деда Петро с оттенком превосходства и вдруг поднял обе руки кверху.

— Никак Петро? Здорово!

— Соколов? Силантий! — воскликнул дед Петро.

Старики прослезились, узнав друг друга, вспомнили былые походы, бои с немцами.

Прошли Уболотье, миновали Рубеж, где стоял большой отряд эсэсовцев, и вышли на Пересопню. Здесь просушились, отдохнули и пошли дальше. Уже поздно ночью пришли в Усохи. Здесь было шумно и людно. По улице ходили вооружённые люди — это изоховцы.

— Хлопцы–макеевцы! — кричал кто‑то. — Сюда! Вот вам хаты.

Партизанам макеевского отряда отвели южный конец из деревни. Разместились группами. Макей со своим штабом занял хату под большим клёном. Жители деревни Усохи радушно встретили макеевцев. С каким‑то восторгом они вспоминали, как 5 января Володя Тихонравов с группой партизан неожиданно напал на немцев, стоявших в их деревне, как немцы, выбегая на улицу, будто бы кричали: «Партизан — гут, Гитлер — капут!» И хотя Макей и его хлопцы знали, что этого немцы не кричали, они всё же смеялись и сквозь смех повторяли всем понравившиеся слова: «Партизан—гут, Гитлер—капут!».

В небольшой светлой хате за столом собралась группа партизан–макеевцев Тут были Петрок Лантух, сибиряк Андрюша Елозин, Саша Догмарёв, Володя Тихонравов, Михась Гулеев, Павлик Потопейко и Мария Степановна. Ели разваренную картошку, запивая её кислым молоком. Когда хозяин–старик узнал, что тут Володя Тихонравов, он засуетился, замахал руками и, наконец, крикнул в чуланчик, где у каменка возилась молодая женщина:

— Катерина! Да чего ты там! Вот шишола! Тихонравов тут. Где там у тебя горелица‑то? Давай её сюда! Макей в соседях. Ну, те тоже имеют… Угостят.

Гремит посуда, звенят стаканы, наполняемые самогонкой, всё громче и оживлённее говорят люди: усталости словно и не было.

— Горелица — это самое вкусное дело для мужского пола, — блаженно улыбаясь во весь свой большой рот, философствует Андрей Елозин. Красивые чёрные глаза его подернулись туманом, а рука уже тянется за новой чаркой.

— А по–моему, Андрюша, для мужского пола всего приятнее женский пол, — говорит Тихонравов, кося озорные глаза на дебелую красивую хозяйку.

— Это само собой, — осклабился Елозин.

Петрок Лантух бросил на них суровый взгляд, и не успел что‑нибудь сказать, как из‑за стола с шумом поднялась раскрасневшаяся Мария Степановна. Табурет, на котором она сидела, с грохотом полетел на пол.

— Прекратите пошлости! Если вы не уважаете меня, то хоть постыдитесь старика.

— Да что ты, Мария Степановна! Мы ничего, -— оправдывается Тихонравов, уклоняясь от гневного взгляда милой и доброй Маши.

Добродушная хозяйка звонко рассмеялась и, ударив шутя Елозина по косматой голове, назвала его бесстыжим.

— Посмотрите, хлопчики, — сказал дед, давно уже стоявший у окна и наблюдавший за чем‑то с большим вниманием. — Надо думать, Бацевичи подпалили. А Заполье, слышь, начисто сожгли. Эх, какое богатство порушили!

На северо–запад от Усох в чёрное небо поднялось большое багровое зарево. Оно словно кровью залило небо и, играя, то потухало, то с новой силой разливалось, обнимая собою полнеба.

В хату вошёл командир группы Ломовцев.

— Потопейко тут? — спросил он.

С кровати вскочил круглолицый голубоглазый юноша. Он смутился оттого, что командир застал его лежавшим, и покраснел, как девушка. Ломовцева он горячо любил и старался во всём подражать ему. Овеянный славой хасанскйх боёв, он казался ему героем. И всегда он какими‑то восторженными глазами смотрел на пятилистие ордена Красной Звезды на выцветшем зеленом поле солдатской гимнастёрки Ломовцева.

— Доложи Макею: горят Бацевичи и Заполье.

— Откуда это тебе известно? — сухо сказал Макей, когда Потопейко доложил ему о пожаре, и, подозвав комиссара к столу, склонился с ним над картой.

— Откровенно говоря, плохо дело, — сказал комиссар, — Они, видать, серьёзно ( решили превратить нашу страну в зону пустыни.

Макей выругался и, увидев стоящего у порога Потопейко, рассердился:

— Ты ещё здесь?

— Можно быть свободным? — спросил юноша, подняв руку к головному убору.

— Да.

Но не успел он взяться за скобу двери, как она открылась и на пороге появился человек в белой папахе, в чёрной шубе, опоясанной ремнём. Хмурее полное лицо его заросло чёрной щетиной. Юноша сразу узнал в нём прославленного командира партизанского отряда Изоха. Потопейко хотел было незаметно выскользнуть из хаты, но острый взгляд Изоха бстановился на нём.

— Потопейко?! — радостно воскликнул Изох, и сразу лицо его заиграло смеющимися лучиками. В прищуре глаз блеснули весёлые огоньки. Как хорошо знал Потопейко эти ласковые глаза своего старого учителя.

— Здравствуйте, Игнат Зиновьевич! — вместо ответа сказал смущённо юноша.

— Ну, как он? — кивнул Изох Макею на Потопейко. — Искупает? Ну, здорово, Макей! Привет, комиссар! — говорит Изох, пожимая Макею и Сырцову руки. — До сих пор смех разбирает, — смеялся Изох. — «Искуплю», говорит, а сам плачет. Ведь плакал, Павлик? — спросил он, повернув смеющееся лицо к стоявшему в смущённой позе юноше.

— Плакал, Игнат Зиновьевич… Стыдно было…

— Лучший у меня пулемётчик, — сказал Макей о Потопейко.

— В комсомол хочу, Игнат Зиновьевич, да бсюсь, — говорит, опустив голову, юноша, — не примут, наверное. Пятно очень большое.

— Какое там пятно! — смеясь, махнул толстой своей рукой Изох. — Я его тогда ещё смыл, когда плёткой по мягкому месту проехал. Ведь мой ученик он, Павлик‑то…

— Голос сурового командира дрогнул, и он замолчал.

До войны Игнат Зиновьевич Изох был директором десятилетки в городе Кличеве. Павлик Потопейко учился в его школе. Окончив десятый класс, он собирался поступить в Минский Государственный университет, но начавшаяся война разбила мечту молодого человека. Родную деревню оккупировали немцы, Павлика хотели угнать в Германию, но он узнал, что, если поступит в полицию, то его могут оставить дома. Жизнь поставила перед ним вопрос так: или быть увезённым на немецкую каторгу и там погибнуть, или поступить в ненавистную полицию и потом… Но всем размышлениям положил конец неожиданно нагрянувший на деревню в то время ещё небольшой партизанский отряд Изоха. В сердцах тогда Изох вытянул плёткой Павлика по спине. Кто‑то вгорячах ещё всыпал ему. «Противоречит сие нашей педагогике, — думал с грустью старый учитель, наблюдая за экзекуцией, — но ничего не поделаешь, жизнь вносит некоторые коррективы в методы воспитания».

— Игнат Зиновьевич, — сквозь слёзы сказал тогда юноша, — искуплю кровью, искуплю.

И никто не подозревал, сколько трагического смысла было вложено в эти слова.