Макей со своими хлопцами обмозговывал план боевой операции. Он указывал командирам и политрукам на возможные засады противника, определял пути отхода и выхода из блокады. А в это время дед Петро в старом кожушке осторожно пробирался на лыжах, прислушиваясь к тревожному шуму леса. В лесу снегу было много и дед легко шёл на лыжах. Но когда он подошёл к лесной опушке и посмотрел на поля, расстилавшиеся вокруг, то понял, что лыжи теперь придётся водрузить на себя: снегу на полях почти не было. Лишь кое–где лежал он белыми островками, рафинадом блестел в ложбинах, оврагах.

В деревню дед пришёл к вечеру. Он страшно устал. На ногах налипла вязкая весенняя грязь. Лицо посерело. Ломило суставы ног, поясницу. Дед Петро зло бросил в сени лыжи. На их грохот вышла дородная бабка Степанида с сердитым лицом. Но, увидев деда Петро, она радостно вскрикнула и в серых глазах затеплились приветливые огоньки, по широкому полному лицу с двойным подбородком расплылась улыбка. Дед Петро нахмурился, хотя и был душевно рад увидеть свою старуху. Для виду он еще продолжал ворчать:

— И угораздил меня шут лыжи взять! У нас в лесу еще зима, а тут — вон как! Вот и полз по грязи. Беда!

— Надолго ли? Как там Макеюшка‑то?

— Про Макея не гомони: у него делов полон рот. И мне живым манером велел вертаться. Мне, говорит, без тебя, деду, невозможно. Ведь я эту самую стратегию с Талашем пережил. Сколько раз он, бывало, говорил мне, Талаш‑то…

— Да полно — всё об одном ты! Как он там соколик‑то мой, как Даша, Мария Степановна? Немцы, слышь, лютуют? Не довелось нам еще их видеть, и не приведи бог.

Дед Петро уже разинул было рот, готовясь произнести очередную тираду во славу знаменитого Талаша, как на улице, .у ворот дома что‑то подозрительно затарахтело. Дед Петро замер: «Не они ли, окаянные?» Бабка Степанида метнулась к окну и ахнула:

— Они, проклятущие!

— Эх, упредили они меня, — простонал дед Петро, — народу сказать бы: блокада.

У ворот остановился мотоцикл, с которого спрыгнули двое в зелёных шинелях. Дед Петро быстро залез на печку и завернулся в пеструю кодру. Громко стуча сапогами, фашисты вошли в хату. Вперед выдвинулся пожилой немец с сухим в глубоких морщинах лицом и маленькими рыжими усами. Молодой немец остановился в дверях, держа наготове автомат.

— Штарый Питер ист цу хаузе?

Бабка Степанида стояла посреди хаты толстая, неуклюжая и растерянно мигала глазами. Всё в ней говорило, что она ничего не понимает. Но не видно было, чтобы она испытывала страх. Пожилому немцу, привыкшему к тому, что его появление вызывает ужас, захотелось до конца испытать характер старухи.

— Шмерть! — гортанно крикнул он, целясь в неё из парабеллума.

Бабка Степанида не пошевелилась, только по лицу её с глубокой складкой у полных губ прошли темные тени, а в серых глазах вспыхнули и уже не угасали злые, искрометные угольки. Наконец, плотно сжатые губы разжались и она спокойно сказала:

— Двум смертям не бывать — одной не миновать.

— О–о-о! — удивился пожилой немец и выстрелил неожиданно для себя. Пуля сорвала с головы бабки Степаниды кичку и, звякнув, вылетела в окно.

Дед Петро одним глазом видел из‑под кодры всю эту картину и мороз подирал его по спине. Он хорошо понял, что немцам нужен он, но никак не мог преодолеть в себе чувство великого страха. Увидев, что немец, наставив пистолет, выстрелил в его старуху и та, не моргнув глазом, осталась стоять на месте, он не вытерпел и крикнул:

— Я — Питер! Я! Што треба?

Оба немца от неожиданности вздрогнули и, схватившись за оружие, повернулись лицом к печке, откуда, кряхтя и охая, сползал длинный сухой старик в белой самотканной рубахе и синих портках. Слезши с печи, он вышел на середину хаты и, повернувшись к немцам спиной, начал молиться, хотя в углу давно уже не было икон.

«Комедиант», — чуть было не грохнула бабка Степанида. А он уже стоял перед немцами и тыкал себя пальцем в грудь, по которой ковылем стелилась льняная пушистая борода:

— Я старый Питер, паны! Пошто я вам? Все болею вот, — вздыхал он, — почитай, всю зиму на печи валяюсь, — врал дед.

Пожилой немец устремил на старика долгий, тяжёлый взгляд своих оловянных в прищуре глаз и кривая улыбка мелькнула на его сухом, в глубоких морщинках, лице. Тяжелые минуты пережил дед Петро под этим неприятным взглядом. «Эх, Марк, собачий сын, — думал дед, — и на меня донёс». Он полагал, что его выдал немецкий шпион и предатель Марк из деревни Устье. Тот, действительно, указал на деда Петро, но только как на кудесника, когда его стали спрашивать, нет ли кого в округе, кто предсказывает человеческие судьбы. Тех, кто спрашивал, интересовал, собственно, один вопрос: скоро ли окончится война? В чью пользу она окончится — это для них было совершенно ясно, ведь они солдаты непобедимой немецкой армии. Какие цели преследовал Марк Марков, указывая на деда Петро как на человека, занимающегося ворожбой, — неизвестно, но было известно, что тот ни одного шага ещё не сделал, чтобы не напакостить кому‑нибудь.

Когда дед Петро добился, наконец, чего от него хотят немцы, у него отлегло от сердца. Однако он серьёзно призадумался над тем, как ему выпутаться из столь затруднительного положения. Заявление его, что он в этом деле ничего не смыслйт, фашисты не приняли в расчёт.

— Бистро фороши! — сердито закричал старый немец.

Дед Петро засуетился. Старухе он велел принести для него двух петухов — черного и красного. Та не спеша вышла во двор, где уже толпились крикливые стайки ребятишек, рассматривая блестевший на солнце немецкий мотоцикл.

— Наш всё равно лучше, — говорил один из них, — ведь правда?

— Факт лучше, — подтвердили все остальные.

— А наши всё равно не боятся их, — говорил Михась, стоя рядом с Костиком. Костик многозначительно улыбнулся: он уже написал дяде Макею донесение, что в их деревню со стороны Белой Березы прибыли два немца на мотоцикле. «Вот только с кем отправить это письмо?» Крепко зажав бумажку в руке, он ломал голову над этим вопросом.

— Хлопчики! — выходя на крыльцо, сказала бабка Степанида, — поймайте моего красного певня. А ты, Михась, скажи матке, чтоб принесла мне своего чёрного.; Деду Петро, мол, треба. Скажи матке, что если, мол, немцы сожрут, бабка Степанида своего отдаст.

— Ладно! — закричал Михась и скрылся в переулке.

Остальные мальчики с весёлым криком бросились ловить красного петуха и вскоре его, уже притихшего, с разинутым клювом, Костик передал своей бабушке.

А дед Петро, отдавший столь неожиданное распоряжение, всё думал о том, что же он будет делать с этими проклятыми петухами. И вдруг его осенила счастливая мысль. «Так, так, — рассуждал он про себя, — красный — это вроде наши, чёрный — немцы. Смущу их, пусть дерутся, прах их побери. Какой побьёт, тех, значит, и победа скорая — уж не взыщите».

Взяв петухов, старик вышел с ними во двор. За ним вышли и немцы. Бабка Степанида осталась дома молчаливая, суровая. «Чего озоруют над старым?» — думала она гневно.

Скоро двор деда Петро окружили женщины, пришедшие сюда со всей улицы. На пряслах, словно галки, повисли ребятишки. Были здесь, впрочем, и пожилые мужчины. Федос Терентьевич Козека, угрюмый и грузный старик, с чёрной впроседь бородою, прятал хитрую ухмылку в густые косматые усы, угодливо юлил около немцев, заискивающе улыбался им и вообще старался во всём угодить им и, как казалось всем, выслужиться.

— Кальт, паны, — хрипел он каким‑то чужим воркующим голосом.

Немцы подозрительно озирались на косматого старика и тявкали ему в ответ:

— Кальт!

— Кальт!

— Ишь ты, старый хрыч, сам к чёрту в пасть лезет, — ворчал Севастьян Михолап, отец Макея, пришедший сюда сразу же, как только узнал, что на тестя налетели фашисты.

— И откуда‑то слова ихние знает, францы его побери, — шипела какая‑то старуха.

«Ба, да ведь зто Адарья Даниловна, — мать Марии Степановны. И она приплелась! Ну, и народ дошлый. Всё‑то им надо», — осуждающе думал дед Петро, выходя с петухами на середину двора. «И Костик тут вертится, — юла!»

Деда Петро всё раздражало. Ему казалось, что все эти люди пришли сюда, чтобы потешиться над ним. В самом деле, как не смеяться этой затее с петухами. Однако надо что‑то с ними, проклятыми, делать. «Ну, господи благослови — головушку не сломи!» — сказал он не без улыбки про себя и трижды стукнул петухов друг о друга клювами. Стукнет, сплюнет в сторону, пошепчет что‑то, опять стукнет, ещё сплюнет и пошепчет — до трёх раз. Старый немец с чёрным крестом на груди дымил папиросой и хитро щурил свои черепашьи глаза в сетке морщинок. Молодой глотал яйца и вызывающе бросал яичную скорлупу в народ. Но оба с некоторым почтением взирали на священнодействие седобородого колдуна и, кажется, не замечали никого вокруг. А народ, глядя на деда Петро, только диву давался: откуда это у него?

Когда дед Петро кинул петухов на землю, те бросились было в разные стороны, но вдруг остановились, нахохлились. Косясь и боченясь, оттопырив щиты шейных оперений, они начали сходиться, словно рыцари на ристалище во время турнира. Вот они подпрыгнули, налетели друг на друга, сшиблись грудью, часто захлопали крыльями. Полетел пух, выдираемый клювами и взвихрённый крыльями. Все замерли в ожидании, словно здесь и в самом деле решались судьбы человечества. Молодой немец перестал глотать яйца, а пожилой, не заметив, как выпала сигарета, сосал пустой янтарный мундштук.

Серьёзный и озабоченный стоял дед Петро. «Ишь, забияки», — думал он, глядя на дерущихся птиц. А те с каким‑то свирепым ожесточением избивали друг друга. Они то сшибались грудью, то расходились, обхаживали друг друга и, выбирая новый удобный момент для лучшего удара, с новой силой схлёстывались, раздирая в кровь друг другу коралловые гребни и бороды. Разошлись. Красный петух, пригнув окровавленную голову, снизу одним глазом зорко наблюдал за противником. Тот стоял боком и притворно клевал что‑то. Вдруг он, как буря, налетел на красного, сбил его и, смяв, начал неистово избивать поверженную в прах красную птицу. Окровавленным гребнем бился тот в грязи и навозе, силился подняться и не мог. Народ молчал, и только глухие вздохи выдавали безмерную печаль его.

Немцы поняли эту символическую картину и, выпучив глаза, в глупом восторге захлопали в ладоши. Чёрный петух, услышав громкие хлопки, подпрыгнул, намереваясь дать стрекача. Но в это время воспрянул красный петух. Как всё случилось, мало кто заметил. Но только глазам изумлённых зрителей предстала потрясающая картина, вызвавшая радостные Восклицания стоящих за изгородью людей. Красный петух сидел на чёрном и с каким‑то остервенением избивал его. Когда дело было сделано, он взлетел на прясла и, хлопнув крыльями, прокричал победную песнь. На побуревшем весеннем снегу с разинутым клювом и растерзанным гребнем лежал издыхающий чёрный петух.

Кончилось всё это тем, что дед Петро неожиданно получил сильный удар по шее и ощутительный толчок ногой в зад. Разгневанные немцы, бросая суровые взгляды на притихших костричан, давившихся смехом, сели на мотоцикл и покатили вдоль по улице, не замечая, как сзади на ниточке, крутясь, развевалось хвостовое оперение чёрного петуха. Костик, а вслед за ним все остальные, разразились громким смехом. Смеялись над немцами, увозившими на своём мотоцикле прах побитой птицы. Смеялись над дедом Петро, который стоял и растерянно мигал своими красными веками. Казалось, он толком ещё не уразумел, что, собственно, произошло. Почесав ушибленные места, он задумчиво сказал, словно что припоминая:

— Ишь ты, как оно… А?

И пошла с тех пор гулять по земле сказка о том, как дед Петро немцам правду сказал и при этом будто бы в глаза им плюнул.

Когда за лесом скрылся немецкий мотоцикл, увозивший на хребте своём двух обозлённых немцев и чёрное петушиное перо, пропеллером крутившееся позади их, дед Петро пришёл в себя.

— Хлопчата, — сказал он в раздумье, — кто же это пёрышко немчуре вставил? — и улыбнулся.

В народе произошло движение, все заговорили. Каждый высказывал свое предположение. На низком крылечке, выходившем во двор, стояла грузная бабка Степанида.

— Не иначе, как Макей, — сказала она.

— Очумела ты, бабка, — огрызнулся дед Петро, — кабы Макей — он бы их живыми не выпустил.

— Чего напрасно гомоните! Макей, Макей! Да он со всеми своими хлопцами против немцев, что комар против слона.

Это сказал Федос Терентьевич Козека. Дед Пегро метнул на него суровый, осуждающий взгляд, а отец Макея — Севастьян Михолап взъярился, чего с ним никогда не было.

— Век прожил, а ума, деду, не нажил. Ведомы тебе такие насекомые — пчёлы? Ведомы. Вот и ладно! А какой у них обычай? Нам бы поучиться надобно: все за одного — один за всех. Медведь, кажись, какое чудовище, а ведь бежит от них.

Федос Терентьевич насупился, обиделся, а бабка Степанида не унималась:

— Коль не Макей, значит, хлопцы его — макеевцы.

Четырнадцатилетний племянник Макея, Костик, стоял у ворот и счастливая улыбка блуждала по его смуглому лицу с чуть вздернутым носиком. Его забавляло и радовало всё это. Радовало, что это сделал он, и Макей, наверное, похвалит его за ловкость. Забавляло его всё это потому, что никто и не подозревает, что он тоже макеевец. И никто не знает, что он, Костя, послал Михася к дяде Макею с запиской о том, что в деревне появились немецкие мотоциклисты.

Мотоцикл с развевающимся сзади чёрным петушиным оперением мчался по шоссе, шурша галькой и разбрызгивая весеннюю грязь, скопившуюся в выбоинах. Весело стуча всем своим железным снаряжением, он мчался навстречу неотвратимой гибели. Звенящей струной смерть эта вытянулась поперёк их дороги, и не минуть её им, не объехать. Человек в белом, словно одетый в. саван, стоит близ могучей сосны, высоко взметнувшей тёмнозеленую крону, и спокойно ожидает свою жертву..

Чёрная точка показалась на шоссе в растворе тёмного леса. Гудя, мчалась она к своему роковому пределу. Человек в белом лёг на снег и зачем‑то ударил палкой по проволоке, перекинутой через шоссе на высоте полутора метров. Прислушался: проволока издала глухой звук. В глазах человека в белом на миг вспыхнули радостно–злые огоньки, хотя лицо оставалось попрежнему сосредоточенно–суровым. Он уже видит лица врагов: за рулём молодой немец, русая прядь волос бьётся на лбу из‑под стального шлема. В люльке, закрыв глаза и держа в зубах сигаретку, сидит пожилой немец. Морщинистое лицо его выражает недовольство.

Р–р-р–р! — трещит мчащийся мотоцикл. Миг, и он закрутился под проволокой. Силой натяжения проволоки сразу перерезало горло молодому немецкому солдату. Он кулем шлёпнулся на гравий. Мотоцикл, никем не управляемый, скатился в кювет, наполненный весенней талой водой, и перевернулся. Под ним, обезумев от ужаса, лежит старый немец. Человек в белом кошкой перепрыгнул через труп молодого немца, и ударом ножа прервал последний стон немца, наполовину закрытого мотоциклом.

Обвешанный трофеями, человек в белом предстал перед Макеем и комиссаром Сырцовым и доложил о выполнении задания. Он принёс два автомата и два пистолета системы «парабеллум».

— Молодчина, товарищ Румянцев, — похвалил Сырцов, рассматривая подаренный ему парабеллум.

— Служу Советскому Союзу! — бодро ответил Румянцев.

— На ловца и зверь бежит, сказала бы моя бабуся, — говорит радостный Макей, подбрасывая на ладони,, словно взвешивая, такой же пистолет. — Костричане сегодня же об этом узнают. Вот рады будут!

Юрий почувствовал страшную тяжесть в голове и ноющую боль во всём теле. Сказывалось нервное напряжение во время ожидания мотоциклистов и просто физическая усталость. Даже голод, дававший знать о себе урчанием в животе, не мог заставить ждать больше ни одной минуты, и Юрий, тяжело ступая, вышел из землянки. Пошатываясь, словно пьяный, он побрел к своей землянке, сопровождаемый любопытствующими товарищами. Тут же шагал, чуть припадая на раненую ногу, Свиягин. Он заносил что‑то в свою записную книжку. Михась Тулеев с разгоревшимися глазами спрашивал,, как это Юрий прикончил двух фрицев. А Румянцев шёл, как в тумане, почти не сознавая, что говорит. Добравшись до своей землянки, он нырнул в чёрный пролом двери и повалился на топчан. Спустя минуту он уже спал. А в лагере шли оживлённые разговоры о побитых.: столь необычайным способом немцах, о надвигающейся блокаде.